Рубрику ведет Лев АННИНСКИЙ
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 1, 2014
— В стране идет война — а они поют песенки! Что будет со страной, их не волнует! А ну встать! Встать по моей команде!
Мария Ряховская. «Записки одной курехи»
«Куреху» Мария Ряховская придумала, отталкиваясь от «дурехи». Значение нового слова обозначила с продуманной неопределенностью: «нелепая романтичная девочка-подросток… в вечном поиске». Интонирование этих слов в прозе Ряховской по ходу «вечного поиска» придает термину «куреха» загадочную объемность. Не исключено, что тут имеется в виду и чемпионка яйценоскости на птичьем дворе. А может, чемпионка по пусканию табачных колец в студенческом кругу. А может, однофамилица знаменитого в 80-е годы чемпиона питерского рок-джаза, создателя «Поп-механики» Сергея Курехина… Все возможно!
Что еще надо объяснить — так это место действия. Деревня Жердяи. То ли жерди, то ли жители, похожие на жерди… Главное — что под Москвой. Но и в контраст с Москвой. Контраст настолько важен, что соотносят себя жердяйские не столько со столицей, сколько с Тверью, в которой обитают карелы. Не надо придираться: Тверь, конечно, не Петрозаводск, но карелы среди героинь Ряховской (среди родственников романтической девочки) необходимы, чтобы легче было ей оторваться от места действия и воспарить в мечтах над хламной и необъяснимой российской реальностью.
Не менее важно, чем место, — время действия.
«Мне некогда — я веду за собой поколение».
Не проверял, была ли эта реплика в той повести, которую в 1993 году второкурсница Литературного института представила на семинар Александра Рекемчука, — но в романе такая самоаттестация принципиальна. Повесть когда-то опубликовал журнал «Юность», писательница «проснулась знаменитой», — но через два десятка лет после того первого триумфа расширение повести в роман оказалось необходимым именно потому, что приход «курех» все более осознается как приход поколения.
Это то поколение, которое окончательно отрывается от советской эпохи и ощущает небывалый простор наследования, уже не связанный жестко ни с верностью социалистической диктатуре, ни с яростью ее отрицания.
Отрицали — яростно! — пасынки первой «оттепели», объявившие, что готовы уйти хоть в сторожа и дворники, лишь бы не иметь никаких дел с оголтелой властью.
С новой властью, перестроившейся на либеральный лад, пришлось иметь дело следующему поколению, которое стало искать виноватых, и нашло: сначала Сталина, потом Ленина, каковых и обличило.
И вот подросли их младшие братья-сестры, лишь в детские и школьные годы заставшие Советскую власть и получившие в наследство страну, сменившую и имя, и систему ценностей.
Мария Ряховская — из этого поколения. Ее роман — одна из первых серьезных попыток осознать его приход. Советские реалии еще пестрят в памяти, но уже не саднят и не завораживают. Не болят и не пугают. Драмы, кровавившие память отцов и дедов, понемногу отодвигаются в историю.
Прадеда чекисты в революционные годы расстреляли как царского офицера. Сын его (дед рассказчицы) был за это «обижен» на органы. Но была у него еще одна обида: писал жалобы в сельсовет и выше — на бесчинства соседей. Никакого результата. И эти обиды уже где-то рядом, уже равнозначны!
После войны дед обозвал чекистов эсэсовцами, но его не посадили, потому что он был в списке специалистов, отправляемых в Германию: «на бумаге стояла подпись Сталина».
Вот так постепенно имя деспота понемногу нейтрализуется. Дочь Сталина Света и дети Кагановича учатся в школе, где им преподает еще одна родственница Марии Ряховской. И что? Сладкие пайки с липкими конфетами-подушечками. Никаких других чувств.
И все — с улыбкой. «Партийные шишки» когда-то были, где они теперь? «Стройотрядовские куртки» еще есть, отрядов нет. 7 ноября был праздник, теперь кто его помнит?
