Повесть
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 10, 2014
Григорий Марк
(http://grigomark.tripod.com)
— поэт, прозаик; опубликовал 4 книги стихов и 3 книги прозы; печатался в
«Дружбе народов», «Новом мире», «Знамени», «Октябре», «Звезде», «Юности» и
других журналах; стихи и переводы его стихов печатались также в США, Англии,
Франции и Германии.
Живет в Бостоне, США.
—
Значит, говорить со мной ты не желаешь? — Высокая, тщательно накрашенная
женщина, приплюснув две влажных, скользких темноты в глазах, вызывающе смотрела
на него, будто проверяя, чего она сможет добиться словами. Голос звучал
торжественно и неуверенно. — Ну, конечно, я недостаточно умна, чтобы всерьез со
мной что-нибудь обсуждать! — Отвечать на свои вопросы она любила сама. — Можно
пустыми фразами отделаться. Все равно не пойму. Вот взял бы да поучил! На
службе подчиненным своим объясняешь ведь, что они должны делать! Правда, тебе
за это деньги платят. Так я тоже заплачу. Хочешь?
—
Очень, — усмехнулся он.
—
Обожаю, когда разговариваешь со мной, будто с круглой идиоткой! — Она чувствовала, что снова сбивается на
обвинения. Упрямо наклонила голову, белая линия пробора сверкнула в волосах.
Уютный свет, поднимавшийся от раскрытой книги, делал ее совсем непохожей на то,
что она произносила. Короткие сухие фразы могли вспыхнуть от любой искры. — Ни
на секунду не можешь расслабиться… Будто боишься, о тебе что-то узнают. Так у
меня для тебя новость: советская власть давно закончилась, и на допрос никто
тебя больше не вызовет. Можно уже успокоиться!
Капитан
Дадоев с университетским ромбиком на пиджаке
распластался над столом. Наклонив огромную голову с прилизанными волосами,
макает перо в чернильницу и старательно записывает мои показания. Синим латинским V набухли вены на выпуклом лбу. В глазных
скважинах плещется густая белесая жидкость, и под ней на дне видны зрачки —
блестящие, холодные и неподвижные. Я думаю, что эта жидкость, в которой сейчас
шевелятся невидимые колбочки и палочки, работает, как проявитель, когда он
изучает негативы секретных документов. Безбровое лицо альбиноса с розоватой
кожей и прилипшей к багровой губе сигаретой напоминает какого-то известного
актера, играющего роль советского разведчика. Через пару лет капитан сбежит —
или его сбегут? — и окажется в Америке. И меня вызовут, чтобы перепроверить его
показания. Я слышал, теперь он где-то в Лос-Анджелесе.
Все
началось в девять утра. А сейчас десять вечера, если верить настенным часам.
Хотя верить тут ничему нельзя… Конечно, можно просто опустить веки, и он
расплющится в бесформенное пятно. Но злить его опасно, еще решит, что
притворяюсь спящим… Повезло, хоть на обед отпустили… С утра допрашивал
другой капитан. Тоже с ромбиком… Все они тут, словно
белые рыбы с ромбиками на чешуе, живущие в подземных озерах и никогда не
видящие солнца.
С
Дадоевым две недели подряд разговариваю. Каждый день,
без выходных. Он у меня — ведущий. Иногда приходит предупредить родителей о
моем поведении. Иногда и с поезда снимает, когда в Москву пытаюсь поехать.
Остальные каждый день меняются. А он ведет. И его кто-то ведет. Контора
работает, распорядок зла расписан до мелочей… Подумать
страшно, сколько душ тут искалечили… Хоть кому-нибудь из них бывает стыдно,
или грустно, или одиноко? Или против этого тоже обучены?
Но
в одном уверен: то, что происходит здесь со мною,
происходит совсем не случайно… И с другими тоже… Все важное совершается для
какой-то еще неясной цели, ради которой я здесь. Может, именно это и
предохраняет от самоубийства. Ведь не случайно же я родился евреем в Советском
Союзе, не случайно столько лет пытаюсь отсюда уехать, а меня все не выпускают.
Кто-то ведет меня, и моего ведущего, и тех, кто ведут моего ведущего.
Слоистый
сигаретный дым клубится вокруг настольной лампы. Окна занавешены пыльными
красными шторами. Шум города сюда не проникает. Тишина, будто нас только двое в
мертвом Большом Доме, обернутых синим никотиновым облаком. За эту неделю
комната с пишущим капитаном стала единственным, что соединяет глубокие ямы,
куда проваливаюсь, как только прихожу домой и падаю на кровать. Ямы, на
поверхности которых колышутся мои темные, тяжелые сны. И с каждым утром все
труднее вытаскивать себя из них.
А
сейчас, по эту сторону снов, за спиной у ведущего тускло поблескивает стальной
шкаф с выдвижными ящиками. В одном из них будет храниться желтая папка. Потом
он добавит в нее протокол сегодняшнего допроса. Вместе с другими папками, где
хранятся миллионы слов, пропитанных липким студенистым страхом и терпеливо
ждущих своего часа… Я должен буду подписывать каждый лист. И капитан будет
торопить:
—
Давайте, давайте! Меня жена ждет! Ведь вы же именно так сказали! Ну, какая
разница! Не буду же из-за одной фразы целую страницу переписывать! — «Ему-то
без разницы, — мелькает у меня в голове. — А я так и срок себе намотать могу».
— Или хотите остаться тут уже не в качестве свидетеля? Вы предупреждены, что
отказ от дачи показаний или дача ложных показаний карается лишением свободы на
срок до двух лет…
В
белесых капитанских глазах, словно под действием проявителя, проступают сквозь
ярко-красный кустарник лопнувших сосудов два маленьких изогнутых отражения
моего лица.
—
Вы же понимаете, наша беседа на пленку тоже записывается… Д-а-а…
что-то с памятью у вас не в порядке. — Минуту длится выверенное, неумолимо
сгущающееся молчание. Он сосредоточенно смотрит в стену поверх моей головы,
словно всматривается в циферблат прибора, который измеряет правдивость моих
показаний. Затем разочарованно вздыхает. — Ну что ж, вызовем психиатра на
следующую нашу встречу. Похоже, вы в лечении нуждаетесь… Я теперь долго вести
вас буду, и портить отношения со мной не стоит… — «Не стоит» звучит как
приказ. Шумно втягивает воздух, принюхиваясь к моему страху. — А вообще-то я
помочь хочу. Мы ведь почти одного возраста. — Такой добрый и злой следователь в
одном и том же лице. Безбровом, пухлом лице альбиноса.
— Ну, может, я лет на пять старше. Вы где учились, на матмехе?
А я на юридическом. А до него три года в театральном… Думаю, мы с вами подружимся. Человек вы
интересный. И я могу быть вам очень полезен… Ладно. Зачеркну это предложение,
— он уже совсем по-дружески подмигивает. — Ничего не меняет. Подписывайте. Вот
так…
Я
тоже начинаю принюхиваться. Две собаки перед тем, как вцепятся друг другу в
глотки. Два хрипящих молчания. Волкодав и дворняга… В кабинете какой-то
приторный запах. Каждое утро, когда он открывает набитую острыми зубами пасть,
и произносит первый вопрос, запах этот, идущий откуда-то из глубины его души,
снова набрасывается на меня. Я и курить-то начал, чтобы его заглушить…
—
Видите, сколько накопилось? — ромбоносный капитан
театральным жестом приподнимает увесистую папку над столом. — Скоро всерьез
придется вами заняться… Ну ладно, давайте пропуск, я подпишу… И не
вздумайте уезжать из города… Мы вас, если надо, и в Америке найдем!
(Человек,
записывающий эту историю, некто я, себя в ней выпячивать не хочет, и все свои
наблюдения для удобства читателя помещает в скобках.
А то, что говорит муж, выделяет курсивом.)
Голос
альбинос-капитана неожиданно
смолкает, будто кто-то выключил звук. Вслед за звуком исчезает и изображение.
Теперь ему кажется, что он лежит на каталке. Его бесшумно вталкивают с головой
в обитую деревянными панелями мягкую стену — поток холодного светящегося
воздуха проходит вдоль позвоночника сквозь потерявшее чувствительность тело — и
сразу же вынимают с другой стороны. Он снова у себя дома в Майами, но пока не
понимает, зачем он здесь. Войлочная тишина царапает глотку. Душа с легким
щелчком занимает свое место. Ведущий остался сидеть за массивным столом в
Мертвом Доме. Река времени разделилась на два рукава. Течение в них идет в
противоположные стороны. В одном он все так же несется, отчаянно пытаясь
сохранить равновесие, вдоль заборов с колючей проволокой на скользком плоту. На
поверхность из грязной пены выныривают безликие альбиносы-чудовища. Мелькают
позолоченные университетские ромбики на пиджаках. Он из последних сил
отпихивает их, но они всплывают снова и снова, пытаются ухватить, утащить за
собой. От усталости ноет плечо… И вдруг он замечает,
что рукав, в котором он сейчас плывет, вывернут наизнанку — все внутри
перемешалось, сбилось в скользкий клубок — и смотрит он на него уже с другой
стороны, со стороны Майами, изнутри американского рукава, медленно и привычно
струящегося между подводными камнями и скандалами его семейной жизни. И только
сильная боль в плече не дает забыть, откуда он только что возвратился.
Он
провел ладонью по глазам и увидел тяжело ограненный, неподвижный взгляд,
устремленный на него. Это было его отражение. Да, это был он — он себя узнал,
хотя хмурая физиономия с перекошенными очками, застывшая в зеркале, и была
совсем на него не похожа. Долго изучал свое лицо, свой рот, обведенный двумя
глубокими морщинами. Наполненные тьмой морщины были похожи на скобки,
отделяющие каждое его слово от слов, произносимых другими… Разозлился,
загасил окурок и отошел к окну. Отражение недоуменно посмотрело ему вслед.
Вытянул
наугад руку, и на ладонь обрушилась холодная вода. Город неотличим был от
ливня. Сквозь водяные знаки на стекле проступали молочные плафоны на извилистых
лунных стеблях. Под ними качались в асфальте вложенные друг в друга круги
темноты и размытого аквариумного света, из которых поднимались тяжелые
испарения. Взметнулся с шумом внезапно окрылившийся мусор. По черной,
пузырящейся улице — ливень впитал в себя все ее цвета — между двумя мигающими
линиями фонарей сломанные ветки пальм, словно скелеты огромных доисторических
рыб, плыли к океану. И под ним колонны розового, зеленого, синего света
поднимались со дна каналов.
Стихи
— смутные, расплывчатые, как этот залитый дождем город, — переполняли его. Надо
было бы записать их видимые обрывки, пока они окончательно не улетучились.
—
Нервы свои драгоценные трепать не хочешь? — Как она умудряется каждый раз
так точно найти момент, чтобы разбить хрупкую тишину? Тишину, внутри которой я
пытаюсь что-нибудь важное для себя сохранить? — Но ведь тебе такая жизнь
нравится! Всегда сам у себя на первом месте! Даже в постели! Тебя все это
устраивает!
—
Ну, ты-то уж точно знаешь, что меня устраивает! А хоть раз ты спросила,
например, что на работе у меня происходит, или что я пишу ночью?
(В его нарочито
бесцветном голосе сейчас явно слышна высокая, немного дребезжащая нота
одиночества. Я сам нотной грамоте никогда не учился,
но почему-то уверен, что эта, все время меняющая окраску пятая нота, звучащая в
высоком регистре, — соль, соль большой октавы всех его переживаний. Звучащее
отражение того, что он сам регулярно посыпает на свои незаживающие раны.
Разумеется, моя уверенность опирается на что-то гораздо более основательное,
чем просто акустические факты. А его жена, несмотря на весь свой тонко развитый
музыкальный слух, этой ноты не замечает. Хотя эта самая
значимая, но неуслышанная ею нота имеет прямое
отношение к концу этой истории.)
—
В твои дела я не лезу! Мне неинтересно. У меня осталась только Лара, только моя
дочь! И я надорвалась от любви к ней! — подразумевалось: в отличие от тебя!
Сжатые губы прогнулись под тяжестью улыбки. Резко очерченные брови сведены в
переносице: ей легко казаться упрямой и решительной. — Всякие там закорючки, формулы.
Нормальным людям сто лет не нужны! Или твои бессмысленные стихи! Думаешь, я не
знаю? Печатаешь втихаря, и то не под своим именем. Их
ты тоже стыдишься? — Снова безошибочно точно ударила она в больное место. — У
тебя даже элементарного честолюбия — и того нету!
Уверена,
ты женишься на дворничихе, — вспомнил он любимую фразу
бабушки. — Уйду! — внезапно решил он. — Плевать! Все равно уже
чужие…
Тело
разламывалось от усталости. Единственное, чего хотелось, — это остаться одному
и слушать, как длинные капли дождя, будто тупые деревянные гвозди, прибивают к
стенам взбухающую известку, как грохочет над ливнем треснувшее небо…
—
Тебе и на свою дочь наплевать! — Она смотрела на него, не отрываясь, но ее
помутневший, тягучий взгляд медленно отдалялся. — Вот скажи, глаза
у нее какого цвета?
—
Что ты глупости спрашиваешь? Светло-голубые у нее глаза, в детстве были
серебристо-белыми. У тебя коричневые. У меня черные.
