Роман
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 1, 2014
Анастасия
Ермакова — прозаик,
критик, дипломант «Бунинской премии» (2011).
Постоянный автор «ДН». Живет в Москве. Последняя прозаическая публикация в
журнале — рассказы (№ 10, 2012).
Суд Франции признал право ребенка быть нерожденным.
(Lenta.ru, 14.07.2001)
Marina
Всегда хотела узнать, о чем думают люди, которые не знают — оставить
ребенка в семье или бросить… можете рассказать?
Sonja
Знайте: о годах мучений, пока ребенок жив, и о годах утраченной
молодости, когда ребенок умрет, а также о годах одиночества, когда в бездетной
семье умрет один из супругов.
С интернет-форума
«Каждому свое — у одних, пожалуй, и есть причины жаловаться, у других их нет, но никому не дано ожесточаться против жизни. Нельзя быть суровым, справедливым и жестоким к жизни, надо проявлять к ней милосердие, надо брать ее под свою защиту…»
Кнут Гамсун «Плоды земли»
* * *
Никогда не берите ребенка из детского дома.
Это липкое и неотвязное «мама» чужого детеныша искалечит вам жизнь.
Клещ сосет кровь, пока не отвалится пухлой серой виноградиной.
Не дайте ему пить вашу кровь.
Защититесь.
Заслонитесь.
Станьте неуязвимыми.
Не вскрывайте нарыв собственной доброты.
Будьте эгоистами.
Наслаждайтесь благами жизни.
Натягивайте на себя каждый день узкое, трещащее по швам счастье.
Думайте — что оно вам впору.
Возьмите ребенка из детского дома.
Вас никогда никто не будет любить так, как он.
Вы никогда не будете честнее и чище, чем в тот день, когда приняли это решение.
Он ни за что не предаст вас, потому что его самого предали.
Не ходите за счастьем за три моря.
Вот оно, рядом.
Будьте терпеливы к оплеухам судьбы.
Когда-нибудь она руками этого ребенка ласково погладит вас по щеке.
1
Привет, Дурында, привет. Набухший грузный живот с серо-розовыми сосками доверчиво подставлен мне — давай, гладь. Глажу. Сколько же у тебя там щенков — пять, семь? Чем меньше, тем лучше. Потому что они, моя милая Дурында, никому не нужны, а пристраивать их придется мне. Да не волнуйся ты. Топить твоих малышей никто не собирается, отдам в хорошие руки. Знакомая моей мамы, хозяйка здоровенной боксерихи, когда та родила, утопила щенков в кипятке и потом с какой-то необъяснимой удалью всем об этом рассказывала. Когда она кивала мне в знак приветствия, я отворачивалась.
На лапах между подушечками — смерзшиеся ледяные катышки. Начало марта. Осторожно пытаюсь отколупнуть их, но Дурында взвизгивает, дергается. Ну, прости, я же нечаянно. Почесываю ей живот. Успокойся. Рыжие уши распластаны на снегу, упруго постукивает, отбивая ритм радости, хвост. Карие глаза полуприкрыты, но всегда готовы вспыхнуть задоринкой: поиграем? Низко наклоняться нельзя — псина немедленно лизнет, и еще раз, и еще: порывисто и неразборчиво — куда придется.
Достаю из пакета сырники — рыхлые, румяно-изюмные. Собака пытается съесть их, не вставая, продолжая лежать на спине с раскинутыми лапами. Ну, ты и лентяйка! Косит веселым хитрым глазом, неуклюже поднимается, торопливо хватает куски с ладони, попутно обслюнявливая ее. Я сижу на корточках, ни о чем не подозревая, и Дурында никак не может пропустить такой случай: резко подпрыгивает и ставит свои лапищи мне на плечи. От неожиданности заваливаюсь назад и тотчас подвергаюсь обработке старательного языка.
Будка ее стоит на территории интерната для детей-даунов. А раньше окрестная бездомница слонялась по улицам Малоярославца. Никого к себе не подпускала. Обычно мы встречали ее на свалке, недалеко от интерната. Волонтеры привозили ей еду и отходили подальше, только тогда собака, опасливо озираясь, рыча и вздрагивая, приближалась. Постепенно она привыкла к нам, приезжающим сюда раз в месяц.
Когда моей дочери было года три с половиной, она, сильно разозлившись на меня за лишение просмотра тридцатого по счету мультика, выкрикнула: «Знаешь, ты кто? Дурында сплошная — вот кто!» Нежное ругательство незаметно прижилось в нашей семье: когда обижались друг на друга, шутливо, уже заранее прощая, так и говорили: «Ну, и дурында же ты, причем сплошная!» Это относилось к маме Полине и дочке Кате, а папа Андрей именовался — сплошной дурынд. В мужском роде слово приобрело что-то зверьково-пушистое, похожее на бурундука.
Непокорную рыжую дворнягу, так долго не желавшую стать собакой степенной, будочной, я ласково трепала за уши: «Дурында ты моя…» Так и прилипла к ней кличка.
О том, чтобы пристроить на территории интерната Дурынду, долго договаривались с директором Тамарой Львовной, тощей, с хищным лицом, в кудрявом голубом парике. Мы сразу прозвали ее Мальвиной на пенсии. Тамара Львовна затребовала справку из ветлечебницы и оговорила ежемесячный взнос на содержание и кормление собаки, вносить который волонтеры немедленно согласились, хотя на деньги эти можно было прокормить двух взрослых упитанных мужиков. Зато как радовались наши подопечные! На прогулке окружали будку, большеголовые и улыбчивые, нагибались, отталкивая друг друга, заглядывали внутрь и звали: «ЫУ! ЫУ!» Дурында нехотя вылезала, к ней тут же тянулись гладящие и галдящие руки. Они ласкали собаку и ласкались сами об ее теплую, с медным отливом шерсть. Те дети, кому не хватало места возле Дурынды, гладили будку, будто теплого доброго друга. Собака терпеливо сносила эту густую и липкую, смолянистую любовь. Стояла, как беззащитный теленок посреди поля, мучимый привязчивыми слепнями. Виляла хвостом, время от времени лизала протянутые к ней руки, пахнущие детским снегом, и улыбалась. Иногда, если кто-то из ребят намеревался ткнуть ей палкой в глаз, незлобно рычала, уворачиваясь.
Дауны счастливы, ибо никогда не надкусывали яблока с древа познания добра и зла, они так навсегда и остались в раю неведения, живут бесхитростно и безгрешно, с чистым сердцем, привязываясь мгновенно и навсегда к человеку, полюбившему их. Как дворняги.
В земном раю-интернате пахнет не диковинными цветами, а хлоркой, в столовой — сложной смесью запеканки и капусты. Штукатурка отслаивается от стен, на потолках после каждого дождя появляются все новые рыжеватые орнаменты, в туалетах всегда холодно — открыты настежь окна — и периодиче-ски отсутствует туалетная бумага, краны подтекают, сиротливо киснет обмылок в большой мыльнице, похожей на сталактитовую пещеру, с давними, будто окаменевшими желто-коричневыми наростами, оставшимися от прежних кусков. В комнатах-палатах на четыре человека стоят металлические койки с продавленными сетками. На них тощий матрас, шерстяное, похожее на то, какие выдают в поездах, одеялко, плоская унылая подушка, с клеймом интерната, в которой вряд ли могла уместиться коллекция красочных сновидений. Возле каждой кровати стул и тумбочка, как в больнице. Штор на окнах нет, нет и тюля, висит просто белая тряпка, грубо сшитая из кусков отслуживших свое простыней. Через все стекло идет трещина, залепленная скотчем. Будто не поспевая за поворотом трещины, скотч морщится на ее изгибах, отступая чуть в сторону, то в одну, то в другую, но в итоге все же послушно следуя по намеченному пути. Окна здесь открывают только тогда, когда дети выходят на прогулку, из соображений безопасности, ведь откуда даунятам знать, что способности человека ограничены, и он не умеет летать?..
На одном из стульев сижу я. Это стул Лики, моей любимицы, прелестной двенадцатилетней девочки. На ней белая блузка, голубая плиссированная юбочка, красные лакированные туфельки. Эти вещи ей привезла я по предварительному согласованию с недовольной нашим волонтерским присутствием Тамарой Львовной. Она вообще бы нас не пустила, пришлось припугнуть ее, дескать, я журналист, и, если она не разрешит нам посещение интерната, то напишу и опубликую такую статью, что интернатом непременно заинтересуются не только власти города Малоярославца, но и Москвы. Мальвина рассудила верно: лучше раз в месяц терпеть нас, чем быть под постоянным строгим надзором вышестоящих инстанций.
Открывалась дверь — и Лика подбегала ко мне стремительно, точнее — набегала на меня, как внезапная волна, и окатывала поцелуями: она никогда не тянулась к лицу, просто целовала то, что было перед ней: грудь, руки, мои длинные распущенные волосы. Наконец я наклонялась, и пухлые, всегда обветренные ее губы прилипали к моим, прилипали и замирали, словно боясь разрушить это теплое хрупкое соединение. Наконец девочка отстранялась и удивленно глядела на меня несколько секунд, морщила лоб, будто мучительно пыталась вспомнить что-то, но нет, не вспоминала, брала мою ладонь и прижималась к ней щекой, тихонько напевая-мыча какую-то песенку — слов не разобрать.
— Соскучилась, девочка моя? — я гладила ее по голове, чувствуя острый гостевой стыд: вот приехала и через пару часов уеду, к мужу и дочке, а Лике здесь жить, жить и жить, до самой смерти, а дауны умирают рано — немногие из них доживают до тридцати.
Лика тут же отзывалась, пытаясь просочиться в меня своей трудной речью, картавой и отрывистой, без пауз между словами. Но за полгода я привыкла к ней и различала практически все. Да, она соскучилась. И очень хочет конфет — привезла я конфеты? Сегодня солнце. Она хочет гулять. Когда я заберу ее отсюда? А подруга Кефирка заболела — лежит целый день.
Кефирка, пингвинообразная тринадцатилетняя толстуха с мучнистым лицом, лежала, отвернувшись к стене, и никак не отреагировала на мой приход. Кефиркой прозвали ее нянечки и воспитательницы за странную любовь к кефиру: на полдник она выпивала сначала свой стакан, после чего опорожняла все другие, стоящие на столах, ополовиненные, только пригубленные или вовсе нетронутые. От перекефиривания девочке становилось плохо, иногда ее рвало. Больше двух стаканов ей выпивать не разрешали — нянечки следили за этим и тут же выливали в раковину недопитое другими детьми. А если не досматривали — все повторялось.
Еще две однокомнатницы Лики, Соня и Вера, одиннадцати и двенадцати лет, улыбчивые и диковатые, смотрели на меня издалека, никогда не подходя для поцелуев, а только за привезенными гостинцами — фруктами, конфетами и печеньем; украдкой, как зверьки, хватали их и отходили. Однако в забавах участвовали охотно. Я привозила игрушки своей пятилетней дочери, и они вполне годились для обитательниц интерната, ведь интеллект даже взрослых даунов приблизительно как у ребенка четырех-пяти лет. Мы складывали из кубиков слова МАМА, ПАПА, СОБАКА, КОНФЕТА, потом пробовали крупно и коряво писать их в альбоме; играли в настольные игры, бросая по очереди кубик и передвигаясь по красочному, разрисованному персонажами из известных сказок полотну: Вера всегда задумчиво останавливалась возле свирепой Бабы-яги, всерьез намеревающейся засадить в печь свой ужин — братца Иванушку, а Соня, наоборот, проносилась через все сказки без особого интереса, и только перед финишем, где прекрасная царевна с царевичем летят на ковре-самолете, зачарованно замирала и, пытаясь передать свой восторг, хватала меня за руку, показывала на картинку, бормоча что-то нечленораздельно и взволнованно. Моя Лика играла сосредоточенно и хмуро, будто решала сложную математическую задачу, расстраивалась до слез, если проигрывала, а если выигрывала, целовала сначала меня, потом игральный кубик, принесший ей победу. В игре участвовали все, кроме Кефирки; она сидела и смотрела в окно часами, почти не двигаясь и ничего не говоря, только иногда обволакивала нас своим бессмысленным и затяжным дождевым взглядом, будто опутывала невидимой, но прочной сетью. Девчонки на нее не реагировали, а я еще долго была спеленута этим взглядом; мне казалось, он устремлен в темный дородовой мир, где еще не было ее и где она вовсе не желала появляться, девочка словно заговаривала безжизненное пространство, заклинала его не производить себя, не соединять неведомые монады для зарождения новой, никому не нужной и не интересной жизни. Но ее никто не услышал. А может, и некому было услышать. Она должна была появиться на свет — и точка. Как и тысячи других, больных и брошенных своими матерями существ, пожизненно запертых в угрюмые интернаты и больницы. Если бы они могли выбирать, они, наверное, выбрали бы небытие, только кто спросил их? И кто спрашивает теперь — хотят ли они жить дальше?..
Лика схватила «Белочку», торопливо развернула, бросила конфету в рот, видно было, как та недолго барахталась, упираясь то в одну, то в другую щеку, пока ее наконец не смяли, не сломили нестойкое шоколадное сопротивление. Фантик был брошен на пол и уже разворачивался «Цитрон».
— Нет, дорогая моя, так не пойдет! Разве можно бросать фантики на пол? Ну-ка, сейчас же подбери и выброси в мусорное ведро!
Лика поджала губы и отвернулась, продолжая при этом разворачивать очередную конфету.
— Ты слышишь, я к тебе обращаюсь!
Лика показала мне шоколадный язык, нехотя нагнулась, медленно подняла фантик и крепко зажала его в кулаке.
— Молодец, теперь брось в ведро. И нечего показывать мне язык. Вот тебе за это! — и показала ей свой.
Лика расхохоталась, другие девчонки тоже, веселый фантик полетел в ведро.
Моя дочка Катя тоже была несговорчива, никогда не делала сразу то, о чем ее просили. Иногда приходилось повторять по десять-двенадцать раз. Терпение иссякало, я орала, муж успокаивал меня, дочь рыдала. Потом мы нежно мирились, обменивались поцелуями и обещаниями: я — больше не кричать, дочь — всегда слушаться. Но обе нарушали свои обещания так же легко, как и давали их.
Что ж, пора уезжать. Через пятнадцать минут детям на ужин.
Обнимаю Лику. Жди меня, моя девочка, скоро вернусь. Она прижимается, но не так пылко, как при встрече, а будто уже приучая себя к мысли о разлуке, о том, что вот сейчас за мной закроется дверь, и ей опять достанутся лишь скудные интернатовские радости: еда, сон, прогулки с Дурындой. Вера и Соня машут мне руками, слабо и безучастно, будто деревенские старушки, глядящие в окно на уезжающих в город сыновей. Надолго. Быть может, навсегда. Кефирка, оторвавшись от окна, улыбается мне, все так же отстраненно и неприветливо — тряпичная кукла, которую дернули за веревочки, чтобы изобразить улыбку.
В коридоре встречаюсь с выходящими из соседних комнат волонтерами — у нас крепкая команда, сросшаяся за полгода: Вероника, наш куратор, молодая, каштановолосая, с озорными зелеными глазами; Тина, тонкая и капризная, фотограф лет двадцати пяти; Паша, тридцатилетний чудик, рано начавший лысеть, бывший детдомовец, неженатый, но мечтающий усыновить сразу троих, когда будет пригодное для этого жилье; Илья, добродушно-пухлый, в очках, психолог, пишущий кандидатскую, недавно сам стал отцом — два месяца назад у него родился сын.
Выходим, обмениваемся впечатлениями, прощаемся с неотрывно глядящей нам вслед беременной Дурындой, повиливающей хвостом, и двигаемся к моей красной «Тойоте».
По дороге в Москву включаем радио: в Японии устраняют последствия после взрыва ядерного реактора, подсчитывают убытки… Да еще случилось землетрясение… В Египте и Тунисе продолжаются революционные волнения… Переключаю на другую волну. Радио «Релакс FM». Ненавязчивая спокойная мелодия. Вот и славно. Это сейчас именно то, что нужно. После сложных впечатлений долгого дня. Все молчат. Вероника сидит рядом со мной, курит, глядя в окно. Пальцы у нее очень красивые, длинные, с причудливо разукрашенными ногтями. Она менеджер в какой-то строительной компании. У нас, волонтеров, не принято подробно рассказывать о своей жизни, поэтому никто ни к кому не пристает с расспросами. Если хочет человек сам что-то о себе рассказать — пожалуйста. Выпытывать никто не станет. Кидаю взгляд в зеркало заднего вида: Паша сосредоточен и печален, едва заметно шевелит губами — такая у него привычка — проговаривать шепотом то, что вещает внутренний голос; Илья улыбается отрешенно и мирно, пропуская мимо ушей все мировые катаклизмы: он сделал хорошее дело — навестил обездоленных детей, и дома его ждет маленький сын. Все хорошо. Мы едем быстро, по крайней левой полосе, сто сорок километров, мне всегда было плевать на ограничения скорости, я люблю скорость, люблю мелькающие за окном сельские пейзажи, унылые подтаявшие мартовские леса и тяжелые, бетонные тучи, давящие на крышу машины.
Ничего — распогодится. Развеснится, разапрелется. Будем ходить с дочкой кататься на роликах и дуть на одуванчики. Их пушинки так весело летят в солнечном свете, и Катя так смешно их ловит. Хотя ловила она их почти год назад, и тогда ей было четыре. Сейчас — не знаю, может, будет серьезно и зачарованно смотреть на их легкий, предугаданный ветром путь и не мешать им лететь туда, куда предназначено. Мои подопечные — тоже одуванчиковые пушинки, пролетают мимо меня, грустно и невесомо, и я не могу их поймать, а только дунуть, чуть-чуть изменив их траекторию, но не нарушив цели пути…
2
Около года назад наткнулась в Интернете на объявление Благотворительного Фонда «Подари чудо»: «Нелидовской школе-интернату срочно требуются прокладки». А ведь и в самом деле, подумалось, там же девушки, а на такие интимные вещи вряд ли государством выделяются деньги. Представила, как девчонки ссорятся за каждую пачку этих глупых лоскутков… Объявлений такого рода было множество. Детским домам и интернатам требовались тетрадки и ручки, туалетная бумага, одежда, обувь, компьютеры и спортивный инвентарь. Хотелось выполнить все просьбы сразу.
В каждом детском доме помимо нужд публиковались списки ежемесячных именинников, например, вот таких:
Быковский д/д
Подарки именинникам
Сентябрь
Алеша К. 9.09. (
Даша М. 12.09. (
Оля З. 17.09. (
Ариша
Л. 22.09. (
Кристина В. 25.09. (
Боря А. 26.09. (
Илья П. 28.09. (
Позвонила в Фонд, спросила, куда подвезти подарки. Оказалось, на «Новослободскую».
— А заодно и посетите собрание волонтеров, оно состоится как раз в понедельник, в 18 часов, — сказал мне улыбчивый женский голос.
— Собрание? Но я же не волонтер…
— Ну, кто знает, может, вы решите вступить в их ряды? А нет — так просто послушаете.
Благотворительный Фонд «Подари чудо» располагался в трехэтажном особняке недалеко от метро.
— Я на собрание волонтеров, — объяснила вялому, нехотя оторвавшемуся от кроссворда вахтеру.
Он безразлично кивнул, снова погрузившись в свою нехитрую головоломку.
Поднялась на третий этаж. В аккуратном офисе, напичканном современной техникой, сидела столь же аккуратная с зачесанными назад блестящими волосами девушка. Бывают лица, будто стерильные. Образцовые черты лица, образцовая улыбка, образцовая вежливость.
— Вы по какому вопросу? — спросила она, в меру улыбаясь.
Если бы она недоулыбнулась, это было бы невежливо, а если бы переулыбнулась — выглядело бы чересчур фамильярно. Все выверено — никаких лишних движений.
— А чем конкретно занимается Фонд? — поинтересовалась я.
— У нашего Фонда широкое поле деятельности, — уклончиво ответила девушка, — но в основном — благотворительность.
— А как это конкретно происходит?
Она взглянула на меня настороженно:
— Ну, нам приходят на счет деньги благотворителей, а мы их перенаправляем нуждающимся.
— Понятно. То есть, конечно, не совсем…
— Вы все-таки по какому вопросу? — уже без улыбки прервала она меня.
— Я хотела передать подарки детям Быковского детского дома, тем, у кого день рождения в сентябре.
— Отлично, отлично, — снова заулыбалась девушка, будто внутри нее включили улыбочную лампочку. — Положите, пожалуйста, вот сюда, — указала на стол, на котором лежали еще какие-то пакеты и свертки. Спасибо большое!
— А вы разве не будете записывать имена детей? — удивилась я.
— Каких детей?
— Ну, которым подарки-то передать…
— Ах, да, конечно, — спохватилась она.
Я продиктовала, положив на стол сотовый телефон для Даши, маникюрный набор для Оли и машинку с пультом для Бори.
Куклу с сиреневыми волосами для маленькой Ариши внезапно решила отвезти сама.
Захотелось самой подарить куклу этой девочке, почти ровеснице моей дочери, с такими же, наверняка, с такими же шелковистыми волосами. С нежной картавинкой.
— А на собрание куда идти? — спросила у офисной улыбальщицы.
— Второй этаж, зал № 3.
Собрание уже началось, за большим столом буквой П сидели человек пятнадцать. В основном — женщины. Молодые и средних лет. Только одной — явно за пятьдесят. Двое мужчин. На вид — лет двадцати пяти-тридцати. Прямо как в бальных танцах — там тоже всегда недобор по мужской части, партнерши только что не дерутся за партнеров, и даже если те совсем неказисты, им все равно достаются самые красивые женщины. И в жизни все идет к этому: женщин в природе заметно больше, чем мужчин, а потому даже самый захудалый экземпляр считает, что он достоин только красотки…
Вела собрание белокурая, хрупкая, похожая на мышонка Олеся Вилок — так она представилась еще раз специально для опоздавших, то есть для меня. На большом экране, висящем на стене, громоздилась таблица, повествующая о деятельности Фонда. Сводилось все к тому, что Фонд, как мне и сказала офисная девушка, занимается перераспределением поступающих на его счет средств благотворителей — как частных лиц, так и организаций, покупая на них по возможности все необходимое для детских домов и интернатов. Одна из программ — волонтерское движение.
— Мы придаем очень большое значение волонтерскому движению, набирающему сегодня популярность особенно среди молодежи, и считаем его одним из главных направлений деятельности Фонда, — старательно объясняла Олеся, — так что желающие могут присоединиться, будем вам рады! У каждого детского дома есть свой куратор, который организует поездки к детям и программу мероприятий: всевозможные мастер-классы, соревнования и так далее. У нас, знаете, интересный был случай. Один мужчина вот так же, как вы, на собрании, все выслушав, заявил: «Все эти ваши мастер-классы — полная ерунда! В ХХI веке самая важная профессия — землекоп. Вот я приеду и научу детдомовских мальчишек копать землю! Чтобы они выросли достойными землекопами!»
Все засмеялись.
— А одна женщина, — продолжала перечень курьезов Олеся, — представляете, переписывалась с воспитанником из детского дома года полтора по программе «Друг по переписке», а потом, когда он вышел оттуда и получил квартиру, выскочила за него замуж. Она его старше лет на двадцать! Ну, сразу же и прописалась туда. Понятное дело — вскоре развелись. И — вытряхнула парня из квартиры! Представляете?! После этого случая мы закрыли программу «Друг по переписке». Так что надеюсь, вы все люди порядочные и с чистыми намерениями. А теперь я хочу предоставить слово кураторам, кто хочет что-нибудь сказать новичкам?