« — Хм, а покрывало у вас на столе точно такое, какой у нас в школе флаг стоит, возле Ленина, — сказала я.
— А это и есть флаг. Видишь, на нем вождь вышит.»
Флаг стал скатертью. Советские реалии доживают в словесах. Деревенские собираются, чтобы помолиться, проповедник кладет очки на красное сукно. «Совсем как в школе или на партсобрании…» И называют молитвенный дом «собранием».
Еще одна деталь:
«Мой отец (отец рассказчицы. — Л.А.) достал для нее (для деревенской односельчанки. — Л.А.) тексты заговоров у одного кандидата наук, специалиста по фольклору».
Потрясающе! За годы советской власти народ настолько привык все делать «по науке», что теперь у фольклористов добывает — что же? Тексты колдовских заговоров!
Поистине не вдруг поймешь в какой эпохе душа застряла!
Белорусская гостья заламывает руки:
«— Нам терять нечего! Я писала в газеты, в Бел-ту, в ЦК комсомола! Но комсомол глух к нашим просьбам! Просьбам разобраться! Я была у секретаря райкома комсомола! У помощника прокурора! Все молчат! Все повязаны! Сначала Чернобыль! Потом Цой! И это социализм? Помогите! Я себя советским чувствую заводом! Вырабатывающим счастье! Маяковский написал это и застрелился!..»
Приехала в Москву искать правду…
Другие тоже едут. Идут к Мавзолею. То ли помолиться, то ли помочиться. Возможны опечатки.
Вот я и говорю: все возможно. Простор! Пришло поколение и озирается в поисках.
В поисках чего? Правды? Истины?
Ответ на этот вопрос — первая острая мысль, вокруг которой собирается душевная энергия Курехи.
В поисках… знаете чего? Клада!
Какого такого клада? Откуда он, где, кем запрятан?
Неважно, кем. Может быть, наполеоновским генералом, когда французы уходили из Москвы (естественно, через Жердяи и уходили), а может быть, буржуинами эпохи экспроприаций, а то и богатеями давно прошедших царских времен. Наша деревня, конечно, лучшее место для клада. Главное — узнать, где он, и схватить, пока другие не схватили.
Найти то, чего не положил. Присвоить то, что плохо лежит. А поскольку плохо лежит в отечестве все, что еще не заграбастано, — то все это клад. Клад — это все, чего у тебя нет. В полном соответствии с вековым народным образом жизни. «Умеючи и заклятый клад вынимают». «На клад знахаря надо». «Кто знает, достанет».
Не положил — а ищи! Изумительная вариация извечной мечты: перехватить задарма. Прожить на халяву.
Повальное воровство наше — вовсе не нарушение закона. Это именно образ жизни. Кто где чем занялся, тот оттуда и «потаскивает». Берет без разбора, если по случаю. Или — с разбором, если есть возможность пошарить на пепелище. «Украли шляпы, — причитает погорелица. — А старые пальто оставили…»
Да и пожар-то вряд ли случаен. Наверняка поджог. Пьяница знакомый запалил. И не скрывался: как бы в шутку, куражась, обещал поджечь, и в ответ владельцы брошенного дома, куражась, «не верили».
Пьяницу потом все-таки решили посадить, и он, сменив вольную жизнь на казенный кошт, исчез на просторах родины чудесной (ныне СНГ).
А может, сделал вид, что исчез.
Получил справку об «инвалидности» и продолжает пропивать то, что по случаю
заработал, а больше — перехватил опять же на халяву.
Без пропойцы ведь ни одно дело у нас сладиться не
может. «Выпить,
украсть — вот и все радости».
Колотят в дверь.
Хозяйка:
— Батюшки! Гантелей колотит! Господи, — взмолилась ведьма, — что мне с ним делать? Сосед мой! Опять напился!.. Сначала гантелей колотит — а потом в дверь трезвонит, пока не откроешь. А откроешь — орет и матюгается, да по морде норовит съездить. Гром его разрази!