Все? Экзамен закончен?
—
Ты все завалил! Все экзамены! — Окольцованный золотом, длинный палец с тлеющей
сигаретой со свистом рассек воздух. Бисерная сыпь вспыхнула на шее. Как видно,
раздражение из глубины души поднялось и начало проступать на поверхности кожи.
— Потому что тебе все равно! И никогда не говоришь серьезно!
—
Я теперь говорю серьезно.
—
И эти твои мерзкие, отвратные бабы! Я же вижу, как на них пялишься!
— Идущий из крашеного рта опасный голос каждым воткнутым в конце
восклицательным знаком царапал изнутри, точно гибкий зонд, застрявший глубоко в
его теле. — Сплошная гадость! Командировки в Россию, халтуры
в компаниях, которых и на свете нету! Противно! И все для того, чтобы только
впихнуть свой вечно торчащий член в еще одну грязную тетку!
—
Не с меня началось. Ты же сама… — Он заметил, что опять не смог промолчать, и
отвечает на тот же незаданный вопрос. И с каждой попыткой выбраться все больше
увязает…
Чувства,
непонятные ему самому, бушевали в нем. Он попробовал вглядеться пристальней в
свои воспоминания. Перетасовал и разложил их снова. Долго рассматривал, словно
сличал с оригиналом. Замусоленные края немного оплыли. Но в центре можно было
рассмотреть, как копошатся смутные женские тела. И только лица видны были
отчетливо. Не лица даже, но одно лицо. Лицо его жены.
Плотно
стиснутым ртом она сделала сложное движение, перекатывая под языком какое-то
гладкое слово. Потом решительно подняла рюмку на уровень глаз, словно это была
граната, которую собиралась метнуть. Но раздумала и одним глотком выпила то,
что осталось. Последнее время она начала пить в одиночку. Почему-то тут тоже он
был виноват… Длинные ногти с белыми полукругами на концах выстукивали теперь
походную дробь на стеклянном столе. Вспыхнувший лучик света, отразившегося от
обручального кольца, как дирижерская палочка летал над его головой. Маленькие
жесты, переполнявшие ее, понемногу выплескивались наружу, подкрадывались к
нему.
—
Если бы ты хоть мог еще кого-то полюбить! Хотя бы самого себя! Так даже на это
не способен! Когда ты последний раз смеялся? Или хотя
бы улыбнулся? — Перечень накопленных обид стремительно разрастался и сразу же
озвучивался. Отблеск пролившегося коньяка стекал по губам, придавал тому, что
она произносила, терпкий опьяняющий запах. — Какой-то злой подросток, сразу
превратившийся в угрюмого старика, который придумал себе прошлое и поверил в
него.
Интересно,
почему ее так злит мое прошлое? Может, по сравнению с ним ее благополучное
существование в Союзе… И что она цепляется к моим стихам? Но в одном она
права. Часть меня состарилась тогда, в кабинете Мертвого Дома. И это становится
все более заметно. Время в Ленинграде шло гораздо быстрее, чем здесь, в
Майами… Нельзя столько лет жить с вывернутой шеей… оглядываясь вперед…
—
Не могу, когда становишься таким… — Она тяжело вздохнула и попыталась поймать
его взгляд, который он упрямо отводил в сторону. — Давно надо было тебя
бросить… Ведь я еще могу нравиться. — Совсем уверенно произнести это ей все
же не удалось. — Почему ты не отвечаешь? Сколько можно смотреть на улицу?
—
Значит, ты со мной только время теряешь? Та-ак! А что
тогда я здесь делаю? Хоть раз в жизни ты сказала что-то свое? Хоть раз
что-нибудь, что не прочла в книжке и заучила? — Она вытянула ладони, словно
отпихивала, отбрасывала от себя приближавшиеся отовсюду его извивающиеся,
ядовитые вопросы. — Или не услышала от меня? или не увидела по ящику? Или не…
Он
замолчал, и невидимые змеи с тихим угрожающим шелестом расползлись по своим
норам. Тишина понемногу затягивалась легким запахом болотной гнили, который
принес новый порыв сквозняка.
—
Я сделала во много раз больше, чем ты, — убежденно сказала она. — Я сделала
свою дочь.
Неприятная
горечь появилась у него во рту. Это, наверное, была уже десятая сигарета. Весь
разговор напоминал диалог из дурной пьесы, где он должен только подавать давно
заученные реплики. Пьесы, которая много лет упрямо не хотела превращаться в
трагедию. Несмотря на старания главной героини, на которую направлен луч
прожектора. Чувствовать было необязательно. Если что-нибудь позабудет, то сразу
же в черном квадрате окна появится серебристая лента с подсказывающими титрами.
И жена начнет озвучивать их за него.
Ну
почему, когда говорю о чем-то важном для меня, со стороны звучит так
неискренне?!..
Не
выпуская своей пузатой рюмки, она снова плюхнулась на диван. В рюмке, словно
отражение в мыльном пузыре, который вот-вот лопнет, вспыхнуло его искаженное
лицо, — нос выдвинулся вперед, а щеки и лоб плавно загнулись назад, — зажатое в
ее ладони. Обняла за шею потрепанного медвежонка с толстыми черными губами,
переселившегося сюда из комнаты Лары — где он двадцать лет бесстрашно защищал
ее по ночам от невидимых врагов — сразу после того, как та ушла из дома.
Бережно усадила его рядом, включила ящик и тут же попала на свой бесконечный
сериал. Стеклянные бусинки медвежьих глаз покорно уставились на экран.
Теперь
что-то похожее на мои реплики будут произносить из ящика ее любимые актеры… У
них намного красивее получается. Они такие открытые, такие понятные. И она изучила все о них: кто? когда? где? с кем? гораздо больше,
чем обо мне… и сравнивает с ними… их актерский темперамент, их жизнь,
полную событий, со своей…
Он
неожиданно почувствовал, что замерзает. Казалось, холод шел изнутри его тела.
Оглянулся, и комната вместе с женой на диване, перечеркнутой косой полосой
света из кухни, поплыла влево, как декорация при повороте сцены. Тусклое
зеркало, часы с секундной стрелкой, бегущей в противоположную сторону,
телевизор, окруженный фарфоровыми уточками, которых он так ненавидел, низкий
столик, медвежонок — все было белесо-серым, словно покрытым толстым слоем
инея…
Глубокая
вертикальная рана с тихим шипением перерезала экран телевизора. Он подавился на
полуслове, и покорно погас.
—
Слушай, оставь меня в покое, а?
—
Да ты и так в покое. Даже когда злишься, остаешься в покое… — и вдруг, совсем
не меняясь в лице, добавила, — наверное, я слишком много выпила. — Длинный
палец легко коснулся белого столбика сигареты. В пепельницу посыпался сноп
искр.
За
все эти годы он так и не смог привыкнуть к ее мгновенным переменам из скандальной
бабы в доброжелательную, беззащитную женщину. Каким-то образом обе легко в ней
уживались. И что самое удивительное — перемены эти совсем не отражались на ее
лице.
Мертворожденная
улыбка — изогнутая перламутровая щель — все еще подрагивала у нее на губах,
медленно превращалась в застывшую гримасу. Две капли светящейся, набухшей
страданием темноты падали и все не могли упасть из широко раскрытых глаз,
заполнявших лицо.
—
Мы оба неправы… Это как заразная болезнь… — Раньше во всех своих
проблемах она винила других. Обычно меня. — У тебя тяжелая депрессия. — Ну
вот, все и стало на свои места. И болен снова оказался я. — Иногда кажется, ты нарочно в профиль ко всем
поворачиваешься. Чтобы, не дай Бог, кто-нибудь в глаза случайно не заглянул.
Совсем ничего про тебя не знаю, и это после двадцати лет нашей жизни!
(Я написал, что
предыдущую фразу сказала она, но сейчас не уверен.
Может, произнес ее на самом деле он. Или я сам придумал. Но
это уже неважно.)
—
Разве я виновата, что тело у меня не такое, как раньше? — Теперь ей нужно,
чтобы я уговаривал, переубеждал… У этой женщины и лицо, и тело все еще были
очень красивыми. Правда, немного перезревшими… И
грудь, словно полная чаша… Даже две… — Что же, меня теперь и выбросить
можно?
Он
сумел не ответить, и она тоже затихла, с головой уткнувшись в шум дождя. Так
они простояли пару минут. А может, пару лет. Глаза ее были закрыты. Она
обхватила себя за плечи и тихонько покачивалась из стороны в сторону, словно
баюкала что-то беспомощное, всхлипывающее от боли. Затем очнулась и привычным
жестом решительно провела по щеке ладонью. Пластинки инея промелькнули в желтом
электрическом свете. Сейчас она снимет маску, и снова появится сияющее
загорелое лицо двадцатилетней давности. Лицо женщины, в которую он влюблен. С которой плывет на огромном корабле к Мартинике. Каждый
жест которой — строчка нового стиха… Нестерпимо
захотелось подойти, сказать что-то несусветно ласковое. Пальцы буквально
сводило от желания прикоснуться, погладить. Но признаваться в этом — даже себе
самому — было опасно. Сжал кулаки, и удержал руки в карманах.
—
Все еще можно спасти! — звучало это так, будто она пытается уговорить саму
себя. — Ведь прошлой зимой…
Прошлой
зимой, прямо перед Днем Благодарения, он попал в больницу с диагнозом «обширный
инфаркт», и нужно было делать операцию. Четыре дня плавал в нитроглицериновой,
вязкой невесомости, вливавшейся сквозь иглу в руке. Откуда-то появлялись
веселые чернокожие женщины в белых халатах. Круглые сутки, каждые два часа
высасывали несколько пробирок крови, что-то измеряли и снова исчезали. Тело
превратилось в оранжевое облако, и только сердце, словно тяжелый, черный
булыжник тянуло вниз. Наконец вставили в него трубочку с
камерой на конце и оказалось, что никакого инфаркта не было.
А
она сидела тихо возле постели и испуганно глядела на него. Корни ее непонятного
молчания ветвились, переплетались глубоко в душе, всасывали в себя необходимые
ей жизненные соки. Чужая смерть бродила по выкрашенным светлой масляной краской
коридорам кардиологического отделения, хрипела, задыхалась совсем рядом. И она
сумела к ней приспособиться — словно очертила вокруг его кровати невидимый
круг, в который смерть не могла проникнуть, и, целыми днями не двигаясь с
места, следила, чтобы не стерлась граница.
После
того, как его выписали, несколько дней он лежал в постели. И ее еще не
растраченное материнское чувство обрушилось на него. Тогда он целиком от нее
зависел, и его беспомощность придавала ее жизни новый смысл…
—
Я думала, очень много думала… Давай уедем куда-нибудь! Например, в Питер. Ты же там не был с отъезда.
—
А что потом будет, когда вернемся?
—
Не знаю. Я не гадалка… Но еще не поздно… Я же тебя не заставляю любить… —
По той отчаянной легкости, с которой она выстрелила эту фразу, было ясно, что уже
много раз произносила ее про себя. — Просто будем вместе. Я же лучше их! А с
тобой все равно, кроме меня, больше месяца никто прожить не сможет… Сделай же что-нибудь! Ударь меня! Только не молчи! Пойми,
мне больно…
—
И мне… Ну, не можем мы жить вместе! Не можем, и все! — Вместо того чтобы
спокойно подавать свои реплики, заговорил другой человек, которым ему совсем не
нужно было бы становиться. Заговорил, будто с трудом ворочал тяжелые камни. —
Из-за тебя я всех друзей потерял! Что мне, теперь с этой идиоткой,
твоей подругой с третьего этажа и с мужем ее общаться, что ли? Так ее вообще
ничего, кроме как потрахаться
с зубными врачами, не интересует!
—
Конечно! Кто бы сомневался! — Она решительно стряхнула пепел указательным
пальцем, словно хотела поставить огненную точку в их разговоре. Теперь уже в
воздухе, прямо перед его лицом. Раскаленным пеплом. — Для тебя, такого чистого,
такого брезгливого… Сам-то жене изменять не станешь…
Значит, подруга моя тебя не устраивает? А, может, ей просто хочется, чтобы
что-то в ее жизни происходило! не сидеть одной дома, как я!
—
Почему обязательно одной? — Он сделал какое-то сложное движение, в котором
незаметно для себя самого процитировал обвинительный жест ее пальца. — У нее
ведь и муж есть.
—
У мужа своя жизнь… Они моложе нас… Я ее очень люблю, она удивительная
женщина… Ты не поймешь… И вообще, тебе-то какое до них дело?
Пачка
сигарет, которую она вертела в руках, застыла. Электрический свет вспыхнул и
задрожал на целлофановой обертке. С неожиданной силой она расплющила ее и
бросила на пол.
Внизу,
гордо откинув взъерошенные головы и покачивая шарами кокосов, шли внутри
черного дождя одноногие пальмы. Вдоль их пути на морщинистом зеркале мокрого
асфальта ртутными каплями мерцали серебристые лужи. И где-то далеко, на берегу
океана в стеклянных небоскребах, опоясанных ярусами балконов, — в сотнях
подсвеченных аквариумов, поставленных друг на друга, — беззвучно плавали
смутные человеческие тела.