— Ну, давайте я, — поднялась мешковато одетая женщина с усталым, словно вылинявшим, лицом. От стула к стулу бегала и хулиганила ее собственная дочь лет шести. — Светка, не мельтеши! — одернула она ее, — сядь и посиди тихонько. Так вот что я хочу сказать… Знаете, когда первый раз люди едут, думают: сейчас они привезут детям какой-то подарок и те сразу кинутся их благодарить и обожать… На самом деле все совершенно не так. Многие дети замкнуты и необщительны, иногда даже грубы. Они могут вообще не пойти на контакт. И что уж точно их обидит и оттолкнет — так это жалость. Жалость им не нужна… Ни в коем случае! Тепло, участие, искренний интерес — вот что им необходимо. Только не рассчитывайте на быстрый результат! Его не будет. Имейте терпение. И даже если в первой поездке все произошло не так, как мечталось, не бросайте начатое дело. Ведь это не развлечение или заполнение своей личной пустоты, это дело всей жизни…
Через неделю я привезла в офис тридцать упаковок прокладок. Мало, конечно, но лучше, чем ничего. Как ни странно, почти столько же привез один из бывших на собрании волонтеров мужчин — долговязый, с сальными волосами и нелепо висящими длинными руками. Представился Виталием.
Олеся Вилок посмотрела на его «дары» несколько настороженно, но все же улыбнулась, поблагодарила. Когда Виталий ушел, я поделилась с ней своими опасениями:
— Похож на тайного педофила…
— Ой, ну что вы! — хихикнула Олеся и тут же нахмурилась: — Хотя кто его знает… А вообще, вы знаете, наши мужчины-волонтеры очень чуткие, к ним так тянутся дети, особенно мальчишки…
— Да я не сомневаюсь. Но этот уж очень похож на извращенца. Он напоминает мне одного типа. Знаете, когда я после школы захотела поступить в цирковое училище и приехала туда на просмотр, ко мне подошел вот такой же и сказал, что, дескать, по конкурсу пройти очень сложно, но он может мне в этом помочь, у него есть необходимые связи. Кем я хочу быть? Воздушной гимнасткой? Нет проблем. Что для этого нужно? Да просто поехать с ним туда, где он может посмотреть, гожусь ли я для цирка.
— Господи, и что? — замерла с вытаращенными глазами Олеся.
— Ну, что… Завел по пути в подъезд какой-то высотки, поднялись на чердачный этаж…
— Изнасиловал?!
— Да нет. Попросил сесть на шпагат. Я села. «Прекрасно, прекрасно», — приговаривал он. Вдруг начал гладить мои ноги. А я была в такой коротенькой клетчатой юбочке… Потом полез в трусы. Не нагло, а робко так, будто случайно. Тут я вскочила и закричала. Громко. Он испугался — и в лифт. Вот, собственно, и все.
— А дальше-то что было? — Олеся по-старушечьи поднесла руки к щекам и покачивала головой.
— Ничего. Я спустилась по лестнице и поехала домой. Больше я его не видела. Но и в цирковое училище поступать не стала.
— Да-а-а,
— с облегчением вздохнула Олеся. — Бывает же… Ладно,
этого, — она кивнула на стопку прокладок сальноволосого,
— мы обязательно проверим!
— А как проверите-то?
— По факту.
— Это, простите, как?
— Ну, если в процессе поездок будут жалобы…
— То есть как жалобы? Это когда он кого-нибудь уже изнасилует, что ли? А вообще бывали такие случаи?
— А вы часом не журналист? — насторожилась Олеся.
— Что вы, — отреклась я, — нет, конечно.
— Был один случай три года назад. Я только пришла работать в Фонд.
— Так вот, один гаденыш заделался волонтером. Доброжелательный, услужливый
такой. С машиной. А с машинами, сами понимаете, у нас всегда проблемы…
Занятия по акробатике вел, сам в прошлом — мастер спорта.
А потом — бац — и на тебе! Девятилетнюю девочку,
оказывается, изнасиловал… Сволочь. Громкое дело было. Неужели не слышали?
— Нет. Посадили его?
— Посадили.
— А как она?
— Кто?
— Ну, девочка эта?
— Ничего вроде. Психолог с ней серьезно работал… Только теперь молчит все время. Слова не вытянешь.
— А как ее зовут?
— Вика, но в каком детском доме не скажу. Не нужно ее тревожить. А то все к ней с жалостью лезут, а ей от этого еще хуже. Помните на собрании говорили — жалость детдомовским не нужна.
— А что им нужно?
— Понимание. Участие. Если хотите — дружба. Ведь они как думают? Приехали вы к ним один раз, из любопытства там или из жалости, поглазели, подарки привезли — и все. Второго раза не будет. Они предательство заранее чувствуют и заранее переживают. Степень недоверия к миру у этих детей гораздо больше, чем у благополучных. Они уже с детства изгои, понимаете?
Я кивнула.
— Я ведь сначала сама поездила, — продолжала Олеся, — а потом поняла: больше не могу.
— Почему?
— Да мальчишка один ко мне привязался. Глеб. Из Зубцовского детского дома, это в Тверской области. Ему шесть. Сейчас уже скоро семь… Веселый такой, доверчивый. Я как только приезжала, он кидался ко мне: «Мама, мама!» Господи, до сих пор этот крик в ушах стоит! И так мне стыдно было… Взять-то я его не могу, некуда. Живем с мужем в «двушке», у самих двое детей, да еще мать его… Куда нам? Вот так и перестала туда ездить. Понимаете, каждый раз такое ощущение было, что я предаю его, что это не мать, а я его бросила. Трудно это словами передать… Уже почти год там не была. Не могу.
— А как Глеб?
— Говорят, ждал несколько месяцев. Спрашивал обо мне. Потом перестал.
Я представила его стоящим у окна. Грустного, растерянного, переживающего свое недетское и уже не первое предательство. Почему-то с рыжими вихрами.
— А какого цвета у него волосы? — спросила Олесю.
Она удивленно взглянула на меня.
— Рыжие. А что?
— Нет, так просто.
Олеся открыла окно, закурила.
— Здесь вообще-то нельзя курить, — объяснила она, — но вы же никому не скажете?
— А можно мне к нему съездить?
— К кому?
— К Глебу.
Олеся помолчала.
— Если поедете, я передам для него подарок. Ладно?
— Угу.
— А у вас дети есть? — спросила она.
— Дочь. Ей пять.
— Ясно. Хотите совет? Никогда,
слышите, никогда не привязывайтесь глубоко к этим детям. И главное — не
привязывайте их к себе, как это
сделала я.
— Да разве такие вещи можно как-то регулировать?
— Приходится. У нас, волонтеров, главный принцип, как у врачей: не навреди!
— Гораздо больший вред, мне кажется, причинит им неумение любить вообще. Тогда они будут не в состоянии ни принять любовь, ни отдать ее. Как мертвые цветы. С сильным стеблем, молодые. Но — мертвые. Срезанные. Вот это, по-моему, страшно.
— А знаете, — задумчиво сказала Олеся, — у меня почему-то все цветы, которые стоят на подоконнике, засыхают. Вроде и поливаю их, а они все равно гибнут. Почему так, а?
— Не знаю. Может, им не хватает воли к жизни…
— Может быть. Наверное, что-то похожее происходит и с детдомовскими детьми. Ведь ни для кого не секрет, что из десяти выпускников детских домов только один-два успешно адаптируются в дальнейшей жизни. Не потому что они такие неприспособленные, как раз наоборот, а просто они не чувствуют достаточного стремления жить…
И я пыталась.
Не привязываться.
Первое время.
Теперь уже не пытаюсь.
Я привязана так, что не продохнуть.
Когда за шею обнимают детские руки — больно дышать.
Будто в горло воткнули сотни мелких осколков.
Я проглатываю их –
И живу дальше.
3
Из Малоярославца вернулась домой поздно вечером. Усталая и опустошенная. Многие волонтеры говорят, что чувствуют после таких поездок удовлетворение, душевный подъем. Человек сделал хорошее дело — и доволен. У меня иначе. Я оказываюсь будто на самом дне пустоты, и не знаю, что надо сделать, чтобы всплыть на поверхность и продолжать дальше обыкновенно жить. И как это — обыкновенно? Находиться в состоянии, когда хватает сил только на свою собственную жизнь, на решение только своих личных проблем? Но этого недостаточно. Я все время чувствую вину перед всеми этими детьми, вину неясного происхождения, она сочится, как кровь, и когда она вытечет вся, я стану мертвой.
…Дочка спит. А точнее — нам с Андреем хочется так думать. Еще с полчаса из темноты детской комнаты слышится ее пение, смех и шепот. Ребенок беседует с куклами, будто заговаривает пространство, чтобы пришел счастливый завтрашний день, чтобы настало завтра, которое всем для чего-то нужно. Всем — даже тем, кто не знает зачем.
Андрей сидит рядом. Экран ноутбука затягивает его как в воронку. Мои вопросы с трудом выдергивают его оттуда, приходится переспрашивать по два-три раза. Я смотрю на его красивый профиль. Хочется провести пальцем по этому рельефу, потом поцеловать пунктирно всю линию, дойти до губ и замереть.
— Побудь со мной… — прошу его.
— Я и так с тобой, — не отрываясь от экрана, говорит Андрей.
— Ты не со мной, а с ним, — киваю на ноутбук. — «Живой журнал» тебе нужнее живой жены…
— Ну, Полин, ну, перестань. Ты же знаешь, я люблю тебя, — раздражается муж.
— Я знаю. Но в последнее время я перестала это чувствовать. Мне не хватает твоего внимания.
— Опять ты начинаешь…
— И Кате не хватает. Ты бы хоть поиграл с ней.
— Сейчас? Она же спит.
— При чем здесь — сейчас? Вечером можно было, и вчера, и позавчера…
— А мы и так вечером играли.
— Во что?
— В монстров.
— В каких еще монстров?
— Ну, компьютерная игра такая…
— Послушай, ты что, из нее хочешь сделать компьютерного зомби?
— Поль, ну, не утрируй, пожалуйста. Все тебе не так…
Я понимала, что надо остановиться. Что я, в самом деле, придираюсь? У нас счастливая семья, замечательная дочь, своя квартира. Три-четыре раза в неделю случается близость, в принципе, нормально для пары, прожившей шесть лет в браке. Хотим второго ребенка. Ну, вроде бы хотим. Точнее — раньше хотели, а теперь разговоры об этом возникают все реже — усталость, другие заботы. Книги, которые надо написать. Его дети — стихи, которые приходят по ночам и требуют быть написанными, мои — рассказы и повести, которые пишутся долго и трудно, иногда вынашиваются как младенцы слонов, по два года, часто оказываются ложной беременностью и оборачиваются разочарованием и новой, еще более плотной пустотой. Ведь любая хорошая книга — преодоление, преобладание добра над злом, победа над пустотой и бессмысленностью.
Возможен ли счастливый брак вообще? Или люди, существуя вместе, могут только найти необходимую для дальнейшей жизни пропорцию горя-радости? Баланс приближения и отталкивания, раздражения и нежности, искренности и хитрости, преданности и предательства?.. Многие заводят любовников, годами обманывают друг друга, сохраняя при этом видимость крепкой семьи. Обрастают взаимными обидами, как лежалый хлеб — плесенью. И ничего — живут. Над верными мужьями сегодня посмеиваются, как над малахольными, не от мира сего, не умеющими получать удовольствие от жизни. Иногда трудно бывает отличить удовольствие от радости. А ведь это совсем разные вещи. Удовольствие одноразово и выветривается быстро, как нестойкие духи. Радость всегда глубинна. Как сочный лесной воздух, после прогулки остающийся с тобой на целый день.
Периодически муж впадал в депрессию, приходил к неоригинальным выводам о полной бессмысленности нашего земного существования. Ходил угрюмый, со злой решимостью приводил в порядок дела — готовился к смерти. Длилось это около недели. Сначала я пугалась, пыталась таскать его по психотерапевтам, потом стала пережидать его критические дни, как он — мои.
А однажды спросила:
— Ты способ-то уже выбрал?
— Какой еще способ? — не понял он.
— Ну, как руки на себя наложишь? Петля или что-нибудь иное… Пистолет, например. А лучше — яд.
— И ты еще издеваешься! — возмутился он. — Как ты можешь! Ты же видишь — мне и так плохо!
— А чего тебе так уж плохо? Дочь, любимая жена, стихи твои…
— Стихи — полное дерьмо, — ответствовал Андрей.
— А наша дочь?!
— Ну, вырастишь как-нибудь…
— А ты тут ни при чем, что ли? Все на меня свалить хочешь?!
— Прекрати иронизировать, — обижался он, — мне не до шуток.
— Мне тоже. Слушай, но, может, хоть в чем-нибудь есть смысл? — уже серьезно спрашивала я.
— Ни в чем нет.
— Ты уверен?
— Абсолютно.
— А мы?
— Что — мы?
— Ну, мы, наша любовь.
— А что любовь? Ерунда все это. Найдешь себе другого.
— Я не хочу другого. Я хочу тебя.
— Перехочешь.
— Прекрати хамить!
— Тогда не говори глупости.
— А твои мысли о самоубийстве очень умные…
— Да уж получше, чем твои — о вечной жизни и вечной любви!
Кончались такие диалоги обычно смехом, поцелуйной возней, долгими нежностями и просьбами мужа — простить его, дурака.
Я прощала, уверяла, что его стихи самые лучшие на свете. Он делал вид, что не верит, но я знала — на самом деле он так и думает. Просто ему постоянно нужно было подтверждение. Дочери нужно было подтверждение любви, мужу — подтверждение гениальности. Вот так я и лавировала между их настроениями, мало заботясь о своем собственном. А оно менялось постоянно — от легкого и веселого до тягостно-мрачного, и это изматывало больше, чем самая тяжелая работа.
Все время нужно было кого-то утешать и поддерживать.
Кому-то надо быть сильным.
Или — хотя бы казаться.
4
Шесть лет назад, после смерти моего отца, мать внезапно увлеклась фэн-шуй, патологически уверовав в него как в действенную философию благополучия и полной гармонии. По всей ее квартире пузатились статуэтки разнокалиберных Будд, многоруких Ганеш, лупоглазых лягушек, со спинами, облепленными монетками. На стене висели картины из красной бархатной ткани с изображением плывущего корабля, парящего орла, вздыбившегося коня. Лягушек было три. Глаша, Маша и Даша. Каждый день мать, называя по именам, говорила с ними, гладила, раз в месяц благодарила за пенсию, вовремя полученную. Позвякивали многочисленные колокольчики, нежной трелью отзывалась музыка ветра.
На самом видном месте — собрание сочинений Ольги Истины, рассказывающей простодушным дамам о том, как стать богатой без денег и счастливой без любви. На обложке фото автора безапелляционно утверждало обратное: холеная, ухоженная и дорого одетая женщина с продуманно наивными белокурыми кудряшками улыбалась хитро и словно подмигивая: «Видите, у меня получилось! И у вас получится, если будете покупать и читать мои книги».
Мать выучила наизусть множество мантр на все случаи жизни и произносила их как молитвы по многу раз в день. Какую-то, особенно могущественную, аж сто восемь. Она монотонно долдонила ее минут сорок, потом с чувством выполненного долга пила чай с халвой, приговаривая: «Ну вот, теперь все будет хорошо!»
Если я жаловалась ей на здоровье, она тут же, как микстуру, прописывала мне чудодейственную мантру.
— Не забудь, читать надо
двадцать семь раз и обязательно при полной
луне, — напутствовала она, — а то не подействует!
Уборка квартиры производилась под одну мантру, поездка в машине — под другую, прогулка с собакой — под третью.
Когда мы попадали в пробку на МКАДе, а это происходило практически каждый раз по пути на дачу, она распевала мантры до тех пор, пока, наконец, мы не доезжали до места аварии или сужения дороги, после чего пробка благополучно рассасывалась.
— Вот видишь, как мантры работают! — простодушно восхищалась она, — а ты не верила!
— Мам, ну при чем тут твои мантры? Целый час ведь в пробке торчали! И потом, другие же водители не читали мантры, а из пробки выскочили точно так же, как и мы…
Она поджимала губы:
— Не хочешь — не верь! Я-то знаю, что пробка не сама собой рассосалась! Вот если бы я не пела мантры… тогда…
— Что — тогда?
— Еще бы час или два пришлось простоять!
Если я делилась с ней проблемами на работе, рецепт оглашался незамедлительно.
— Значит так. Записывай: Гатэ гатэ поро гатэ поро сом гатэ бодхи сваха. Повторишь девять раз, а еще лучше — двадцать семь.
— А может уж сразу восемьдесят один? — иронизировала я. Чтобы уж наверняка…
— Дурачишься? — обижалась она. — Ну и сиди со своими проблемами!
В ту пору я общалась с одним молодым человеком, Алексом, у которого стремительно и бесповоротно сходил на нет хилый бизнес в захудалом окраинном кафе с одноименным названием «У Алекса». Место было непроходное и неприглядное. Неподалеку стояли три лавки, с некоторых пор облюбованные бомжами; скамеечные жители пребывали на деревянном лежбище почти круглосуточно, удовлетворяя свои скудные жизненные потребности: еду, сон, прогулку, курение и громкоматерное, приправленное алкоголем общение. Вследствие чего человека, решившего посетить это кафе, неизбежно окутывала плотная вонючая завеса, прежде чем он, зажав нос и брезгливо морщась, прорывался внутрь заведения.
Алекс пробовал договориться с бомжами разными способами: уговорами, деньгами (а их, понятное дело, не напасешься), с помощью заранее оплаченного наряда милиции. Бомжи казались сговорчивыми и уходили довольно быстро, но на следующий день неизменно возвращались на лавки, как к себе домой, и к вечеру уже сидели, балагурили и тискали осоловевшую, с заплывшими глазами и мочалковыми, давно немытыми волосами общую безотказную подругу.
Мама, строившая насчет моего кавалера далеко идущие планы, обычно сопровождаемые маршем Мендельсона, узнав, что потенциальный жених на грани разорения, сунула мне в руку бумажку и таинственно наказала:
— Вот, отдашь своему Алексу. Пусть читает на ночь в течение месяца три, а лучше девять раз. Действует стопроцентно — проверено!
— На ком?
— На кошках! — съязвила мать. — На ком, на ком! На хороших людях, ясно?!
— А что сталось с этими хорошими людьми? — поинтересовалась я. — Они еще живы?
— Тьфу на тебя!
Я развернула. На бумажке аккуратным почерком была написана мантра на полстраницы. Почему-то три раза повторялось слово сваха.
— Это приворот, что ли?
— Какой еще приворот! Это для процветания бизнеса. Пусть сначала свое дело наладит, а то было бы чего привораживать!
— А мантры эти адаптированы для России? — поинтересовалась я.
— В каком смысле?
— Ну, в смысле, что у нас ведь бизнес строится несколько по иным законам, чем в других странах…
— Очень остроумно! Пойми, это же воздействие на пространство, а законы пространства одинаковы везде, в любой точке земного шара.
— А… Тогда понятно.
Я честно передала бумажку Алексу. Он недоверчиво и внимательно прочитал, насторожился:
— А чего это тут все время про сваху?
— Ну, понимаешь, это мантра такая. Для успеха в делах.
— Брачных? — уточнил он.
— Да нет, — смутилась я. — Ну, как тебе объяснить? Это типа порчи на бомжей твоих. Чтобы свалили быстрей.
— Почему это моих? — оскорбился Алекс.
— Но они же сидят возле твоего кафе?
— Сидят, — вздохнул он, — чтоб их черти взяли!
— Вот тут примерно то же самое пожелание, — ткнула я в бумажку. — Ладно, что тебе, трудно, что ли? Почитай — вдруг правда поможет?
Не знаю, читал ли Алекс эту мантру, но кончилось тем, что через пару месяцев попросту стало нечем платить за аренду, и кафе закрылось. Чтобы расплатиться с долгами, Алекс пошел работать в автосервис сварщиком (когда-то он закончил ПТУ по этой специальности), а бессменные бомжи как ни в чем не бывало продолжали тусоваться на прокуренных лавках.
Однажды, когда у моего мужа не ладились дела на работе и грозило увольнение, мать велела выстричь у него с головы три небольших пряди, пошептать над ними мантры для привлечения денег и пустить по ветру.
— При луне? — уточнила я.
— При полной луне, — серьезно поправила она.
Отрезала, пошептала, пустила по ветру.
Может, обрезала не так, может, нашептала что-то не то, может, луна была не совсем полная, — только на следующий день в метрополитеновский час пик у мужа вытащили кошелек. Благо там было всего полторы тысячи рублей.
— Ну вот, — рассердился муж, — а если бы не стригла, не вытащили бы!
— Но это, знаешь, тоже фатализм, — заметила я.
— И все же лучше, чем идиотизм!
Рассказала маме про кражу. Но она ничуть не смутилась:
— Это потому, что вы не верите!
— Кому? Ольге Истине?
— Нет, мирозданию. Его благостной силе.
— Мам, а свою веру в благостные силы мироздания надо обязательно подкреплять обрезанием волос? Хорошо еще, кстати, что только волос…
— Не ерничай, — строго сказала она. — И вообще — дело не в этом.
— А в чем?
— Кровать-то у вас как стоит? Я ведь сколько раз говорила!
Это была давняя и абсурдная история. Несколько лет назад мать пришла к нам с каким-то китайским компасом, после чего, держа его бережно на ладони, как диковинного жука, тщательно обследовала две комнаты и пятиметровую кухоньку. Ходила долго, будто заблудилась в дремучем лесу. После придирчивого осмотра прозорливым фэн-шуйским оком нашей скудной хрущевской жилплощади были сделаны следующие выводы: супружеская кровать стоит неправильно, кровать ребенка тоже (поэтому он так часто и болеет), а плиту со стиральной машинкой на кухне надо немедленно поменять местами — огонь ни в коем случае не должен находиться рядом с водой!
— А, по-моему, наоборот, гармонично, — возразила я, — огонь и вода — две мощные стихии…
— Не болтай ерунду! — вскипела мать. — Ты что, хочешь, чтобы у тебя все в жизни шло наперекосяк?
Я помотала головой.
— Так вот, — напирала она, — тогда переставь в другом направлении обе кровати и поменяй местами плиту с раковиной. А лучше — всунь между ними какую-нибудь тумбочку. Пока еще не поздно!
— Не могу, мам, в такой тесноте все стоит единственно возможным способом.
Когда ей перечили, она мгновенно выходила из себя.
— Ах, так! Не хочешь, значит? Ну, хорошо! Когда будете болеть всей семьей, придете ко мне — только я знаю, как вам помочь!
Я поняла, что с какого-то момента невинное на первый взгляд увлечение приняло угрожающий, агрессивный характер. И, кстати, довольно затратный.
— Я записалась на курсы самой Ольги Истины! — однажды радостно сообщила мама. — Дорого, правда. Ну, ничего — оно того стоит!
— А дорого — это сколько? — осторожно осведомилась я.
— Два занятия — одиннадцать тысяч.
— Сколько?!
