Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 1, 2014
Лера (Валерия Владимировна) Тихонова, прозаик. Родилась в
Другая любовь
— Суки! — Захар беспрерывно сплевывал это слово уголком рта, как шелуху от семечек. — Суки, а!
Когда набиралась полная горсть, он перегибался через спинку старого дивана, сбрасывал ее в мусорное ведро, счищая заскорузлым пальцем другой руки налипшую шелуху, и по-прежнему не сводил глаз с мерцающего в темноте телевизора. — Вот суки!
Подвинуть ведро ближе Захар не мог. Оно служило опорой для деревянной доски, другим концом лежащей на трубе. Труба тянулась через весь подвал и переплеталась с другими, более тонкими. На доске сидел его сын Байрон и играл в компьютер. Полусогнутая спина и вихрастый затылок выдавали крайнюю степень напряжения. Байрон колотил жесткими пальцами по раздолбанной клавиатуре и чертыхался.
Телевизор и компьютер, будто в тайном сговоре, перемигивались яркими экранами до поздней ночи. Вечера отца и сына, спиной к спине, походили один на другой, как вылущенные семечки в недрах мусорного ведра. И если бы не железный будильник, настойчиво предлагавший новый день, когда после краткого сна на разложенном диване вновь спиной к спине они поднимались и шли каждый в свою сторону, жизнь превратилась бы в нескончаемый вечер.
Хмурый Байрон тащился в опостылевший техникум, последний год которого был особенно навязчив, но, бомбардируя знаниями, не давал ответа на самый главный вопрос: «зачем все это надо?» Уж точно не для того, чтобы пройти, наконец, на следующий долгожданный уровень, перестреляв всех монстров. Захар принимал на грудь вместо чашки чая дозу утренних телевизионных передач и поднимался из котельной наверх, чтобы подмести листья или убрать снег на вверенной ему территории литературного института. Начинал он всегда от памятника Герцену, кружась по орбите, как планета вокруг солнца. И ему казалось, что он делает это столь же давно, сколь существует вселенная.
Он совсем позабыл то время, когда обитал не в подвале и не во дворе с веником или лопатой, а наверху, в светлых аудиториях старинного особняка. И институтская библиотека была его единственной вселенной с галактиками в алфавитном порядке.
Как ни странно, подтолкнул Захара к литературному космосу, или правильнее сказать подбил, его отец, не прочитавший за всю жизнь ни одной книги. Отец носил прозвище Гегемон Коля, работал сварщиком в Воронеже, крепко выпивал и за малейшую оплошность лупил сына обрубком трубы. Шкафы, набитые пыльными книгами, достались вместе с домом от предыдущего хозяина, сраногозадрота, по выражению отца. Захар, рано потерявший мать, спасался в глубоководных реках литературы, погружаясь туда с головой. Там он мог легко и свободно дышать, в отличие от реальности, на которую его выбрасывало, как на сушу, с тупой обреченностью.
Так же, как и Захар, книги подвергались нападкам со стороны фанатичного сварщика, и общая беда сближала их еще сильнее. Каждые выходные отец вытаскивал очередную партию бумажных страдальцев во двор их деревянного дома и жег, сидя возле костра и завороженно глядя на снопы искр. Захар прятал «товарищей» в туалете, на чердаке и даже один раз зарыл ящик под яблоней. Но Гегемон Коля, ведомый чутьем, неизменно находил тайники. После прощальной порки в конце десятого класса Захар отбыл в Москву, к тете, чтобы поступать в Литературный институт им. Горького. К тому времени отец уже расправился с книжной армией и перешел на немногочисленный отряд журналов. Иногда Захар мстительно думал, что тот будет жечь, когда журналы закончатся, но выяснить это за пять лет учебы ни разу не пытался.
Будучи студентом литературного института, Захар чрезвычайно увлекся эпохой романтизма. Выучил всего Байрона наизусть и читал перед лупоглазыми студентками, вытаптывая благодатную почву для наступления. Окутанные поэзией английского лорда, дамы разом обмякали в его настойчивых руках. Правда, кроме робких поцелуев и стыдливых объятий ничего предложить не могли.
Поведением Захар копировал бесшабашного «русского Байрона», и так же, как Лермонтов, брал изысканными манерами и дерзостью. Первую свою женщину Захар отбил после краткой дуэли, состоящей из двух точных ударов в челюсть на задворках института. Никакого отношения к литературе девица не имела, но зато обладала будто бы десятком ловких, пронырливых рук, горячим влажным ртом и удивительной способностью превращать любую приступочку, лесенку или кучу сложенных досок в ложе любви. За один вечер, там, за институтом, они освоили все мыслимые вертикали и горизонты и готовы были дальше простираться вверх и вширь. Но их спугнул однорукий Иван, работавший тогда дворником при литинституте и живший в котельной. Почему-то Иван мел двор по ночам, держа орудие труда левой рукой, и тенью напоминая краба с одной клешней.
За той, первой Евой, потянулись в личный рай Захара и другие искательницы приключений. Так же, как когда-то его волновал запах книжной пыли, теперь ударяли в голову солоноватые запахи девчачьих подмышек. Эта смещенная страсть вскоре разгорелась похлеще костра Гегемона Коли. Но Захар не забывал про манеры, почерпнутые в сокровищницах литературы девятнадцатого века, превращавшие простого паренька из Воронежа в светского щеголя. И всегда был остроумен и учтив, пока вел, вальсируя, очередную подругу к ее разбитой кровати в студенческом общежитии, в лифт подъезда или институт-ский туалет.