Над
перекрестком возле их дома проступило огромное колесо. Ось его уходила в
невидимое небо, а в центре качался среди натянутых проводов обезумевший
светофор, заляпанный мигающими огнями. Фары плывущих машин со свистом
раскручивали цветные спицы. Швырялся охапками ливня ветер, ревел, с завыванием
бросался на стены. Грозным урчанием отвечали водосточные трубы.
Стены
в комнате были полны теней и дрожащих отблесков. Жужжащий в углу вентилятор
вертел по сторонам сияющим диском своих невидимых
лопастей. Трупики сигарет шевелились в пепельнице. За спиною разгуливал
сквозняк — закрученный в спираль обрывок ветра, незаметно обосновавшийся в
комнате. Иногда он притормаживал возле жены, порывисто листал лежащую на столе
книгу, будто выискивал в ней что-то важное, и снова уносился на кухню.
Мертвенно-синим
светом вспыхнул квадрат грозы в окне, и сразу же ударила по глазам, разбилась
на тысячи брызг блестящая тьма. Крутанув над накренившимся перекрестком колесо
цветных проводов вокруг светофора, желтой субмариной проплыло такси со
светящимся треугольным горбом на спине. На вырвавшийся из машины короткий гудок
в небе никто не откликнулся.
Его
взгляд проделал мертвую петлю вслед за гудком. На мгновение зацепился за
изогнутый ветром крест колокольни. Качнул колокол, скатился вниз. Скользнул по
пустой улице, по скелетам пальмовых веток, уткнулся с разбега в темноту. Потом
развернулся и начал шарить на ощупь рядом с домом.
И
вдруг он понял, почему, несмотря на грозу, так трудно стало дышать. Прошлое
никуда не исчезло. Достаточно было одной маленькой детали: такое же точно
горбатое такси со сверкающим изумрудом во лбу и мутным облачком пара за пологой
спиной привезло их сюда, еще наполненных друг другом.
Это
произошло двадцать лет назад. И продолжало происходить сейчас. Сначала смутные крупнозернистые
кадры любительской кинохроники. Потом пленка начинает крутиться с нормальной
скоростью, и изображение становится очень четким….
Тогда
дождь лил еще сильнее. Я ушел с работы на пару часов раньше
обычного. Поставил машину за углом, свободных мест возле дома не
нашлось. Не успел пройти несколько шагов, как порывом ветра зонт вывернуло
наружу, и пришлось забежать в первый попавшийся подъезд.
Тут-то
и подъехало это проклятое такси. Обнаженные выше колен ноги появились из
раскрытой двери. Они раздвинулись и застыли на секунду. Женщина, которая уже
второй месяц была моей женой, изогнулась всем телом, торопливо поцеловала
кого-то и выскочила из машины. Сначала я даже не сообразил, зачем нужно
выходить в такой ливень за квартал от дома. Оглянулся и увидел на заднем
сиденье человека в темных очках с прилизанными белыми волосами. Его крупное
лицо показалось знакомым. Но не сумел рассмотреть: такси быстро исчезло за
углом.
Она
прошла совсем близко, не заметив меня. Короткая юбка плотно прилипла к телу,
сквозь мокрую блузку отчетливо проступили соски. Почему-то я внезапно ощутил
сладковатый, немного удушливый запах, исходящий от нее. Этот запах был как-то
связан с другим человеком. Я попытался его воскресить, но ничего не вышло.
Развинченной,
освобожденной походкой женщины, наконец-то избавившейся от давно надоевшей
невинности, шла она с пустыми глазами сквозь дождь, и переливающаяся, слепая
улыбка блуждала по губам.
И
тогда, наконец, все сразу стало на свои места! И ее исчезновения по утрам, еще
до того, как я уходил на службу. И недавно приехавший в Майами русский актер,
который не может найти работу, о нем нужно позаботится, а меня с ним все не
получается познакомить. И туманные намеки друзей… Пока осторожная акробатка
шла по канату, никто не осмеливался нарушить тишину. Но смотрели, не отрываясь… Для исцеления от слепоты первых дней семейной жизни
достаточно оказалось маленькой хирургической операции, всего одного короткого
поцелуя в залитом дождем такси.
Во
что бы то ни стало нужно было увидеть человека,
приехавшего с ней. Для этого пришлось взять напрокат машину с затемненными
стеклами, и каждое утро в течение нескольких дней, преодолевая отвращение к
себе, торчать напротив собственного дома. Пока однажды она не выбежала в
нарядной приталенной кофточке и в той же кожаной юбке и не села в такси. Кто-то
ждал ее там. Минут через пятнадцать они остановились у мотеля на окраине
города. Здесь было их место.
Когда
я припарковался, они уже входили, и снова не успел его разглядеть. Схватился за
руль и долго сидел оглохший, точно дверь, закрывшаяся за ними, была дубовой
доской, которой меня саданули по темени… Деревья
вдали, кирпичная стена мотеля, перила балкона, окна — все было ослепительно
черным… Затем цвета стали понемногу возвращаться, и стало хуже. Через полчаса
не выдержал и позвонил по мобильному. Сразу узнал ее
прерывистое дыхание и увидел — слишком хорошо увидел! — как в нескольких метрах
отсюда она сидит, закинув руки за голову, на чьих-то поросших белыми волосами
бедрах, и, медленно покачиваясь, курлычет со мною по телефону. Не дожидаясь
пока она ответит, отключился, закрыл глаза, но продолжал отчетливо видеть.
В
тот же вечер — всего через несколько часов! — она в прозрачной ночной рубашке
неторопливо и осторожно, будто боялась что-то в себе расплескать, разгуливала
по квартире. Ленивая сытость чувствовалась в каждом движении. Чужое семя,
наверное, еще бушевало внутри.
Самое
страшное: она была удивительно искренней, когда врала, изворачивалась пока я
собирал свои вещи. А я ловил каждую брошенную фразу. И не мог поймать. Словно
вода сквозь пальцы. Тайное, ставшее явным,
оборачивалось тайным опять. Еще немного и поверил бы ей, а не собственным
глазам. Но случайно увидел на стуле возле раскрытой постели свои брюки, которые
обнимали, насиловали ее платье. Не только слова, но и вещи успела она втянуть в
свое вранье. Здесь ничего уже не принадлежало мне.
С
этого дня наступили двадцать лет Великого Молчания. Теперь я говорил только для
того, чтобы как можно меньше сказать. И важное не
выходило дальше исчирканных ночью листочков.
Потом
она появилась у меня на работе вечером, когда все уже разошлись. Без косметики,
в том же самом платье, которое на стуле совсем недавно обнимали мои брюки. Не давая мне опомниться, она объявила, что: презирает себя за то,
что сделала, это ничего не значит, того человека она не любит, и никогда не
любила, все ему сказала, и он уехал из города, ей ничего не нужно, будет ждать
всю жизнь, она знает — у меня будут другие, и ей только нужно быть одной из
них…
Набухавший
слезами голос кружил вокруг. Искал трещину в стене, которой я пытался
отгородиться. Я слышал, и был глухим. Связи между словами и тем, что они
означают, исчезли. Когда она, наконец, затихла, вид у нее был совсем жалким.
Еще минута, и здесь, посреди моего стеклянного закутка, она опустится на
колени.
Наверное,
желание унизить, отомстить, наказать так отчетливо проступило у меня на лице,
что она повернулась и вышла. — Она врет! Врет и себе, и мне! Врет вссиоо… — Конец фразы, словно просвистевший топор,
воткнулся в закрывшуюся за ней дверь.
Простая
логика оскорбленного мужчины не смогла долго сопротивляться темным инстинктам.
Прошло несколько месяцев, и она превратилась в «одну из других». Я снимал
квартиру на соседней улице, никаких ограничений на свободу не накладывалось. Мы
бы еще тогда развелись, но вдруг (??) оказалось, что
она ждет ребенка. Тело ее, в котором теперь разрастался маленький кокон новой
жизни, было намного умнее меня. Я возвратился. Почему-то решил, что если не
возвращусь, то ребенок родится уродом. А затем
родилась Лара, и все на время успокоилось. Ее бьющая через край жизненная сила
была теперь направлена на заботу о ребенке… Купания, укачивания, пеленания,
гуляния с коляской… А я помогал… помогал даже
отцеживать лишнее молоко… Но в постели все менялось. Ненависть, голая
ненависть доходила до крика, — но фразы, которые кричал, ее не оскорбляли, — до
хриплого протяжного стона. Я вскоре понял, что именно это доставляет ей
удовольствие… Да и мне тоже… Это была болезнь. Болезнь души, исцелимая только
плотью…
Единственный
человек, которого я, действительно, любил, любил уже двадцать лет, была Лара.
Но и с ней я проводил мало времени. Зачем-то выдерживал одно и то же, раз
навсегда отмеренное расстояние, и любовь свою не показывал.
С
минуту он соображал, где находится. Оглянулся и увидел жену, сидевшую, поджав
ноги, в конусе мягкого света, идущего от торшера. Горящая кожура лампочки уютно
потрескивала над ней. Когда через секунду увидел ее наяву, она сидела в той же
позе, и покрытые блеском губы быстро шевелились. Слишком быстро. Похоже, все
это время она продолжала говорить. Судя по часам на столике возле дивана, это
длилось уже довольно долго. Косые, свистящие фразы проносились мимо, не задевая
его. Она знает много слов, но о тишине не знает ничего. Но то, что она
говорила, почему-то было в полном согласии с ливнем за окном, с сигаретным
дымом, с запахом коньяка… Понемногу в потоке слов
проступили первые паузы, отороченные глубокими вздохами. Они расширялись,
наползали друг на друга… Она с недовольным видом снова начала выстукивать
обручальным кольцом что-то по столу, будто передавала азбукой Морзе важное
сообщение, которое нельзя произносить вслух. И, наконец, наступило молчание, в
котором извивался, перекатывался с места на место комок беззвучных криков,
обвинений, оправданий, угроз.
Он
резко выдохнул — стекла очков сразу запотели — и ощутил в груди зияющую
пустоту. Словно вместе с ветром выдохнул и часть души. Подхвативший ее неуемный
сквозняк юркнул в угол, смахнув по дороге его перекошенное отражение в зеркале,
и затаился, притворяясь, что умер.
—
Очнись! Вот я! — снова появился ее голос. Она несколько раз провела ладонью у
него перед глазами. — Нельзя же быть таким жестоким! — Фраза была похожа на
короткое движение руки опытной воровки: он незаметно лишился чего-то очень
важного, подтверждавшего его правоту. Она обняла обеими руками рюмку, словно
собиралась ее поцеловать, с какой-то отрешенной грустью усмехнулась и сразу
выпила. Потом глубоко вздохнула, запивая коньяк глотком растворенного в воздухе
желтого электричества, и задумчиво погладила по голове медвежонка. — Мне нужно
чувствовать себя женщиной. Нужно хоть капельку нежности. Неужели я так много
прошу?
—
Каплю нежности ты уже получила. И не только от меня!
Он
стоял над нею, засунув руки в карманы. Приподнимался на цыпочки и опять тяжело
опускался на пятки. Левая линза его очков поймала на секунду свет от торшера и
угрожающе вспыхнула.
—
Не могу даже себе представить, что тебя до сих пор это так волнует!
—
Вот именно, представить себе не можешь…
—
Не все так просто! — Она откинулась на спинку дивана, устало опустила веки и
закрыла их лакированными пальцами, словно защищала глаза. — Мы тогда с тобой
поссорились. Уже не надеялась, что помиримся. Выла ночи напролет. А ты лежал
рядом. И делал вид, что спишь… — Приступ жалости к себе никак не отразился на
ней. Она оставалось все такой же сосредоточенной. И рот магнитофонным голосом
торопливо, но четко озвучивал слова. Этот разговор был слишком важным, чтобы произносить
первое, что приходит в голову. — А ему я нужна была. И он готов был на все!
—
И поэтому мне врала? Ведь ты замужем уже была… до некоторой степени… Во
всяком случае, я так считал…
Где-то
в его черепной коробке металась, не находя себе места, все та же слепящая,
голографическая картинка с двумя сплетенными телами на широкой постели в
комнате, наглухо занавешенной шторами. Подробности того, что наяву он не
увидел, проступили четко, до рези в глазах.
—
Если бы тогда не увидел, как вы, мило обнявшись, входите в свой проклятый
мотель, вообще бы никогда не узнал. — Он скривился, почесал подбородок. В душе
тоже что-то скривилось. — Откуда я знаю, может, еще есть много, чего я не
видел? Ну да, почему бы и нет… Ты ведь не хочешь рассказывать! Вот, у тебя
уже пару лет назад новый компьютерный адрес появился… Да
еще защищенный паролем…
С
трудом сохраняя предательское равновесие, она поднялась и остановилась у
открытого окна. Спираль из сигаретного дыма, сладковатого запаха духов и
коньяка плотно обволакивала ее. Размытые пятна проплывали по лицу, словно она
стояла на краю залитого светом бассейна. Как-то снизу посмотрела на него, и, не
раздвигая губ, попробовала улыбнуться. Это был взгляд из далекого прошлого, из
первых ночей их медового месяца, когда не надо было ничего объяснять, и
говорить можно было только шепотом. И янтарные крапинки в ее зрачках были
следами, оставшимися с того времени.
(За все годы своего
замужества она не проронила ни единой слезинки.
Словно плотина в душе, воздвигнутая в детстве родителями, не
давала слезам наворачиваться на глаза.)