— Одиннадцать, — гордо повторила она. — Я богатая женщина, я могу себе это позволить!
«Я богата, я богата, я богата», — любимое мамино заклинание, Ольга Истина советовала твердить его каждый день, объясняя это тем, что мысли формируют будущее. Будешь так думать — и вправду разбогатеешь.
— Беру с собой все, что накопила с пенсионных, — заявила мама, отправляясь на курсы, — тридцать тысяч!
— Все не трать, — предостерегла я.
— Вложенные в доброе дело деньги вернутся удвоенными! Или даже утроенными!
— Ну, так это если в доброе…
Боже мой, как дурачат одиноких несчастных баб, подумалось тогда. Целая система работает. Идеологический конвейер по отъему денег. Спекуляция на извечной человеческой мечте о счастье. По сути, та же самая секта. Засосало — и не выдернешь уже оттуда человека. И в преступлении организаторов не уличишь. Вроде все делается добровольно. А это даже страшнее принудиловки, потому как протеста не вызывает, наоборот, овцы идут на заклание, чувствуя моральное удовлетворение: они приобщились к сакральным знаниям, они избранные, теперь в их жизни будет сплошная радость и много-много денег. А любую проблему — от мелкой до серьезной — можно мантрами заговорить, как змею зачаровать волшебной дудочкой. Только дудочка-то ненастоящая, хоть и купленная задорого…
— Все, я побежала, — вспыхнула уверенной улыбкой, — с собакой погуляешь?
— Угу.
Старый Туман (помесь лайки с дворнягой) спокойно и мудро глядел на сумасбродства своей хозяйки, никак не реагируя на легкодоступные рецепты счастливой жизни от Ольги Истины. На прогулке подволакивал слабые задние лапы, подолгу стоял и прощально нюхал живой воздух, время от времени покусывая чахлую московскую траву, бултыхался по лестнице, самоотверженно и безуспешно карабкаясь на четвертый этаж — приходилось нести его наверх на руках, вяло опорожнял содержимое миски и спал, спал, спал. Вздрагивая и храпя, на старом одеяле в коридоре, редко и хрипло тявкая на торопливые лестничные шаги…
Вечером мать вернулась возбужденная, таинственная.
Катя уже в пижаме, нацепила недавно купленные ей ролики, и, натыкаясь на мебель, падая и хохоча, каталась по квартире. Резко затормозив, уткнулась в бабушкин живот.
— Тише ты, тише, все мне перебьешь тут! — замахала она руками.
Катя, не обращая внимания на предостережения, пыталась закружить бабушку в своем роликовом вальсе, оглашая пространство вопросом:
— Ну как, бабушка, фен шуй!
— Отлично! — просияла та. — Да погоди ты, угомонись, перебьешь все!
— Да что она перебьет-то, ты что, хрусталя накупила? Чего там на лекциях-то было? — спросила я.
— Собирали вазу богатства, — загадочно и почему-то шепотом сообщила мать. — Я тебе тоже купила.
— Что купила?
— Да говорю же — вазу богатства!
— А что это такое? Мне-то она зачем?
Шепот мгновенно взвился до крика:
— Слушай, ты богатой хочешь быть или нет?
— Богатой? Не знаю даже. Нет, деньги, конечно, нужны…
— Короче, — мать пихнула мне в руки увесистый пакет, — вот тебе ваза, завтра приду, собирать будем! Три тысячи, между прочим, за нее отдала!
— Зачем?! И что значит «собирать вазу»?
— Слушай, Полин, не идиотничай! Кстати, у тебя рис есть?
— Рис? Круглый или длинный?
— Господи, да какая разница! Не варить же мы его будем!
— А что же с ним еще делать?
— Что-что? В вазу засыпать! Только туда сначала, на дно, фигурку Будды надо положить, потом кристаллы разноцветные, ну, в общем, там много всего, у меня в тетрадке записано. Завтра приду, все сделаем.
— А может, не надо?
— Как это не надо! — обиделась мать. — А зачем же я тогда деньги потратила! Специально ведь для тебя купила!
— Ну ладно, — сдалась я, — ваза так ваза. Слушай, а денег-то много угрохала?
— Все, какие были. А, вот еще что. Чуть не забыла. Купила тебе талисман удачи, а себе — талисман здоровья. Мой стоит шестнадцать тысяч, а твой — девять пятьсот. Вот, — протянула она мне кулон, похожий на монетку с отходящими от нее вниз лучами-цепочками.
— Красивый. Спасибо.
— Деньги-то сразу отдашь или потом?
— Потом, с зарплаты.
— Только не затягивай. Мне на следующие лекции скоро понадобится.
— Мам, может, не стоит так часто? Пойми, это же профанация…
— Это не профанация! Это бесценные знания для избранных!
— А ты, значит, избранная?
Она плеснула обидой, как кипятком:
— Иронизируй, сколько хочешь, а я иду своей дорогой. Дорогой истины! И никому не позволю мне мешать!
— Ну, тогда — счастливого пути!
На следующий день мы с мамой целый час собирали эту самую вазу богатства. Оказалось — собирать — это значит насовать туда всякой магической всячины. В дело пошли фигурки, бумажки с мантрами и желаниями, разноцветные кристаллы, и все это было засыпано доверху рисом. Я послушно бубнила вслед за матерью трудновыговариваемые слова длинных мантр и думала о том, что вот прошли миллионы лет, а человечество, в сущности, столь же наивно и простодушно, как в доисторическую эпоху, при всех хваленых нанотехнологиях.
И мать, умная и тонкая женщина, перечитавшая всю классику, влюбленная в живопись, исходившая Третьяковку вдоль и поперек, и сама — художник, совершенно помешалась после смерти мужа на своих фэн-шуйских делах.
Она так и осталась одинокой. Никого не захотела впустить в свою жизнь. Не захотела нуждаться ни в ком. И сама не захотела быть кому-то необходимой.
А может, просто никто не встретился.
5
На работу идти не хотелось.
Отвела в сад капризничающую Катю, сломив окончательное сопротивление только тем, что пообещала повезти ее на санках, хотя снег уже почти растаял. Обещание было дано необдуманно, виной тому — утренние слабость и раздражение. В результате — тащила санки на себе и еще волокла упирающуюся дочь.
Мужа провожать было никуда не нужно, он работал на дому, получив заказ от издательства на написание книги о криминальных группировках 90-х годов прошлого века. Дурацкая тема, но что поделаешь? Таков удел талантливых писателей: две трети своего времени тратить на написание ерунды, чтобы оставшееся время — и то неслыханная роскошь! — потратить на свое, по-настоящему важное.
Состав редакции журнала «Женские советы» был, как практически все дамские коллективы, склочный и болтливый. Я раздражала всех. Молчаливым неучастием в разжигании и подогреве сплетен. Для коллег, в основном дам от сорока до пятидесяти лет, дерзкое сочетание молодости, красоты и ума было невыносимым. Каждое из этих качеств по отдельности они, может, и вынесли бы, но вместе это оказалось смертельной дозой.
В мои обязанности входило написание в каждый номер трех-четырех любовных историй непременно со счастливым концом и редактирование всех остальных материалов из разделов: мода, кулинария, гороскоп.
Замужних женщин, кроме меня, в редакции было две: главный редактор Софья Николаевна, грузная дама пятидесяти двух лет, с рыхлым медузообразным лицом, замурованная в долгий и унылый бездетный брак, и уборщица Татьяна, мать троих детей, веселая, крепко сбитая, с тяжелой сказочной косой и огромными ножищами в мужских домашних тапках. Остальные дамы, наэлектризованные одиночеством, с вампирически длинными ногтями и шпильками, ярко красились, срывались по пустякам, страстно интриговали, курили и болтали целыми днями напролет.
Юля Семужкина, сорокапятилетняя кокетка, с тремя штормовыми разводами за плечами, вела раздел «кулинария», хотя сама терпеть не могла готовить. В редакционных кулуарах раздел этот назывался «рецепты для дур», а коротко — «рецепдура». Переписывались рецепты из потрепанной книги 70-х годов «В помощь молодой хозяйке», где на обложке миловидная советская женщина, аккуратная как школьница, в опрятном фартучке и косынке, бережно и внимательно склонилась над кастрюлей, будто над колыбелью. В рецепт добавлялись современные сленговые словечки, чтобы текст пришелся по вкусу молодежи, интонация из педантичной трансформировалась в бойкую и — блюдо почти готово. Читательницам «Женских советов» оставалось только купить журнал.
Раздел «мододура» вела Инга, крепко накачанная в фитнес-клубах невысокая брюнетка, демонстрирующая из-под коротких юбок рельефные, с выразительными мышцами ноги. Нежное лицо с зыбкими, акварельными чертами и незабудковыми глазами казалось приставленным к этому телу случайно, по ошибке, оно явно должно было принадлежать хрупкой чахоточной девушке из девятнадцатого века. Она, единственная в редакции, относилась ко мне по-доброму, звала на бесконечные перекуры, в которых я, как некурящая, участвовала терпеливо и бессигаретно, в роли слушателя, реже — собеседника. Основная тема перекуров — очередной ухажер Инги, ее шансы на его приручение и его шансы на побег.
Она безапелляционно заявляла:
— Конечно, мужики все козлы, но, согласись — ведь и с козлами можно жить! Вот ты же живешь!
— Но мой муж не козел, — протестовала я.
— Не скажи, — махала она рукой. Ну, вот смотри. Давай по порядку. Денег он много зарабатывает?
— Да нет, честно говоря, не очень.
— Ну вот! Теперь. С дочкой занимается?
— Ну, понимаешь, у него мало времени, и он так устает…
— Та-а-ак, — удовлетворенно кивнула Инга, — прекрасно. И последний вопрос: сколько раз в неделю вы занимаетесь сексом?
— А на этот вопрос обязательно отвечать?
— Полька, не жмись, давай выкладывай!
— Ну, раза три примерно.
— Ха, всего-то! Я же говорила — самый настоящий козел! И не спорь, пожалуйста. Нечего его защищать! Господи, ну, какие же мы все-таки дуры… Еще и защищаем их! Да мужиков дрючить надо, понимаешь — дрючить!
Инга
ловко передирала модели с западных журналов, меняла цвет,
иногда — длину, добавляла кое-какие аксессуары — поясок, бусы и все — новая
модель готова.
Я же сочиняла сентиментальные истории о счастливых и судьбоносных встречах. И писала примерно такую белиберду: «Ольга загнала машину в ангар автосервиса. В мастерской играла приятная музыка, что-то из мелодий ее молодости, у девушки сладко защемило сердце.
— Что случилось с вашей машиной? — услышала она приятный мужской голос.
Обернулась. Перед ней стоял рослый плечистый парень в синем комбинезоне.
— Да, вот, — смутилась обомлевшая Ольга, — что-то машина плохо заводиться стала…
— Это не проблема, — широко улыбнулся мастер и многозначительно пообещал: — Сейчас мы ее заведем! — после чего, сексуально изогнувшись, склонился над капотом.
По Ольгиному телу побежали возбужденные мурашки, но девушка тут же устыдилась этого и взяла себя в руки. Парень, будто почувствовав немой призыв, обернулся и внезапно спросил:
— А что делает прекрасная хозяйка машины сегодня вечером?
— Я… Я… — смутилась Ольга. — Я — ничего…
— Тогда, — просиял бравый слесарь, — пошли в кино!
— В кино, — умилилась девушка, — я со школьных лет не ходила в кино…
— Решено! — победно взмахнул он гаечным ключом. — Кстати, меня зовут Иван.
— А меня — Оля.
"Как в сказке, — подумалось девушке, — неужели это он и есть, мой суженый?"
"Суженый" деловито и по-хозяйски копался в ее автомобиле, будто в ее, Ольгиной, судьбе, которую так хотелось доверить в его сильные, не боящиеся машинного масла руки…»
Я пыталась сделать из этих рассказов пародии на любовные истории, но не знаю — заметил ли это кто-нибудь из читательниц, большинство, конечно же, приняли за чистую монету. Но только такие тексты проходили строгий контроль главного редактора Софьи Николаевны, женщины неглупой и начитанной, но убежденной, что именно низкосортные публикации способны увеличить и без того уже немаленькие тиражи журнала «Женские советы». Время от времени я пробовала предложить туда свои рассказы-миниатюры, которые уже несколько лет писала и регулярно публиковала в «толстых» журналах. Но приличная проза не проходила. А в тех текстах, что отбирали для журнала, все живое заменялось штампами, привычными для массового восприятия.
…Сижу, копаюсь в интернет-свалке, выискиваю сюжеты для историй. От затхлых новостных блоков смердит, мои руки по локоть в осклизлых ошметках бытовых и государственных ужасов, кругом — опарыши пошлости. Ничего — разгребу. Кто-то ведь не побрезговал навалить эту кучу, очень многие читают, жаждут скандально-интимных подробностей, как в «Доме-2» или передаче «Детектор лжи». Что можно сказать о будущем России, прочитав, например, вот эту новостную ленту?
Ребенка выбросили в мусоропровод за то, что мешал смотреть телевизор
Гинеколог лишил девушку невинности во время осмотра
Многодетная мать и все ее малыши погибли одновременно! Это была страшная смерть…
Жуткие кадры с Фукусимы! Этого не видел никто!
Бомж целый месяц «любил» свою умершую подружку
Сокамерники обезглавили маньяка, 12 лет истязавшего дочь
Правда о землетрясении в Японии: сотни трупов
Подсчитано, сколько людей убьет Фукусима. Счет на сотни тысяч!
Пьяная любовница откусила мужчине яички
Жертва знаменитого футболиста рассказала жуткие секс-подробности!
В Москве ожидается землетрясение
Видеоиздевательство над учительницей: даже родители извергов плакали
Школьники выложили в сеть ролик, как они издеваются над ветераном
Наташа Королева разделась для Николаева
Прошлое нового мужа Лолиты шокирует
Волочкова рассказала, как занимается сексом
Страшное сообщение от Павла Глобы: «Конец света произойдет 21.12.2012…»
Нами управляют 9 человек, среди которых нет Путина и Медведева
Уничтоженный Умаров дозвонился на радио и дал жуткое обещание
Ученые обнаружили жуткие последствия просмотра порнографии
Свой метод похудения К. Бородина раскрыла для всех!
Может, думаю, и к лучшему, если бы предсказание Павла Глобы сбылось? Непонятно, как жить со всем этим.
Начинаю монотонно барабанить: «Анна ничего не ждала от этого путешествия. Она хотела просто отдохнуть. Но судьба не собиралась давать ей передышку. Она подстерегала ее, как Раскольников свою старуху…»
Чушь какая-то. Про Раскольникова лучше убрать.
Смотрю на часы — пора забирать дочку из сада.
6
А началось все полгода назад.
Выехали в субботу на двух машинах. Встретились у метро «Кузьминки» и двинулись в сторону области. В машине Ильи — парикмахеры, в моей — фотографы и куратор Вероника, предложившая провести сегодня день красоты.
Миновали Люберцы, свернули с Волгоградки, и вдоль дороги начали появляться невысокие дачные домишки, огороженные деревянными, с облупившейся краской блеклыми заборами. Стоило отъехать недалеко от Москвы, как все стало камерным, уютным, сельско-добродушным. Попадались, конечно, и кирпичные, трехэтажные особняки, горделивые и роскошные, с выставленными как щиты, высокомерными сплошными заборами, но чувствовалось, что не они главные в этом пейзаже, не они.
Мне всегда были милее маленькие домики в стародачном стиле времен советской уравниловки со стопкой отсыревших газет возле печки, пестрящих заголовками давно сопревших новостей, с ворчливым продавленным диваном у стены, легкомысленными, выгоревшими на солнце занавесками, томным абажуром лампы, кисловатым запахом слежавшейся безлюдной зимы и прошлогодними мухами, безмятежно заснувшими между облупившихся рам. А потом, весной, когда хорошенько протопишь — так славно чувствовать, как оживают добрые верные вещи и смотреть в окно, за которым блаженствует майский сад, с сиренью и жасмином, влажно-сладкими после дождя… Жить, жить и жить там, в бездумной и беспечальной каникулярной лени, и слушать, как по вечерам, лето напролет, бессмертно кукует кукушка и звонко стрекочет незатейливый кузнечик, а в августе, по ночам, собирать пригоршнями звезды и бросать их, как монетки в пруд, надеясь вернуться жить снова бог знает в который раз.
И не загадывать никаких желаний. Потому что и так все сбудется. Или — не сбудется. Это все равно. Ничего не желать — тоже желание. Самое мудрое и трудное желание.
Домик детства сгорел. Пьяный дядя, папин брат, заснул, не затушив сигарету. Наутро уже не было ни его, ни дома.
А еще через шестнадцать лет не стало и папы.
Потом отстроили новый, двухэтажный, обили сайдингом, начали год за годом обживать. А я еще долго грустила по тому, ставшему пеплом и проросшему через несколько лет неутомимыми сорняками. Цепкими сорняками вечности.
Они росли нагло и самоуверенно, как хозяева на своей земле, не желая уступать место застенчивым тюльпанам, прихотливым пионам и ранимым лилиям.
Был тут, на наших дачах, и еще один дом, такой же простенький, похожий на наш, сгоревший. Мимо него я до сих пор не могу проходить спокойно.
Даже теперь, спустя двенадцать лет.
Два предыдущих брака, промежуточные увлечения, когда-то казавшиеся яркими, теперь были похожи на пыльную рухлядь, валявшуюся на дачном чердаке: подростковый велосипед, со спущенными колесами и покореженными спицами, старая тележка, затянутая тиной времени — плотной шершавой ржавчиной, куски скрюченной проволоки, прогоревший чайник с отбитой эмалью и разнокалиберные, схваченные сонной паутиной банки, скучающие по своему компотно-маринадному прошлому…
И только одна любовь стояла особняком — не пылилась и не ржавела. Не блекла от натиска последующих. Уступила им место спокойно и гордо, будто знала: ее не заменит ничто, никогда.
И длилась она всего ничего — пару месяцев.
Мне было тогда двадцать три. Юре — двадцать восемь. Музыкант. Гитарист. Учитель в музыкальной школе. Он играл для меня на пианино, стоявшем в одной из трех комнат его дачного дома.
Я приходила к нему каждый день и оставалась на ночь.
Из его окна мир был совсем другим: свежим и влажным, как только что нанесенная на бумагу акварель. Корявые старые яблони, покрытые нежным салатово-серебристым лишайником, высокая, с огнедышащими узорчатыми листьями крапива, отбрасывающая на подножную траву теплую, подрагивающую от ветра тень, звонко-синее небо, где сновали счастливые ласточки. И верилось: все будет хорошо. Так хорошо, как вообще не бывает.
Юра играл Бетховена. Играл Моцарта и Шопена. Звуки плыли по комнате, от него ко мне и обратно, и утекали за окно, не исчезая, а переливаясь в яблоню, в крапиву, в дрожание тени и света на ее листьях, в золотистые потоки солнца, насыщающие все вокруг. Счастье было осязаемым и сочным, как арбуз, и было сладко, и текло по подбородку и по рукам, и хотелось еще и еще.
Юра был огромен — под метр девяносто, с большими ладонями — на его одной умещались мои две — и при этом с подвижными музыкальными пальцами; лицо грубое и доброе, настоящий русский богатырь из сказок про Иванушку, победившего Кощея.
Он так легко поднимал меня на руки (Юра, не Кощей, конечно!), когда нес в другую комнату на узкую, скрипучую и жутко тесную для двоих кровать. Был щедр и простодушен до идиотизма. Верил людям на слово, верил в Бога, верил в нас.
— Поленька, может, чайку? — заботливо спрашивал, когда за окном синевели сумерки и пахло травянисто и грустно.
— Ага. Давай.
И был горячий чай в больших кружках, прошлогоднее, засахарившееся, будто обсыпанное раскрошенным градом клубничное варенье, деликатные бруски чопорной пастилы и маслянисто-роскошное печенье «курабье» с запекшейся, словно пластмассовой, повидловой маковкой.
О чем мы говорили? Господи, да обо всем. О том, как устроен мир, и откуда в нем зло, и как преодолеть страдание, если уж нельзя избежать его совсем. В то лето мы оба увлекались Кантом и Шопенгауэром. Говорили о милосердии и юродивости… По вечерам читали Чехова, старенький, пахнущий пыльным слежавшимся временем двухтомник, ночью смотрели на звезды в телескоп: они были неправдоподобно крупными, размером с большое яблоко. Потом спорили до утра о том, есть ли еще где-нибудь жизнь, пытались открыть сообща, как миллионы людей до нас, способ легкого и радостного существования. И совсем не расстраивались, что он не находился. Рассуждали о своих будущих детях, двух сыновьях, для них уже были придуманы имена: Матвей и Гордей.
Прервалась дачная идиллия внезапно — Юра поехал за продуктами на велосипеде в Клин и — не вернулся. Здоровенная фура не вписалась в поворот и просто-напросто смахнула велосипед с дороги. Падая, Юра пропорол живот торчащим из травы железным штырем… Умер почти сразу же.
Прошло много лет, а мне до сих пор больно проходить мимо его дома, хотя там давно уже хозяйничают другие люди. Висит на веревках разноцветное белье, детские штанишки и футболки… Лучше пройти, опустив голову. Глядя на шуршащий под ногами, белесый гравий. Он остался таким же, как в то время, когда мы гуляли с моим любимым по этим дорогам и думали, что им не будет конца.
Кощей все-таки победил Ивана Царевича. Отнял у царевны суженого. Но так и не раскрыл секрет своего бессмертия.
По дороге наш куратор Вероника, сидящая рядом со мной, объясняла новичкам, и мне в том числе, как общаться с детьми.
— Поймите, самое позорное для ребят — выглядеть несчастными. Жалость очень обижает их. Они, конечно, бодрятся, хотят быть сильными. Это мы, волонтеры, должны заслужить их внимание, а не они — наше. И нужны они нам гораздо больше, чем мы им. Это мы беззащитны перед ними. Ребята хотят общаться только на равных. Могут нагрубить, отвернуться, уйти. И будут правы. Значит, мы не заслужили их доверия. И никакие подарки тут не помогут, тем более что мы с вами едем в один из самых благополучных детских домов, где у ребят есть хорошо оборудованный компьютерный зал, почти у всех — мобильные телефоны. И еще такая просьба. Не давайте детям деньги. И не пытайтесь встретиться с ними незапланированно, то есть без куратора, по собственной инициативе. Это может кончиться тем, что нас перестанут пускать сюда. Все поняли?
Мы дружно кивнули.
Быковский детский дом. Красивое трехэтажное здание с колоннами. Первоначально, в 1943 году, для детей-сирот, чьи родители погибли на фронте, было построено деревянное сооружение, а в 1952-м появилось вот это, новое, похожее на старинный особняк. Сейчас в нем пятьдесят воспитанников.
Вошли. Тишина, просторный сумрачный вестибюль, над дверью в жилую часть дома надпись: «Нет ничего приятнее, чем стук гостя в дверь».
Ну вот, мы и постучались. Стоим, озираемся. Детей нет, нас никто не встречает. А казалось, только войдем — кинутся на шею. Директора, с которым договаривалась Вероника о нашем приезде, на месте не было, поэтому общаться пришлось с заспанной и недовольной нянечкой, которая все никак не могла решить, где нам можно раздеться. Так и стояли-потели, в куртках и сапогах. Наконец нам был выдан ключ от комнаты, где мы оставили свою верхнюю одежду и сумки.