Однако дома, в маленькой «двушке» за МКАД, щеголь был нещадно гоним теткой, вообразившей, что приютив бедного родственника, она, как Мефистофель, получает в распоряжение не только его время, но и душу. После вороха хозяйственных поручений тетка усаживала Захара пить чай и, вгрызаясь в засохшую пастилу, вытрясала из него подробности любовных перипетий. Захар не имел навыка выворачиваться наизнанку. Он мялся, жался и бормотал что-то невнятное. Но тетка, одинокая старая дева, вела себя, как опытный детектив, предъявляя любовные записочки, найденные в его карманах, пеняя на поздние возвращения, на рыжий волос, снятый со свитера. В конце концов, подтаявши от горячего чая, он ронял, что Верочка караулит его возле института, а у Ирины стройные ноги, а Катя от него без ума и даже готова… «Сучки», — выдыхала вдруг тетка, прервав на самом задушевном. И невпопад заявляла, что ему давно пора сменить носки и что от них уже просто смердит. Или гнала за картошкой, которая неожиданно, прямо посреди разговора, заканчивалась. Захар клял себя за откровения и твердо решал, что больше ни слова, но ровно через день тетка снова разжевывала его вместе с пастилой до крошек своими крепкими вставными зубами.
Несмотря на теткины странности, Захар и не думал переселяться в студенческое общежитие. Было какое-то призрачное обещание счастья в чайнике с отколотым носиком, клетчатых табуретах и потрепанных диванных подушечках. Это нечто витало в воздухе маленькой квартирки. Он глубоко дышал, стараясь вдохнуть то, что обычно выдается в детстве и расходуется по крупицам во взрослой жизни, но хватал ртом лишь пустоту. К сожалению, ни Байрон, ни институтская библиотека, ни девицы не могли восполнить ту пропасть любви, которая образовалась к его двадцати одному году.
На четвертом курсе Захар чуть не умер. Тяжелый грипп дал осложнение на сердце. Тогда и выяснилось, что оно уже давно старалось достучаться до него перебоями. Спотыкалось, пропуская удары, но, как истинный романтик, Захар относил этот симптом к любовному недугу. В ночь кризиса, когда напуганная тетка вызвала скорую, он закрыл глаза буквально на несколько минут, и ему приснился сон. Незнакомая женщина села к нему на краешек кровати. А потом легла, прижалась всем телом к его спине и обвила теплыми руками. Эти объятия отличались от потных, гормональных скачек с Верочками и Катями. Они имели бесполый привкус. Но и материнскими их было не назвать. Ровный, тихий ток безграничного счастья пронизывал насквозь. В нем было все: и влюбленность, и понимание, и благодарность, и родственность душ, и всепрощение. Проснулся он с мокрым от слез лицом и сел на кровати, чувствуя себя совершенно здоровым и счастливым. Вошедший врач «скорой помощи» недовольно пробурчал: «Выпить что ли не с кем, молодой человек? Гоняете "скорую" почем зря…» После той ночи Захар еще несколько дней чувствовал на спине жар прикосновения. И очень жалел, что не обернулся во сне, чтобы взглянуть женщине в лицо.
Зоя была тоненькая и миниатюрная, как Дюймовочка, сошедшая со страниц еще одного романтика Андерсена. На ее висках и запястьях трогательно бились синие жилки. Захар присел рядом на лавочку. И, разглядев ее руки, почему-то явственно представил, как они оплетаются вокруг него, и ток крови бьется с его кувыркающимся сердцем в унисон. Может, это она приходила во сне?
Девушка с интересом посмотрела на него большими, влажными глазами. Закурив сигарету постановочным жестом, он театрально наморщил лоб, поглядел на небо и завел привычную шарманку:
— Не бродить уж нам ночами, хоть душа любви полна…
— Не бродить, — прервала его незнакомка и засмеялась. — Слушай, поэт, а у тебя не найдется парочки сигарет?
— Найдется, — растерянно ответил он.
— Чудов, иди сюда! — скомандовала она в темноту. Рослый бритый парень вышел из кустов, застегивая на ходу ширинку. Неодобрительно поглядел на Захара, взял протянутую сигарету и сердито закурил.
Девушка глубоко затягивалась и посмеивалась, переводя глаза с одного на другого. Тонкие запястья белели в темноте мрамором.
Докурив, она встала. Чудов щелкнул окурок прямым попаданием в мусорную корзину.
— Прощай! — улыбнулась Дюймовочка и пошла прочь. Ее верный страж двинулся следом.
Но пройдя несколько шагов, она вдруг обернулась.
— А хочешь с нами?..
Захар немного поразмыслил и поднялся со скамейки.
Зоя стала первой девушкой, которую он скрыл от любопытной тетки, как она в него ни вгрызалась. И потом, уже в тюрьме, часто думал, как повернулась бы жизнь, если бы тогда он остался сидеть в скверике литинститута.
Саюн, тихий, крошечный таджик, прибился к нему незаметно. Как-то вечером Захар увидел скрюченную фигуру у институтского забора. Согнувшись и припадая на одну ногу, тот медленно полз вдоль, как раздавленное насекомое. Казалось, он хочет забиться в щель, но никак не может ее нащупать в гладкой непрерывной каменной стене. То ли парень, то ли старик — разве разберешь их восточный возраст? Когда Захар подошел ближе, тот испуганно отпрянул, тараща припухшие глазки.
— Ты чего тут, а? — шикнул Захар. — Не пьяный?.. Нет, вроде… Избили что ли?
Таджик моргал и пятился.