—
Ты, что, до сих пор к нему ревнуешь? Как глупо… — Правда была в ней самой, а
не в ее словах. В том, как их произносила. Как-то незаметно их роли в этом
бесконечном разговоре поменялись местами.
Провела
рукой по его трехдневной щетине — лицо на ощупь было совсем незнакомым, так
сильно стиснул он зубы, — уверенно и робко и прижалась всем своим тяжелым
телом. Телом, которое он знал наизусть. Раньше это работало безотказно. Он с
трудом высвободился.
—
Зачем ты? Ведь я же не машина. — Голос его предательски дрогнул. Он все еще не
мог решить, что он должен чувствовать. Признаться, что ревнует к призраку,
который уже много лет, как исчез, было унизительно. — Даже имя его так и не
назвала… Пойми, то о чем ты молчишь, очень важно! У меня бы
хватило сил…
Честная,
нечестная, невежественная, интеллигентная — эти книжные мерки к ней не
подходят. Слишком уж переливается, переходит одно в другое у нее внутри. Все равно что считать нечестным или невежественным ливень…
Надо немедленно переменить тему, найти мостик, чтобы перейти на другой край
пропасти.
—
Для меня все это чересчур сложно.
—
И для меня. — Он сидел, покусывая дужку очков, и двумя пожелтевшими от никотина
пальцами массировал переносицу. — А вдруг он вернется, и все начнется снова?
Она
испуганно посмотрела на него и на секунду замерла. Но сразу же спохватилась.
—
Это ведь не кино, которое можно прокручивать много раз… Не могу с тобой
разговаривать. Сердце начинает болеть.
—
Сердце у тебя гораздо здоровее моего.
Немного
поколебавшись, она медленно втянула в себя еще одну рюмку. Бутылка была уже
почти пустой. Между ним и женщиной, одиноко пьющей рядом, не было ничего
общего. Но при этом еще много прошлого соединяло их. Пока они обвиняли друг
друга, оба ощущали эту тонкую подрагивающую связь. Но стоило замолчать, и она
исчезала. Так исчезает в воздухе сверкающий диск вокруг останавливающегося
вентилятора.
Ему
почему-то показалось, что вот сейчас она, наконец, объяснит, почему все так
произошло. Почему продолжалось, после того, как вышла за него замуж? Ему
ведь со мной она тоже изменяла!.. Но лицо ее оставалось непроницаемым. Еще
одна ложная тревога.
Ветер
за окном набирал силу. Еще немного, и поднимет его от земли. И дом, сверкающий
миллионом лучащихся окон, будто налившийся светом огромный шуруп, начнет
ввинчиваться в черную пленку туч, чтобы она не отслоилась от промокшей небесной
тверди.
—
Да я и тогда не придавала значения. Как будто не со мной было. — Никакой, самый
совершенный детектор лжи не зарегистрировал бы и малейшей фальши в ее словах.
Но на всякий случай все же решила подстраховать себя коротким смешком. — Просто
и тебе, и мне очень не повезло, что ты нас увидел. Само бы закончилось быстро.
Телевизор
неожиданно воскрес. Заросший белой бородой человек с круглыми глазами подробно
рассказывал о русских шпионах в Америке. На экране появились фотографии. Она,
покачиваясь, стояла посредине комнаты и, не отрываясь, смотрела в экран. Ее
безрукая тень то становилась совсем маленькой, то вырастала во всю стену и,
сломившись в шее, выползала размытой головой в потолок. Он привычно отметил,
что черные чулки и узкая темная юбка делают полные ноги намного стройнее.
Движения бедер явно не соответствовали сосредоточенному выражению лица.
Доверять надо было бедрам.
—
Понимаю. Мелкое невезение! Мелочи жизни. — Короткое двухсложное — раз, два —
слово «развод», чем-то похожее на звук взведенного курка, слово, которое никто
из них не решался произнести, слышно было теперь в конце каждой фразы. Он
почувствовал, что начинает наслаждаться собственной грубостью. И это разозлило
еще больше. Свирепо затянулся, словно пытался запастись никотином на всю
оставшуюся жизнь. — Трение двух кожных покровов. Несколько капель любви и
несколько капель спермы, оказавшихся в твоем теле. Будто в копилке. — Неужели
невозможно ее оскорбить? Даже не замечает… — Ведь из них ничего и не
проросло?
—
Скажите какой брезгливый! — она с вызовом посмотрела
ему в лицо, но он протирал очки, и взгляд оказался напрасным. Отвернулась и
уставилась на пол, как если бы его брезгливость была маленьким, но опасным
животным, — чем-то вроде прозрачного скорпиона с красными глазками и ядовитым
изогнутым хвостом. — Да успокойся ты, наконец! — Она топнула и с силой
крутанула каблуком, будто хотела втереть скорпиона в пол. — Никто меня не
осквернял, и ничего в моем драгоценном теле от него не осталось… Раньше это
не мешало…
Человек
в телевизоре, сверкая ослепительными зубами, говорил об убийстве пятнадцати
детей в одной из школ на севере страны.
—
Ну, сколько можно меня допрашивать? Тебе не программистом, а следователем
работать надо! — смерть незнакомых детей ее не интересовала. — Выбивал бы
показания из обвиняемых… Научили в ГБ… Совсем зациклился на прошлом… А между прочим, и там хорошие люди были.
—
Хороших не было. — Этот длинный скачок в ее мыслях
вызвал у него привычное чувство раздражения. — Были раскаявшиеся. Их было очень
немного… Но даже их простить совесть не позволяет…
—
Совесть у тебя уж слишком сложно работает… Простить полностью, не полностью
простить, не простить, обвинить, судить… Не слишком ли
много берешь на себя? И следователь, и прокурор, и судья — все сразу… — Это
было только эхом, эхом слов, сказанных другим голосом в другое время. —
Чему ты усмехаешься?
Лицо
в экране замолчало, поджало губы и с любопытством рассматривало ее.
Я,
оказывается, усмехался… Рядом стояла чужая женщина.
Должен был понять еще до женитьбы. Она выросла в благополучной семье доцента
кафедры научного атеизма среди новостроек ленинградских пригородов. Уродство,
впитанное с детства, формирует характер. Вопрос о том, чья рубашка ближе к
телу, в семье никогда не вставал. Детство было окутано дымкой благополучия, а
здесь пришлось начинать сначала, переучиваться из преподавательницы музыки на
секретаршу в медицинском офисе. Из мира искусства в мир служащих…
А,
может, не было никакого ведущего, и это только мои страхи, моя паранойя?
— пронеслось
у него в голове. И, как только он произнес вслух эту простроченную короткими
паузами фразу, она сразу же обернулась против него. Теперь она свисала с
потолка, как металлическая цепь, угрожающе лязгая каждой буквой. Вопросительный
знак на конце перевернулся и превратился в острый сверкающий крюк, который
раскачивался за спиной, будто собирался поддеть и вздернуть за шиворот. Пока
еще удавалось увернуться.
И
снова сквозь шелест ливня возник промытый коньяком до звенящего блеска,
изнемогающий от обиды голос жены.
—
Он живой человек, который меня любил, понимаешь, живой! Очень хороший человек.
И любил больше, чем ты! Ты вообще даже не догадываешься, что такое любить!
Как
часто и с какой пугающей легкостью повторяет она это слово. Слово, в котором
все время слышится что-то улюлюкающее, блеющее, блюющее!
Люю_блюю… И, когда его выговаривает, благоговейно
закрывает веки, вытягивает губы и со свистом выдыхает воздух на втором слоге…
Что-то вроде бессмысленного заклинания, от которого лююбоовь
«живого, очень хорошего человека» становится настолько сильной, что я должен
тут же съежиться и превратиться в бесчувственного карлика-уродца.
—
Ну, а ты его? Тоже лююбиила?
—
Когда вышла за тебя замуж, он сразу уехал из города, — вопрос его она,
естественно, проигнорировала. — Не переписывалась, ни разу не разговаривала по
телефону. Не моя вина, что через год он вернулся. Я его не звала. Ему тоже
досталось. Просто хотела помочь, ведь у него никого здесь не было… Он мне
нравился… и потом…
Теперь
они стояли совсем близко. Иногда он делал шаг, пытался приблизиться, но сразу
же отодвигался. Словно воздух между ними становился плотным, упругим и
отбрасывал их друг от друга. И она говорила. Говорила настолько быстро, что
мельтешило в ушах. Двадцать лет его жизни перемалывались в слова, смысл которых
давно пропал. Развращенные, женские слова, которые она так часто употребляла.
—
Наверное, это произошло с тобой случайно. Такой интересный человек. К тому же
актер. — Оставить после себя выжженную землю, чтобы строить заново… —
Тебе ведь всегда нравились люди искусства… Ну, и как он в постели? Что ж ты
меня с ним не познакомила? Уверен, мы бы подружились.
У нас так много общего.
—
Перестань! Если тебе уж так важно знать, — она на мгновение запнулась,
приподняла перламутровые веки, снова обнажая удвоенную сверкающую темноту, — он
предохранялся. Сама его попросила. — И тут же пожалела о сказанном.
—
Надо же, как прекрасно у вас было организовано! — Он тут же схватил брошенный
ему по ошибке кусок. — Обо всем подумали. И обо мне тоже, наверное… О моих
смешных, все время удлиняющихся рогах, которые только я, идиот,
и не замечаю… Такой здоровый, сильный мужчина.
Наверное, с детства ничем, кроме мяса, не питался… Да и к тому же страдал. Ну
как не помочь? После этого возвращалась домой, помогала мне и тоже
предохранялась… А после этого родилась Лара…
Сигарета,
которую он так и не смог раскурить, была как-то связана с розоватым пухлым
лицом, которое тут же услужливо вытащила память. Лицом человека с широко
раскрытыми губами, совершающего мужские поступки. На огромной постели в
занавешенной темными шторами комнате мотеля.
Мы
вас, если надо, и в Америке найдем… Странно, всегда думал, женщины альбиносов
считают уродливыми… Говорят, мать альбиноса во время зачатия смотрит на луну…
Он
отвернулся, сложил за спиною руки и, немного наклонившись всем корпусом вперед,
— блеснула беззащитная белая кожа на затылке, — словно конькобежец на вираже,
начал молча ходить кругами по комнате.
—
Давно бы уже забыла, если бы…
—
Ты бы забыла… Но я не забыл бы! Нас здесь двое! Кроме тебя есть еще я!
Понимаешь, Я!
(Душа его, разбухшая
от боли, не знает, что болтает язык, но ему сейчас нужно, чтобы его «Я» было не
просто одним из русских местоимений, не последней буквой алфавита, упирающейся
и все же пятящейся назад, а твердым английским I, которое пишется с большой
буквы, римской единицей, каменным столбом, который невозможно сдвинуть никакими
словами.)
—
Люди ошибаются, проходит время, и их прощают… Это же не арифметика и не
программирование… Кроме черного и белого, есть много других цветов… В
каждой семье когда-нибудь происходит… Здесь не Саудовская Аравия… Неужели
нельзя быть хоть немного добрее? — Внутри этого вопроса был еще один вопрос. Но
он сделал вид, что не замечает. — И к себе лучше бы относиться стал…
Раздался
громкий телефонный звонок. Она вскочила и с безразличным — слишком уж
безразличным! — видом подняла трубку. Но сразу же опустила и застыла, закрыв
глаза, будто измеряла пульс у бившегося внутри голоса. Потом заткнула голос в
трубке раскрасневшейся щекой, прошептала, что перезвонит позже, и с силой
ударила по рычагу. Отвернулась (чтобы он не видел ее лица?). Еще одна вспышка
между ладонями. Закурила, бросила зажигалку на стол. Посмотрела по сторонам,
потом, словно убедившись, что видеть некого, еще крепче обхватила себя за плечи
и снова подошла к мужу.
—
Послушай, чего ты хочешь? Чтобы я рвала волосы и ела землю в знак раскаянья?
Чтобы обрила голову и каждую субботу ходила в синагогу замаливать грехи? У нас
с тобой после этого Лара родилась. Ты забыл?
—
После этого… — Он остановился, как вкопанный, но тело его еще продолжало
кружить по комнате. — Сразу же после этого… — Фраза вырвалась раньше, чем он
понял, что говорит. — Нет, не забыл…
Она
что-то обдумывала, глядя в пол. Грубо, по-мужски вдавила окурок в пепельницу.
Затем внезапно подняла лицо.
—
Значит, хочешь, чтобы я подробно все рассказала? Тебе нужно знать, в какой
именно позе я с ним лежала тогда? Может, и показать тоже? — Она впихивала в
свои слова гораздо больше злости, чем они могли вместить. — Порнографический
фильм желаете посмотреть? со своей женой в главной роли?
Темный
свет, исходивший из ее широко раскрытых глаз, становился все более плотным.
Сведенный от напряжения взгляд рикошетом отразился от зеркала и столкнулся с
его взглядом. Высоковольтный разряд ненависти застыл в воздухе. С тихим треском
сыпались на пол снопы искр.
—
Может, ты подозреваешь, что и дочь не от тебя?!
—
Ну, скажи, скажи, почему это невозможно! Поклянись хотя бы! — взвизгнула
от боли его душа, будто дворняга, которую переехал грузовик. — Чтобы я не
смог не поверить!
—
Не от тебя, — бессмысленно повторил он и с резким хрипом втянул воздух.