Широкая лестница, второй этаж.
— Здесь у них кабинеты для занятий, столовая, комната отдыха. А живут ребята на третьем, — пояснила Вероника.
По длинному коридору повернули налево, дошли до комнаты, дверь в которую была открыта, оттуда доносились ребячьи голоса и телевизионный бубнеж.
— Все заходим сюда, — скомандовала Вероника, — сейчас объявим о нашей программе.
В довольно просторной и ярко
освещенной комнате на одном большом диване и стульях сидели разновозрастные
дети и смотрели телевизор. Там вихлялся по сцене,
что-то подвывая, Дима Билан. Младшие ребята явно
скучали и требовали переключить на мультики. Старшие — дразнили их, пряча
пульт.
— Привет всем! — громко сказала Вероника и — обращаясь к симпатичной девчушке лет двенадцати: — Света, а ну-ка, зови всех сюда! Где мальчишки-то? Небось за компьютерами сидят. Давай бегом!
На бодрый призыв куратора дети отреагировали по-разному. Старшие равнодушно глянули на нас и снова уткнулись в телевизор, переговариваясь между собой как если бы посторонних здесь вообще не было. Младшие смотрели во все глаза так, что стоять посреди комнаты стало неловко, захотелось уйти, спрятаться, защититься от этих простодушно-любопытных взглядов. В комнату вошли еще несколько девчонок и мальчишек, уселись.
— Сегодня мы приехали к вам, — весело начала Вероника, — чтобы провести день красоты. Среди нас — опытные парикмахеры и фотографы. План такой: сначала мы делаем все желающим прически, а потом фотографируем то, что получилось. Так что подумайте — кто какую прическу хочет, и спускайтесь на первый этаж. Парикмахерскую устроим там.
Речь ее особого воодушевления не вызвала. Все молчали. Вдруг темноволосая девочка с короткой стрижкой, лет десяти, больше похожая на мальчишку, громко и отчетливо сказала:
— А я не хочу! Не хочу.
Вероника не растерялась. Она приезжала сюда часто и знала всех детей поименно.
— Кира, а что у нас сегодня с настроением?
Девочка насупилась.
— А ничего. Просто так.
Потом, часа через два, когда я сидела на матах в спортзале, где проходила фотосессия, оглушенная впечатлениями, новыми и трудными, и смотрела, как наш фотограф Тина, ловко и неустанно делала снимки красиво причесанных девчонок, Кира вошла, плюхнулась рядом со мной и потребовала:
— Дай мне свой телефон!
— Зачем? — спросила я, не зная, как реагировать.
— Поиграть.
Я протянула ей мобильник.
— Подаришь? — прищурилась она.
— Ну, понимаешь, — замялась я, — мне же он тоже нужен…
— Понятно, — ничуть не обиделась Кира, — не подаришь, значит.
— А когда у тебя день рождения?
— Пятого июня, а что?
— Вот на день рождения я тебе подарю такой же. Хочешь?
— Не-е. Лучше не такой, — не растерялась девочка. — Лучше как у Вероники. Ты видела, какой классный у Вероники?
— Нет, — сказала я. — Не видела. Ладно, подарю тебе точно такой же. Но уж точно не менее классный.
— А ты не врешь? — посерьезнела девочка.
— Нет. Обещаю.
Кира кивнула и, видимо, сочтя это дело решенным, начала нажимать на моем телефоне все кнопки подряд. Включила какую-то с однообразным ритмом музыку, бросила мобильник на мат, вскочила и принялась танцевать передо мной, угловато и не в такт, расхохоталась и плюхнулась обратно на маты, завалилась на спину, задрыгала ногами. Потом вдруг крепко обхватив меня за шею, повалила. От нее резко пахнуло острым детским потом. Не зная, что делать, я осторожно обняла ее. Так мы и лежали, друг на дружке, обнявшись.
— Ты — моя, — щекотно прошептала она мне в ухо. — Хочешь, пойдем смотреть хомяка?
— А у вас что, в детском доме есть хомяк? — я осторожно высвободилась из ее объятий.
— Никогда так больше не говори, слышишь!
— Как?
— В детском доме — вот как. Мы здесь говорим: дома. Это наш дом.
— Да, конечно, прости меня. Ну, так где ваш хомяк?
— Еще есть рыбки, — Кира взяла меня за руку и потащила по коридору.
В глубине, у стены небольшой продолговатой комнаты, тесно уставленной кадками с высокими раскидистыми растениями, на специальной подставке стояла клетка. В ней на опилках и мелких клочках рваной бумаги сидел зверек и испуганно таращился куда-то в стену. Рядом стояла здоровенная кастрюля, на которой красной краской было написано: «Соления». В ней суетливо сновали штук двадцать мелких рыбок, голубых и рыжих.
— Красивые, — сказала я.
— А хомяк? — обиделась Кира.
— Знаешь, это самый прекрасный хомяк, которого я видела в своей жизни!
Кира улыбнулась и погрозила мне пальцем.
— Клетку открывать нельзя!
— Почему?
— Убежит. Четыре штуки уже убежали.
Было непонятно, говорит она серьезно или шутит. Кира беззастенчиво полезла в нос, выковыряла козявку и протянула ее хомяку.
— Вот, поешь!
— А куда убежали-то? — я попыталась спасти хомяка от сомнительного угощения.
— Ешь, говорю! — не отступала девочка. — У-у-у, какой вредный! — И внезапно: — Какой хоро-о-ошенький… Куда-куда? На улицу, конечно. Куда еще убегают?
— Но там же холодно, — посочувствовала я наверняка давно погибшим хомякам.
— Да, наверняка замерзли, — спокойно констатировала Кира. — Ладно, пошли, я покажу тебе сальто.
— Кир, а родители твои где? — спросила я.
— А ты умеешь делать сальто? — она словно не слышала моего вопроса.
— Когда-то умела. А сейчас нет, не рискну. Так где твои мама и папа? Не хочешь об этом говорить, да?
— Папа на работе, а мама — не знаю, — буднично сказала Кира.
— Как — совсем не знаешь?
— А ты мне честно-честно подаришь телефон? — обняла меня, прижалась головой к груди.
Я погладила ее густые жесткие волосы и вспомнила, какие шелковисто-мягкие у моей дочки.
— Честно-честно.
— Побежали! — Кира ринулась по коридору, крепко держа меня за запястье. Пришлось бежать вместе с ней.
В спортзале она толкнула меня на маты и сказала:
— Смотри!
Разбежалась, оттолкнулась и, неловко перевернувшись в воздухе, плюхнулась на попу, подставив руки.
— Тебе не больно? — обеспокоенно спросила я.
— Не-а.
— Слушай, это никакое не сальто. Во-первых, надо группироваться, а во-вторых, не подставляй никогда прямые руки, может быть перелом!
— А что значит группироваться?
Я села на корточки, крепко обхватила руками колени.
— Вот так, поняла?
Девочка кивнула, снова разбежалась и прыгнула. Все ошибки были повторены.
— Говорят тебе, группируйся! — крикнула я перед очередной попыткой.
Но Кира не слушала. Она снова разбегалась и снова прыгала — смело и бездумно — из детства во взрослую жизнь.
Я вышла в коридор. Навстречу — воспитательница с растерянным лицом. В руках какой-то кулек.
— У вас лопата есть? — спросила меня шепотом.
— Лопата? — оторопела. — Нет. А вообще-то… только маленькая, я с ней на кладбище езжу.
— Нет, такая, наверное, не подойдет, — вздохнула она.
— А зачем вам лопата-то?
— Да вот, — морщась, показала на кулек, — кошка сдохла, похоронить надо. А завхоза нет, подсобка с инструментами закрыта.
— Что же теперь делать?
— Не знаю, что-нибудь придумаем. Вы только детям не говорите, ладно? А то они расстроятся…
— Не скажу.
Вернулась в спортзал, снова уселась на маты. Показалось, что они чуть-чуть пахнут Кириным потом. Смотрела, как фотограф терпеливо усаживает девчонок на высокий стул и пытается поймать непринужденное выражение лица. Но почти все они смущались, хихикали, некоторые вообще отворачивались — чрезмерно щедрое внимание объектива явно тяготило их.
— Будь собой! Не позируй! Живи! — командовала Тина.
Кокетничала и получала удовольствие от съемки только маленькая Ариша. Задорные чуть косящие глаза, длинные волнистые волосы, уложенные во взрослую вечернюю прическу, салатовое, с оборками летнее платье. Подумалось, что вот эту прелестную девочку наверняка возьмут в семью. Может быть, эти самые фото, которые делает сейчас Тина, и помогут ей найти родителей.
Вошла полная пышногрудая белокурая девица лет шестнадцати. На ней было навешано огромное количество побрякушек: всевозможные цепочки, кольца, браслеты на руках и на ногах. Черные ногти, черные лосины и растянутая белая футболка. Ярко накрашенные фиолетовой помадой губы. По всему чувствовалось, она здесь — лидер.
Иронично окинула взглядом зал, дунула, нахмурившись, на длинную челку, подлетевшую на мгновение светлым веерком, выдула из жвачки большой розовый пузырь, тут же лопнувший с громким щелчком и прилипший к ее верхней губе. Беззлобно прикрикнула на кареглазую хрупкую девчушку младше ее года на два.
— Эй, ты, ошибка природы! Ну-ка давай улыбайся! Кому сказали!
Та, чопорно сидя на фотографическом стуле, слегка улыбнулась, ничуть не обидевшись на «ошибку природы», и тут же снова вобрала в себя улыбку, будто это было каким-то стыдным проявлением слабости, недопустимым перед сосредоточенным и серьезным оком фотоаппарата.
— Ну, дура, Аська, ну дура, — приговаривала белокурая, усаживаясь рядом со мной на маты.
— Соседка по комнате? — спросила я, чтобы завязать разговор.
Девушка даже головы не повернула.
— Кто? Аська-то? Еще чего! Так, подруга.
— А в школу вы куда ходите?
— Да тут она, рядом, минут десять идти.
— Слушай, а тебе здесь не скучно?
— Кому? Мне-е-е? — девушка снова дунула на челку, словно это было продолжением речи, звякнула многочисленными браслетами. — Ни капельки! У нас тут своя компашка. Нам-то, старшим, воспы за территорию разрешают, а летом…
— А воспы — это кто?
— Да воспиталки же. А летом вообще классно. У меня знакомые парни в Москве, так мы на мотоциклах гоняем по ночному городу. Прихожу в час, в два ночи… Делаю что хочу. Да и работка подворачивается кое-какая… В общем, жить можно.
— А что за работка? — удивилась я.
— Хорошая, — серьезно ответила она. Главное — бабки есть.
— Ну а воспы-то не ругают за то, что поздно приходишь?
— Ругают, конечно. Только мне все по фигу, — дерзко вздулся очередной розовый пузырь.
— Понятно. А родители твои где? Извини, конечно, если… Если этот вопрос тебе неприятен…
Я смотрю на нее, она — на процесс фотосъемки. Сейчас позирует девятилетний Илья, одно плечо у мальчика заметно выше другого.
— Люблю Илюху, — снова веерно взлетает челка, — он так классно играет на баяне!
Мы так и продолжали разговор, ни разу не встречаясь глазами.
— Отец умер год назад, — посерьезнела она и перестала выдувать жвачные пузыри.
— А мать?
— Илья, не напрягайся! — голос Тины. — Закрой глаза. Ну, закрой, закрой, не бойся. Молодец. А теперь — резко открой! — вспышка фотокамеры.
— Мать вернется не скоро…
— Но где же она?
Девушка наконец взглянула на меня — быстро и внимательно, высмотрев всю до дна. Сказала тихо:
— Только никому, ладно?
Я кивнула.
— Она в местах… ну как это… в местах лишения свободы.
— А за что?
— Ну… Мошенничество в общем. Она раньше следователем работала…
— Взятка, что ли? — предположила я.
— Да нет. Я же говорю — мошенничество. Два раза один и тот же дом продала. А потом… Пила она, в общем. Мы ее в детстве-то почти не видели. А всего нас у нее шестеро. У меня еще две сестры и три брата. Сестры тоже здесь.
— В этом же детском доме?!
— Ага, — спокойно подтвердила она. — Аришу видели? Это моя. И еще Светка. Светка младше меня на четыре года, ей двенадцать.
— Но вы непохожи совсем…
— Конечно, непохожи. Мы ж от разных отцов. Мать пять раз замужем была.
— А братья где?
— Один в другом детском доме, второй в армии, а самый старший, Сашка, женился уже, и у него ребенок родился, дочка.
— Извини, я даже не спросила, как тебя зовут.
— Олеся.
— Меня — Полина.
Олеся кивнула и продолжала:
— А мы раньше круто жили. В Раменском трехэтажный дом был, прислуга, машина хорошая. Потом бац — и все. Я ведь шесть лет назад уже тут была, потом отец меня забрал. А сейчас после его смерти — снова сюда.
— А что же мать?
— А матери у нас, считай, и не
было. Даже когда не пила столько, все
равно — не обращала на нас внимания. Подойдешь к ней, а она — вот вам деньги и
отвалите!
Мы сидим и смотрим на Тину: у нее небольшой промежуток в работе, она пьет минералку из бутылки, потом устало глядит в окно: там летят редкие, уже потерявшие зимнюю ледяную силу снежинки. Смеркается. Ветер дует нервно и порывисто — синий целлофановый пакет, лежащий на снегу, то и дело вздрагивает и резко подбрасывается в воздух, летит неровными толчками несколько метров, затем так же резко падает, будто шар, мгновенно выпустивший воздух.
— Олесь, а ты бы хотела вернуться домой? — спрашиваю осторожно, боясь, что она вспылит и уйдет.
Но она не обижается.
— Нет. Тем более что дома-то нет. Мне и здесь отлично.
— А не страшно?
— Страшно? — удивляется она. А чего бояться-то?
— Ну, неизвестности там… Будущего…
— А я уже все для себя решила, — твердо сказала Олеся. — Буду следователем. Как мать. Только… только пить не буду. Выйду отсюда, получу квартиру и сразу же заберу отсюда своих — Аришу и Светку.
— А детей хочешь иметь?
Олеся рассмеялась, выдула огромный легкомысленный пузырь.
— Вот еще — детей! Мне и сестер хватит! Я не хочу плодить вот таких же, детдомовских…
— Прости, я не хотела тебя обидеть.
— Да ладно, — взлетела челка, — фигня.
Потом нас приглашают в столовую
пить чай. Пахнет хлоркой и застарелым прогорклым жиром. Просторно, высокие
окна, крашенные в салатовый цвет стены. Жужжит
неотвязная муха, ищет, чем бы поживиться. Добродушная полнуха в белом фартуке ловко разливает чай половником из
большой кастрюли в маленькие чашки с собачками и вишенками. Чай спитой,
бледный.
Спасибо, — благодарю я и пью. Пустой и несладкий. Еле теплый.
После чая — концерт. Репетиция к 9 мая. Просторный актовый зал с высоченными потолками и грузными бархатными шторами. Яркая тяжелая люстра. Сцена. Там маршируют, высоко поднимая колени, мальчишки, и вразнобой поют:
Я люблю тебя, Россия-мать,
Если надо, буду защищать!
Волонтеры, воспитатели и ребята, не задействованные в концерте, сидят в зрительном зале. На лицах у всех улыбки. У волонтеров — ободряющие, у воспитателей — придирчивые, у ребят — любопытно-насмешливые.
Илья играет на баяне и поет лучше всех. Громче всех. Голос его вырывается из хора, как птица из клетки, и летит вверх, звонкий и свободный. Музыкальный руководитель, полная дама с седыми куделями и в цветочной шали с бахромой, подыгрывает детям на пианино. Время от времени делает замечания, прерывая пение.
— Юра, Юра, совсем тебя не слышу! Громче!
— Гриша, ты же всех сбиваешь! Так, ну-ка еще разок давайте!
— Паша, да перестань же подтягивать штаны!
— Олег, чтоб к следующей репетиции текст назубок выучил!
— Да выше, выше поднимайте колени! Вы что, уснули?! Вы же будущие защитники Родины!
И мальчишки пели:
Все мы прошли через знамя беды,
Слава погибшим и слава живым!
Аплодисменты. Мальчишки хохочут, толкают друг друга. Я достаю свой фотоаппарат. Воспитательница сгоняет в кучу ребят — и артистов, и зрителей:
— Сейчас, сейчас, давайте, чтобы все вместе!
Велит им поправить одежду и приклеить улыбки.
Фотографирую.
— Молодцы! Давайте еще разок. Улыбаться всем! Не моргать! — вошла в раж воспитательница.
— Да нет, — говорю я, — моргать можно.
Дети смеются.
— А вы нам фотки привезете? — спрашивает Илья. — Баян он держит бережно, как грудного ребенка.
— Конечно, привезу.
— Вы, правда, привезите, — говорит воспитательница, только что дирижировавшая фотографическими улыбками, — ребята ведь ждать будут.
Пухлые щечки, длинные удивленные ресницы, светло-синее приталенное платьице старомодного фасона и совсем не к месту зеленые резиновые шлепки. Совсем еще молодая, сама похожая на недавнюю выпускницу детского дома.
Я улыбаюсь ей и киваю. Подходит Кира, цепко берет меня за руку и объявляет всем:
— Она моя. Понятно?!
Молодая воспитательница задорно смеется, Илья сникает, опускает вниз баян. Мне хочется обнять мальчика. И я обнимаю. Одной рукой его, другой — ревнивую Киру.
— Я привезу фотографии. Обязательно, — обещаю ему.
Кира вырывается.
Бегу за ней по широкой лестнице вниз, настигаю в коридоре, встаю на колени, прижимаюсь щекой к ее животу.
— Ну, что ты, что ты… — Не обижайся…
Она плачет, одновременно прижимаясь ко мне и отталкивая.
— Ты моя, понимаешь?..
Что-то крепко сдавливает мое горло и больно распирает его со всех сторон, рвется наружу.
— Скажи, что ты моя! — требовательно рыдает девочка.
И я соглашаюсь:
— Да, я твоя. Твоя.
Едем домой. Вертится в голове
неотвязная фраза, услышанная недавно по телевизору: «Каждый третий выпускник
детского дома — бомж, каждый
пятый — преступник».
Кем же будешь ты, моя милая Кира?
7
Мучительное состояние приходило внезапно. Все вдруг становилось безразлично и виделось болезненно и в то же время как бы отстраненно. Ни в чем не было смысла, даже в любви. На вопрос «зачем» не было ответа. Удобного и нестрашного. Зачем работа? Зачем муж? Зачем что-то писать? Зачем вообще все? Я — оса, влипшая жужжащим хрупким тельцем в вязко-липкое варенье дней и уже почти переставшая сучить беспомощными лапками.
Отменялись все дела, бездумное лежание в кровати становилось главным, грустные мысли текли беспрепятственно и неторопливо, как тихая подмосковная речка. Вовсе неоригинальные, но от этого не менее мучительные. Не хотелось ничего. Не хотелось есть, улыбаться, говорить, слушать. Муж не мешал медленно и неостановимо опускаться на дно — он знал, что я отлежусь там, как камень, пережидая свою подводную тоску, напитаюсь будущей легкостью и — все-таки всплыву, пусть через несколько дней, но обязательно всплыву. Больше всех переживала дочь. Обижалась. Я не играла с ней и не рассказывала на ночь сказки, даже целовала как-то отрешенно, словно чужую…
Так проходило два-три дня. Бесцветное безразличие постепенно спрессовывалось до мрачного, каменного состояния, а потом, вдруг резко, ни с того ни с сего отпускало. Я знала — наступает выздоровление. Мне досталась победа, ради которой я не совершала ничего героического. Просто отлеживалась.
Я даже не понимала, как назвать это — депрессия или что-то иное, но пережидать свои «тонущие» состояния с каждым разом становилось все труднее. Однако только в такие депрессивные дни я могла побыть маленькой глупой девочкой, освободиться от бремени взрослой ответственности за все и за всех, освободиться от диктата чуткой совести, жестоко преследующей за любой пустяк. Стоило мне, к примеру, не уступить место в метро какой-нибудь бабусе — и совесть мучила потом целый день, гналась по пятам, как злобный пес, норовила прихватить зубами. Ситуация в метро прокручивалась по нескольку раз, в разных вариантах. Вот я еду и не уступаю место, и бабуся стоит надо мной, якобы читающей книгу, и тихо злится, а может, и проклинает; а вот другой вариант: я уступаю место, и меня благодарят, и я еду дальше с чистой совестью, ноги на каблуках гудят, а на душе хорошо и спокойно.
И так во всем. Совесть не давала никаких поблажек, она была больше и сильнее, а главное — беспощаднее меня. Если сама я что-то прощала себе, то совесть — никогда. Она могла казнить за какой-то проступок и десять, и пятнадцать, и двадцать лет, отступая на время и делая вид, что все в порядке, живи себе, дескать, спокойно, а потом неожиданно набрасывалась с новой силой, заставала меня врасплох, выбирая, как нарочно, самые счастливые и безоблачные моменты жизни. В результате — я постоянно чувствовала себя в чем-нибудь перед кем-нибудь виноватой. Избавиться от этой нереальной, но вездесущей вины было невозможно.
Я была виновата перед Кирой, перед Ильей, перед Ликой и Кефиркой, перед всеми этими брошенными другими матерями детьми. И вина эта не была патетичной и зрелищной, она была тихой и простой, как трава под ногами. Неизбывная и непреодолимая. Я понимала — с ней бесполезно бороться, нужно принять и научиться с ней жить, чувствуя ее постоянно, как ноющую, но привычную боль.
Совесть — мощный росток, пробивающий асфальт. Можно затоптать его, но появятся новые, еще более сильные и живучие побеги. Совесть — то, на чем держится все человечество. А вовсе не на деньгах и нефти. Когда совесть иссякнет, человечество погибнет.
Но вот я вынырнула. После очередного погружения. Живу дальше. Совершаю тысячи мелких, но необходимых движений, называемых жизнью.
Ремонтирую каблуки, ставлю новые набойки, сбитые торопливыми временами года, оплачиваю кучу ежемесячных квитанций, надоедливых и бессмысленных, как июньские комары. Лучшая рифма к слову квитанция — поквитаться. Государство решило поквитаться со мной. Отомстить за то, что я являюсь гражданином этой страны. России. Что ж, я заплачу. Заплачу за этот загазованный московский воздух, за мутное небо, за жухлую траву, за свою несчастную «хрущобу». Ущербный монумент Советскому Союзу. Его нет уже двадцать лет, а пятиэтажка моя все стоит, как памятник Ленину в каком-нибудь провинциальном городишке. Бедном и глухом, с нищими спивающимися жителями, с внимательной безнадежностью слушающими «Новости», где бодро говорится о том, что страна благополучно вышла из кризиса и занимает второе место в мире по добыче нефти.
Захожу в банк «поквитаться» за квартиру. Тут все оптимистично и радужно, прямо-таки с фэн-шуйским задором. Пока стою в очереди, читаю:
«— Мы даем людям уверенность и надежность, мы делаем их жизнь лучше, помогая реализовывать устремления и мечты.
— Мы строим одну из лучших в мире финансовых компаний, успех которой основан на профессионализме и ощущении гармонии и счастья сотрудников».