— Ну, ну, не бойся! — Захар кивнул на институт. — Я тут живу. Пойдем-ка, брат, со мной. Умоешься. Поешь. И куртка у меня старая найдется. Что ж ты стелешься у забора, как не человек…
На следующий день, наряженный в явно большую для него куртку, таджик появился вновь. Скосил глаза на метлу, робко улыбнулся, обнажив мелкие желтые зубы, потом осторожно взял ее из рук Захара и принялся мести. Тяжело опустившись на скамейку, Захар смотрел на эту невзрачную, но деятельную планетку, сменившую его на орбите. В ее равномерном поступательном движении было что-то успокаивающее. И даже имя убаюкивало — Саюн, Саюн, Саюн… В награду таджик опять получил тарелку макарон. Сидя на корточках, у теплой трубы в котельной, он медленно ел и улыбался, к счастью, не вступая в разговоры. И даже Байрон не сразу его заметил. А заметив, спросил: «кто это?» и, удовлетворившись ответом: «Саюн», больше ни разу им не интересовался.
С того дня метла ежедневно убирала дочиста всю территорию за миску нехитрой еды. Однажды неутомимый Саюн даже натер до блеска памятник, отчего тот засиял, как настоящее солнце. А в другой раз забрался на крышу и починил давно протекавший угол. С наступлением вечера он сжигал кучу желтых листьев, финальным рывком подметал свою тарелку и исчезал.
Точно так же, на четвертом году совместной жизни начала исчезать Зоя. Незаметно, неслышно, как кошка. Один раз он даже спрятал ее туфли, чтобы не ушла. Но она ускользнула в тапочках. Тогда после трех лет в студенческом общежитии они уже жили в маленькой однокомнатной квартирке. Из всей мебели имелся новенький телевизор и старый топчан, на котором он все реже занимался с Дюймовочкой любовью, но все чаще пялился в экран. Захар тогда работал учителем в школе, постоянно раздражался от бубнежа учеников, от одинаковых тупых сочинений про героя нашего времени и уже тихо ненавидел всю литературу от «а» до «я». Погружаться туда больше не получалось. Книги не только не сделали его счастливым, но даже перестали давать хотя бы краткое забвение. Иногда вечером открывал какую-нибудь потолще, но нырнуть не получалось. Краем уха прислушивался, не идет ли Зоя, а слова, сыпавшиеся на него с книжного листа, выглядели жалкими, плоскими обманщиками.
И заунывный Байрон больше не требовался. Секс можно было получить, не прилагая особых усилий. Даже завуч, крепко замужняя дама, проходя мимо, будто случайно касалась то рукой, то бедром, а один раз, протискиваясь в дверь, почти впечатала его бюстом в косяк. Это пробудило в нем естественный интерес, но, как ни странно, перемешанный в равных пропорциях со скукой. Но он тогда не подвел, закрыл дверь и трахнул ее, как следует, положив на массивный стол и глядя на дребезжащие в стаканчике ручки. Когда завуч, размякшая после любви, со съехавшим набок пучком, потянулась к нему с пузырящимся на губах поцелуем, даже и не подумал его принять. Дернул вверх молнию ширинки и вышел. На смену эпохе романтизма пришел реализм.
Телевизор, в отличие от вышедших в тираж книг, предлагал новую и вечно расширяющуюся вселенную. Счастья она тоже не обещала, но равномерное мерцание и гул хотя бы ненадолго выключали мозг.
Ближе к ночи Зоя также бесшумно возвращалась. Пока она плескалась в душе, он потрошил ее карманы и сумку в поисках доказательств неверности, но никогда ничего не находил. Вернувшись, она бросала короткий взгляд на съежившуюся от обыска вещь и смеялась:
— Лучше бы тетка тебя не шмонать научила, а любить.
— Где ты была?
— Ты и сам знаешь. Как обычно. Гуляли с Чудовым.
— Не нравятся мне эти ваши прогулки.
— А мне твой телевизор. Еще немного, и ты будешь класть его к нам в кровать.
— Не слишком ли часто вы встречаетесь? Такое чувство, что ты замужем за Чудовым, а не за мной.
Она смеялась еще веселей:
— А ты не теряй времени даром. Зови девчонку сюда, пока мы смотрим на уток в парке. Что ж тебе все по лифтам ютиться.
— Сколько ты будешь вспоминать?! Я уже извинялся перед тобой за то недоразумение!
— Недоразумение?! — она закатывалась от смеха, и полотенце сползало, обнажая грудь.
— Иди ко мне.
— Ты был весь набит любовными стишками, как подушка перьями, — смех гас так же быстро, как солнце падало за горизонт. — И я обманулась. Но оказалось, что это синтепон. Внутри тебя нет ни одного живого чувства. Ты даже к своей литературе холоден.
— Шляешься с Чудовым целыми днями, а меня обвиняешь!
— Чудов — мой друг. Тебе сложно это понять. Ведь у тебя нет ни одного. Знаешь почему? Друга, как и женщину, надо любить. А ты не умеешь.
Он сдергивал с нее полотенце:
— Умею. Иди сюда.
— Знаешь, Захар, женщина лишь катализатор, — она тянула полотенце наверх и сбивчиво говорила. — Лишь привычный путь нащупать тонкую материю любви, раскачать тело души… На ней вырастают ростки другой любви. Совсем другой… Но ты даже на банальную любовь к женщине не способен…
— Способен, способен, — бормотал он, целуя еще мокрую коленку и думая, что, пожалуй, рискованно встречаться с географичкой Тамарой у них дома. Уж лучше, как обычно, в лифте.