Гром его не разразит, просто гром — это деталь народного пейзажа, овеянная своеобразной героикой. Предмет непрестанных шуточек, когда не поймешь, что говорится для понта, а что всерьез.
Этот бесконечный притворный базар — общий фон общения. Все играют роли. Притворяются простаками. Неграмотными, потому что грамотность — повод для подозрений. Простоватая бабка вдруг ввернет что-нибудь из Бодлера или из Цветаевой — но такое лучше «не заметить»: она ж, бабка, неспроста скрывает свое прошлое, наверняка оно «барское», то есть «буржуйское», то есть «господское», или, как теперь скажут: «интеллигентское».
Сквозь притворный треп о том, кто красивей: Рейган или Штирлиц, и на кого из них больше похож умирающий дедушка, пробивается дедушкина фраза:
— Не переживайте. Все идет как надо. Глупо сопротивляться законам природы… — Потом дед добавляет: — У Маши приданое теперь есть, значит, все в порядке.
Эта реплика, полная достоинства и старинной душевной силы, пробивается сквозь нынешнюю притворно-балаганную трепотню.
«Однажды она позвонила и спросила, ем ли я яблоки, а потом сказала, что дедушка умер».
То ли жестокость прикрыта благодушием, то ли благодушие жестокостью.
Ссорятся ритуально. Дерутся насмерть. Едва не покалечив друг друга, пьют на мировую. И опять ссорятся. Опять ритуально. И от всей души.
Сходятся парни, местные и приезжие. «Некоторое время уходит на то, чтоб придумать повод для драки. Когда он находится, бьют друг друга до крови. Девкам при этом нечего делать».
Девки, возненавидевшие друг друга «из-за парня», договариваются выпить, чтобы выяснить отношения. Одна подсыпает другой какую-то гадость в стакан. И та — выпивает! Хотя ясно, что без гадости тут не обойдется! Из-за отравы делается инвалидом. И что же, родные, пришедшие в отчаяние от такой беды, пытаются ее вылечить у медиков? Да неизлечима же она! И не пытаются. Ищут колдунью, ведунью, знахарку — снять проклятье. У филологов заговоры выверяют. «По науке».
Жизнь продолжается.
«Один пьяный хмырь лягнул другого, и тот, падая, повалил два стула. Грохот».
Нормальный грохот.
Что поразительно в описаниях жердяйской жизни у Марии Ряховской: этот образ жизни понят не как навязанный той или иной властью, а как всегдашний, природный. Независимо от того, царь ли сидит в столице или Наполеон стоит на Поклонной горе. Этот образ жизни — не советский, не просоветский, не антисоветский и не постсоветский. Более того, он — при всех «пейзажных» различиях — не городской и не деревенский. Он всеобщий.
Это становится видно, когда из жердяйских каникулярных наездов героиня Ряховской выбирается в столичную молодежную круговерть.
Тут уж вам не бестолочь деревенская, когда не поймешь, не кабаны ли это вылезли на тропу, а надо в темноте поостеречься.
«Отец набрал соломы, связал пук и поджег. С факелом над головой побежал по тропе. Мы видели, как он с клоком огня в руках добежал до ближнего кабана. Постоял там и медленно вернулся к нам. Кабаны оказались тюками сена. После я рассмотрела. Полукруглый тюк, высотой с меня, стянут железной проволокой. Только тут мы увидели, что поле голое. Новая модель комбайна выстреливала такие тючки.
Отец шел последним, посмеивался над собой, оправдывался:
— У нас на Урале стог сена так и называется — кабан!»
Замечательно. Сквозь бестолочь продолжают торчать модели комбайнов колхозной эпохи. И все равно — бестолочь. Там кабаны и тут кабаны! Жердяйство.