Стою в очереди, «реализовывая устремления и мечты». Разглядываю принимающих квитанции в окошке двух усталых теток с тоскливым взглядом разведенок и прыщеватого, неуверенного в себе юнца ботанического вида. Чистое воплощение счастья. Как, впрочем, и я.
…И вот я вновь в гостях у Лики. Девочка сильно взволнована, громко и невнятно пытается объяснить что-то, показывая на Кефирку и трогая свой живот. Да что, что с животом-то? Болит, что ли?
Я подошла к Кефирке. Она лежала, отвернувшись. Глядела в стену. Осторожно коснулась рукой ее живота. Он был вспухший и упругий. Сомнений не было — девочка беременна.
— Кто это сделал? Кто? — тормошила я ее.
Кефирка повернула ко мне свое бледное лицо, бессмысленно улыбнулась, нечленораздельно замычала.
Лика взяла меня за руку и потащила по коридору. Остановилась перед комнатой санитаров, повторяя имя медбрата.
Рывком распахиваю дверь. На коленях у медбрата Кольки сидит Танька — уборщица, костлявая и сварливая. Она заполошно вскакивает, манерно поправляет кофту, из-за выреза которой только что вынырнула нахальная Колькина рука.
— А че без стука-то? — развязно, не двигаясь с места, спрашивает медбрат.
— Разговор есть. Тань, выйди.
— Да ты кто такая, — вскипает она, — волонтерша хренова. Ишь ты — выйди! Я те ща выйду!
Я смотрю на Кольку с нескрываемой ненавистью, соскребая улыбку с его лица.
— Выйди, Танюш, не спорь, — просит он любовницу. — Посмотрим, что эта мадама собирается мне сказать!
Татьяна демонстративно громко шлепает тапками, зло хлопает дверью.
— Ну, так и че за проблемы? — ухмыляется Колька.
— Сволочь ты, — говорю ему.
— Не понял, это че за наезд-то?
— Ты зачем, гаденыш, девочку трогал?
— Таньку, что ли? — ухмыляется медбрат. — Ты че, охренела? Она давно уже не де…
— Кефирку зачем трогал? — прерываю его.
— Какую еще Кефирку?
— Я имею в виду Наташу.
— Да какую Наташу, мать твою!
— Впрочем, вполне может быть, что ты и не знаешь ее имени… Девочку, которую ты испортил и которая теперь ждет от тебя ребенка, зовут Наташа.
— Дауница, что ли? — подскакивает Колька. — Так эта дебилка залетела, что ли?!
— Наташа беременна. И ты, подонок, ответишь за это, — я стараюсь говорить спокойно. — Сейчас я пойду к директору и все расскажу.
— Да ты не кипятись, мать, не кипятись, — склизко улыбается парень. — Хоть они и дебилки, а ласки-то мужской тоже небось хочется… Ну вот мы и… Ё-мое, это кто ж родится-то?
— Никто не родится. Аборт делать надо. Все, я пошла к Тамаре Львовне.
— Э, погоди, ты что, сдурела, что ли?!
— Ты здесь больше не работаешь, — я повернулась к двери.
— Стой, сука! — Колька накинулся на меня сзади, схватил обеими руками за горло. — Только попробуй! Я тебя потом из-под земли достану, поняла?! Убью, слышишь!
Дверь резко распахнулась. Лика, как зверек, кинулась на Кольку и сильно укусила его за руку.
Он взвизгнул, отпихнул нас обеих.
— Идиотки! Суки! Прибью!
Ворвалась в кабинет Мальвины.
— Да знаю я, — устало махнула она рукой. — Что вы от меня-то хотите?
— Как что? — опешила я. — Вызвать милицию… И вообще — дать ход этому делу.
— Значит так, — нахмурившись, жестко отчеканила директор. — Шумиха мне не нужна. Никакой милиции. И уж тем более журналистов. Ничего, слышите?! Мы сделаем аборт в ближайшее время, Кольку я уволю, обещаю вам. Подумайте сами, зачем мне портить репутацию нашего интерната?
— Но, Тамара Львовна, он же преступник…
— Да ладно вам — преступник. Девчонка и не поняла ничего. Но продолжаться это, конечно, не должно.
— Да как же вы можете так говорить! — взорвалась я. — Вы же сами мать! Неужели вы допустите, чтобы насильник разгуливал на свободе?..
— Полина, давайте договоримся так, — жестко прервала она меня. — Забудьте об этой истории. Если, конечно, хотите и дальше продолжать сюда ездить. Я слышала, у вас завязались нежные отношения с нашей Ликой… Ей, я думаю, будет грустно без вас.
— Но он чуть не задушил меня сейчас!
— Кто? Колька? Да не бойтесь. Ничего он не сделает. Я серьезно поговорю с ним. Он обязательно извинится перед вами.
— Нет уж, избавьте меня от его извинений.
— Что ж, — Мальвина встала с кресла, давая понять, что тема исчерпана, — надеюсь, мы с вами договорились?
Я промолчала.
Пошла обратно к своим девчонкам. К Лике.
Увидев меня, она разбежалась и прыгнула ко мне на руки так, как делала моя пятилетняя дочка, обхватив руками за шею, а ногами за талию, только весила Лика раза в два с половиной больше. Я не удержалась на ногах, и мы обе грохнулись на пол, точнее — я грохнулась, а Лика, хохоча и весело дрыгая ногами, удобно разместилась на мне. Взгляд ее был светел и простодушен, и, казалось, легко смахивал нависшую над Кефиркой беду.
8
…Утренний рейд не дал практически ничего. Старый, с давно вытоптанными цветами и вытершимся ворсом ковер грязно-бежевого цвета, несколько расплющенных баночек из-под пива и кока-колы, которые они потом сдавали, детская куртка с замызганными понурыми помпонами. На кой она нужна — маленьких детей у них нет и не будет, но можно найти ей и другое применение — бросить, например, при входе в квартиру под ноги.
Тимофей будет недоволен. Он хочет выпить, а выпить нечего. И не на что. А попадет за это ей, Зойке.
Вчера у них было новоселье. Перебрались из самодельной лачуги на свалке в Черемушках в пятиэтажку, предназначенную под снос, тихую, темную и пустоглазую. Как только все жильцы дома выехали, квартиры были немедленно заняты, поделены между таджикско-дворницкой родней и местными бомжами. Сразу же установилась четкая иерархия, весьма странная с точки зрения национального доминирования мигрантов, находящихся в России. Хозяевами были дворники, их родственники находились в привилегированном положении, а с самопросочившихся бомжей взималась мзда за проживание в виде выполнения самых грязных и трудных дворницких работ, как то: чистка мусоропровода или мартовская колка льда.
Главный по подъезду таджик Хамид подначивал, обращаясь к Тимофею:
— А ты ругался, что нет русский дворник! Вот ты теперь и есть русский дворник!
Опухшая с утра Зойка с похмельной ненавистью косилась на него, но молчала. Тимоха же сдержаться не мог: напружинившись и сжав кулаки, играл желваками:
— Ах ты, чуркобес проклятый! Мне, русскому мужику, такое! Щас вот врежу тебе по роже-то твоей лыбистой!
Далее следовал длинный и убедительный нецензурный перечень витиеватых способов, которыми таджик получит от русского мужика, причем в этом сложном и отважном деле мордобития участвовали органы, абсолютно для этого не предназначенные и наличествующие скорее у женщины, чем у мужчины. Но Тимоха такими пустяками не смущался, Хамид же хамить переставал и улыбаться тоже — чтили, ох, как чтили еще выходцы из стран СНГ могучий русский язык.
Но в долгу все же не оставался.
— Вали отсуда, урод вонучий!
— Ничего он не вонючий! Мы вчера мылись! — вступалась за сожителя Зойка.
— Молчи, дура, — хмуро осаживал ее Тимофей и грозился: — Дождутся они у меня, сволочи, спалю всех к чертовой матери!
Наконец взял тяжелый лом и пошел долбить лед. Долбил несколько часов, потея и матерясь, отбрасывая на обочину острые и грязные разнокалиберные куски отступающей зимы…
Зойка с Тимохой делали в основном три вещи: спали, пили и ругались. Сошлись они пару лет назад: Тимоха был бомж со стажем, с «вокзальной» пропиской, знающий что к чему: и как греться зимой, и как пищу добывать, не имея денег, и как с ментами разговаривать. Зойка же, вокзальная проститутка, лет тридцати пяти на вид, с лицом заплывшим и потасканным, но еще миловидным, три года назад потерявшая свою подмосковную квартиру из-за махинаций бывшего мужа, ловко и быстро ублажала клиентов, делая укромный минет.
Тимофей взял ее под свою защиту и совмещал функции мужа и сутенера. Исправно забирал заработанные Зойкой деньги, выдавая ей только на самое необходимое; а Зойка была рада как дворняга, обретшая пусть и временами поколачивающего ее, но все-таки хозяина.
Если считать, что бомжи бывают
в трех стадиях свежести, то Тимофей находился во второй, то есть от него воняло
крепко и уверенно, но все же вонь доходила волнами, не
пропитывая все вокруг; Зойка же была все еще в первой стадии, хотя и намечались
уже признаки приближения ко второй. Третья
стадия — последняя, переходная от скотского
существования к подзаборной кончине. Бомжи в третьей стадии — это те, которые,
заходя в вагон метро, мгновенно расчищают вокруг место — без стеснения ложатся
и спят на пустой лавке. Постепенно, через три-четыре станции, пустеет и та, что
напротив, и спящий бомж несется в одиночестве в темный туннель своей дикой
неприглядной судьбы. Никто не хочет с ним разделить ее. Никто не будит его.
Третья стадия не приветствуется даже у самих бомжей, все они пытаются удержаться хотя бы на второй.
Тимоха был крепким коренастым мужиком, со спутанными сальными волосами и длинной, как у батюшки, бородой, с коричнево-кирпичным лицом, сизым носом, опухшим, будто его только что сильно прищемили, и слезящимися щелками глаз. Двигался неторопливо, будто скованный паутиной собственной вони. Говорил, напротив, — энергично и зло, с грозным матерком.
Подругу свою ласкал редко, только в сильном подпитии, если это вообще можно было назвать лаской.
— Дура ты моя, дура, — приговаривал, похлопывая ее по рыхлой заднице, — шалавка…
Зойка не позволяла себе опускаться совсем. Пару раз в неделю чистила зубы, иногда подмывалась по вечерам и даже носила лифчик, растянутый и несвежий, плохо державший ее еще крепкую и тяжелую грудь.
…Зойка пила. Каждый день. Не работала и пила. С утра до вечера. Дочь стала бояться приходить домой, потому что очередной сожитель матери каждый вечер насильно усаживал ее к себе на колени и тискал…
Потом мать отвезла ее к восьмидесятидвухлетней бабке Томе в Орел, уже почти не встававшей с постели и просившей Киру то сварить ей кашки, то подать утку. За это по вечерам бабка рассказывала внучке страшные истории про то, как девочка купила желтые шторы, хотя ее предупреждали, что покупать можно любые, кроме желтых. И вот ведь не послушалась. Кира, затаив дыхание, слушала, какие ужасы постигли девочку за непослушание: сначала умерла ее мама, потом папа, потом бабушка. И только когда уже сама девочка была при смерти, вдруг появилась добрая соседка, она же фея, и, наконец, сменила ей шторы: вместо смертоносных желтых теперь красовались и радовали глаз безопасные для жизни васильково-голубые. И несчастья девочки сразу кончились.
Но только не Кирины.
Внезапно умерла бабушка. Иногда она будила ночью внучку, чтобы та подала ей утку. Разбудила и теперь. Только иначе — каким-то каркающим криком.
— Что, что ты, бабушка? — замаячила в дверном проеме испуганная девочка в старушечьей, байковой, до пола, ночнушке.
Но бабка Тома уже ничего сказать не могла: протягивала к Кире костистую руку с резко выпирающими венами и хрипела. Зрачок одного глаза, как пластмассовый, закатился куда-то вбок, будто вперился в темное окно, встревоженное мерзлым светом фонаря. Кира подошла, присела осторожно на край кровати, будто боясь причинить бабушке лишнюю боль. Уловив присутствие девочки рядом, старухины веки дрогнули. Она попыталась приподнять с подушки голову, но не смогла — беспомощно и резко откинулась, будто голова была тяжелой, как гиря. Больно вцепилась в Кирину руку, силясь что-то сказать, но из горла вырвалось только надрывное глухое клокотание. Зрачки оставались неподвижными: один устремлен в потолок, другой — в окно. В уголках рта пузырились слюни. Несколько секунд девочка смотрела, как они лопались. Уголком простыни Кира аккуратно вытерла старухе рот и провела рукой по глазам — она видела, так делали в кино, когда человек умирал. Но глаза бабки Томы остались открытыми и все так же пластмассово и неподвижно глядели в вечность. Внезапно старуха сильно дернулась, судорожно и глубоко вздохнула, резко выгнулась всем телом, словно от электрического разряда, и — затихла.
Ее рука все так же крепко сжимала Кирину. Девочка сидела, не шелохнувшись, будто боялась спугнуть свежую смерть. Не зная, как теперь быть, Кира маялась рядом с бабушкой, тихонько плакала от ужаса и думала, что же такое сделать, чтобы бабушка ожила. Может быть, все это случилось из-за желтых штор? Но нет, посмотрела на окно — шторы были бордовыми.
— Ба-а-а, — позвала она, плача, — бабу-у-уля…
Ответа не было.
— Бабушка, бабуля! — кричала Кира. — Ну что ты, бабушка!
Старуха не шевелилась. Пузыри в уголках рта уже не лопались.
Кира отцепила ее еще теплые пальцы от своей руки. Зловеще вздулся от ночного ветерка, залетевшего в форточку, тюль, приторно и жутко пахнуло стоящими на прикроватной тумбочке бабушкиными, теперь бесполезными лекарствами со сложными названиями.
Когда соседка открыла плачущей восьмилетней Кире дверь, девочка сказала:
— Тетя Люба, бабушка выздоровела. Совсем.
Изредка Зойка, так и не появившаяся на похоронах своей матери, вспоминала про дочь. Воспоминания приходили в нечастые трезвые промежутки, будто ее больно и горячо ударяли изнутри: вот Кирины густые волосы, стянутые в хвост задорным бантом, вот ее печальный внимательный взгляд, которым смотрела она на орущую пьяные песни мать, а потом, тронув ее за рукав, просила: «Мам, не пей больше, ладно?» А вот детсадовский Кирин рисунок, подаренный матери на Восьмое марта: угловатая девочка с косичками держит в руках тюльпан величиной с дерево. Откуда-то из дымного прокуренного воздуха возникали слова четырехлетней дочери: «Мам, ты такая большая, что моя любовь никак не может до тебя дотянуться…»
После смерти бабушки восьмилетняя Кира была отправлена в детский дом. Зойка ее не навещала. Она не видела дочь уже четыре года.
Главное — не расковыривать набухшую тоску, а то хлынет обильная свежая кровь воспоминаний…
Да, конечно, она бы хотела забрать Киру. Но куда? В эту берлогу под снос? Дома у нее нет, Кирин отец оказался подлецом: уговорил ее, уже крепко поддающую Зойку, продать квартиру, потом швырнул какие-то копейки на выпивку и скрылся. Теперь ни денег, ни жилья.
И уже никогда не будет дочери.
Ну, приедет Зойка к ней. И что скажет?
Я тебя люблю — вот те страшные и стыдные слова, которые она должна сказать.
Но Кира не поверит. Оттолкнет. И правильно сделает.
К тому же Зойка ужасно выглядит. Одутловатое лицо, на лбу заметный шрам — пьяный Тимоха чиркнул розочкой от бутылки, рваные колготки, старая, найденная на помойке старушечья юбка, прожженный свитер, залоснившийся от грязи и ставший негнущимся, будто пластмассовым. Голос — глухой, с хрипотцой. Разве может у матери быть такой голос? Кира наверняка и не узнает ее.
И потом — ехать надо с гостинцами. А что она может привезти? Все деньги, которые ей удается заработать, забирает сожитель.
Как ни странно, в доме все еще не отключали воду и газ. Не было только электричества. Но Тимофей с Зойкой спокойно без него обходились. Книг они не читали, а в кухне, для того чтобы сидеть и выпивать, вполне хватало скудного света уличного фонаря.
Помимо дивана, на котором они спали, в комнате стояли два старых, но вполне приличных стула, стол, поцарапанный и разрисованный фломастерами, и допотопный, с резными дверцами и огромным зеркалом, шкаф. Зеркало было будто затянуто болотной ряской — зеленовато-матовой пленкой с многочисленными мелкими трещинками. Зойка, смотрясь в него, была похожа не на русалку, красивую, раскосоглазую, с упругим и блестящим чешуйчатым хвостом, а скорее — на утопленницу, обнаруженную через несколько дней, с раздутым серо-зеленым лицом и тинно-мертвецким запахом, сочащимся из тела…
Кончилось тем, что Тимоха, в очередной раз рассвирепев от отсутствия выпивки, разбил русалочье зеркало. Собирая осколки, Зойка смотрела на свое раздробленное лицо. Похожая картинка была одно время в метро на плакате, призывающем не делать аборты: хорошенькое доверчивое личико младенца распадалось на несколько неровных и трагических частей. Самый крупный осколок Зойка припрятала. Иногда, тайком, она смотрелась в него, прощаясь с утраченной молодостью и быстро истаявшей, как мартовский снег, красотой, с утекающей в омутные зеркальные глубины никчемной жизнью. Зеркало ничего не отдавало назад. Поглощало все зловеще и безвозвратно, отрыгивая только сожаление и горечь. Оно не знало жалости. Оно было спокойным и справедливым. Не соучастником — только свидетелем.
…Зойка не сделала аборт. Хотя врачи и пугали, что, дескать, если она будет продолжать пить, то ребенок может родиться больным. Но девочка, как ни странно, появилась на свет совершенно здоровой.
И где теперь ее дочь? Известно где. Только для нее, Зойки, было бы лучше, если бы ребенок умер.
Сожитель ничего не знал про Киру, да и зачем ему говорить об этом — обматерит да и только.
Сегодня их очередь скалывать с дороги лед. Хамид брезгливо поморщился:
— Ви мились?
— Мылись. Вчера. — Гордо сообщила Зойка.
— Короче, — сплюнул себе под ноги Тимоха, — лом давай и вали отсюда!
— Тимош, ну успокойся, дает он лом, дает, — затараторила, пытаясь предупредить конфликт, Зойка. — Правда ведь, Хамидушка?
— Какой он тебе Хамидушка?! Хамло он, а не Хамидушка! Чуркобес проклятый, чмо таджикское. Сами они жить будут, видите ли… Без СэСэСэр… Ну, так и живите, мать вашу! Чего сюда-то приперлись? Не сладко там, на родине-то, а?..
Зойка дергала сожителя за рукав.
— Ну все, все, хватит, пошли. Хамид, ты внимания на него не обращай…
— Нет, я скажу, — вырвался Тимофей. — Я все скажу. На меня будут обращать внимание. Я вам, чуркам проклятым, покажу!
Хамид медленно наливался яростью, как августовское яблоко — спелостью.
— Я тэбэ дам, сволоч! Все, болшэ ви здэс не живетэ!
Неизвестно, чем бы кончилось дело, если бы на лестнице внезапно не появились полицейские.
— Так, граждане, а что это мы тут делаем? Документики ваши, будьте любезны! — ехидно прищурился пузатый и розовощекий, раздавшийся на столичных харчах лимитчик.
Напарник его, молодой и длинный, с конопатым и почти безусым лицом, подбодренный начальственной хамоватостью, улыбался нагло и развязно, с эдаким прищуром вседозволенности, одинаковым для всех стражей порядка, как их ни называй.
Тимофей сурово молчал, Зойка суетливо озиралась по сторонам, будто из какой-нибудь ближайшей квартиры сейчас вынесут необходимые документы в полном порядке, подтверждающие законное пребывание их, Зойки и Тимохи, в этом доме.
— Э… рэбята, — заелозил Хамид, — говорит надо, рэбята, — можит, зайдетэ? — кивнул головой на одну из квартир.
Полицейские, кинув презрительный взгляд на таджика и оценив, что опасности никакой, шагнули в открытую дверь.
— А с вами, — на пороге конопатый брезгливо обернулся на бомжей, — мы еще поговорим!
Сожители шмыгнули в свою квартирешку, примолкли там, затаились, ожидая, чем кончатся переговоры.
Задымили найденными на улице бычками.
— Тимош, — проскулила Зойка, — нас теперь выпрут отсюда, да?
— Да не каркай ты, дура! — огрызнулся он, — щас бабок им даст Хамид, и все дела.
— Да он-то даст. А мы?
— А мы отработаем потом.
— Ты уж Хамиду-то не груби, — попросила Зойка.
Тимоха резко ввинтил окурок в консервную банку.
— Чмо, оно и есть чмо!
— Это ты про меня, что ли? — попыталась пошутить Зойка.
— Да ты-то тут при чем? — не поддался на провокацию собутыльник. — Про чуркобеса этого недоделанного. Все, отстань!
Наконец, напротив щелкнула дверь, послышались шаги на лестнице.
Сожители тут же выглянули в окно и вскоре увидели удаляющиеся фигуры стражей порядка.
Хамид в тот день к ним не зашел. А на следующий — сказал, что дом через две недели будут сносить, так что пусть выметаются.
9
На этот раз Олеся везла с собой сестру, двенадцатилетнюю Светку. Раз в неделю на один день без ночевки девочек отпускали к отцу, точнее, отец был Светкин, а Олеся просто сопровождала сестру. Обычно он, трезвый и чрезмерно наодеколоненный, сам заезжал за дочерью, но когда Олесе исполнилось шестнадцать, сестер стали отпускать в самостоятельные поездки. Просилась с ними и третья сестра — шестилетняя Ариша, но воспитательница не отпустила — мала еще. Да и не нужна она была совсем Олесе там, куда та собралась.
За Светку ей обещали сто пятьдесят долларов. Этого как раз не хватает ей, Олесе, на навороченный мобильник, тот, о котором она давно мечтает. Еще пару поездок — и они купят телефон и Светке. Уговорила Олеся сестру легко.
— Страшно не будет, — объяснила она, — а будет только приятно. Просто один дяденька погладит тебя вот тут, — провела рукой по груди, слегка сминая сосок, — и вот тут, — рука скользнула между ног. — Только не сопротивляйся, поняла? Делай то, что тебе говорят и молчи. Светка кивнула. С сестрой ей всегда спокойно. Она не обманет. Она обещала заботиться. Олеся им с Аришей как мать. А настоящая мать — в тюрьме. Пятый год уже.
Но есть отец. Угрюмо и молчаливо выпивающий на кухне мужик, живущий в прокуренной однушке на «Соколе», несколько лет назад сдавший ее, Светку, в детский дом. Ездить к нему не хочется да и незачем, но ей объяснили, что квартира, когда отец окончательно сопьется и умрет, достанется ей, и поэтому — как сказала Олеся — надо это дело держать под контролем.
Возле станции девчонок уже ждали. Окно черного «БМВ» медленно приоткрылось, кавказец в солнечных очках, в которых Светка увидела свое сплющенное отражение, придирчиво оглядел ее. Короткая юбочка, тонкие ножки в еще детских, с помпонами, сапожках, легкая серебристая курточка, два веселых рыжих хвостика, перехваченных сиреневыми бантами.