Когда Зоя вдруг забеременела, они ненадолго вернулись к эпохе Возрождения. И она даже перестала вечерами гулять с Чудовым по городу.
Вскоре после появления Саюна Захар и вовсе перестал выходить из котельной на улицу. Теперь он круглые сутки летел по длинному гудящему телевизионному желобу, оборачиваясь на проносящиеся мимо разноголосые картинки и пришепетывая свое непременное, беззлобное «суки, вот суки, а…» Он даже не заметил, что Байрон все реже посещает техникум, а Саюн все дольше задерживается у теплой трубы и после тарелки макарон даже неторопливо пьет чай из принесенной с собой пиалы. Под трубой вскоре образовался его личный уголок — помимо пиалы тут теперь лежали перчатки на случай мороза, свернутая тряпочка непонятного назначения и домашние тапочки.
Примерно в это время Захар стал плохо спать. Он вздрагивал во сне, метался и всхлипывал, а рука, похожая на резиновые конечности монстров из игры Байрона, тянулась к пульту телевизора и никак не могла достать. Просыпался, в отчаянии смотрел на будильник. Ночь тянулась долго, и было смертельно тихо в этом подвальном склепе, несмотря на сопение сына за спиной и тоненький свист Саюна под трубой, давно у них ночующего. Захар с удовольствием бы спал под успокоительное бормотание ночных передач, но Байрон ворчал и призывал выбросить на свалку эту допотопную говорящую коробку. Он утверждал, что настоящее окно в мир — это интернет. Саюн в эти разговоры не вступал и всегда благожелательно улыбался. Наверное, даже лежа с головой под одеялом. Захар сомневался, что тот вообще понимает по-русски.
Иногда Захару снились красавицы из сериалов, и он щупал этих крепеньких сучек под тонкими платьями. Правда, дальше этого ничего не шло. Он потерял не только любовный навык. Сам смысл физических отношений между мужчиной и женщиной от него ускользнул. Как обжора после операции по удалению половины желудка, лишь смотрел и трогал разложенные перед ним манящие продукты. Особенно ему нравилась одна малышка, из воскресного прайм-тайма, похожая на Зою лукавым взглядом. И не существовало силы в этом мире, которая увела бы его прочь от ее интимного вторжения в котельную с восьми до девяти вечера. Правда, во сне строптивица к нему не приходила, как он ни упрашивал.
Точно так же, лежа на нарах, он два с половиной года упрашивал Зою повернуться к нему лицом. Ее дергающееся от ударов тело быстро вышаркалось в памяти, будто голова намеренно, не спрашивая хозяина, избавлялась от синяков и ссадин жизни. Зато ясно представлялась родинка сзади на Зоиной шее, узкая спина с торчащей левой лопаткой (она любила сидеть, привалившись на одну сторону), острый гусиный локоток. Захар властно брал за него и пытался развернуть к себе лицом, но она, как на карусели, уезжала от него спиной по окружности. Он пробовал по-всякому: ругался, упрашивал, мысленно забегал вперед. Один раз чуть не умер, так было плохо. Держался двумя руками за хлипкую грудину, в западне которой колотился больной зверь, и стонал. Но она и тогда не обернулась:
— Слишком много женщин, Захар. Слишком много. А мы ведь сестры смерти, не задумывался? Мы стоим с нею бок о бок на воротах жизни. Впускаем сюда, а она — обратно. И если что, можем договориться поменяться ненадолго местами…
Как назло, в памяти легко возникали ягодицы попрыгуньи Тамары, вислый зад завуча, какие-то ляжки, бедра и груди давно позабытых женщин. И ни одного лица. Он чувствовал себя, как в лавке мясника и сатанел от обилия безголовой плоти. Зато рожи сокамерников все время придвигались слишком близко. Душно, тесно, не спрятаться. Самое неприятное заключалось в том, что ни воображаемое, ни реальность переключить на другие каналы не получалось. Руке не хватало пульта, и он сжимал и разжимал кулак в бессильной злобе.
В тюрьме его вдруг навестила тетка, которую не видел несколько лет. Посеченная временем, худая, отчего зубы казались еще больше, она коротко взглянула ему в лицо, положила ладонь на его руку и долго горестно молчала. Но он смотрел на эту сухую лапку с недоумением. Пьяный отец как-то больно жал ему кисть, уверяя, что он не мужик. Много раз держал девушек за прохладные ладошки, похожие на выловленных в пруду рыбок. Одна рыбка встала перед ним на карачки и облизала по очереди каждый его палец, он тогда очень возбудился. Но никто никогда не клал свою ладонь поверх его и не молчал сочувственно. Если бы во времена клетчатых табуретов и отколотых носиков тетка бы сделала нечто подобное… Ведь тогда он был мягкий, как чернозем. А теперь что? Стылая земля, и колом не разбить…
— От носков больше не воняет? — хмуро спросил он и убрал руку в карман. И вдруг вспомнил широкую чудовскую лапу, накрывающую хрупкую зоину ручку. Неужели это то самое, что так сильно ее влекло?
В сентябре, через год после появления Саюна, в котельную вдруг спустился ректор. С брезгливостью поглядел на засаленные штаны Захара и остановился поодаль:
— То был вечно пьяный Иван с одной рукой. Теперь ты — с двумя, но обе левые. Русские не умеют работать. То ли дело Саюн. Золото, а не человек… Так что, Захар… Ты это… Давай подыскивай себе новую работу и местожительство… Я и так сделал для тебя слишком много, памятуя наше студенчество… Кто бы еще взял на работу после тюрьмы?