—
Может, еще и ДНК-тест на отцовство ей хочешь устроить?!.. Никогда тебе не
прощу!
—
Ты не простишь мне?! Ссук… — шипящее слово,
уже поднявшееся до самого горла, внезапно упало куда-то вглубь его тела.
Выпятив челюсть и набычившись, двинулся на нее, будто
собирался подбросить на невидимых рогах. Но наткнулся на ее глаза и
остановился.
Он
не видел, как она плеснула ему в лицо. Лишь ощутил липкий холод и резкий запах
коньяка, стекавшего по подбородку. Сейчас он, действительно, мог ее избить.
Жирная, ярко освещенная щека была совсем близко. И только в последнюю секунду
опомнился.
Снова
зазвонил телефон. Она раздраженно рванула на себя блестящую гирю трубки и тут
же бросила на рычаг. Трубка жалобно вскрикнула и замолчала.
—
Так вот, чтоб ты знал, — выстрелила она ему в лицо узкую струю ядовитого дыма.
В комнате стало очень тихо. Испуганный медвежонок с мягким стуком свалился с
дивана.
Он
стоял между двумя своими женами: одна, справа от него на диване, вторая слева,
в зеркале. Две женщины, изменившие ему в медовый месяц и родившие дочь
непонятно от кого. Две свидетельницы со стороны обвинения. Глаза у обеих
сузились, превратились во влажные полосы, налитые глумливой ненавистью, пьяным
пафосом и отчаяньем. Что-то темное, давно скопившееся в душе, теперь выходило
наружу, обволакивало его.
—
Так вот, чтоб ты знал, — звенящим голосом четко повторила она перед тем, как
сделать контрольный выстрел, — у меня после него и другие были. Я, что, все эти
годы должна была хранить верность человеку, который меня не любит? Который спит с какими-то грязными бабами, а меня не
замечает? Не-ет, дорогой! — Сжав зубы, она тыкала в
него указательным ногтем. И с каждым взмахом белый, тонкий пробор в ее волосах,
словно сверкающий нож, рассекал сгустившийся между ними сигаретный дым. — Много
могла бы тебе рассказать! Неужели думаешь, что это на твою жалкую
программистскую зарплату я покупала себе все эти тряпки?
Врет!
Врет, сука, чтобы отомстить! Я бы заметил… Хотя платьев в шкафу,
действительно, вдруг стало очень много… Что бы ни говорила, никогда не
понять!.. удивительно, как хочется себя обманывать… и подруга у нее…
столько времени вместе проводят… прошлой весной в Лос-Анджелес ездили… не
могла же она все эти годы терпеть… но за деньги???
—
Ну так что ж ты молчишь? Любой влепил
бы мне сейчас оплеуху! Не-ет! Только не ты! Надо
почувствовать что-то, разозлиться по-настоящему. — Еще один умелый поворот
ножа. — Слишком уж у тебя ленивое сердце!
Ее
звенящий голос лопнул на тысячи осколков, которые медленно погружались в
сгущавшуюся тишину.
И
тогда его вырвало. Переполнившаяся душа накренилась, грязный матерный поток,
который никак не кончался, полился наружу. И он надолго оглох.
(Чтобы понять,
отчего эти слова привели его в такое бешенство, нужно было слышать их
интонацию. Передать ее я не могу. Мое дело
излагать факты. Но я не был бы мной, если бы ограничился только фактами. Нужно
заполнить все живое пространство между ними. Вам придется верить на слово…
Теперь, когда я думаю о них, отчего-то всегда ощущаю себя очень одиноким. И
еще: так ли я неправ, считая, что у них не было выхода? Ведь видеть себя не
только глазами другого, но даже собственными глазами, они не могли. Во всяком
случае, прощать то, в чем оба не были виноваты, они не умели. Поезд летел вниз, под откос, по залитой лунным светом земле, его
нельзя было уже остановить.)
—
Ну и сволочь же ты! Не-на-вижу! — Она сделала шаг к
нему. Губы приоткрылись, блеснули белые зубы. Сейчас она была похожа на
раненого слепого зверя, из последних сил вставшего на задние лапы и с
раздувающимися ноздрями идущего на охотника. Он бы не
удивился, если бы на руках появились когти и густой слой стоящей дыбом шерсти.
Голос, который был слишком велик для этой комнаты, наталкивался на стены, на
потолок, отражался и опять обрушивался на него, вливался в ничем не защищенные
уши. — Ты урод! Уррод!
Слышишь, ты?! Не-на-вижу! За все годы, потерянные с
тобой! За то, что всю меня искалечил! За то, что боюсь с людьми разговаривать,
боюсь понравиться! Все! Ни минуту здесь не останусь… Подохнешь
один, как собака, со своими никому не нужными листками где-нибудь в грязном
подвале! И ни меня, ни Лары не будет рядом… А я жить хочу! Провались все
пропадом!
Звук
хлопнувшей двери отразился гулким эхом. Вслед за ним метнулся из угла сквозняк,
прошел навылет, и книга на столе зашелестела страницами. Сквозняк взвизгнул,
вырвавшись на свободу, и вместе с корчившейся от боли частью его души исчез.
(Сейчас, перечитав
написанное, я заметил, что мужская солидарность незаметно для меня самого
искажает то, что происходило. Трудно избавиться от
себя, даже если говоришь о других. И, когда высвечиваешь под своим углом,
многое остается в тени… Мои знакомые, которые прочтут этот текст, будут
видеть себя, сколько их не предупреждай. Может, все было и не только так, как я
рассказываю. Или не совсем так. Нужно было бы, чтобы эту же историю записала и
женщина, знавшая их так же близко, как я. Например, ее подруга с третьего
этажа. Я уверен, что тогда все стало бы на свои места. Хотя то, что знаю о ней,
этого и не подтверждает. Но не станете же вы, в самом деле,
требовать, чтобы моя уверенность опиралась бы на что-нибудь кроме самой себя.)
Внезапно
он ощутил страшную слабость. Стены начали медленно кружиться… Извилистые
щупальца, переплетаясь, тянулись из раскрытого окна. Все предметы — мебель,
телевизор, книга на столе, картины на стенах — излучали слабый свет,
становились текучими, струящимися. На их поверхности вспыхивали маленькие
электрические разряды. Комната, в которой не осталось ни одной прямой линии,
наполнялась отблесками, отсветами, тихими невнятными шумами: пощелкиваниями, скрежетом, тихим лязганьем,
потрескиваньями, свистом. Они карабкались по стенам, ползали по потолку. Падали
и снова начинали карабкаться.
Он
соскользнул на шевелившийся под ним каменный пол и сразу ощутил приятный холод.
Сверкающий диск вентилятора, видимый и несуществующий, участливо наклонился над
ним. Улегся на спину, закрыв глаза, и вытянул руки. После трепета и озноба
вдруг наступило безразличие, просветленное безразличие ко всему, что произошло,
ко всему, что будет происходить. Замедлили свое кружение и, наконец,
остановились стены.
Надо
было бы ее догнать, вернуть… Действительно ли я не хотел, чтобы она ушла?
Неважно…Наверное, она у подруги. Будет всю ночь
рассказывать жуткие истории о садисте-муже. Потом напьются, начнут жалеть друг
друга и придумывать, как меня наказать. Вернется только завтра к вечеру. Чтобы
я поволновался. И опять начнется все сначала…
Но
ничего не началось. На следующее утро ее машины на стоянке не было. А когда
вернулся с работы, вещи тоже исчезли. Телефоны ни у жены, ни у Лары не
отвечали.
Горячий,
переполненный чайками воздух медленно колыхался как прозрачная занавеска в
квадрате окна. Ночь, полная автомобильных гудков и ветра, опускалась на
очищенный вчерашней грозой город. Потоки машин с выставленными вперед
позолоченными бивнями и красными пятнами на спинах стекались к центру города по
высоким мостам-виадукам, светящимся в черном небе. Между шуршаньем машин
появился еле различимый — чтобы его услышать, нужно было перестать дышать, —
звук проснувшихся цикад.
Первые
звезды раскрывали над крышами домов свои лепестки. Из кирпичных труб вылезли
огромные размытые гусеницы и расползлись по небосводу. Они незаметно
заглатывали куски небесной мякоти и, разбухая, растворялись в ней. Огоньки
изумрудной россыпью проступили сквозь дрожащее марево, и черными стали острые
листья пальм. Улицы, за день набухшие солнцем, удлинялись, сжимались в
пунктирные линии фонарей. Ветер бережно расстилал по распаренному асфальту
соленые запахи, перемешанные с гнилостным дыханием болот. В каналах,
перерезавших город, — в расстеленных по земле коридорах, заполненных
маслянистым сиреневым блеском, — скользили беззвучно между покачивающихся
звездочек белые яхты. Огромные рыбы выскакивали из отражений темных стеклянных
дворцов. Застывали в воздухе с открытыми ртами и снова, отчаянно хлеща мощными
хвостами, плюхались вниз. Толстые чайки с урчаньем ныряли за ними. И на краю
океана сказочно быстро обрастал другой темнотой поднимавшийся из воды возле
порта лес перекосившихся голых мачт.
Жители
Майами рассаживались вокруг обеденных столов. Ухоженные, загорелые женщины в
белых передниках приносили из кухни дымящуюся еду. Электрический свет
приплясывал на столовых приборах. Мужья, только что принявшие душ после долгого
дня в офисе, благодушно улыбаясь, смотрели на ерзающих
на стульях детей. Одиноким в такое время еще труднее.
К
восьми вечера не выдержал и спустился к соседке на третий этаж.
—
К тебе жена не заходила?
—
Нет. А что стряслось? — Она удивленно подняла брови. Плеснув загаром из
белоснежного махрового халата легко отступила в
глубину квартиры. Тяжелая копна золотисто-рыжих волос покачивалась за спиной. Наверное,
только что вышла из ванны. — Я ее уже давно не видела. Да ты проходи.
Ее
тень, обернутая в кружево запахов туалетного мыла, кремов и какого-то острого
мускуса, не касаясь пола, поплыла по воздуху вслед за
нею. Сквозь раскрытую дверь спальни он успел рассмотреть серебристой чешуей
мерцающее платье и символические трусики, разложенные на постели. Белые туфли с
высокими каблуками на зеленом мохнатом коврике были похожи на игрушечных
лошадок, стоящих, понурив шеи, на освещенном лугу.
—
Второй день уже нет, — пробормотал он. — И к телефону не подходит… Ты что-то
знаешь?
—
Ну, что-то я, наверное, знаю… Она много раз говорила, что уйдет. Этим должно было
кончиться. — Она внимательно и откровенно, словно пробуя на глаз, оглядела его.
Вынула два стакана, налила джин с тоником, добавила лед и подтолкнула один к
нему. Спокойная лень сглаживала, вытягивала каждое ее движение. — А Лара что
говорит?
—
До нее не дозвониться… На прошлой неделе ушла из дому, живет теперь со своим,
и мы не имеем даже представления, где она сейчас.
—
Чего ж тут удивительного? Каждый день слушать ваши скандалы!
—
Как думаешь, — он на секунду споткнулся, но заставил себя закончить фразу, — у
нее в последнее время другие мужчины были?
Он
понимал, что выглядит законченным идиотом. Похоже,
выражение ее лица подтверждало, что она с ним согласна.
—
У всех другие мужчины были… и другие женщины… Не только в последнее
время… Люди без этого теряют уверенность в себе… — Ее дымчато-зеленые глаза
до краев наполнились насмешливыми искорками. — А у некоторых женщин — другие
женщины… Мы ведь вместе с ней отдыхать недавно ездили. Видел бы, как она на
меня смотрела, когда я голая по номеру расхаживала…
—
Да-а? — пробормотал он,
пытаясь унять всплывшую изнутри крупную дрожь. Воображение работало слишком
быстро. Все, что слышал, он заглатывал, целиком и не разжевывая.
—
Шучу я! Неужели не понятно? С юмором у тебя плоховато. Неприятное что-нибудь
скажешь, так тут же веришь и злиться начинаешь. Да и
чего тут неприятного, если одна женщина голая ходит, а другая на нее смотрит…
— Усмехнулась чему-то своему, — мелькнули розоватые десны, — и, не торопясь,
перевела свою стеклянную усмешку на него. Набила травой позолоченную трубку и
глубоко, с наслаждением затянулась. — Вбил себе в голову, что ее тело только
тебе принадлежит… Не, не знаю я, где она. А только если бы и знала, все равно
б не сказала… — Она подошла совсем близко и вдруг легко поцеловала его в
губы, но сразу же отстранилась. Это было так неожиданно, что он не успел даже
что-нибудь почувствовать. — Какой ты смешной! Кофе хочешь? Нет? Ну, садись,
расскажи, что произошло.
В
дверь позвонили. Она приложила палец к губам, взбивая бедрами халат, подошла к
двери и взглянула в глазок. Усмешка презрительно перекосилась, сдвинулась на
самый краешек рта, но держалась прочно и по-прежнему мягко подсвечивала все
лицо. Раздался еще один раздраженный звонок, немного повернулась ручка, потом
удар ладонью в дверь и звук опускающегося лифта.
—
У тебя, наверное, планы на сегодняшний вечер? — Он впервые остался доволен
собой: вопрос прозвучал естественно и просто.