— Залэзайтэ! — с характерным южным акцентом скомандовали черные очки.
В машине было тепло и приторно
пахло чем-то навязчиво ароматическим. Запах будто заставлял вдыхать его,
казалось, даже если открыть на полном ходу все окна, он не выветрится, а
пропитает собой ветер, облака, снег. Водитель сидел неподвижно, словно манекен
с приклеенными к рулю руками.
Казалось — не руки его крутят руль, а наоборот, руль поворачивается сам,
увлекая за собой застывшие пластмассовые руки. Негромкая, надрывная, с
монотонными завываниями кавказская мелодия текла свободно, не прерываемая
разговором.
Наконец тот, кто сидел рядом с водителем, повернулся к девчонкам.
— Я Ахмэд, — сказал без улыбки, обращаясь к Светке, — я нэ обижу, не бойса. — Кинул быстрый взгляд на Олесю. — Проблэм нэ будэт?
— Нет, проблем никаких. Сестра у меня послу-у-ушная…
— О’кей, — ухмыльнулся черноочковый, и это английское слово в сочетании с кавказским акцентом прозвучало дико и неуместно.
Внезапно Светке стало страшно. Куда ее везут? Зачем? Что там с ней будут делать? Этот приторный запах, чужеродная музыка, мрачный и опасный Ахмед…
— Сигарэта? — кавказец протянул пачку сначала Олесе, она взяла, потом Светке. Девочка помотала сиреневыми бантами.
— Нэ курит? — захохотал он, обнажив жуткие зубы: все верхние были золотыми.
— Пока еще нет, — Олеся задумчиво посмотрела на съежившуюся у окна сестру, словно размышляя — не пора ли ей начать курить?
Проехали по Рязанке, выехали на МКАД. Теперь им до Ленинградки, там сразу за Черной грязью пансионат «Подмосковные зори».
Вот уже несколько месяцев Олеся ездит туда «на заработки».
Ахмед высмотрел ее в одном из московских клубов, где однажды она тусовалась с друзьями. Подошел, познакомился, заказал ей какой-то коктейль и, узнав, что она детдомовская, предложил заработать.
— Дэнги хороший, — заманивал он. — Все у тэбэ будэт, все!
Условие было одно: никому ничего не рассказывать.
Первого клиента она помнит хорошо. Пузатый, отвратительно старый… В костюме и при галстуке. Точно таких же представительных дяденек Олеся видела по телевизору, они с озабоченными государственными проблемами лицами заседали в Думе, а в интервью рассказывали, какие они примерные семьянины и как любят своих детей.
Клиент представился Борисом Алексеевичем, но для нее, для такой премиленькой куколки, он — Борюсик.
— Давай с тобой поиграем в игру, — предложил, снимая пиджак. — Как будто ты моя дочка, а я твой папочка, хорошо?
Олеся пожала плечами.
— А зачем вам это?
— Ни о чем не спрашивай, — строго осек ее клиент. — Просто делай то, что тебе говорят. Так вот: ты — моя дочка, а я твой папочка. Сейчас ты сядешь мне на колени, и я буду кормить тебя мороженым. А потом… Потом проверю у тебя уроки и буду ругаться за то, что ты их не выучила… Только не бойся, договорились? Это же просто игра.
Олеся оглядела номер. Большая кровать, возле нее — вытертый коврик. Светлые, с размытыми цветами занавески. И только сейчас заметила — у окна стояла настоящая школьная парта со стулом, почти такая же, как в детском доме, да и то у них поновее. Такие она видела только в старых фильмах про Советский Союз, где все улыбались, пели задорные песни, весело работали до упаду и никогда не занимались сексом.
За окном мелкие скудные мартовские снежинки, совсем не то, что крупнопушистые январские. Вдалеке — четко вырисовывающиеся на фоне неба островерхие густые ели.
— Как тебя зовут? — вкрадчиво спросил Борюсик, развязывая галстук.
— Олеся.
— Нет, ну, какая же ты Олеся? — поморщился клиент. — Тебя зовут… Зовут… Надо что-нибудь эдакое… Снежана! Снежана, девочка моя, ну иди же скорее к папочке.
«Папочка» расстегнул рубашку и ширинку брюк, достал из холодильника заранее приготовленное мороженое. На этикетке было написано: Эскимо «28 копеек».
— Любишь мороженое, доченька?
Олеся ничего не ответила. Ей было и смешно, и страшно. Понятно, что она имеет дело с психом, ностальгирующим по Совдепии. От такого можно ожидать чего угодно.
Девственности Олеся лишилась в одиннадцать. Пока алкоголичка-мать отошла в магазин, ее собутыльник, в рваной майке и прожженных трико, завел девочку в ванную, наклонил и грубо сделал свое дело. Она до сих пор помнит свой крик, казалось, он ливанул, как дождь, сразу отовсюду: с потолка, со стен, из-под пола…
Потом, в четырнадцать, был Антон, ровесник, жил в том же детском доме, что и она. Все произошло ночью, в спортзале. Антон научился открывать его без ключа, простой булавкой. От матов пахло пыльным поролоном и резиной. От Антона — взбудораженным подростковым потом. Они проделывали «это» несколько раз, но Олесе не нравилось: боль, конечно, прошла, но радости никакой…
— Ты хоть любишь меня? — спросила насмешливо.
— Люблю, — легко и решительно подтвердил Антон. — Я на тебе женюсь. Когда мы выйдем отсюда.
— Ну, ты и дурак! Зачем ты мне нужен-то, детдомовский?!
Олеся хорошо запомнила слова директрисы: «Никогда не женитесь на детдомовских — намучаетесь».
Антон оскорбился, а Олеся была польщена: ей, как взрослой женщине, сделали предложение, и это в четырнадцать-то лет!
Борюсик массировал рукой свой маленький орган, вялой гусеницей вывалившийся в проем брюк.
— Иди же сюда, милая моя девочка. Иди, Снежана! — звал он.
Олеся подошла, села к нему на колени. На удивление они оказались рыхлыми и шаткими. Чтобы не упасть, она обняла «папочку» за шею.
— Вот так, хорошо, куколка, — приговаривал Борюсик, — хочешь мороженого?
— Не-а, — честно призналась Олеся.
— Ну, не расстраивай папочку, дочка. — Я же знаю, что ты любишь мороженое, не стесняйся, скажи, любишь?
Послать бы этого старого козла с расстегнутой ширинкой куда подальше, но ей очень, очень нужны деньги. Нужны деньги. И взять их больше неоткуда.
— Люблю. Дай лизнуть! — включилась она в игру.
Борюсик просиял.
— Ай, моя умница! Ты, правда, хочешь? Ну, конечно! Разве же папочка не даст полизать своей доченьке мороженого…
Он торопливо развернул эскимо, поднес к Олесиным губам и медленно провел по ним, оставляя размытую шоколадную дорожку. Девушка, стараясь, чтобы это выглядело сексуально, стерла ее кончиком своего языка.
Борюсик возбужденно засопел.
— Лижи! — скомандовал он. — Лижи так, чтобы я видел твой язык!
Олеся стала тщательно облизывать мороженое с разных сторон, изо всех сил вытаскивая язык. Языку сделалось сладко и холодно.
«Папочка» тяжело задышал, взял руку «дочки» и положил на гусеницу. Олеся инстинктивно сжала ее, затеребила.
— Вот так, хорошо, хорошо, — закрыв глаза, вздохнул Борюсик и вдруг сам откусил изрядный кусок мороженого.
Расстегнул девушке блузку, освободил груди из бюстгальтера, провел уже начавшим таять мороженым вокруг моментально съежившихся сосков. Слизал, причмокивая, молочные струйки.
— Снежана, девочка моя, сними трусики… Вот так, молодец. А теперь у меня есть для тебя другое лакомство, — Борюсик поставил ее на колени, ткнул носом в курчавые, пахнущие почему-то жареным арахисом заросли.
Этого они с Антоном никогда не делали. Лизнула. Теплый, солоноватый, слабый запах мочи.
— Ну, давай же, Снежана, порадуй своего папочку!
Тошнотворная гусеница нагло поселилась у нее во рту, затрепыхалась, стала расти, огромадилась, Олеся поперхнулась, закашлялась…
Потом она сидела голая за партой и «учила уроки». Учила, по мнению Борюсика, очень плохо, за что тот ее наказывал. Она наклонилась, легла грудью на парту, а суровый «папочка» долго и больно хлестал широким ремнем.
— Ты будешь слушаться папочку, будешь, я тебя спрашиваю?! — запыхавшись, кричал он.
— Да, да, буду, — всхлипывала уже всерьез напуганная Олеся.
На ее белых ягодицах вспухли багровые дорожки.
Борюсик долго обслюнявливал их, гладил, приговаривая: «Ах, какая сладкая у папы дочка… Ах, какая вкусная…»
Извергнулся шумно, скуля и содрогаясь всем телом.
Он покупал Олесю еще несколько раз, потом, пресытившись, переключился на других «дочек».
Со МКАДа свернули на Ленинградку. Пробка. Если смотреть сверху, это было похоже на многоярусные бусы с перемещающимися по дорожным нитям разноцветными продолговатыми бусинами. Ахмед закурил, приоткрыв окно. В салон сразу ворвался гул работающих моторов, залетели горькая гарь и влажный холод.
Олеся смотрела в одно окно.
Светка — в другое.
Две сестры.
Светке всего двенадцать. Ей страшно. Садится поближе к старшей, прижимается, кладет голову на плечо.
— Я есть хочу, — шепчет на ухо Олесе. — И писать.
— Потерпи. Что ты как маленькая?
Почти сразу за Черной грязью свернули налево, метров пятьсот проехали по лесной дороге, и — вот он, пансионат «Подмосковные зори». Небольшой, двухэтажный, цвета кофе с молоком. Над дверью надпись: «Мы всегда рады гостям!» Надо же, прямо как у них в доме: «Нет ничего приятнее, чем стук гостя в дверь».
Охранник, здоровенный румяный детина, почтительно поздоровался с Ахмедом, презрительно глянул на девчонок и распахнул дверь. В небольшом холле, на ресепшене, Ахмеду кивнула ухоженная, лет сорока пяти, благоухающая дама с длинными фиолетовыми ногтями, в лиловой, с блестками, декольтированной блузке, к которой был прикреплен бейджик: Администратор Регина Витальевна.
— Все для вас готово, — по-отельному доброжелательно и одновременно безразлично улыбнулась она, — второй этаж, налево по коридору, номера двадцать и двадцать один.
В двадцатый Ахмед легонько подтолкнул Олесю, в двадцать первый — уже жестче — остолбеневшую Светку.
На кровати в одних трусах лежал мужчина лет сорока, рыхлый и сдобный, как только что выпеченная булочка, с тремя подбородками. Смотрел телевизор. «Теперь все машины из Японии, прежде чем попадут на российский рынок, будут проходить специальную экспертизу на наличие в них радиации», — услышала Светка. Мужчина приподнялся на локтях, внимательно оглядел растерянную девочку: конопушки, рыжая челка, сиреневые банты.
— Проходи, раздевайся, — пригласил он.
Светка, не двигаясь с места, медленно стянула куртку и, не найдя куда положить ее, бросила на пол. Сняла сапоги. Они в смятении неловко завалились один на другой.
— Ну, проходи, проходи, не бойся, — торопил клиент. — Сколько тебе лет?
— Двенадцать, — тихо ответила девочка и заплакала.
— А вот это уже ни к чему. Разве я тебя обидел?
— Нет, — всхлипнула Светка, — а можно мне в туалет?
— Можно, — разрешил трехподбородочный. — Только с одним условием. Я буду смотреть, как ты это делаешь, хорошо? Ты же не против?
У Светки мгновенно вспотели ладони и загорчило во рту, что-то липкое и острое, разрастаясь, затрепыхалось в горле.
— Я хочу к сестре, — тихо сказала она.
— Конечно, ты совсем скоро пойдешь к своей сестре, — раздражаясь, пообещал мужчина, — только мы чуть-чуть развлечемся… Ну, иди же, иди, ты, кажется, хотела писать?
Светка зашла, сняла трусы, села на унитаз. Толстяк присел на корточки и пристально наблюдал, причмокивая от удовольствия.
— Очень хорошо, — похвалил он девочку.
Провел пухлым пальцем между ее ног, капелька мочи осталась на широком желтом ногте. Поднес палец ко рту, с наслаждением облизал.
— Выходи и раздевайся!
Сам обнажился тоже.
— Ой, мамочки! — вскрикнула Светка.
— Что, нравится мой агрегат? — довольно захохотал клиент, резко и больно, двумя пальцами, крутанул девочке соски. — А у тебя, смотри-ка, грудь уже намечается!
…Светка кричала, задыхалась, выла, звала Олесю. Звала маму, свою пропащую, тюремную алкоголичку-мать.
Очнулась в машине, голова — на коленях сестры. Олеся гладит ее распущенные волосы, банты остались на полу в номере. По дороге сестры просят остановиться возле палатки куры-гриль. Как два голодных зверька, набрасываются на жареную тушку, съедают почти целиком. Жадно отщипывают сытные мясные волокна. Горячие, жирные, без хлеба.
Дома Светку рвет. Наверное, отравилась чем-то, когда была в гостях у отца, объясняет медсестре Олеся. Ей и самой муторно, нехорошо.
Светка не спит почти всю ночь. Стыдно ноет низ живота. Часто встает, бредет в туалет. Там, упершись лбом в холодную кафельную стену, плачет. Уже не по-детски, сладко и громко всхлипывая, а по-женски, тихо и безутешно. Первыми взрослыми слезами.
10
Не помню, где прочитала: «Детский дом — соломинка для тех, кто уже утонул». Подумалось — волонтеры, наверное, те, кто помогает детям поверить в то, что эта соломинка все же есть. Что она нужна. Что, держась за нее, и вправду можно спастись.
Мне казалось иногда, что я помню свое детдомовское детство, помню до мельчайших подробностей, хотя никогда оно таковым не было. Помню казенно-капустный запах столовой, хлористо-ледяной — туалетов и сумрачно-пыльный — длинных коридоров. Помню комнату, теплую, но уныло-неуютную, в которой четыре кровати (моя у окна), а посередине стол и четыре стула, обшарпанных, словно голых, небрежно прикрытых детской одежонкой. Кровати застелены угрюмыми, в коричнево-синие квадратики пледами, на полу — сиротский палас.
Помню, как это — ждать целыми днями напролет маму, которая не придет. Помню, как отпускать одну за одной, будто мертвых бабочек с ладони, стылые ночи, как возвращаться морозным утром из тепло-молочного сна в свою бесприютную жизнь, и не знать, что делать дальше.
Страстно хотелось умереть. Больше всего на свете. Нет, не в семь-восемь лет, а позже, в тринадцать-четырнадцать. Я знаю, я помню, как мне хотелось тогда умереть. Не кинематографично, в красивом платье, женственно откинувшись на подушки, выронив из рук бокал с ядом, а тихо и незаметно, просочиться, как дождь, в иной мир, где у всех детей есть мамы, а может — даже и папы. О том, чтобы они были вместе, папа и мама, я даже не мечтала.
Можно помнить то, чего никогда не случалось? Кем я была? Кирой? Олесей? Или ее сестрой Светкой? Не знаю. Может быть, Ликой. Или — беременной Кефиркой. Или всеми ими сразу. Каждой из них.
Мы снова в детском доме.
Сколько таких приездов еще будет?
И есть ли в них хоть какой-то смысл?
…На обратном пути ко мне в машину сел Паша. В машину Вероники — Тина и Илья.
Включила печку и тихонько радио «Relax FM». Потекла влажная спокойная мелодия. Паша достал сигарету.
— Можно я закурю?
— Кури.
Тронулись. Сначала машина Вероники, потом наша.
По небу плыли клочковатые облака, и не плавно, а как-то рывками, подталкиваемые взволнованным весенним ветром; недавно вылупившиеся желтые одуванчики были похожи на нежный выводок цыплят, вышедших прогуляться по молодой травке. Листья еще не распустились, но почки пухлились, готовые вот-вот взорваться напористыми проклюнышами. Время от времени из-за облаков проступало робкое солнце, золотило и ласкало все подряд: прохожих, ржавые гаражи, невысокие домишки, веселую зеленую ящерку-электричку и мрачную массивную платформу, держащую на себе несколько десятков пассажиров с еще не закрытыми после недавнего дождя зонтиками, висящими, как отцветшие цветы на выброс, макушками вниз.
Паша приоткрыл окошко, ловко пульнул в траву дымящийся бычок.
— Лучше бы, конечно, в пепельницу, — сказала я.
— Прости. Не подумал, — смутился он. — Полин, я вот что у тебя хотел спросить… Мне нужно знать твое мнение. Вот ты, Поль, что ты думаешь об этой нашей деятельности волонтерской? Лично тебе — зачем это нужно?
— Мне? Наверное, то, что я скажу, прозвучит патетично и не слишком оригинально, но… как бы тебе объяснить… Я чувствую свою вину перед ними…
— За что?
— Не знаю. Мне кажется, будто это я их всех бросила… Понимаешь, большинство людей привыкли чувствовать себе несчастными и безвольными, полностью погруженными в свои проблемы. И вообще — чувствовать себя счастливым у нас, в России, как-то неприлично. А несчастному человеку, согласись, гораздо легче отстраниться от чужих проблем, дескать, мне и самому плохо и трудно, так чего же вы еще от меня хотите?
Кстати, в литературе происходит сейчас то же самое. Повсюду — безвольный герой, опустивший руки. Разочарованный. Затюканный жизнью. Беспрестанно комплексующий и себя жалеющий. Зацикленный на себе и своих переживаниях. Именно таким ощущает себя сегодня русский интеллигент. Ра-зо-ча-ро-ван-ным. Иногда — просто с трудом выживающим. Я имею в виду материальную сторону. Ему, по сути, нет дела даже до себя. Не говоря уже о других.
В общем, я хочу доказать самой себе, что русские люди — это прежде всего люди духовно сильные, а не пьяницы, воры и разгильдяи, какими пытается представить их наше телевидение, что будущее России не столь мрачно и безысходно, как представляется сегодня многим. Да, конечно, есть проблемы и трудные ситуации, но есть ведь и люди, способные не только ругать все подряд без разбора, беспрестанно ворчать и жаловаться на жизнь, увязнув в своих мелководных горестях, но и пытающиеся сделать какое-то посильное добро, хоть на чуть-чуть изменить окружающий мир. На доступном им уровне.
— А у меня все проще, — вздохнул Паша, снова закуривая. — Я ведь сам детдомовский… Знаю, как им там живется. Ты думаешь, если у них есть сейчас приличная еда и одежда, мобильники и компьютеры, — они стали счастливее? Ничего подобного. Это все равно, что безногому подарить новенький, дорогой протез из высокопрочной стали…
— А как им там живется? Как тебе было там?
— Не люблю вспоминать об этом. Мы жили как маленькие волчата. Все время нужно было быть настороже, знаешь, выработалась даже какая-то готовность к обиде. Готовность дать отпор заранее, еще до ее нанесения. Нужно было все время что-то отстаивать: свою территорию, свое право на существование. Дедовщина была похлеще армейской. Не знаю, может — сейчас и не так. Только в армии она всего два года, а там — до совершеннолетия. И ничего не сделаешь. Слабые у нас просто не выживали. Друг мой, Сенька, повесился в туалете на девчоночьих колготках. Не выдержал… Били его старшие, заправлял ими самый главный хулиган интерната — Большой Зуб. Потом насиловать стали. Все хором. Парень целый год держался. Я заступался — меня избивали. Воспитатели вмешиваться не хотели, тоже побаивались этого Большого Зуба, ведь он был на все способен. Так вот и погиб Сенька… В общем, ломается психика там раз и навсегда.
— А что потом стало с ним?
— С кем?
— С Большим Зубом.
— А, — махнул рукой Паша, — в колонии отбывает.
— За что?
— Воровство, бандитское нападение… Да это обычная история. Восемьдесят процентов детдомовских идут по этой дорожке: для мальчишек — тюрьма, для девчонок — проституция…
11
2003 год.
Утро начиналось с тошноты. Мутило, слегка кружилась голова, тошнотворные волны набирали силу, как море в шторм. Наташка вставала, пошатываясь, брела в туалет, матерясь и проклиная причину своего ежеутреннего недомогания — ребенка, которого она носила. Точнее, это был еще не ребенок, а только глупый зародыш, но какая разница? Так или иначе — этот крохотный и безликий деспот портил ей, Наташке, жизнь.
Холеная тридцатидевятилетняя
бизнес-леди Алла подобрала девушку, когда та приехала с Украины на московские
заработки. Но прослонявшись пару месяцев по столице без определенного занятия и
истратив все, что было привезено из дома, решила так: чем возвращаться к
больной пенсионной матери и вести полунищенское существование, лучше позвонить
по одному из объявлений, приглашающих девушек на работу в массажный салон, где
значилось: строго без интима. Все это вранье, Наташка
знала, — такая зарплата без интима не бывает, но она согласна уже и на интим, черт с ним. Хотя противно, конечно. Она росла
практически на улице — отец пил, мать все время пропадала на
работе — и привыкла, что все ее считали беспутной. Девственность была потеряна
глупо и незаметно, как оброненный в толпе носовой платок. По
пьяни. Парни сменялись часто, она не отказывала практически никому, ей
нравилось, когда ее ласкали, говорили сладкие любовные банальности, обещали то,
чего никогда не смогут исполнить.
После девятого класса, который закончила с горем пополам, пошла в ПТУ на повара. Но готовить терпеть не могла. Просто кулинарное училище это было недалеко от дома, к тому же туда пошла ее подруга, Юлька Осипова.
Теперь Наташке двадцать четыре, и она в Москве, и она беременна.
Суррогатная мать.
Алла присмотрела ее на дачах, под Калугой (туда Наташка приезжала пару раз на выходные к своей подруге и успела закрутить бурный роман с работягой-молдаванином). Там же находилась и дача Аллы. Бизнес-леди тут же оценила девушку — молода, хороша собой, неприкаянна. Выпили кофе, закурили тонкие ментоловые сигаретки, Алла напрямик предложила сделку — выносить для нее ребенка. Условия такие: на весь период беременности Алла снимет ей однокомнатную квартиру в Москве, будет платить двадцать тысяч рублей в месяц, а после родов выплатит еще сто.
— А от кого я должна забеременеть? — спросила Наташка.
— От моего мужа, конечно.
— А как же он… Ну то есть как же мы… Вы не будете ревновать?
Алла рассмеялась.
— Ты что, ничего об этом не знаешь? Это называется корпоральное оплодотворение. То есть никакого полового акта не будет. Тебе просто введут зачатый в пробирке эмбрион, а ты будешь его вынашивать. Поняла?
— Не-а, — честно призналась Наташка. — А это не больно?
— Ну, ты и глупышка… Разумеется, нет. Твое дело — выносить.
— А как же потом? Ну, как я вам его передам?
— Все необходимые бумаги мы оформим, не переживай. Ты просто как только родишь, поставишь свою подпись, что отказываешься от ребенка — и все. Ну, как? Договорились?
Наташка кивнула, обрадовалась — легкие деньги. Такой способ заработка показался ей вполне подходящим. Ясно одно: на ближайший год она будет обеспечена и жильем, и деньгами.