В пятницу ушел Байрон, забрав с собой компьютер и полупустую сумку с вещами, и даже не попрощался. А к Саюну приехала жена. Они походили друг на друга, как две половинки сушеной сливы, и даже улыбались симметрично. Жена деловито принялась наводить уют: повесила ковер на одну из стен, пристроила пластмассовый таз с кувшином в угол, а трубы кокетливо прикрыла ткаными половичками. Однажды утром Захар проснулся и к своему удивлению обнаружил таджикскую чету в своей постели. Те спали на самом краешке дивана, тесно обнявшись и почти срастаясь плоскими лицами. Он отодвинулся и ничего не сказал.
Вечером по котельной разносились ароматы. Теперь уже Саюн подносил Захару тарелочку с пловом, и тот жадно ел. Потом втроем они садились рядком на диване и смотрели телевизор. Вскоре у одной из таджикских половинок начал расти живот. Захар недоумевал, когда они успели. Разве что почкованием? По мере роста живота он сдвигался к краю дивана, и вскоре вынужден был перебраться под трубу, на старое одеяло Саюна.
Он терпел все. Пока Саюн не взял в руки пульт и не переключил на другую программу. Дико заревев, Захар вскочил, схватил его за шиворот и поднял. Внутри раскручивался столб смерча. Он вдруг вспомнил это колющее, режущее изнутри чувство и тот злополучный вечер, о котором не вспоминал столько лет. Еще немного подержал дрожащего таджика в воздухе и отшвырнул в угол. Жена заголосила и кинулась к ссыпавшемуся, будто деревянному, человечку.
— Суки, а! Вот суки! — Захар выдернул провод, сунул валявшийся на полу пульт в карман и, подняв телевизор, двинулся к выходу.
Да, да, в тот злополучный вечер он чувствовал нечто подобное! Но тогда не хватило сил удержаться и просто отшвырнуть в угол. И дело не в алкоголе. Захар никогда не пил. Отец отбил ему интерес к бутылке с детства. Последний год семейной жизни с Зоей он вместо водки усиленно вливал в себя бесконечные информационные потоки, вызывавшие незаметную глазу интоксикацию. И Гегемон Коля проступал в нем все отчетливее. Однажды Зоя заслонила собою экран телевизора в самый ответственный момент. Наши забили долгожданный гол, а он пропустил! Со злобы пнул ее, как заправский футболист, под зад. И она вдруг начала смеяться. Смеялась истерически и никак не могла остановиться, пока не утащил ее в ванную и не плеснул в лицо холодной водой. Ручейки воды залились ей в ворот халата, в ложбинку. Мокрая, она выглядела такой беспомощной. Он задрал подол халатика и овладел ею тут же, склонив над раковиной, благо был перерыв между таймами. Когда проигравшая команда уныло потянулась с поля, расстроенный Захар огляделся. В квартире стояла тишина. Байрон был тогда в школе. А Зоя исчезла.
— Сука! Опять у Чудова! Обещала ведь! Ну, я тебе покажу!
Выскочил из квартиры и побежал. Чудовский дом был в десяти минутах ходьбы. Злость с каждым шагом прибывала. Пыль, мусор, щепки поднимались со дна души и закручивались в спираль, так что щекотало в носу. Он схватил лежащую возле подъезда железную трубу и вошел внутрь.
На суде адвокат говорил про состояние аффекта, про неверную жену и наглого бугая-любовника, на две головы выше обвиняемого. Стиснув зубы, Захар молчал. В тот момент, когда чайник брызнул в разные стороны фонтаном осколков, а Зоя отлетела в сторону от удара ржавой трубы, а Чудов с разбитым в кровь лицом пополз к ней, чтобы братским жестом заслонить от продолжающих сыпаться ударов, Захар твердо знал, что она с ним не спит. Он мучился совсем другим вопросом: что ввергло его в такую слепую ярость — нарушившая обещание жена или проигравшая команда, за которую он целый год так отчаянно, так надрывно болел?
Нет, к счастью, он их не убил. «Тяжкие телесные, — со вздохом говорил адвокат и прикрывал блестящие глазки. — Это дорогое удовольствие».
Когда отсидев положенное Захар вышел, то узнал, что Зоя вышла замуж, и вовсе не заЧудова, родила еще двоих и уехала в другой город. А у трудного подростка Байрона никак не получалось вписаться в новую семью, и он мотался неприкаянным между двумя городами…
В этот первый бездомный вечер Захар заснул в каком-то темном дворе, сидя на телевизоре и опираясь спиной о стену. Приснилась ему Зоя, не объявлявшаяся в его снах уже лет десять. Подошла к нему со спины и закрыла глаза руками. Он сразу ее узнал. И попытался обернуться, но она не дала, плотно держа ладошки на его лице. А потом начала говорить, щекоча ухо своим дыханием. И говорила очень долго. Но он почти ничего не запомнил. Только два слова, которые она все время повторяла: «Другая любовь. Другая любовь…» Проснулся Захар, стуча зубами от холода, но лицо, как ни странно, горело.
Днем он почти не мог ходить по городу. Плотный поток пешеходов почему-то все время двигался ему наперерез. Люди толкались, пихались, матерились вслед этой странной фигуре с расставленными кряжистыми руками, держащими телевизор. Один раз ему почудился в толпе вихрастый затылок Байрона, и он припустил следом. Но бежать с тяжелой ношей было невозможно. Остановился, заорал ему вслед. Несколько человек испуганно шарахнулись, парень затормозил у обочины, покрутил башкой с чужим носатым профилем и пошел на другую сторону. Захар опустил телевизор на землю и долго стоял, склонив голову, будто прощаясь с кем-то на краю могилы. Потом поднял ящик и медленно побрел дальше.