Подошел
к окну и увидел на другой стороне улицы коротконогого мужчину в черном костюме,
который, не отрываясь, смотрел на него. Похож он был на уличного артиста,
который часами стоит совсем неподвижно, изображая статую. Ему стало не по себе,
он всегда побаивался этих людей, притворяющихся мертвыми.
—
Мои планы поменялись. Собиралась встретиться с одним человеком, но сейчас не
хочется… Муж в Нью-Йорк улетел. По бизнесу. Что-то там покупать собирается,
или продавать… Может, телок из Украины… Лишь бы семью обеспечивал… —
Легкое неназойливое шуршание обернутых в смешок долларовых бумажек промелькнуло
в ее голосе. — А вообще, он редко дома ночует. И всегда предупреждает… — Она
опустила шторы на окнах, уселась напротив и придвинулась к нему. Комната
превратилась в каюту уютно покачивавшейся на волнах яхты, и ветер, словно
паруса, раздувал шторы. — Ну, рассказывай…
Он
хорошо понимал, чем это все может кончиться, и решил немедленно уходить, но
уселся поудобнее и протянул пустой стакан с остатками
льда.
(С недавнего
времени ему все чаще удавалось не выполнять свои решения, если в глубине души
хотелось от них уклониться. Война
с самим собой слишком изнуряла, и силы надо было экономить.)
Его
намагниченный взгляд сам собой соскользнул вниз и застрял, зажатый вместе с
золотым кулоном и загадочным иероглифом татуировки в уютной ложбинке. Джин с
травой, объединившись, делали свое веселое дело. Поймавший ветер кораблик
набирал скорость.
—
Поссорились сильно вчера. Сказала, что у нее много мужиков было. Даже деньги с
них брала… Чуть не избил!
—
Ну да, как что не нравится, сразу избивать!.. А даже если брала, тебе-то чем плохо? Ханжество это все… Не, не думаю, что
брала. Она у тебя правильная, не то что я. В советской
семье выросла. Как мама с папой объяснили, когда ей десять лет было, так и
делает… Хотя кое-чему сама научилась…
—
А, может, она наврала все, чтобы меня разозлить?
—
Говорю тебе, не знаю. Мы с ней мужиков не обсуждаем. Замкнутая она… да и ты
тоже… придумываете друг про друга… усложняете все
время… Хочешь почитать свои стихи?
Это
было уж совсем неожиданно! Ну зачем жене нужно было про
мои стихи-то ей рассказывать?.. понимала ведь, что мне неприятно будет… или
именно поэтому?..
—
Нет. Не хочу!
—
Как хочешь. — Она переменилась в лице, но произошло это совсем незаметно.
Передала дымящуюся трубку и после неловкой паузы задумчиво добавила, — чересчур
уж много у тебя правил и запретов. А, по-моему, на самом деле только и живешь,
когда нарушаешь… Не думаю, что она вернется… Так что надо тебе теперь
привыкать к холостяцкой жизни. — Ее подрагивающий язык быстро прошелся из
стороны в сторону и исчез. Игра становилась все более азартной. — Хочешь,
поедем куда-нибудь потанцуем, а? Я знаю пару мест. — Она знала гораздо больше
чем пару мест. Она знала все про этот город, про его рестораны, музеи, игорные
дома, театры, бордели… Майами удочерил ее, когда она уже стала взрослой
женщиной. — Не, не поедешь. Побоишься, что увидят. А мне вот неважно… Ладно,
давай здесь.
Он
положил локти на стол и осторожно погладил двумя пальцами нос, будто настраивал
его на сладковатый запах, идущий из трубки. Теперь к нему почему-то
примешивался острый и тонкий запах застарелой рвоты. Обернулся и внезапно
увидел в углу комнаты свою жену. С силой потряс головой, но она не исчезала.
Жена стояла голая, запихнув пальцы глубоко в рот, будто старалась вытащить
застрявшую там длинную фразу. Очертания ее голубовато-белого тела, обозначенные
несколькими мягкими, незаконченными линиями, расплывались. В глазах застыло
выражение ужаса, смешанного с любопытством.
—
Пусть смотрит! Поймет, как это было для меня.
—
Ну что ты стоишь, словно привидение увидел? — Соседка нажала какую-то кнопку, и
медленная мелодия — скрипка, вьющаяся вокруг аккордеона, — возникла со всех
сторон. — Слушай, расслабься, а? Иди сюда… — Она несколько секунд
рассматривала свое раздвоенное отражение в его очках. Потом бережно сняла
их и положила на стол. — Ресницы у тебя удивительно длинные для мужчины, а
ты прячешь. — Вдохнула горячий воздух ему в ноздри, скользнула по губам
рассыпавшимися волосами и закружилась, незаметно развязывая пояс. Как он и предполагал,
под халатом ничего не было.
Он
судорожно сглотнул, набрал побольше воздуха и поплыл
брассом, не отрывая глаз от цели. Наконец, уткнулся в уютную ловушку между
грудями, растопыренной пятерней обхватил гибкую спину и плотно прижал к себе.
Тепло сразу наполнило руку и заструилось куда-то в низ его живота.
Через
пять бесконечно длинных минут они разлепились уже в
спальне. Из-за света с улицы, с трудом пробивавшегося сквозь прозрачные
пузырящиеся шторы, кожа ее приобрела зеленовато-фосфорный оттенок. Он стоял на
одной ноге и нетерпеливо тряс другой, высвобождаясь из предательской штанины,
пытавшейся его остановить. Тонкая невидимая паутина все плотнее опутывала его
лицо, мягко и неумолимо притягивала к занимавшей почти всю комнату раскрытой
постели, на которой легко могли уместиться трое. Мелодия забилась в последнем
экстазе и оборвалась. И странное превращение произошло с этой высокой,
насмешливой женщиной. Сейчас на белой простыне ее голое тело с согнутыми в
коленях ногами, приподнятыми бедрами и раскинутыми руками вдруг стало похоже на
огромного плотоядного паука, нетерпеливо подрагивающего, поджидающего добычу.
И, перекошенная желанием, растерянная добыча не заставила себя долго ждать.
Когда
он проснулся, было уже около шести — беспощадное, предрассветное время, когда в
миллионах кроватей мужчины продирают глаза и, затаив
дыхание, придирчиво рассматривают спящих рядом женщин. Ни о чем не думая, он
следил за плывущими по потолку серыми тревожными клочьями света.
Город
выходил из ночного забытья. Разминая суставы, лениво потягивался пустыми
улицами, перекрестками, каналами. Красноватый отблеск восходящего солнца
проступил за черным прямоугольником баржи, вырезанным из неба над океаном.
Ветер перелистывал тяжелые страницы волн. Ночь стекала по небоскребам,
облепленным со всех сторон пластинами переливающегося стекла. Верхние этажи
наливались смутным светом. Поливалки рассыпали
водяную пыль над янтарными травяными коврами. Квадратики ярко-синих подрагивающих
бассейнов проступили между ними. Сирена полицейского автомобиля, раскручивая
разноцветные огни, вспорола тяжелую от влаги тишину, и в проложенном ею туннеле
торжественно поплыли шелестящие шины проходящих машин, ревущий гудок далекого
многоэтажного лайнера. Шумы просыпавшегося города сливались внутри
предрассветной тишины в единый медленно нараставший гул первого дня новой
жизни.
Мерцающая
пустота наполняла его. Рядом, уткнувшись правой щекой в подушку, спала
глубоким, утоленным сном женщина, совсем непохожая на его жену. Желтый диск
рассыпанных волос тускло светился вокруг затылка. Где-то внизу под простыней
лежало ее тело. Его скукоженная крайняя плоть
никакого отношения к нему не имела.
Стены
вокруг были увешаны работами хозяйки дома в массивных золоченых рамах:
вывернутые мужские фигуры с бугристыми телами, прорисованными со злобной
точностью, каменные бабы с близко посаженными, жадными глазами, петухи с
распустившимися хвостами среди покосившихся домиков. И между ними ее фотография
во весь рост. Она стоит на пляже, закинув за голову руки, на высоких каблуках и
в очень откровенном купальнике, — словно сделанном из крыльев бабочек,
облепивших ее в нужных местах, — и смотрит прямо перед собой, напоминая допущенному в спальню, с кем имеет дело. Сияющая от солнца
гофрированная прическа подсвечивает воздух вокруг головы. Сильное, гибкое тело,
которое еле сдерживает купальник, слепит, переливается от капель и крупинок
соли.
На
службу он решил не идти. Но нужно было предупредить начальство. Прошлепал по лужице
серого света, которая незаметно натекла на пол из-под двери, и уселся за
стоявшим в углу компьютером. И тут же увидел знакомый адрес.
Он
сидел голый в кресле, поджав ноги, в чужой квартире и, не отрываясь, читал.
Бугристые мужские фигуры и каменные бабы заглядывали через плечо и злорадно
улыбались со всех сторон. Высокий звенящий голос жены отчетливо повторял за
спиной каждое слово, написанное на экране.
Олька,
радость моя!
Пишу
тебе наспех в самолете. Как только доберусь до места, сразу же отправлю. Я
окончательно разругалась со своим и больше жить с ним не буду! Вчерашнюю
бессонную ночь провела в отеле — одна, мне не привыкать! — утром собрала самые
необходимые вещички, машину оставила у знакомых, и теперь лечу в Лос-Анджелес.
Не хотела говорить тебе об этом заранее, до последней секунды не была уверена,
что решусь.
В
нашей жизни уже ничего не поправишь. Жаль, конечно. Он, по-своему, человек
хороший и благородный, я ничего не говорю, но чудовищно узколобый, прямозаточенный. Все это при какой-то совсем
детской наивности, неприспособленности. То ли из-за своего
революционного прошлого, то ли из-за программистской дотошности, но совсем не
умеет прощать ни себе, ни другим. Страшно злится, если его обманули, даже по
мелочам. В общем, чересчур высокого о себе роста. А на самом деле ничего не
добился! Вот и вымещает на мне. На единственном человеке, который от него еще
зависит.
Ладно!
Что сделано, то сделано. Но очень страшно начинать новую жизнь! Ведь мне же уже
за сорок. Козырей на руках не так много осталось. А игру продолжать надо и
приходится рисковать. Я ведь не такая азартная, как ты. И сил у меня меньше.
Ни
на чем не могу сосредоточиться. Самолет трясет, лэптопом пользоваться дико
неудобно. Еду до сих пор не принесли, алкоголь не продают. Рюмка коньяку сейчас
бы совсем не помешала…
В
Лос-Анджелес лечу к одному человеку, о котором тебе никогда не рассказывала.
Потом посмотрим. Работу в медицинском офисе везде найти можно. К счастью, Лара
тоже переезжает туда со своим. Так странно, что моя маленькая дочка спит теперь
с чужим мужиком… Иногда вдруг просыпается во мне еврейская мама. В одном
убеждена: я должна быть рядом с ней. Ей-то, может, и не нужно, а у меня ближе
нет никого.
Человек
этот был у меня еще до того, как вышла замуж. Тогда он только что приехал сюда
в Майами из Союза. Мы встретились через пару недель после его приезда. С женой
он развелся, она осталась в Питере. Я подрабатывала в офисе у зубного врача в Корал Гэйблз. И был он таким
несчастным, что когда он пришел к нам в офис, попросила доктора вырвать ему
больной зуб бесплатно. Через несколько дней натолкнулась на него в
супермаркете, и после двух часов в каком-то захудалом кафе поехала с ним в
мотель. И это не было случайным поступком — по дури
или от бабской оголтелости. Я действительно тогда в него влюбилась! А у него не
было даже денег снять номер. Пришлось платить самой. Не знаю, что он обо мне
подумал.
Несколько
раз мы расходились. Один раз на целых четыре месяца. За это время я успела
выйти замуж и съездить в свадебный круиз на острова. Он разозлился и уехал из
города. Но через год опять появился в Майами. Стал работать в такси. И все
началось снова. А потом муж выследил нас и устроил безобразную сцену.
Попробовала все отрицать, но — ты же знаешь, актриса из меня никакая — он собрал
вещи и ушел. Я не выдержала и через два дня пошла к нему с покаянием. Что-то
объясняла, унижалась, просила прощения.
Потом
родилась Лара, и вся жизнь сосредоточилась на ней. Один только раз получила
короткое письмецо, что он в Лос-Анджелесе, учится в каком-то колледже на
актерском отделении. Немного удивилась, что он в тридцать с лишним лет пошел
учиться, да еще на актера, но отвечать не стала, и больше писем не приходило…
Стыдно сказать, за все годы замужества у меня кроме него никого не было!
Мой
словно с цепи сорвался из-за этой истории. Похоже, до сегодняшнего дня в себя
прийти не может. Я надеялась, полюбит дочь, успокоится, привыкнет. Но он все
больше уходил в свой мир, который был важнее для него, чем мы с Ларой. Ему это
чертово прошлое, борьба с советской властью, которой давно уже нет,
окончательно замусорили голову. Кроме того, он стал вроде как поэтом. Стихи
печатает в России под псевдонимом. Я показывала его книжки, помнишь? Я тогда не
сказала, что это его, но уверена, что ты догадалась. Со мной он их не
обсуждает. Разве его примитивная жена хоть что-то способна в стихах понять?