В дорогой стерильной клинике, где даже персонал улыбался стерильно, сделали все быстро и совсем не больно. Взволнованная Алла обняла ее, Наташка же не почувствовала ничего.
На время беременности ей запрещалось пить, курить и заниматься сексом. В общем всем, что могло бы повредить плоду. Алла, как и обещала, сняла для нее квартиру неподалеку от их с мужем дома, два раза в неделю аккуратно приходила, приносила полные сумки продуктов, много фруктов. Методично таскала девушку по врачам. Ее осматривали, брали анализы, делали УЗИ.
Наташка курила тайком и тайком же занималась сексом. По выходным к ней наведывался черноглазый кудрявый Вовка, тот самый молдаванин, что строил дачи в Калужской области. О сделке со своим «работодателем» Наташка ничего ему не сказала, объяснила, что в эту квартиру поселили ее от фирмы, продающей косметику, куда она устроилась на работу. Вовка несколько удивился такой косметической щедрости, но лишних вопросов задавать не стал — измотанный строительными работами на солнцепеке, он рад был расслабиться и хотя бы ненадолго забыть о том, что там, в небольшом селе под Кишиневом у него остались жена и годовалый сын, а он торчит все лето тут, на заработках. Там у них совсем плохо с работой. Живут в основном на те деньги, которые привозят отсюда. Наташка слушала, кивала и думала о своем: о том, как бы поскорее отвязаться от этого коммерческого ребенка и зажить нормальной жизнью. Но как именно — она плохо себе представляла: жилья нет, работы тоже, перспектив никаких. Домой возвращаться неохота — там нудная больная мать, целыми днями нужно будет сидеть и слушать ее жалобы…
Иногда Наташка закатывала Вовке скандалы, смысл которых сводился к тому, что он должен немедленно развестись со своей молдавской женой и жениться на ней, Наташке. Любовник пережидал эти женские грозы на удивление спокойно и мудро — несколько дней не звонил, а потом внезапно, как ни в чем небывало, появлялся с букетом роз, и Наташка некоторое время вела себя смирно, не заводя истеричных предсвадебных разговоров.
Скоро живот станет заметен. Придется все рассказать Вовке. Скорее всего, он ее бросит. Хотя почему бросит-то? Ребенок же не ее. И не его. Она отдаст младенца, как только тот появится на свет. А вообще-то, если разобраться, на кой ей Вовка? Даже если он и уйдет от своей молдаванки? Вот москвича бы найти с квартирой, это да. Сразу решились бы все проблемы. Ну, ничего, через восемь месяцев она получит свободу. И тогда уж займется устройством своей московской судьбы. А пока, что ж, пусть будет Вовка, все-таки не так одиноко и тошно.
Заварила себе крепкий чай, закурила. Еще минут двадцать, и тошнота начнет отступать. Наташка смотрела в окно на сентябрьскую стайку желтовато-зеленых кленовых листьев, медленно фланирующих вниз, пританцовывая и плавно раскачиваясь. Наступил новый день, который нечем заполнить. Час за часом — телевизор вперемежку с женскими любовными романами, которыми снабдила ее Алла. И еще эти дурацкие фэнтези. Изучив досконально все похождения Гарри Поттера, Рона и Гермионы, Наташка не видела в продолжении этой истории никакого смысла. Посмотрела и фильм. Все части. Почему все так алчно ждали вторую часть «Даров смерти», ей было непонятно. Ну, бегают двадцатилетние лбы, машут направо и налево своими волшебными палочками — и что дальше? Смешно и глупо.
— Ну, как дела у «суррогашки?» — время от времени звонила ее калужская подруга, у которой она гостила на даче.
Наташка жаловалась:
— Скукотища жуткая… Муть. Приехала бы в гости, что ли.
Подруга обещала, но всегда находились какие-то дела, и поездка отменялась.
Наташка набрала Вовкин номер, но тот был заблокирован: кавалер отбыл на родину, к жене и ребенку. Теперь приедет не раньше апреля, а то и в мае. Как пережить ей эти тягомотные месяцы? И что она будет делать дальше? Алкиных денег хватит примерно на полгода, и то, если появится на горизонте какое-нибудь жилье.
Вот уже стал заметным живот. Странное это ощущение — быть просто полым сосудом для вынашивания ребенка. Чужого ребенка. Странное и страшное. Жуть подступила только теперь, когда день растягивался в неделю, и накрывала черная маета, горькая, как кофе без сахара.
Все чаще стали приходить мысли о побеге. Убежать куда глаза глядят, хоть и домой, к матери, сделать аборт — пока еще можно — и забыть об этом кошмаре. Но потом становилось совестно — нет, так нельзя, они же с Аллой договорились, и потом она же кучу каких-то бумаг подписывала, найдут, взыщут неустойку за невыполнение договорных обязательств…
К концу осени Наташка привыкла к своему состоянию. Тошнота прошла. Мирно рос животик. Странно, но она стала думать о ребенке без отторжения, а временами даже — с каким-то незнакомым тревожным теплом. Очень похожим на нежность.
12
В воскресенье зашла мама. Папа Андрей был отправлен в магазин, а мы с Катей сидели и играли в глупую игру, которую я сама и купила, не разобравшись. Предназначалась она для девочек пяти-семи лет. Красная, желтая и зеленая фишки, кубик с точками, большой кусок картона, с кружочками, по которым следовало добраться до финиша. По пути туда девочкам предлагалось заглянуть в бутик одежды, сделать маникюр, прическу, гидромассаж, посетить СПА-салон, солярий, непременно зайти в ювелирный, после чего получить приглашение в модельное агентство и, наконец, на финише стать королевой красоты. На первый взгляд все выглядело безобидно. Дочка с удовольствием играла. А мне с грустью подумалось о том, что игры моего детства были хоть и однотипными, но зато познавательными и увлекательными, а современные ориентированы на быстрый иллюзорный успех, да и успех ли, неужели создатели этой игры всерьез думали, что для любой девочки получить приглашение в модельное агентство — предел мечтаний?..
— Ура, бабушка пришла! — закричала обрадовавшаяся Катя и кинулась в коридор.
— Чем занимаетесь? — весело спросила мама, проходя в комнаты. От нее свежо пахло апрельским ветром.
— Играем, — сказала я.
— Отлично, отлично. А Андрей где?
— В магазин пошел.
— Надеюсь, он купит тортик к чаю.
— Ага, сейчас позвоню, скажу.
Мама, понежившись с внучкой, совершила медленный и придирчивый обход нашей квартиры. Заметила, конечно, и пыль, и привычную безалаберность непослушных вещей, хаотично раскинувшихся на стульях, и уснувшую со вчерашнего дня кастрюлю в раковине, наполненную мутно-пенной жижей.
— Т-а-ак, — протянула она. — Все понятно. И ты еще хочешь денег и здоровья? И счастья хочешь?!
— Мам, ну при чем здесь счастье-то?
— Не придуряйся! Ты все понимаешь. Пыль видишь?
— Вижу. Сейчас вытру.
— Это не поможет.
— А что поможет?
— Помимо наведения чистоты, я уже сто раз говорила тебе об этом, нужно читать мантры. Девять, а лучше двадцать семь раз. Это же ясно как божий день. Ты читаешь мантры?
— Нет, — тоскливо призналась я, предвидя, что разговор, как поезд, вот-вот пойдет под откос.
— Так я и думала, — сокрушенно вздохнула она. — Удивительно, как может быть человеку наплевать на собственную судьбу!
Она зашла в дочкину комнату и горестно всплеснула руками.
— Ну, надо же! Кровать Катину так и не переставили! Я же говорила — она стоит в самом неблагоприятном для ребенка направлении!
— Мам, ну опять ты начинаешь…
— Что я начинаю, что я начинаю?! Ты хочешь, чтобы твоя дочь болела, да?!
— Нет, не хочу. Но при чем тут кровать-то?
— А при том, что я специально накладывала на эту комнату сетку Багуа, и она показала, что кровать должна стоять вот здесь, у окна. А сейчас она стоит в самой опасной зоне, в секторе пяти убийц.
— Каких еще пяти убийц? Ты что несешь-то?
— Не веришь, — сокрушенно вздохнула мать, — что ж, хорошо. Только когда поверишь — поздно будет! Помяни мое слово!
— Да ладно тебе стращать-то…
— «Пять убийц» — это страшная сила! И они не простят пренебрежения к ним!
— Мам, да я не пренебрегаю, просто я знать не знаю об их существовании.
— Теперь знаешь! И будь уж так любезна — переставь, наконец, кровать.
— Послушай, — возмутилась я, — отстань ты от меня со своим фэн-шуем! Пускай дурачат вас там, на ваших лекциях за ваши же деньги, а на меня это не распространяется. На Катю и Андрея тоже. Я в эту чушь не верю! Во все эти бредни твоей Ольги Истины!
— Ага, чушь, значит?! Не веришь?! — окончательно разъярилась мать. — Как припрет, так, небось, и поверишь! Ты же читала одно время мантры, забыла? Мы с тобой их даже хором читали!
— Человеку свойственно ошибаться…
— Послушай, фэн-шуй — это ведь древнейшая философия, философия гармоничного существования и личностного роста. Ты что, не хочешь жить гармонично? Не хочешь совершенствоваться?
— Я не хочу гармонии ценой безумия. Так что давай лучше закроем эту тему. Сейчас придет Андрей, и без всякого фэн-шуя попьем чаю с тортом.
— Смотри же, — перешла она на зловещий шепот, игнорируя перспективу мирной чайной церемонии, — плохо будет, тогда придешь ко мне просить совета. И тогда…
— Не волнуйся, не приду, — перебила я ее. — Фэн-шуйские советы мне не нужны, они травматичны для моей психики.
— Твое упрямство травматично для психики, а не фэн-шуй!
— Как бы там ни было, а с мантрами покончено. Лучше читать молитвы. Мы все-таки христиане, а не буддисты.
— Хорошо, — неожиданно спокойно сказала она, не вступая в спор о религиозных конфессиях, — тогда я просто заберу Катю из твоего дома.
— Это с какой стати? — опешила я.
— А с такой, что нельзя ребенку спать во вредоносном направлении.
— Мам, ну сколько можно-то! Тебе самой не надоело? Никто тебе Катю не отдаст, в конце концов — она моя дочка.
— Да, но и моя внучка! Катюша, собирайся, пойдешь к бабушке! — скомандовала она.
Катя стояла растерянная, переводя огорченный взгляд с меня на бабушку, будто пыталась защитить нас друг от друга.
— Никуда она не пойдет, мам, — твердо сказала я.
— Катюша, девочка моя, одевайся, пойдем! — не отступала мать.
— Мам, давай не будем ссориться. Я же сказала — она никуда не пойдет.
— Ах, так! Не пойдет, значит?! Последний раз прошу — переставь кровать.
— Нет.
— Прекрасно. Тогда я уйду. Не нужен мне ваш торт! Сами жрите!
Она стремительно ринулась в коридор, отталкивая плачущую испуганную Катю, видимо, считавшую себя главной причиной ссоры, торопливо втиснулась в куртку, пихнула ноги в сапоги и — хлопнула дверью.
На лестнице с ней столкнулся Андрей.
— Что у вас случилось-то? Она со мной даже не поздоровалась, — удивился он. — Доча, ты чего ревешь?
Он сел на корточки, обнял Катю. Я подошла к ним. Андрею пришлось успокаивать нас обеих.
Вечером позвонила Вероника. Оказывается, накануне, в последний наш приезд, Светка рассказала ей о своих поездках с сестрой в пансионат «Подмосковные зори». И о том, что они там с Олесей делали. Точнее — что там делали с ними.
— Поль, ужас-то какой!
— А ты говорила с ее старшей сестрой, с Олесей?
— Она боится этого сутенера, Ахмеда. Говорит, что он грозился их со Светкой из-под земли достать, если откажутся ездить «на работу». А Олесе через пару лет выходить отсюда. Я хотела сначала все рассказать директору Инне Федоровне, потом подумала, что тогда узнает весь интернат, позор-то какой будет для девчонок…
— Нет, директору говорить, наверное, пока не надо, — согласилась я.
— Давай в полицию заявим. Они этих гадов быстренько накроют!
— Но тогда все равно до директора дойдет. Полицейские и в детский дом обязательно приедут, выяснять все начнут… И на суде девчонкам придется присутствовать. Да и директору тоже.
— Ну, а что делать-то? Мы же не можем вообще ничего не предпринять?
— Надо подумать.
Мы помолчали.
— Слушай, — наконец сказала она, — как подумаю, что это не по телевизору, в каком-нибудь дурацком сериале, а на самом деле происходит, жутко делается.
Вот что: давай-ка его припугнем, гада этого. В следующий раз я поеду с девчонками, типа, тоже подработать, ну, и…
— Что — ну, и?
— Скажу этой сволочи, что если не отстанет от девчонок, им займутся менты.
— Думаешь, испугается?
— А то нет. Дело-то подсудное. Во-первых, проституция, во-вторых, девчонки вообще несовершеннолетние…
— Ник, вообще-то это опасно. По башке тебе даст и труп в лесу закопает. И девчонкам нашим еще хуже будет.
— А я с собой диктофон возьму! Записать чтобы. Ну, как он мне угрожать будет.
— Вот он тебя вместе с этим диктофоном и закопает.
— Полин, мне не до шуток, — вздохнула Вероника.
— Мне тоже. Давай сначала все хорошенько продумаем.
— Кстати, ребят наших, Пашу и Илью, будем подключать?
— Я думаю, не стоит, — решила Вероника. — А Ахмеду я скажу, что если не вернусь к определенному времени, и девчонки наши тоже, то моя подруга, которая в курсе ситуации, заявит в полицию и сообщит о местечке с чудным сосновым воздухом — о пансионате «Подмосковные зори».
— Ну, не знаю даже… По-моему, мы какую-то ерунду придумали…
— Ты предлагаешь оставить все как есть?!
— Ладно, давай попробуем. А кто поедет — ты или я?
— Я, — сказала Вероника.
— Почему ты-то? Я что, плохо выгляжу для такого дела?
— Потому что у тебя дочь.
Выезд Олеси со Светкой в пансионат был намечен на следующий пятни-чный вечер. Светку решили с собой не брать — нечего ей там делать. Идти должны были вдвоем — Олеся и Вероника. Я загодя привезла ей диктофон. Мы все продумали. Проинструктировали Олесю, которой, чувствовалось, было немного жаль, что срывается выгодный бизнес. Если что, я должна была заявить в полицию. А проходя мимо машины Ахмеда, записать номер. Прямо детектив какой-то. И я в нем отнюдь не зритель.
13
Из будки Дурынды пахло щенками. Их копошилось там шестеро. Попискивая, они пытались нащупать вслепую тугие теплые материнские соски. Мы с Вероникой брали их, теплых и сопящих, на руки, прижимали к себе, целовали в мордахи. Дети просили дать подержать. Давали. Дурында волновалась, взлаивала, суетилась. Мол, отдайте немедленно! Ладно, ладно, не переживай, ничего с ними не случится.
— Чтобы через месяц щенков здесь не было! — потребовала директор интерната. — Не хватало мне тут еще собачий питомник устроить!
Одному из шестерых повезло — его решил взять к себе Илья, точнее — к своим родителям, на дачу, они как раз просили пса для охраны. А Дурындин щенок должен вырасти крупным, уж никак не меньше, чем она сама.
Еще пятерых предстояло пристраивать нам с Вероникой.
Спустя месяц положили подросших щенков, пронзительно пищащих, в корзину, по-летнему пахнущую грибами. Дурында суетливо крутилась под ногами, лизала нам руки, тревожно заглядывала в глаза.
— Так надо, Дурында, — сказала я. — Не переживай. Плохим людям не отдадим.
Встали со своей корзиной у метро «Выхино».
Одного щенка взяла на руки я, другого Вероника. Немного расстегнув куртки, засунули их в теплое нутро. Еще трое остались сидеть в корзине под зонтом — вдруг повалил крупный мокрый снег. Вот тебе и начало мая. Люди, даже не глядя на табличку «Отдам в добрые руки», торопливо, съежившись от промозглого ветра, проходили мимо.
В течение получаса к нам не подошел никто. Потом подвалил хмурый усатый полицейский и строго сказал, что торговать в неположенном месте запрещено. Мы объяснили, что не торгуем, а просто отдаем щенков.
Страж порядка отреагировал на удивление человечно.
— А откуда щенки-то?
— От дворняги. — Вероника достала длинную ментоловую сигарету, щелкнула зажигалкой, грациозно прикурила. — А может, одного себе возьмете?
— Да не-е-е, мне не надо, — улыбнулся усач, — у меня кошара дома. — И вдруг, неожиданно: — А вы замужем?
— Нет, — Вероника выпустила кокетливый дым ему в лицо.
— Ну, это… — замялся он. — Может, мы это… как его… ну, сходим куда-нибудь? Вечером?
— Может быть…
Кончилось тем, что Вероника дала ему свой мобильный, а ее новый поклонник обещал, что пока мы пристраиваем щенков, он будет охранять нас от «всяких придурков».
— Ник, зачем ты ему свой телефон-то дала? — спросила я, когда он отошел.
— Понравился!
— Кто, мент?
— А мне вообще нравятся мужчины в форме. Возбуждает…
— Да ладно тебе. Как может возбуждать милиционер?
— Полицейский, — поправила Вероника.
— Хрен редьки не слаще.
— Ну, как тебе объяснить? Ух, погодка дрянь, — поежилась она. — Мужчина в форме кажется сильным. А сила всегда привлекает женщину.
— Это не сила. Это иллюзия.
— Ладно, хватит философствовать. Смотри, наши-то гаврики совсем замерзли…
Под красным зонтом в корзине дремали и одновременно дрожали трое щенков, тесно прижавшись друг к другу.
— У меня куртка широкая, — я взяла еще двоих и положила к себе за пазуху.
Третьего взялась согревать Вероника. Щенки обеспокоенно покопошились, но вскоре, пригревшись, снова заснули. Держать их было довольно-таки тяжело. Липкий леденцовый снег не прекращался.
Мы начали замерзать.
— Еще полчаса, и надо ехать по домам, — решила Вероника.
— А этих-то куда? — я кивнула на коробку.
— Домой возьмем. Не к Дурынде же обратно везти.
— Ой, мам, смотри, какие хоро-о-о-ошенькие! — девочка лет семи в ярко синей шапке и белой курточке тянула мать за руку, показывая на щенков. — Давай возьмем, а?
— Да что ты! — недовольно отмахнулась женщина, элегантная, в кожаном плаще и лаковых сапогах, и решительно потащила дочь в другую сторону.
— Ну, давай возьмем одного, пожа-а-алуйста! — настаивала девочка. — Ну, можно я просто поглажу?
Какое-то время мать пребывала в нерешительности, потом, видимо, решив, что если дочь погладит щенков, ничего страшного не случится, позволила ей подойти.
— А ты возьми его на руки, он не тяжелый, — Вероника вынула из-за пазухи теплый спящий комок и протянула ей.
Та бережно взяла щенка, прижалась к нему щекой.
Мать обеспокоенно смотрела то на нее, то на нас.
— Я беру его! — решительно заявила девочка.
— Нет, отдай немедленно! Пошли!
Ответом был громкий горестный плач. Шерсть прижатого к щеке маленькой хозяйки щенка стала влажной. Он проснулся, засопел.
Внезапно мать сжалилась.
— А он какой породы-то?
— Дворянской, — не растерялась Вероника, — но будьте уверены, он вырастет добрым, веселым и верным. Если…
— Если что?
— Если его будут любить.
— Я уже люблю его! — воскликнула девочка. — Ну, давай возьмем, мам…
— Сколько с нас? — мать явно решила игнорировать нашу размокшую от влаги табличку с намерением бескорыстной отдачи щенков.
— Бесплатно.
— А ты обещаешь, что будешь ухаживать за ним? Гулять. Обещаешь? — строго вопрошала мать.
— Обещаю! — звонко подтвердила девочка.
В течение следующего часа, к нашему удивлению, разобрали всех. Одного взяла молодая пара, еще двоих дети, мальчишки, так же ловко уговорившие родителей, как и наша первая маленькая покупательница.
Последнего взяла женщина лет пятидесяти пяти, тусклая, в коричневом вязаном берете, из-под которого свисала на лоб жидкая седая челка, и в темно-коричневом пальто унылого советского покроя, преждевременно старившем ее.
— Мне нужен рядом кто-то живой, чтобы не сойти с ума. У меня никого не осталось. Дочь, муж и двое детей погибли в аварии, — бесцветным голосом сообщила она. Так читают бесстрастные дикторы телевидения сводки болевых новостей. — Полтора года назад. В один день. Сразу все насмерть. И теперь вот. Я одна. Я не хотела жить, но… Струсила руки на себя наложить. Страшно. Не греха я испугалась, ведь если бы Бог был, он не допустил бы того, что произошло. Внучки-то совсем маленькие были — старшей четыре года, младшей два с половиной… Не видели же еще ничего. Не думайте, я не сумасшедшая, — устало улыбнулась она. — Просто трудно вынести это. Да, я хотела убить себя. Но не смогла. Значит — надо терпеть.
Взяла щенка, раскрыла полы своего старушечьего пальто, приютила у выстуженного сердца.
— А чем кормить-то его?
Мы рассказали.
Прощаясь, сунула нам пятьдесят рублей — берите, берите, так положено — и побрела к унылым в серо-снежном тумане домам, глядя куда-то вниз.
Тут как тут появившийся полицейский весело подмигнул Веронике, взмахнув телефоном, дескать, все остается в силе насчет вечера?
Она кивнула.
— Свалился на мою голову…
— Но ты же сама его туда свалила, — напомнила я.
— Ладно, разберемся. Ну, что, по домам, что ли? Задубела я тут совсем.
— По домам.
Вероника побежала к метро, а я, с пустой корзиной, пахнущей снегом и щенками, побрела к машине. Было холодно и грустно. И не шел из головы печальный рассказ последней покупательницы.
14
На Пасху, двадцать четвертого мая, команда волонтеров во главе с Вероникой собрала целую семью разнокалиберных пышных куличей с крупными буквами ХВ на выпуклой глазированной макушке. На нескольких машинах двинулись к своим подопечным.
— Наша задача сегодня, — объясняла куратор, — выстроив нас кружком на бодро зеленеющей лужайке перед входом в детский дом, — рассказать ребятам об этом главном для христиан празднике, пообщаться, попить чаю с куличами.
А также сегодня у нас запланировано катание на роликах, недавно приезжали спонсоры и подарили несколько десятков пар.
— Ника, сказала бы раньше, я бы взял свои, — расстроился Паша.
Высокий, с открытым улыбчивым лицом, как у передовиков производства в советских фильмах, еще неженатый, сам бывший детдомовец, он мечтал усыновить троих. Как-то зашел об этом разговор в машине, по пути в детский дом.
— Ты сначала своих роди, — смеялась Вероника, — а потом думай об усыновлении.
— Первого возьму Антона, вторую — Аришу, а третьего… Третьего пока не знаю.
— А квартира-то у тебя есть? — поинтересовалась Вероника.
— Однушка.
— А зарплата какая?
— Тридцать две тысячи, — доложил Паша. — А что?
— А то, что троих усыновить тебе государство не позволит. Максимум — одного, да и то набегаешься по инстанциям…
— Но почему? Неужели в детском доме им будет лучше, чем у меня?