К вечеру чудом выбрался из клейкого, тянущегося, как жвачка, города и пошел вдоль шоссе. Оттянутые телевизором руки болели, сердце от вялого, прореженного стука вдруг переходило на галоп и рвалось из груди наружу, пустой желудок сжимался в кулак. Но Захар смотрел на себя словно со стороны, как будто это не его руки, сердце, желудок, а какого-нибудь героя из сериалов. Так можно было идти очень долго.
Ночь провел в овраге, привалившись к дереву и положив голову на телевизор. Проснулся рано и долго в него смотрел. Ветер качал кроны деревьев за спиной Захара, и они отражались на экране причудливыми бликами. Стало легче. Камень, давящий на сердце, вдруг отпустил, и оно, легкое, растрепанное, вырвалось на свободу. Достал пульт из кармана и понажимал на кнопки, но по всем каналам передавали лишь серые скользящие тени. Немного погодя, встал.
Подхватил телевизор и принялся карабкаться из оврага наверх, поскальзываясь и падая. Он уже почти поднялся, как зацепился за какую-то корягу, рухнул на колени, а выпрыгнувший из рук телевизор покатился по склону, прыгая на ухабах и вертясь. С криком Захар бросился за ним, и его бедное, измочаленное сердце точно так же прыгало и вертелось.
Телевизор ударился о дерево, откатился на несколько шагов и замер, как убившийся человек. Захар подбежал, перевернул его дрожащими руками и всхлипнул. Осколки мертвого экрана скалились на заходящее солнце.
Он долго плакал и гладил рукой разбитый телевизор, похожий на череп с одной пустой черной глазницей. Когда стемнело, лег рядом, повернулся на бок лицом к пластмассовому коробу и закрыл глаза. И вдруг почувствовал, как кто-то теплый прижался к его спине и обвил руками. Будто тот давний сон из студенческой юности вернулся: такой умиротворенный, такой волшебный… Он лежал и не смел пошевелиться, а потоки любви пронизывали его тонкими иголочками счастья.
— Кто ты? — тихо шепнул.
— Та, кто давно тебя поджидает.
— Зоя?
— Нет, ее сестра.
— Она про тебя говорила… Ах, вот ты какая… Ты полна любви. Другой любви…
Он закрыл глаза и перед ним пошли вереницей Зоя, Байрон, Чудов, отец, тетка, Саюн под руку с женой, Лермонтов, английский лорд с тростью и еще кто-то: то ли люди, то ли литературные персонажи, которых он с радостью узнавал. Нелепые, смешные, родные, любимые… любимые… любимые…
Совершенно упокоенный, он повернулся к смерти лицом, обнял ее, и они понеслись в быстром танце куда-то в бездонную пропасть.
Сердце летчика не бьется
Я вышел из брифинг-офиса и зашагал вдоль стеклянных окон. На поле садились и взлетали, словно стрекозы, игрушечные самолетики. Густой, насыщенный звук большого аэропорта раскачивал воздух.
Ребята болтали с
бортпроводницами и смеялись, настроение у всех было предпраздничным. Я подошел
к экипажу, и ко мне тут же устремились нетерпеливые взгляды. Не смотрела только
Надя. Отвернулась в сторону подчеркнуто равнодушно, будто что-то рассматривала
на пустой стене. Но я
знал — маленькое ухо, за которое она быстрым движением заправила кудрявуюантеннку, принимает малейшие радиосигналы.
— Ну как, Андрей Сергеевич? — не выдержал паузы штурман. — Как погода-то?
Штурмана в Москве ждала молодая жена, шампанское, оливье и теща — именно в этой последовательности от приятного к неизбежному. Но все же лучше теща, чем холодный гостиничный номер в новогоднюю ночь.
— Нелетная. Метель, — сказал я спокойно. — Москва не принимает.
— А запасной аэродром?! — не унимался штурман.
— Тоже закрыт.
— Неужели не успеем?! — заволновалась стайка бортпроводниц. — Тут придется встречать?!
— Еще восемь часов впереди, — успокоил их Миша, второй пилот, и посмотрел на Надю — ему было все равно где, лишь бы к ней поближе.
Надя же сияла глазами в мою сторону. Вырвавшиеся на свободу пружинки торжествующе стояли дыбом. Она любит, когда все случается, как она задумала. Утром, наверное, орудовала иголкой, чертовка.
— Все, ребята, — скомандовал я. — Едем в гостиницу отдыхать.
Я вышел первый. Расстроенный экипаж и бортпроводницы, подхватив сумки, потянулись следом. Все, кроме Нади, надеялись на скорое возвращение.
В автобусе она уселась ко мне на последний ряд.
— Признавайся, — усмехнулся я, — штопала носки с утра?
— Вот уж не думала, что командир корабля верит в дурацкие приметы, — засмеялась Надя, и я окончательно убедился в своей догадке.
— И пассажиров не пожалела. Оставила всех без праздника.
— А что мне их жалеть? Если даже ты, самый близкий человек, меня не жалеешь, — ее голос из веселого мгновенно сделался обиженным. — Тебе наплевать, что я все праздники одна… — она уверенно встала на накатанную лыжню, чтобы оттолкнуться и поехать по привычному маршруту обвинений.
— А я так больше не могу!