В
общем, в доме жить стало мучительно и бестолково, будто сидишь в кресле у
зубного врача, и время от времени сплевываешь кровь в железный стаканчик. И
тут, пару лет назад снова от того человека письмо из Лос-Анджелеса. Я просто обалдела! Ответила что-то и понеслось!
Он
был далеко, я ничем с ним не связана, и не должна была думать, что можно
сказать, а что нельзя. После всех этих семейных скандалов, когда каждая фраза
выворачивалась наизнанку и рассматривалась под микроскопом, это был глоток
свободы. Писала откровенно, совсем не стесняясь, о муже, хвасталась дочкой… (Про тебя, конечно, не обмолвилась ни словом. Здесь мое, и отдавать никому не собираюсь!) Ему все было
интересно, а мне необходимо было выговориться. Это было удивительно: говорить и
знать, что все, что с тобой происходит, для него важно! А он писал о лекциях по
актерскому мастерству, которые читал в университете, о прослушиваниях, на
которые ездил в Голливуд… И, главное, о том, чтобы я приехала… Пришлось
завести специальный адрес у себя в компьютере, чтобы мой не наткнулся случайно.
Лара
становилась старше и отдалялась. Муж был рядом, но лучше его бы и не было. Ты
все время со своими приятелями-докторами или русскими туристами. — Меня они
никогда не интересовали. Какие-то все пресные, глупые и сексуально озабоченные.
Более скучных людей никогда не видела! — И только он становился все ближе.
Весной, когда были с тобой в Лос-Анджелесе, и ты поехала к Левиным в Сан-Диего,
провела с ним целый день, но тогда ничего не произошло. Не смогла — это была
наша с тобой поездка. В первый раз вдвоем… Хотя ты бы и не заметила! Даже не
решилась его тебе показать… Кроме того все еще надеялась, что, может,
наладится с мужем. Видишь, какая я расчетливая? И совсем запутавшаяся.
А
потом снова пошли письма. Наконец, не выдержала, и примерно месяц назад, когда
мой отправился в очередной раз «в Москву», поехала к нему.
По
правде говоря, совсем не знала, чего ожидать, но все получилось прекрасно! Если
уж суждено жить с мужиком… После того, что натерпелась дома, пять дней
сплошного праздника! Оказалось, у нас очень много общего. Даже музыку он
чувствует совсем, как я. И кроме того, такой чуткий, такой щедрый! Театр,
рестораны, его друзья! Мой всегда боялся выглядеть
разгулявшимся купцом, и деньги тратил довольно осторожно. А этот тратит, не
глядя. Во всяком случае, на меня. Столько подарков раньше никогда не получала.
Даже в медовый месяц.
Чем-то
характер у него на твой похож… Но, наверное, образ,
который я создала, намного лучше, чем он сам. Между прочим, родом он тоже из
Питера. Даже как-то упомянул, что знаком с мужем. Попыталась выяснить, но он об
этом не хочет говорить. В России он был очень успешным, но, кажется, что-то темное
есть у него в прошлом. Но меня это не касается. Я ему благодарна. Ведь это мой
последний шанс.
Уже
тогда бы у него осталась, но не смогла бросить Лару и решила попробовать еще
один раз. Вернулась домой, и семейная жизнь снова обрушилась на меня. Но теперь
было с чем сравнивать. Закрывала глаза, представляла, что уже в Лос-Анджелесе.
Долго так продолжаться не могло.
Все
же вчера сделала последнюю попытку поговорить со своим. Ведь мы так глубоко,
так больно проросли друг сквозь друга. И кончилось опять скандалом. Теперь,
вот, втемяшилось ему, что Лара не от него,
представляешь?! Убить его была готова! Он меня, похоже, за
какую-то недоразвитую шлюху принимает. Плевать! Пошел
он к черту! Без него проживу!
Ладно,
хватит об этом. Олька моя, я теперь не знаю, когда встретимся. Много раз тебе
писала, но это будет первый раз, когда, наконец, отправлю. Я хочу, чтобы ты
знала: та единственная ночь, два года назад — самое лучшее, что было со мною.
Конечно, мы обе были пьяненькие и мало чего соображали. А потом еще и трава,
которую тогда покурили. Но помню каждую мелочь. Помню, ты лежала на своей
огромной постели, а я сидела у тебя в ногах и, сама не понимаю, как это
получилось, начала снимать с тебя туфли, колготки. Потом, замирая от страха,
неуклюже чмокнула тебя куда-то в коленку. Ты засмеялась и шепнула: «Щекотно.
Ложись лучше рядом». Я легла, прижалась к тебе, вдохнула запах твоих волос… и
чуть не потеряла сознание… Помню твои вздрагивающие губы, твои умные,
ласковые руки. Даже сейчас, когда пишу, все мое тело раскрывается, наполняется
горячей влагой. Все было так просто, так естественно! Ни с кем мне не было, — и
я знаю, не будет, — так хорошо, так светло, как с тобой!
Ты
не представляешь, сколько раз лежала ночью без сна и воображала, что мы с тобой
гуляем, держась за руки, по Елисейским Полям. Проходящие мимо туристы
откровенно рассматривают тебя, а я, задыхаясь от гордости и ревности, тяну тебя
за руку, уговариваю поехать в наш отель… Или что мы, обнявшись, сидим вечером
в ресторанчике на Монмартре. Какой-то бородатый мужик играет в углу на
аккордеоне «Амурские волны». Пьем красное вино. Ты вся светишься и
рассказываешь что-то очень смешное. Я не выдерживаю и целую тебя в губы. Люди,
сидящие за соседними столиками, улыбаются, завидуют мне… Или что ты засыпаешь
у меня на плече. Все во мне ноет от наслаждения. Рука уже почти онемела. Но
боюсь пошевелиться, чтобы тебя не разбудить…
Олька
моя, даже теперь, когда я лечу к этому человеку, даже теперь все бросила бы и примчалась,
если бы ты только захотела! Только бы не было вокруг твоих проклятых мужиков!
Никогда не пойму, зачем тратить себя на них? Но ты не захочешь! Слишком хорошо
помню, как тогда утром я попыталась тебя поцеловать, и ты, не открывая глаз,
отпихнула меня. На лице было такое отвращение, будто к тебе прикоснулось
какое-то гадкое животное. Я чуть не сгорела от стыда. Несколько дней после
этого ужасно боялась, что не захочешь больше меня видеть.
Лара
уехала, муж окончательно свихнулся, что будет в Лос-Анджелесе — совсем неясно,
у тебя — своя жизнь, а я болтаюсь, будто сухой листочек на ветке. Вот-вот
сорвусь.
Ну
все. Самолет приземлился. Пора выходить. Слушай, мой муж — чуть не написала мой
бывший муж! — придет спрашивать про меня. Только не говори, где я! Хватит с
меня разборок. Просто пошли подальше. Ты умеешь.
Целую
тебя, моя родная!
Про
письмо, подсмотренное в компьютере, он упоминать не стал. На расспросы о жене
Оля не отвечала. И вообще, с ней не получилось. Чересчур много мужчин проходило
через нее. Русские туристы или молодые, но уже женатые, врачи, расширявшие свое
сознание улетами на марихуане. Их можно было держать в
руках. Она хорошо умела держать в руках женатого доктора. Короткие психоделические путешествия, видения, галлюцинации не
только обостряли наслаждение, но и были чем-то вроде единственного в ее жизни
религиозного опыта. И от этого она не собиралась отказываться. То ли из
врожденной брезгливости, то ли потому, что пытался сохранить что-то драгоценное
из детства, но он не мог быть одним из многих. Вскоре после того, как
его жена снова вышла замуж, она уехала из Майами.
Лара
звонила редко. Сомнения по поводу ее теперь прятались где-то глубоко у него в
душе и наружу не высовывались. С друзьями он почти не встречался. Если ночью
приходили стихи, то на следующий день прочесть их было некому. Да и не
хотелось.
Подсмотренное
в чужом компьютере письмо жены полностью разрушило душевное равновесие: та
половина души, где еще жили память его тела, память о семье, о дочери, теперь
перевешивала вторую, хранившую память о скандальной бабе, когда-то сразу после
свадьбы изменившей с чужим мужчиной, а потом и с чужой женщиной. И эту вторую
половину он отрезал. Но теперь шрам разошелся. Открывшуюся рану теперь
приходилось тщательно прятать: посторонний взгляд мог занести инфекцию.
Приходил
с работы, съедал что-нибудь и часами с ненавистью смотрел на черный кирпич
мобильника. Иногда вскакивал, хватал его — с каждым днем он становился все
тяжелее — и бессмысленно тыкал в клавиши указательным пальцем. Но на другом
конце были только мертвые гудки.
В
Лос-Анджелесе любимый мужчина, здесь в Майами любимая женщина и не очень
любимый — бывший? — муж. На всякий случай. Неизвестно, как сложится ситуация.
Три извилистых сообщающихся сосуда. И в них переливается из одного в другой, с
шумом плещется, разбивается на тысячи брызг, обвивает, гладит каждый изгиб ее драгоценная лююбоовь. У нее свои
приливы и свои непредсказуемые отливы. Только третий сосуд — как быстро
оказался я всего лишь бронзовым медалистом! — уже не наполнить.
Круг
пустоты понемногу замкнулся, будто его к чему-то готовили, расчищали место для
новой жизни. Через неделю после ухода жены ему исполнилось пятьдесят, и
почтовый автомобиль с увесистым письмом от нее пересек границу круга. Но ему
читать в этом письме уже было нечего. То, что он знал, ни от каких слов не
зависело.
Он
хотел тут же порвать его, не раскрывая, но оно было слишком толстым. Схватил
длинные ножницы и начал беспорядочно кромсать на мелкие части, чуть палец себе
не отрезал. И вдруг почувствовал острую боль в той, давно отрезанной половине
души. Потом долго стоял над унитазом, смотрел, как растворяются в желтой мути
обрывки ее фраз, представлял, как буква за буквой смешиваются они с чужим дерьмом в подземной утробе великого
города и плывут по канализационным трубам в океан. И вместе с ними
исчезают в урчащей преисподней последние клочки его семейной жизни.
Это
все не могло быть просто случайностью. (Себе он доверял
гораздо больше, чем фактам.) Почему из миллиона мужчин, живущих в Майами,
она выбрала именно его? Или на самом деле выбрал ее он? Так капля
белесой блестящей ртути неизбежно поглощает лежащую рядом маленькую каплю. И
тогда их ядовитые пары становятся еще более опасными…
Спустя
пару месяцев он получил, наконец, короткое сообщение от Лары о том, что мать
поселилась недалеко от нее в Лос-Анджелесе и устроилась на работу. Потом пришли
бумаги о разводе. После разговора со своим адвокатом подписал бумаги, отдал ей
дом на Кейп Коде, а ему осталась квартира, где они
раньше жили.
День
за днем привычно он толкал в гору свой тяжеленный камень. Тело гнило под
гудение кондиционера от 9 до 5 в ярко освещенном закутке, за одной из
перегородок стеклянного улья. А ночью все чаще думал о своей бывшей жене.
Называл он теперь ее не по имени, а просто «она». Но почему-то ни одной ее
черты вспомнить не мог: сразу перед ним вставала «она» вся. И начинал спорить.
Часами, лежа в постели, выворачивал себя перед ней, как никогда раньше, просил
прощения, уговаривал кого-то защитить ее, — все это становилось похожим на
невнятную молитву, — пока не засыпал совершенно измученный.
Пропавшее желание возвращалось все чаще. Ему было о чем видеть сны, и он умел
их запоминать.
По
утрам часть тела, просыпавшаяся раньше других, искала ее губы, не хотела
мириться с тем, что ее нет. Так что, еще не проснувшись, должен был бежать под
душ. Долго стоял ослепший, с открытыми глазами.
Холодная вода стекала по коже, и драгоценные капельки воспоминаний, добытых из
глубины сна, растекались внутри. Он вспоминал картинку из учебника истории
Древнего мира. Обливающийся потом бык с белыми кривыми рогами, один посредине
выжженной пустыни, ходит кругами, отгоняя хвостом мух, и крутит скрипящий ворот
круглого колодца. Ведро с железным обручем появляется на поверхности. Поднятая
из глубины темная влага выливается в песок, ведро с глухим стуком летит вниз. И
слепой бык продолжает свое бесконечное кружение.
Река
времени, уже оставившая серебристый след на его висках, вошла в свое русло,
превратилась в прерывистый унылый ручеек, который двигался теперь толчками,
медленными ударами сердца в темноту. Словно родник, питавший его долгие годы,
начал истощаться. Все случайное, непредсказуемое исчезало. Кое-где обнажилось
грязноватое дно, но по-прежнему торчала в середине потока, словно белесый
валун, облепленный красными глазами, огромная, круглая голова ведущего
альбиноса…
Жизнь
стала спокойнее, размереннее. События повторялись. В них проступал ритм,
появлялись общие окончания. Они рифмовались, незаметно выстраивались,
превращались в строчки неторопливо разворачивающейся поэмы, которую он теперь
не записывал, но проживал. Поэмы, настоянной на жалости к самому себе. Метафор
в ней уже не было. И она была его единственным оправданием.
Прошло
еще немного времени, и Лара написала, что мать выходит замуж. Ее новый отчим
актер на одной из местных киностудий и сейчас снимается в фильме о России.