А теперь — Москва, теперь — Ленинград! И не Штирлиц, который, засланный в Германию, сохранял там верность московской законной жене. Теперь у Курехи новые кумиры.
И первый из них — Цой.
Почему именно Цой? Почему именно он — первый среди кумиров грандиозной столичной тусовки?
— Идет на меня-авойна-а!..
Цой —
воин. Борец с мировым злом. Он злу не поддается. В его песнях — противостояние
той белиберде, которая вечно нас окружает и накрывает.
В его
песнях — обещание прорыва.
— Если есть стадо — есть пасту-ух… Если есть тело, должен быть ду-ух… Если есть ша-аг, должен быть — сле-ед!
Все резко и определенно, все просто.
Высшая точка творческого слияния:
«Зачем парни и девки употребляют наркотики, когда есть Цой?»
Дальше некуда. Парни и девки продолжают свое дело, то есть свое безделье, подпертое наркотой и одурением саморекламы. Хлещут вино только для того, чтобы хлестать, хотя ценители знают: вкус грейпфрута тоньше и сложнее. Но проще — тусовки, хипповские, панковские. Делят пространство. Здесь же анархисты в красно-черныхфеньках. И специалисты по имитации сумасшествия. Притвориться сумасшедшим — лучший способ сказать миру: «Я не ваш!» Да и от армии закосишь. Тогда уж простор — весь твой!
Что-то тут знакомое слышится, ведомое по странствиям среди веселых заплаток Жердяйки. Заплатка заплатке рознь. Веселые ситцевые заплаты притворных городских сумасшедших — не то, что неподдельная рванина деревенских забулдыг. И все же общая ниточка тянется из тех и этих прикидов, и из этой общепринятой манеры подкатываться со знакомством. Попросить сигаретку. А если повезет, то и «вписку». То есть жилье поклянчить — приткнуться. А то ведь и приткнуться некуда.
Правда, у жердяевскихпьяниц вопрос не стоит так фатально: те и в брошенном обгоревшем сарае перебьются, а вот жажда задарма срубить закусь — все та же. Как и закосить бабло за здорово живешь. Кругом ксивники, хайратники, феньки. А сверхзадача у всех одна: проскочить на халяву.
— Покормите меня, девчонки!
Он ест, а на нем все клацает и звенит: зубы, цепи, молнии на рукавах. Может, он металлист.
— Слушай, а вот растолкуй нам, почему ты панкуешь, а не хиппуешь.
— Да потому, что фигово жить, и денег нет.
А заработать?
Где? Как? Да и неохота.
«Парадокс жизни — жить не хочется, а есть хочется».
Ну, устроился бы на какую-никакую работенку. Нет, западло. Да и найди такую непыльную, чтоб ничего не делать, а получать. Хорошо, если родители кормят (мать на почте работает, про отца речи нет), а если и родителям западло, и жене:
«Боб хочет есть, но ей лень готовить».
Боб — очередной гуру, приковавший воображение Курехи после того, как Цой героически погиб в войне с мировым злом (разбился на мотоцикле). Новый властитель дум маячит под загадочными литерами: «Б» или «Бо», потом наконец реализуется как всамделишный и элементарный «Борисов».
Наконец, героиня романа пробивается послушать своего нового гуру.
Немного поперебирав струны, гуру возвещает:
— Россию-то спасать надо. Русь спасать. Русь, понимаете? — хихикнул, театрально загрустил. — Объединяться надо русским, и никакие нам казахи не нужны.
Что извлекает любознательнаяКуреха из этого «полуназидания-полухохмы»?
— «Ни-че-го».
Однако я, читатель, знающий писательское родословие рассказчицы, извлекаю еще кое-что.
Почему нам «не нужны» именно казахи? Что такое было «в степях Казахстана», что засело в сознании героини.. или в подсознании? В предсознании?
Опыт отцовский. Опыт писателя Бориса Ряховского, дочь которого Мария и взялась за перо, унаследовав его талант и одержимость текстом.