Я скосил глаза к окну. Унылые, типовые постройки окраин Рима тянулись вдоль дороги. Последнее время звук Надиного голоса милостиво приглушали, будто кто-то закрывал мне уши руками. Первый раз я даже растерялся: ее губы шевелились в излюбленном монологе, но я едва разбирал слова. Потом со страхом ждал звуковых перебоев за штурвалом, но, к счастью, ничего подобного. Сердце, правда, пару раз прихватывало. Да и на квартальной комиссии отоларинголог Нина Аркадьевна долго качала головой, изучая показатели барокамеры. Я стоял со снятыми наушниками в руках, ожидая диагноза. Но диагноза она мне не поставила. Проштамповала «здоров» и строго сказала:
— Полетайте пока, Андрей Сергеевич.
В автобусе ребята развеселились. Кто-то достал бутылку шампанского, прихваченного в дьюти-фри. Бортпроводницы хохотали. Штурман громко, с нотками отчаяния в голосе, говорил по телефону. Миша изредка поглядывал через весь автобус на Надю. Все знали, что у меня с ней роман, но это не мешало второму пилоту ее тихо обожать.
— …Ненавижу Новый год. Из-за тебя ненавижу, — вдруг возник Надин голос. — Либо сделай, наконец, выбор, либо я…
И снова кто-то милосердный прикрутил громкость, оставив меня наедине с мыслями.
Надю мне вручили на сорок восьмом году жизни словно подарок. Два года мы были неприлично счастливы. Первый долгий рейс в Чили: по неделе в Дубае, Майами и самом Чили — останется в моей памяти навсегда так же, как и первый, самостоятельный полет в летном училище. В постели Надя показывала высочайший «пилотаж». Жена Маруся за долгие двадцать пять лет супружеской жизни такого не «налетала». Однако последнее время я все чаще чувствовал неподъемную тяжесть ноши. Но разве подарки назад возвращают?
— Андрей, ты меня слышишь?!
Я очнулся.
— Да.
— Я говорю — идем гулять! — она сунула руку в карман моих брюк, погладила сквозь трусы. Горячая волна опрокинулась за шиворот, затопила меня всего. Шепнула на ухо: — Новый год в Риме — это так романтично. Только ты и я…
Я усмехнулся — я уже привык к перепадам ее настроения.
Мы неторопливо брели к площади «Испания». Неожиданно пошел редкий, мелкий снег, словно укутанная метелью Москва передавала нам привет. Обогнув фонтан, остановились у подножия лестницы. Несколько туристов фотографировались неподалеку. Надя расстегнула мою куртку и спряталась в ней, как в палатке. Обвила меня руками, уткнулась лбом в грудь.
— Замерзла?
— Почему у тебя сердце не бьется? Может, ты умер?
— Сердце летчика не бьется, оно ровно гудит, как исправный мотор, — пробормотал я Марусину любимую присказку.
Надя прижалась теснее. Ее
волосы щекотали мне лицо. Я зарылся в них, принюхался. Рыжие, непокорные, они
пахли молодым, норовистым животным. Кобылка. Самая
настоящая. Крепкая, ладная. И все у нее прикручено, приверчено правильно. Будто
придумана Всевышним исключительно для моего
наслаждения. Я жарко поцеловал ее в висок. Надя подняла голову, взглянула
хитро — знает, что своей близостью неизменно меня волнует. И вдруг ловкими
пальцами расстегнула мне китель, рубашку и, быстро распахнув свою дубленку и
блузку, прижалась голой грудью к моему животу. Обожгло, как огнем. Я вздрогнул,
посмотрел по сторонам. Но никому до нас не было дела. «И даже белье успела
скинуть в отеле. Вот оторва, — поразился я. — Марусе
бы никогда не пришло такое в голову».
— А теперь неровно, — засмеялась Надя. — Мотор неисправен.
Мы стояли, обнявшись. Снег холодил мое запрокинутое лицо, а кожу пекло от прикосновения ее тела. Покореженный мотор стучал в груди, захлебываясь в перебоях.
— Пойдем? — Надя кивнула в сторону отеля. Губы у нее увлажнились, будто смазанные. Глаза мягко сияли. Вся, как леденец, облитая блеском желания, она выглядела невероятно соблазнительно.
Я никогда не мог устоять, но сейчас вдруг мотнул головой. Идти никуда не хотелось. Стоять бы так вечно, недвижимо, ни о чем не думая. «Пора тебя, ветеран, списывать на дачу, морковку сажать», — снова подумал я Марусиными словами и усмехнулся.
Последнее время между мной и женой побежала трещина. Она и раньше была — тонкая, паучья, едва заметная, — но вот уже год, как трещина начала шириться. Маруся будто чувствовала, что телом я принадлежу другой женщине, и весь наш дом, уклад, двое детей — Саша и Олечка, дача, на которой мечтал поселиться на пенсии, чтобы выращивать эту самую морковку — все грозило сорваться в темноту. Да и сам я, разделенный на дух и материю, между небом и землей, между изматывающим телесным желанием к Наде и безмятежной любовью к Марусе, маялся неприкаянный.
— Мне надо поспать, — сказал я.
Надя сердито отстранилась, застегивая пуговицы:
— К черту! Все к черту!
В семь утра, наконец, дали разрешение на вылет. Измученные, сонные пассажиры, успевшие и напиться, и протрезветь, загружались в самолет.
— Прошу разрешения на запуск двигателя… — выспавшийся, бодрый, я был сосредоточен. — Прошу разрешения на руление…
«Прощай, Фьюмичино!» — я вывел самолет на рулежную дорожку.