Кроме того он преподает в университете, и она сможет учиться бесплатно! Ему
удалось найти через интернет сообщение в местной газете с неразборчивыми,
крупнозернистыми фотографиями жениха и невесты. Интересно, зачем им нужно
было давать объявление в газету? Чтобы у меня не оставалось сомнений?
На
следующий день после свадьбы его бывшая жена покончила с собой. Он узнал о ее
смерти гораздо позже, когда вышел из больницы, где ему делали операцию на
сердце.
(Ну вот и все. Несмотря на то, что он столько раз меня
перебивал, я сумел рассказать. И больше исправлять не стану. Слишком уж эта
рукопись стала похожей на палимпсест. Предыдущие версии многократно выскоблены,
и на месте их новый текст. Теперь пусть он сам его и
заканчивает.)
Адрес
удалось найти в интернете на страничке его университета. В Лос-Анджелесе по
дороге из аэропорта заехал в хозяйственный магазин и купил длинный японский
кухонный нож. Неизвестно, как разговор повернется. Двадцать пять лет, с самых
первых допросов в Мертвом Доме, жизнь на двух континентах готовила к этой
минуте, и теперь все становилось на свои места.
Я
был уверен, что за мной наблюдают сквозь глазок. Даже отошел подальше, чтобы
удобнее было рассматривать. Нас разделяло всего несколько сантиметров
деревянной двери.
—
А… Вот и вы, наконец! — Фраза выскользнула в приоткрывшуюся дверь еще до
того, как показалось лицо. Он обеими руками схватил мою сопротивляющуюся ладонь
и потащил внутрь. — Я вас ждал… Что же вы на похороны не приехали?
Это
был высокий седеющий блондин со светло-голубыми, немного навыкате глазами.
Черная футболка, обтягивающие джинсы, шлепанцы. Голова, прочно сидящая на
короткой шее, выставлена вперед.
Тусклый
свет шел из глубины прихожей. Правая половина безбрового, немного обрюзгшего
лица сияла дружелюбием. Левая оставалась в тени.
На
моего альбиноса он был совсем не похож!
—
Извините, могу я поговорить с хозяином квартиры?
—
Я… я здесь хозяин, — через силу усмехнулся он половиной большого багрового
рта. — А ведь мы с вами знакомы. Забыли вы. Много лет прошло. Встречали однажды
Новый год вместе… С вами тогда очень красивая женщина была из Дома моделей. Я
хорошо запомнил… Впрочем, теперь неважно…
И
морок, внутри которого я жил все эти годы, вдруг рассеялся!! Рассеялся от
одного взгляда на него. Это было так просто, что я не понимал, почему раньше
никогда не приходило мне в голову! Ведущий меня через всю жизнь альбинос исчез!
Его никогда не было! Ни здесь, ни в Майами! Каким же я был идиотом!
Ведь я сам его создал, сам отдал ему свою собственную жену! Принес в жертву
белесому идолу, которого двадцать лет выращивал у себя в душе, подкармливал
своими воспоминаниями! Кухонный нож под пиджаком стал нестерпимо горячим. Нужно
было немедленно от него избавиться.
—
Сейчас вернусь. Кажется, машину забыл выключить.
Спустился
вниз, забежал за угол дома и радостным, свободным жестом выбросил нож. Он
сверкнул, кувыркаясь на солнце, и воткнулся в жирную землю газона недалеко от
сидевшей на скамейке женщины с ребенком. Женщина начала истошно орать, но я уже
бежал назад.
—
О том, что было до того, как она сюда переехала, я говорить не буду. Но вы не
должны меня ненавидеть… Я уехал из Майами еще за год до рождения вашей дочери…
—
Я знаю… Теперь это все не имеет значения.
—
Здесь у нас было всякое. Она ревновала и часто совсем не по делу. Ну а мне
трудно было сразу изменить привычки. И на свадьбе настояла
она. Помню, как счастлива была, когда согласился. «Ты правду
говоришь? На самом деле хочешь на мне жениться?» — повторяла эту фразу почти
каждый день… — В своей белой рубашке с закатанными рукавами он был
больше похож на мелкого чиновника, чем на актера. Что-нибудь вроде служащего в
банке. — Я ничего не знал про ее подругу, которая живет в вашем доме. Она
приехала на свадьбу и остановилась у нас. Не знал про их отношения… Вы
понимаете, о чем я говорю?
—
Понимаю…
Он
с любопытством взглянул на меня. Может, ему тоже приходилось казаться глупее,
бесчувственнее, чем он был на самом деле?
—
Ни раввина, ни священника не было. Она не хотела. Да и я тоже. Сняли на сутки
маленькую гостиницу за городом… Она была какой-то уж слишком веселой.
Целовалась со всеми подряд. Легкое опьянение делало ее еще красивее…
Вообще-то она и до свадьбы много пила… Поймите, я ведь ее по-настоящему
любил… Приятели мои почти все неженатые. Так что после капустника, который
нам устроили, ночью в гостинице много чего происходило… А на следующий день
мы вместе с несколькими друзьями приехали сюда… сюда…
Когда,
наконец, он поднял лицо, я поразился произошедшей перемене. Щеки и шея у него
стали пунцово-красными. Морщины полностью исчезли. Он встал, поигрывая
желваками, неторопливо подошел к окну и рванул раму. Сейчас он стоял против
солнца, и тонкий слой темноты обводил контуры его тела. Тяжелый воздух в
комнате, воздух, которым уже много раз дышали незнакомые мне люди, сразу
наполнился горячим ветром.
—
Она выбросилась из этого окна… Ни разу с того дня не открывал.
Опираясь
обеими ладонями о подоконник, он сильно наклонился вперед. Невидимые страницы
полицейских протоколов кружились, тихонько шелестели над его огромной головой.
На всякий случай я подскочил и встал рядом. И сквозь внезапно запотевшие очки
увидел, как в завораживающей глубине между изумрудно-голубых газонов плыли
маленькие автомобили. Два ряда каштанов сливались в одну зеленую линию. Ошалело кричали птицы в постриженных кронах… Город
медленно уходил из-под ног. Достаточно было перешагнуть через этот низкий
подоконник… — Не беспокойтесь… Просто вдруг стало душно.
Он
возвратился к столу и налил водки. Я прикрыл осторожно окно и присоединился к
нему. В наступившей тишине пронзительно запел комар. Комната, в которой мы
находились, выглядела довольно заурядно. Потрепанные, давно не ощущавшие тепло
человеческих рук книги на полках. Круглое зеркало, завешенное черной материей.
Старенькое пианино с круглым вращающимся стулом. Дешевые репродукции парижских
пейзажей. Единственным, что осталось здесь от нее, был сидевший в углу дивана
мой старый приятель — Ларин медвежонок, который теперь совсем пожелтел от
одиночества…
—
На следующий день мы продолжали уже здесь. Она опьянела совсем быстро… Ей
нельзя было столько пить! Сидела весь вечер рядом с Олей, держала ее за руку,
иногда заглядывала в глаза… Меня это начало раздражать, но решил, что они
просто очень соскучились друг по другу… Один раз Оля
мне подмигнула, словно старому знакомому, и я подумал, она хочет что-то
объяснить. Но жена — это слово он выдохнул совсем неразборчиво — ни на секунду
не оставляла ее одну.
Он
поднял голову и отрешенно уставился на книжную полку позади меня. Его полные
красные губы беззвучно шевелились. Это длилось довольно долго. Он стоял,
вытянув сложенные в пригоршню ладони, словно держал на весу бесформенный кусок
тишины. Почтительной тишины, которая была подношением, частью обряда. Я
обернулся и увидел ее. Улыбающаяся, чужая фотография с черной лентой в верхнем
углу, не отрываясь, смотрела на обоих своих мужей. Мирно беседующих
и пьющих водку. Улыбка была очерчена новой ярко-красной помадой. Похоже, она
поменяла образ и в своей калифорнийской жизни стала брюнеткой. Интересно,
фамилию она тоже поменяла? Улыбку, впрочем, я узнал. Она всегда надевала ее в
особо торжественных случаях. Он осторожно взял в ладони фотографию — она вдруг
стала зыбкой, словно подул ветер, и отражение расплылось, — и долго смотрел на
нее, наклонившись всем своим рыхло-могучим телом. Тут была какая-то страшная
ошибка! Тело это несовместимо было с моей женой!
—
Часам к двенадцати ночи все разъехались, кроме одной пары, которая живет на
полпути к Сан-Диего. Миль семьдесят отсюда. Они тоже много выпили, и я
предложил отвезти их, там переночевать и вернуться на следующее утро… Дорога
была совсем пустая. Довез часа за полтора и решил сразу же ехать домой к
молодой жене. Звонить не стал, чтобы никого не будить… В квартире было темно,
но в Олиной спальне горел свет и слышалась тихая
возня. Дверь была открыта, и я вошел… Они не видели, а я не мог заставить себя
уйти… Наконец, Оля меня заметила и через голову жены
стала делать знаки, чтобы присоединился к ним. И я…
—
Не надо! Вы потом жалеть будете…
—
Жалеть я не буду! Я уже свое отжалел! — С ловкостью
циркового фокусника он поймал комара, раздавил в кулаке и выставил ладонь с
расплющенным комариным трупиком, словно предохраняясь от моего сочувствия. — И
меня жалеть не надо! — Похоже, ему было не по себе от собственной
откровенности. Но отступать уже не мог. Говорил он
часто останавливаясь, и паузы между словами становились выразительнее, точнее
чем сами слова. Я заметил тяжелые мешки, набрякшие у него под глазами. Может,
там скапливались невыплаканные слезы? — Конечно, не надо было этого делать. Но,
поймите меня, я был страшно разозлен. Ведь это был второй день после нашей
свадьбы!
Он
искоса взглянул на фотографию, потом кивнул, соглашаясь с тем, что подумал. «Он
же актер. Это его профессия, — напомнил я себе, — и невозможно понять… но
чтобы перед мертвой?» — И тут же устыдился этой мысли.
—
В конце концов, она могла уйти. — Он выдержал короткую паузу, давая мне
возможность выразить свое согласие, и, не дождавшись, продолжал. — И осталась
только потому, что Оля захотела. А она так ее любила, что готова была на все…
Я не понимал… Вы знаете, Оля даже на похороны не прилетела… — Похоже, он
собирался посвятить меня еще во что-то чрезвычайно важное, но в последний
момент передумал. — Тогда я был уверен, что завтра она уедет домой, и все
останется по-старому.
—
Я на похороны не мог прилететь. В больнице тогда лежал. Операцию на сердце
делали.
—
Операцию на сердце… — Только три слова. Он даже не пытался скрывать
оглушительное отсутствие интереса к моей персоне. — К утру я ушел к себе в
спальню и сразу же уснул. Несколько раз сквозь сон слышал за стеной их голоса и
снова засыпал… Днем, часа в два, я сидел на кухне и пил кофе. Потом Оля
выскочила с вещами и, ничего не сказав, ушла… Мне нужно было побыть одному,
разобраться, что произошло… Когда я вернулся, ее уже не было… Столько лет
пытался построить свою жизнь, свой дом! Вы не представляете, как тяжело
пробиться актеру в Америке. Без связей, без языка, без семьи. Все приходилось
начинать с нуля. Еврейская община нам, русским, здесь не помогает. И на такси
пришлось работать, и на бензоколонке. Только на то, чтобы от акцента
избавиться, годы ушли… Теперь все рухнуло…
—
Не хочу я всего этого знать!
Кровь
бросилась ему в лицо. Я понял, что его душит обида. Он рассказывал о своей
жизни и был искренним… Но почему я должен слушать исповедь этого актера, в
которого превратился мой ведущий альбинос? Ведь и она, и этот, и его дружки
убеждены, что могут делать со своими телами, со своей жизнью все, что хотят… Теперь он стоял в дверях, перекрывая мне дорогу. В комнате
было светло, но никак не удавалось его рассмотреть. Словно выросшая между нами
невидимая стена не пропускала идущий из окна солнечный свет.
И
вдруг что-то раздвинулось перед моими глазами. Я сидел один в зрительном зале,
смотрел на освещенную сцену и видел себя самого — несчастного и никому не
принесшего счастья, раздраженного и обиженного. Сложив за спиною руки и
наклонившись всем корпусом вперед, словно конькобежец, я ходил кругами по
комнате и, перекрывая приглушенный шепот невидимого суфлера, подавал свои
реплики… В голове путались обрывки стихов, воспоминания о Ларе, плывущее в
сигаретном дыму лицо альбиноса из Мертвого Дома, нетерпеливо подрагивающая на
белой простыне соседка, залитая солнцем фигура актера, контуры которой были
обведены блестящей темнотой, фотография с черной лентой в огромных ладонях… И все это никак не удавалось связать вместе… В центре
сцены сидела под горящим торшером, обняв потрепанного Лариного медвежонка, моя
бедная жена, — ничего не понимавшая в стихах, но умевшая так чудесно баюкать
нашу дочь своими на ходу сочиненными колыбельными песнями, — и кричала в меня
несправедливые, обидные слова. Моя запутавшаяся жена, потерявшая обоих своих
мужей и хищную, насмешливую женщину, которую так любила.
Потом
луч прожектора внезапно высветил зияющий квадрат окна, и сразу наступила тьма.
—
В ту ночь здесь, в Лос-Анджелесе была очень сильная гроза… — донесся издалека
его глуховатый голос. — Она час лежала внизу под дождем… пока не обнаружила
полиция.