У нее в сознании что отложилось? Жердяевская дурь и московско-питерскоеумничание. Что и описала она в романе. У отца другое отложилось — семейное предание о трех поколениях русских переселенцев, явившихся когда-то в Казахстан строить общую державу. Так что Марии Ряховскойесть что наследовать в этих недостроенных просторах.
Пока же отец появляется на ее нынешних страницах в основном как благодушный комментатор описываемых там метаний. Оторвавшись от пишмашинки (теперь уже от компьютера), отец иногда включается в историософские споры, кипящие вокруг дочери («шпарите из Дионисия Ареопагита»), отец весело обнажает первоисточники… а глаза при этом смотрят тревожно…
Впрочем, на явление очередного кумира отец отзывается со стоическим юмором:
— Гляжу, поднимается медленно гуру…
Дочь описывает отца большей частью издали, когда его лысина мелькает в толпе, отцовы наставления воспринимает с фамильным юмором, но им следует: с юных лет записывает «услышанное-увиденное» в дерматиновую тетрадь, купленную ей для этой цели отцом.
«Услышанное-увиденное» овеевается свечением кумиров, но от Цоя, Башлачева, Моррисона и… Борисова понемногу углубляется до таких «отдаленных предков», как… Цветаева, Георгий Иванов и другие… «нелепые идеалисты»… например, князь Мышкин…
— И граф Толстой? — не удерживаюсь я.
— Толстой был хиппи по духу! — радостно кричит рассказчица в один голос с подругой. Услышал бы отец этот перечень, добавил бы, выглянув из своего кабинета:
— Абай Кунанбаев.
В финале раздумий героиня романа приходит к такому самоопределению:
«Курешество — делаешь не то, говоришь не то… Если любовь — так обязательно выдуманная».
Замечательное самосознание, от которого уже только шаг к тому, чтобы делать то, говорить то, и любить то, что действительно любишь, во что веришь и что признаешь делом своей жизни.
Но как это может произойти с поколением, которое получило в наследство простор, очищенный от идей и опустошенный от химер?
Вот придет кто-нибудь крутой и скомандует:
— В стране война — а они поют песенки! А ну встать!
Этот приказ я — ради стилистического эффекта! — поставил в эпиграф. В нынешней реальности приказы отдаются мягче.
Зал, где выступает «Боб». То есть «Б». Напор фанатов. Давя друг друга, рвутся внутрь. Стоят в проходе, сидят на плечах, лезут на сцену. «Отойдите, вы же нам мешаете снимать!» — увещевают операторы. Полчаса не могут навести порядок. Наконец, появляется «Б», он же «Бо». Протискивается сквозь ряды поклонников и поклонниц. Одна из них лежит прямо на сцене, изнемогая от преданности. Он приседает рядышком на корточки, просит подвинуться: нельзя заслонять динамики. Лежит! «Ну, что за варварство», — увещевает он мягко и тихо. Все равно лежит! Тогда «Б», он же «Бо», он же просто Борисов, так же ласково берет ее за шиворот и оттаскивает вглубь сцены. Там она и остается лежать, парализованная от счастья, что он с ней общался на виду у всей тусовки.
Я хочу представить себе, что подумает об этой сцене трезвый наблюдатель, человек другого опыта, не связанный таким упоением попсы. Что он шепнет на ушко счастливице, которая готова лежать на звукодинамике, только бы все оценили ее любовь?
Я думаю, он повторил бы то, что сказал Курехе один трезвомыслящий собеседник:
— Не знаете вы настоящих несчастий.
Вот она, правда. На фоне тысячелетней истории, писавшейся слезами и кровью, выросло наконец неслыханно счастливое поколение. Такая безнаказанность выбора, такой простор самовыражения, такое пространство наследования…
А ну как история опять примется за свое, и нагрянут настоящие несчастья?
Бог не приведи.
25.11.2013