Заняли заданную высоту, включили автопилот. Самолет парил между перистыми облаками. Длинные, тонкие ряды сходились за горизонтом, будто целая эскадрилья пронеслась, оставив за собой инверсионные следы. Сломанный мотор в груди вдруг прокрутился и уколол чем-то острым: а ведь это мои самолеты пролетели! Самолеты, которые я любил, и которые мне уже никогда не водить по небесным дорогам.
Як-40, Ан-24, Ил-18, Ил-62. И самый первый, учебный, Л-29, ласково называемый курсантами «Элочка».
Я закрыл глаза и увидел «живую» Элочку. Она была именно живой, а не выцветшим воспоминанием. Запустила двигатель, немного погазовала на стоянке и резво порулила к взлетной полосе. С повлажневшими глазами я смотрел, как маленький самолет взлетает, набирает высоту, затем раз за разом проходит над полосой и, наконец, мягко раскрутив колеса, а не по-курсантски с «плюхом», приземляется на бетон. Я подошел и погладил теплую после полета обшивку, посидел в маленькой уютной кабине. И хотя не летал на Элочке уже тридцать лет, руки привычно легли на рычаги управления, глаза быстро отыскали нужные приборы и тумблеры…
— Хотите чаю, мальчики?
Миша обернулся, пожирая Надю глазами:
— С удовольствием!
И так же, как живую Элочку, я вдруг увидел, не поворачиваясь, как Надя закусила нижнюю губу, мазнула Мишу взглядом и чуть дольше, чем надо, задержала на его плече пальчики. Я слишком хорошо знал ее позывные. Эта женщина дышала не воздухом, а мужским вожделением.
«Подарки не возвращают, — подумал вдруг я, — но зато уступают тем, кому они нужнее».
— Товарищ капитан!
— Да?
— С вами все нормально? — Миша выглядел встревоженным. — Зову вас, а вы не слышите.
— Я слышу, — сказал я. — И со мной все нормально.
Я встал, тряхнул головой и вышел в туалет ополоснуть лицо. Начиналась «собачья вахта» — самое сложное время в полете, когда глаза слипаются, хоть спички вставляй.
«Годовую комиссию не пройти», — подумал я и вытер лицо бумажным полотенцем.
На пороге возникла Надя. Играя лукавыми глазами, она чуть наклонилась вперед, так, чтобы в вырезе блузки была видна грудь, и уперлась рукой в округлое бедро.
— И когда у нас следующий вояж? — спросила мягко, растягивая гласные, тем самым вкрадчивым голосом, от которого у меня обычно сводило в паху.
Я скомкал полотенце и бросил в урну.
— Вылетался я, Надюша… — погладил ее по волосам, щеке, чуть задержался на губах. — Прости… — и пошел в пилотскую, не оборачиваясь. — «Мне пятьдесят. И восемнадцать тысяч часов налета за спиной. Пора глушить мотор».
Солнце не вставало, оно выкатывалось. Вот забрезжил серостью горизонт. Превратился в полоску от края до края. На стыке далекого неба и бескрайнего моря начался перелив всех цветов радуги: темно-синий, лазоревый и до ярко-красного, переходящего в оранжевый. В последний миг, перед тем как появился ослепительный краешек, выстрелил сочный зеленый луч. Я ждал этого мгновения. Мгновения, свидетелями которому бывают только летчики и моряки. Неужели я его больше не увижу?..
Поправив на плече сумку, я потянул на себя подъездную дверь, поднялся по ступеням на второй этаж и достал ключи. Последние пару лет я не будил Марусю — она мучилась бессонницей, пила на ночь снотворное, да и, честно говоря, мне не хотелось видеть ее вечно печального, будто убегающего в сторону взгляда.
Я подержал ключи на ладони и вдруг сунул их в карман. Подняв руку, решительно нажал на кнопку звонка, выдав три фирменных коротких позывных. Дверь мгновенно распахнулась. На пороге стояла Маруся. В ночнушке, босиком, опустив вдоль тела худые, узловатые руки, она испытующе глядела на меня. Я снял фуражку и, не двигаясь, молча смотрел в ответ. И ее лицо вдруг осветилось улыбкой — медленно, начиная с радужки, захватывая голубоватые белки глаз, подсвечивая щеки, губы, растягивающиеся в нежной улыбке. Глядя на нее, я вдруг понял, на что похож тысячу раз виденный мною рассвет. Мне стало очень спокойно, очень легко — я, наконец, вернулся домой…
— Чистый белок, — Надя ловко поставила перед Мишей поднос с едой, слегка задев его плечо грудью. — Очень полезно для потенции.
Миша засмеялся и с опаской покосился на капитана. Тот сидел неподвижно, в странном оцепенении, уставившись вперед.
— Андрей Сергеевич!
Медленно, словно в кино, тот вдруг повалился вперед.
— Товарищ капитан!
С усилием оторвав вцепившиеся в штурвал руки, Миша подхватил его под мышки и стащил на пол. Фуражка слетела с запрокинутой головы и откатилась в сторону. Он аккуратно уложил его на пол в тесной кабине. Надя что-то кричала, мешала, и Миша грубо отпихнул ее локтем.
— Какой ближайший аэропорт? — он повернулся к штурману. — Срочно запрашивай экстренную посадку!
— Дышит?
Миша ничего не ответил и попытался расстегнуть китель негнущимися пальцами. Но ничего не получалось. Тогда он с силой рванул за ворот, и пуговицы с треском посыпались на пол.