(Булат Окуджава. Путешествие дилетантов)
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 10, 2014
Булат
Окуджава. Путешествие дилетантов. Из записок отставного поручика Амирана Амилахвари: Роман. —
«ДН», 1978, № 9, 10.
Кипенье
пенное любви, дымчатые оды Грузии и лермонтовский
князь, проломившийся через скрупулезно подсчитанные рассказчиком российские
шлагбаумы, — напор свободолюбия в романе высок. Полромана герои запутываются,
увязая в ненужных отношениях и ролях, полромана распутываются, отцепляя
налипший Петербург, присосчатую
заботу домашних и колючую волю императора. Но и со смертью главного, венценосного
врага ощущают, что заноза вошла только глубже.
«Не
интересны драмы и проблемы тысяча девятьсот семидесятых в декорациях тысяча
восемьсот пятидесятых», — остроумно написала о романе пользовательница читательского сайта «Лайвлиб». Хотя параллели легко
провести и в две тысячи десятые. В романе чутко схвачено остывающее время
кануна, вызревания реформ и катастроф, когда от духовных скреп в государстве
остается только отеческая длань императора, дирижирующая маскарадным порядком и
показной мощью. Сыщицкая подозрительность в обществе, казенная ретивость
чиновников, политиканская болтовня сочувствующих, пока не прижмут, блеск
мундирного карьеризма. Персонализация
«зла» и «добра»: «о н»,
написанный разрядкой, против «Него», писанного с заглавной буквы, — властитель
и гений, великолепный Николай и убиенный Лермонтов.
Пошлее
такой, политической интерпретации романа может быть только смакование темы
любви, которая у главных героев, по известному афоризму О. Генри, выражается в
самопожертвовании («это вовсе не означает, что он уже может обходиться без
меня, как и я без него…»), а у отставленного ими мужа — в самомнении («не пора
ли, наконец, отправиться к ней в спальню в халате и со свечой»?).
Роман,
замешанный на культе Лермонтова, оставляет, однако, читателя в убеждении, что
гневные стихи на смерть поэта Лермонтов писал про себя. Пушкин, говорят, умирал
с миром.
Мир
и покой — нерв романа, сырого от страстей. Покой горит, а страсти никнут. И вся
эта многослойная, проложенная пьесками и письмами, промасленная лирикой и
надушенная тонким психологизмом книга — не о «комарином писке» своеволия.
А
про то, что сначала как будто всё было, а потом как будто ничего не было, и что
вот и вся цена жизни, и в то же время ее бесценность.
«Бесценное
нечто» — недоуменно определяет Окуджава жизнь. И именно ею, а не любовным
упоением героев, столь трепетно дорожит.
Такое
обоснование свободы — не чета ни лермонтовскому,
ни даже гражданственному.
В
героях нет силы свободы — кем бы ни выставляли Мятлева доброхоты-доносчики, он
не демон и даже не оппозиционер. «Обмяк», вяловат
— манкируют в отзывах героем-любовником. Усмехающийся князек, — морщится,
припоминая его, император. Мятлеву, до конца бесполезному человеку,
проживающему капитал предков и, по чести говоря, никому не сделавшему добра, приходится как будто
оправдываться за свое существование перед государством, обществом,
читательницами. Рыцарский подвиг передан в романе женской партии, но и
боевитость Лавинии не от
свободолюбия — от цельности и чуткого различения жизненной наполненности и
пустоты.
У
героев нет прав на свободу — они действуют за границей права и долженствования,
неслучайно и срываются с места, когда рухнул княжеский дом, как долг. Куда
более либералом и правозащитником в романе выглядит муж Лавинии, научившийся уважать ее свободу ценой
собственных желаний.
Если
что у героев было, так это жизнь, прожитая коряво и со всхлипами, местами
зазря, но прожитая
несомненно, не отнять, и ценность этого дара не подлежит оправданию целями и
результатами его воплощения. Лучшие романы о свободе не горды, а милосердны. У
Лермонтова кто не демон — тот хоть не живи, у императора кто не на службе —
того списать со счетов, ну а у настоящего писателя-гуманиста евангельское
солнце светит над правыми и виноватыми.
В
романе все признаки прозы поэта — он наводнен стихами, удачными строчками,
лирическими пейзажами: «твоя безупречность кровожадна», «раскаленные звезды
капали на пыльную траву». А все-таки это не раздувшееся, рыхлое стихотворение —
роман не лиричен, не монологичен.
И страсть здесь от лирики, тогда как эпос — великое примирение страстей, потому
что автор мудр, как бог, и знает цену справедливому воздаянию, утоленным
желаниям, отчаянному жесту и подобной суете. Автор выносит героев в
пространство надличного —
герои достраиваются, вырастают за рамки амплуашных
свойств. Автор всех дослушивает, досматривает до конца.
Казалось
бы, роману утонуть в благодушном ворковании рассказчика Амилахвари — но его
перебивают, как будто живым голосом поверх дикторской записи, юродское бормотание
Александрии, плотское мычание Натальи, писательское нытье Мятлева, жовиальный скепсис Лавинии. Автор не дозволяет
окончательных, однозначных мнений — он не даст героев в жертву
несправедливости, отсюда эти странные, антиномичные
смещения в образах: немощь императора, слухи о побеге чахоточной, стыд
счастливой возлюбленной, бесплодное смирение во всем правого мужа. Отсюда и
слово «мама», которым заканчивается роман, как вообще всегда простым и ясным
обрывается усложненное и трудное. Да, все-таки мама (Тучкова), хотя держалась
деспотом, все-таки любил (Ладимировский),
хотя был заложником брачного расчета, все-таки была с любимым до смерти (Лавиния), хотя не сложилось,
все-таки пожил (Мятлев),
хотя как будто ни для чего.
С
уходом из жизни императора, двигавшего всю махину сюжета борьбы личности с надличными силами, в романе
обнажается жало времени и смерти. Какая бы ни была жизнь, а прожита, какие бы
ни были грехи, а искуплены.
О
лучших временах мечтают лучшие люди. Но лучших времен нам не отпущено.
Живи,
пока не истечет время. Люби, пока живешь. Терпи, пока любишь.
От
либерального бунта и отеческой имперской утопии в романе не остается камня на
камне. Обломками мостится уездная колея в
никуда. Потому что жизнь и есть — путешествие с назойливыми преследователями и
неясной целью. Путешествие дилетантов, потому что живешь, как дурак, впервые и наугад.