— Не лучше, конечно. Но все равно — усыновить троих тебе не дадут. Да и не прокормишь ты их на свою зарплату.
Вообще у нас парадоксальная страна. Вот уже целый век не могут справиться с проблемой брошенных детей. Их сейчас в детских домах даже больше, чем после войны. А в Европе — на них очередь. Россия — страна лишних детей…
— Да, у нас много чего лишнего, — согласилась я, — лишняя земля, лишние таланты, лишние люди. Бери — не хочу.
— У меня знакомая, — вернула беседу в житейское русло Вероника, — целый год с бумагами бегала, чтобы оформить опекунство над десятилетним сыном своей спившейся, умершей от цирроза печени подруги. Взять мальчишку было некому, хотели отправлять в детдом. А она пожалела парнишку. А потом пожалела, что вообще взялась за это тягомотное дело…
— Сегодня пофоткаю ребят на роликах, — невпопад сказала Тина.
— Представляете, — продолжала Вероника, — по статистике только восемь-десять процентов детей успешно адаптируются к жизни после выхода из детского дома. А процентов восемьдесят спиваются, попадают за решетку, гибнут.
— А остальные? — спросила я.
— Остальные — живут ни шатко ни валко. Существуют кое-как… Все время на грани, готовые примкнуть к тем восьмидесяти процентам.
— И с квартирами, я слышала, их государство часто обманывает, — добавила Тина.
Вероника кивнула:
— Это сплошь и рядом. Там все так путано. Если по каким-либо причинам не встал на очередь до двадцати трех лет, то все — остался без квартиры, живи как хочешь и где хочешь. Но даже если вовремя встал на очередь, все равно никаких гарантий нет. В этой сфере целая чиновничья мафия орудует, профессионально все делают, и ничего не докажешь. А детдомовские-то вообще не имеют никакого опыта самостоятельной жизни, откуда им знать, как свои права отстаивать? Не знают, куда идти, где искать справедливости…
— Ну а президент-то на что?! — наивно воскликнул Паша, и все засмеялись.
— Паш, — сказала я, — у президента других дел навалом, не до брошенных и обобранных детей ему. Вторая волна кризиса в стране ожидается, банки надо спасти от разорения. И вообще — когда у нас о людях-то думали! Хотя если бы, скажем, в каком-нибудь серьезном издании опубликовать открытое письмо волонтеров к президенту с обнародованием конкретных фактов… Может, и был бы какой-то толк.
— Можно попробовать, — согласилась Вероника. — В любом случае, не стоит сразу опускать руки. Кстати, президент предлагал детские дома перепрофилировать в центры по усыновлению.
Я усмехнулась:
— Милицию вон тоже в полицию переименовали, а что толку? Проблема здесь в другом. Многие из тех людей, которые могли бы усыновить ребенка, живут слишком бедно, второго малыша, даже своего, завести просто не имеют возможности. А богатым это чаще всего просто не нужно. Есть платные услуги суррогатных матерей. Заплатил — и получил здорового ребенка, с более-менее предсказуемой наследственностью, а детдомовские в этом смысле считаются опасными, мало ли кем были их родители… Не секрет, что они большей частью алкоголики и преступники. Люди же, которые действительно хотят усыновить этих детей, попадают в жуткие бюрократические ловушки. По-другому, к сожалению, у нас никак.
— Полный абсурд, — вздохнул Илья. — Я имею в виду переименования эти. Нужно ведь не просто переименовывать одно учреждение в другое, а менять внутреннюю структуру. Идеологию. Ну, какая идеология, к примеру, у ментов? Обобрать — и все. А по идее, должна быть. Идеология защиты граждан. Не унижения и запугивания, а именно защиты. Хватит уже делать из России идиотскую страну, населенную круглыми дураками. Должна же быть хоть какая-то гордость! Русские — сильная и великая нация. И, кстати, людей, готовых взять детей в семью, ничуть не меньше, чем тех, кто их бросил. А структуру детских домов нужно перестраивать так, чтобы оттуда выходили не ущербные и озлобленные, а полноценные люди. Для этого мы туда и ездим. Кроме того, с детьми должен постоянно работать психолог, а перед выходом в самостоятельную жизнь — юрист.
Каждому детскому дому необходимо иметь свой сайт, на котором бы размещались фотографии воспитанников и информация о них для желающих усыновить, а также — пошагово — о том, как по пунктам осуществлять это, то есть куда идти, какие справки собирать и так далее. Хорошо бы примерно раз в месяц устраивать день открытых дверей, чтобы будущие родители имели возможность познакомиться и пообщаться с ребятами. И, конечно, государство должно всячески помогать усыновителям, а не ставить палки в колеса. Вот, к примеру, наш Павел. Нечего смеяться над его желанием усыновить троих, надо взять и помочь ему в этом, дать вместо «однушки» хотя бы «двушку», выплачивать ежемесячное пособие на каждого ребенка. Насколько я в курсе, оно составляет в районе шести-семи тысяч в месяц, и это гораздо меньше, чем выделяется на содержание воспитанника в детском доме…
И вообще, мне кажется, русская национальная идея, о которой столько говорят, это идея милосердия, сострадания к своему собственному народу, ежедневная забота о нем. А наша особенность как нации вовсе не патологиче-ская склонность к воровству и придурковатая неотесанность, а доброта и отзывчивость. Способность к благородному поступку, к бескорыстному жесту. Готовность к подвигу. Это у нас в крови, это неистребимо. И что бы сейчас ни творилось с Россией, какая бы глобализация и нашествие миграционной нечисти ни накрыли ее с головой, она выстоит. Выстоит благодаря мощной духовной силе русского народа, а не благодаря виртуозной политике, полезным ископаемым и ядерному арсеналу. Как выстояла в войне с Наполеоном, как выстояла в Великой Отечественной.
— Браво, Илюха! Вот речуху задвинул! — восхитилась Вероника.
— Ника, не иронизируй, — вступилась я, — по-моему, Илья абсолютно прав. — Подписываюсь под каждым словом. А вот что касается нас, волонтеров, что мы можем сделать для этих детей? В глобальном смысле?
— Трудный вопрос, — вздохнул Илья.
— В глобальном — не знаю, — признался Паша. Но, по-моему, мы ездим сюда не зря.
— Ну что не зря, это точно, — согласилась Вероника. — Мне кажется, волонтеры — особая порода счастливых людей, которым в какой-то момент стало стыдно своего счастья.
— А я, пока не познакомилась с вами, — призналась Тина, — думала, что в волонтеры идут несчастные одинокие бабы, чтобы заполнить пустоту собственной жизни. Потом поняла — чаще всего как раз наоборот. Опустошенному человеку нечего отдавать, у него просто нет на это душевных сил. Делиться радостью может только человек, наполненный ею. Он отдает, тут же наполняясь вновь.
— Однако, — предостерегла куратор, — не забывайте, что волонтерская деятельность, — большая ответственность. Но возрастание ответственности пугать не должно, это и отличает зрелую личность. Каждый отвечает за всех. Помните, кажется, Достоевский говорил: каждый перед всеми во всем виноват…
Вошли — и дети тут же облепили нас. Зазвенели цветные, как радуга, голоса, поплыли навстречу друг другу улыбки. Кубарем скатилась с лестницы Кира, крича: «Ты! Приехала! Ура!» Растолкала всех, ткнулась лбом мне в грудь. Я обняла, взъерошила густое каре, вдохнула ее, Кирин, запах, — еловых шишек после дождя. Она говорила отрывисто, на грани слез:
— Почему? В прошлый раз. Не приехала?
— Прости. У меня заболела дочка…
— Дочка? — нахмурилась. — Какая еще дочка?
— Моя. Я же тебе говорила. Катя.
Кира скривилась.
— Подумаешь! Катька-матька!
— А ты — Кирка-настырка!
Девочка тут же расхохоталась, схватила мою руку, принялась бисерно-быстро целовать ее.
— Да прекрати же ты наконец! — с трудом вырвала руку. — Расскажи лучше, как у тебя дела?
— Не-а. Не расскажу.
— Почему не расскажешь?
— Пошли опять делать сальто!
— Кир, ну какое сальто? Мы приехали рассказать вам сегодня про Пасху, попить чай с куличами.
— Фу, гадость…
— Что — гадость?
— Куличи эти ваши! И Пасха тоже.
— Не надо так говорить. Ты же ничего об этом не знаешь. Это праздник Воскресения Христова. Ты знаешь, кто такой Христос?
— Ну, так…
— Христос — это сын Божий, который принял смерть за всех нас на кресте. За всех людей.
— Зачем?
— Что — зачем?
— Зачем принял смерть на кресте?
— Ну, как тебе объяснить… Чтобы люди обрели бессмертие, жили вечно.
— А зачем жить вечно? Я не хочу. Что хорошего в бессмертии?
— Ну, жить вечно надо для того, чтобы совершенствоваться, становиться лучше и лучше.
— А зачем становиться лучше? Я и так хорошая.
— Конечно, ты хорошая. Это трудно объяснить. Наверное, тебе просто еще рановато…
— Я уже взрослая! А я там увижу свою маму?
— Где?
— В бессмертии?
— Наверное, да.
— Ты врешь, — обиженно заключила Кира. — Не увижу. Я ее никогда уже не увижу. Теперь ты моя мама. Пойдем, покажу тебе сальто. Я научилась!
— Кир, угомонись. Спортзал сейчас закрыт, и мы идем в столовую пить чай с куличами.
Волонтеры с весело гомонящими ребятами потянулись вверх по лестнице, в столовую.
— А я не пойду, — нахмурилась Кира.
— Тогда я пойду одна.
— Ну и вали!
— Кира, как ты со мной разговариваешь?
— А потому что… потому что, — слова ее мгновенно набухли обиженной влагой, — потому что ты меня не любишь!
— Я тебя люблю.
— Не любишь!
— Ты сегодня невыносима, — рассердилась я.
Решительно пошла к лестнице.
— Немедленно остановись! — закричала Кира.
— Ты издеваешься, да?
— Хорошо, так и быть, я съем твой дурацкий кулич.
— Он не дурацкий. Перестань так говорить. Не хочешь — не ешь!
— Ладно, прости, — Кира снова схватила мою руку и принялась целовать.
— Девочка моя, ну, перестань, все, хватит… Пошли.
Кира успокоилась, покорно потащилась за мной следом в столовую, держась, как за хвостик, за кончик моей туники.
В просторной столовой дети и волонтеры пили чай. Вероника старательно рассказывала о православной традиции празднования Пасхи. Дети почти не слушали, уплетая куличи, запихивая их в рот огромными крошащимися кусками. Губы блестели от липкой глазури.
Каждый сел возле своего любимого волонтера: мальчишки тянулись к Паше и Илье, девчонки, кто помладше — к Тине, а кто постарше — к Веронике. Ко мне Кира никого не подпускала. Девушки лет пятнадцати-шестнадцати держались отстраненно, всем своим видом показывая: они уже большие и умные, им не нужны эти простодушно-щенячьи ласки.
Но нужны, ох, как нужны. Вероника рассказывала, что увидела как-то пятнадцатилетнюю Аню, плачущую в своей комнате. Стала утешать. Оказалось, у девчонки случилась в школе безответная любовь. С тех пор они стали почти подругами. Аня делилась с Вероникой своими секретами, та помогала советами. У старших девчонок пространство недоверия к взрослым с годами уплотнилось и заледенело; чтобы растопить его, требовалось много терпения и тепла, не каждый волонтер готов был к такому труду. Проще было принимать бесхитростные легкодоступные ласки младшеньких.
После чаепития катались на роликах, падали, образовывая кучу-малу, хохотали, дурачились. Присоединились редко участвующие в волонтерских программах мальчишки. Высоко в соснах замирал звонкий роликовый смех. Скоропортящееся, как натуральное молоко, счастье казалось долговечным. Никто не боялся его разрушить. Потому что никто не мог ощутить его до конца.
15
Через два дня дом будут сносить. Так сказал Хамид.
— Да пошел ты! — немногословно и четко сформулировал свое отношение к происходящему Тимофей.
Втолкнул Зойку в квартиру, приказал:
— Собирайся! Живо!
— Да куда ж мы пойдем-то, Тимош?
— Есть у меня одно местечко на примете, деревенька заброшенная…
— Деревенька? А как же мы там зимой-то будем?
— Ниче, как-нибудь. Дров натаскаю, и ниче. Не привыкать.
Зойка принялась собирать скудную утварь: пару покореженных алюминиевых кастрюль, электрический чайник, найденный ею на помойке, еще вполне приличный, только подтекает чуть-чуть, две вилки с волнистыми зубцами, нож. Задубевший от долгой носки свитер сожителя, свою единственную юбку. Ну, вот практически и все.
Куда они теперь?..
Сели на кухне, закурили, привычно не брезгуя подобранными вчера на улице бычками.
— Тронемся завтра, — мрачно решил Тимофей.
Допили открытую с утра бутылку, заснули, обнявшись.
День Победы Тимофей и Зойка праздновали в деревеньке Рыково Туль-ской области. Добирались «зайцами», кое-как, а от станции — еще шесть километров топали пешком.
В лесу синели ноздреватые снежные лепешки, но солнце уже припекало крепко, будто заливало их горячим сладким сиропом — за неделю стают и они. Запах выпроставшейся из-под снега земли, прелой листвы и молодой травы был такой густой, что у Зойки кружилась голова, и, может быть, впервые за долгие годы она почувствовала бескомпромиссную звериную жажду жизни, жизни вообще, любой — хорошей, плохой, счастливой, несчастной. Так, наверное, чувствуют трава, жук, земляной червь.
Весело работалось и Тимофею: рубил во дворе дровишки, чинил повалившийся забор, ремонтировал прохудившуюся крышу. Избушка их, похожая на трухлявый, изъеденный червями гриб, была мало пригодна для жизни, но после вокзальных скитаний и нелегальной отсидки в хрущевке под снос их это не пугало. Благо, стояла кирпичная, добротная, на удивление хорошо сохранившаяся печь. Имелась железная кровать, с отсыревшим, играющим пружинами-желваками матрасом, стул и стол, грубо сколоченные, хромоногие, занозистые, но все еще сохраняющие достоинство вещей, сработанных руками. Нашлось и еще кое-что нужное в хозяйстве: тяжелая чугунная сковорода, маленький алюминиевый ковшик с бугристым прокопченным дном и здоровенные ржавые ножницы, которыми впору было стричь ногти у великанов. На окне висела дырявая, фиолетово-выгоревшая скатерть с бахромой. Бахрома Зойке понравилась, залатать бы дырки, а так ничего, жить можно. Как всякая женщина, она пыталась обуютить неприглядную хибару — тщательно отдраила ее, отмыла окна, порадовалась — хоть стекла не побиты, целы, даже ни одной трещинки.
В деревне обитаемыми были еще три дома. В одном жили две старухи-сестры баба-яжьего вида: сухие, крючконосые, с трясущимися венистыми руками и злыми глазами. Когда Зойка и Тимофей здоровались с ними, они молча поджимали губы и глядели настороженно: чего ентим чужакам тута понадобилось? Во втором — вечно подвыпивший дед Евсей, низкорослый и хитро-добродушный, любопытный до крайности, страстно, по-бабьи любящий причитать о своей пропащей судьбе. Евсей сразу осознал, что в лице Зойки и Тимофея у него появились достойные собутыльники, и жить теперь станет интереснее.
А в третьем доме, к изумлению аборигенов, поселилась несколько лет назад молодая семья откуда-то из Сибири, фермеры: муж и жена с двумя детьми. Обзавелись сельскохозяйственной техникой, нанимали сезонных рабочих, исключительно русских, засаживали поля картошкой, ухаживали за огромными теплицами с огурцами, помидорами и крупной сортовой клубникой. Заброшенная земля наконец обрела хозяина и отдавала щедро, с процентами, будто давно просроченные долги. Соскучилась по кропотливой и сладкой работе рождения. Нянчила семена, как младенцев, и они всходили дружно, готовясь к обильному плодоношению; картофельные клубни удесятеряла — с одного мощного куста можно было выкопать по полведра крупной, крепкой, с тонкой розоватой кожицей картошки.
К ним-то и нанялись Тимофей с Зойкой. Не сезонно, а насовсем. Летом им хватит работы на поле и в теплицах, зимой — заготовка дров и мелкие хозяйственные работы, а для Зойки — еще и помощь по хозяйству хрупкой и тихой Марине, похожей на спящую царевну, которую никак не расколдуют.
Хозяева пропарили своих новых
работников в бане, выдали чистую и теплую одежду и строго-настрого наказали не
пить на работе — уволят. Зойка с Тимофеем дружно пообещали. Выпивали строго по
выходным, чаще всего с Евсеем, судачили
о хозяевах, оказалось, по Евсеевым словам, их окружают сплошные тайны: они из
староверов, двумя пальцами крестятся, детей воспитывают по какой-то жуткой
методике, уже сейчас, в мае, обливают их по утрам холодной водой, в школу не
водят, Марина их учит сама. Она у него аж четвертая
жена, а что случилось с предыдущими тремя — неизвестно, детей от прежних браков
тоже никто здесь не видел, и есть ли они вообще — кто ж его знает.
Олег — мужик вроде положительный, не пьет, с работниками вежлив, молится в
небольшой часовенке прямо во дворе. В общем, глубокомысленно заключил Евсей, фермер наш — то ли преступник, то ли святой — не
разберешь. Больно уж странный. А Марину местные старухи вообще терпеть не
могут, ведьмой ее считают.
— Сами они ведьмы! — возмутилась Зойка.
— Во-во! — поддакнул Тимофей. — Как встретишься с ними — прямо мороз по коже.
Словоохотливый Евсей подробно рассказал новым жильцам всю историю деревеньки и ее жителей с послевоенного времени: как жили, как голодали, строились, трудились на земле, держали скот, в колхозах маялись, заводили детей, как эти дети родили еще детей, а потом — в неприкаянные девяностые — молодежь подалась на заработки в Москву и возвращаться обратно никто не захотел. Старухи поумирали, мужики спились. И теперь — что ж — разруха и запустение, сами видите.
Тимофей с Зойкой слушали, кивали, почему-то было им уютно и хорошо от грустных историй соседа, — они наконец обрели дом.
Зойка быстро наладила нехитрый быт, почувствовала себя хозяйкой. Поначалу питались в основном овощами и консервами, не голодали — первое время, пока не обжились, помогали Олег с женой. Выдали им мешок картошки, лук, несколько кочанов капусты, чай, сахар, хлеб, даже сигареты. Вечером у жарко натопленной печи Зойка стирала, тем временем доходила картошка. Раскрасневшаяся и усталая, она звала:
— Тимош, есть иди.
— А че есть-то?
— Картошка, капустка, — приглашала ласково.
Тимофей делал равнодушное лицо, будто ему все это совершенно все равно, но ел с удовольствием, с интересом поглядывая на подругу: помолодела, округлилась, еще очень даже ничего.
Грубовато щипал ее за зад, Зойка довольно фыркала. Кивал головой на кровать: пойдем, что ли? Подруга, ничего не говоря, улыбалась и выключала свет.
Сквозь дырявую скатерть в окно просачивался пахнущий полями лунный свет.
…Встают ранним зябким утром, наскоро завтракают, одеваются, и — в поле. Тимофей везет телегу с картошкой и мешок с удобрением, Зойка несет лопату и бутылку воды.
Тимофей делает неглубокую ямку, Зойка кидает туда небольшой сморщенный клубень с выпуклыми сиреневыми глазками, потом Тимофей выкапывает следующую ямку, засыпая землей предыдущую. И так идут они ровным рядком метров двадцать. Потом отходят к лесу, в тень, перекуривают, молчат. Ни о чем говорить не хочется. Сидят, глядят на поле, огромное поле, которое им предстоит за несколько дней все засадить картохой. А за спиной — звуки леса: разноголосое птичье пение, шорохи, шелестения. Пролетают сразу три бабочки-капустницы. Кружатся, легкие, будто гоняются друг за другом. Тимофей встает, сплевывает в траву — все, пора за работу. Зойка идет за ним. А так бы хотелось сидеть и сидеть, и смотреть на бабочек, казалось, это не надоело бы ей за целую жизнь.
— Наверное, комарья тут будет летом, — вздыхает Тимофей.
— Ага, пропасть, — весело соглашается Зойка. Будущие комары совсем не расстраивают ее.
К обеду оба устают. У Зойки ощущение, что не картошку она кидает в землю, а тяжелые гири, — ломит спину, хочется есть, хочется развалиться прямо на траве под майским дремотным солнцем. Тимофей втыкает в землю лопату, вытирает пот со лба, от вздувшихся вен пот кажется голубым, потом надолго припадает к бутылке с водой — пьет долго и жадно, и никак не может остановиться.
— Мне оставь маленько, — просит Зойка.
Наконец Тимофей отрывается, протягивает бутылку.
— Обедать-то пойдем, что ли?
И они идут. Уже не так бодро как утром. До их избенки минут пятнадцать ходу. Сейчас пожуют чего-нибудь и снова вернутся на поле, и будут работать часов до семи, пока из лесу не потянет звонкой вечерней прохладой, пока не начнет небо, будто уплотняясь, превращаться из светло-голубого в серо-синее, потяжелевшее, вспухая редкими, еле видимыми звездами; а земля станет чернее и словно глубже. Там, в глубине, зреет новая сорняковая жизнь. Неприхотливая и простая, как жизнь Зойки и Тимофея.
По дороге домой он рвет липкие цыплячьи одуванчики. Руки — будто в присохшем потемневшем клее, пахнут остро и горько.
Оборачивается к идущей следом женщине.
— На вот. Тебе.
Зойка изумленно отшатывается.
— Мне? — В глазах вспыхивают глупые девчоночьи слезы. — Что это ты, Тимош?
Тимофей смущается, лезет за сигаретами, долго чиркает спичками, прикуривает не той стороной, кашляет, чертыхается.
Зойка бережно прижимает к себе одуванчики, идет домой гордая — это первые цветы, которые он подарил ей. Резко сдергивает резинку, распускает густые, длинные, до лопаток, волосы. Зажмуривается от счастливого ветра в лицо — она ведь тоже женщина, женщина, женщина.
16
2004 год
Пошел девятый месяц. Наташка носила свой живот бережно и вдумчиво, будто совершала кропотливую работу. Раздражение первых месяцев беременности от навязанного ей материнства сменилось спокойным ожиданием. Она решительно бросила курить; с Вовкой, вновь приехавшим на заработки, по выходным гоняла на кухне дружеские чаи. Сидела у него на коленях, позволяя осторожно целовать набухшую, готовящуюся к молочному изобилию грудь, оглаживать тугой живот — и ничего больше.
Алла, как и прежде, заходила проведать два-три раза в неделю, сама ходила по магазинам и приносила еду, не позволяя сурмаме поднимать тяжелые сумки.
А Кефирка,
раннее Алкино дитя, о котором мать предпочла забыть,
когда-то оставив в роддоме, приезда матери не ждала и вообще не знала, что это
такое — иметь мать. Лежала после аборта тихая, часами глядела в стену и бог знает о чем думала. Не подпускала к себе никого:
ни медсестру, ни воспитательницу, ни волонтеров. В нее будто был встроен
датчик, реагирующий на приближение человека: стоило только прикоснуться к ней,
как девочка начинала реветь, из носа текли жидкие цвета спитого чая сопли.
А мать ее ждала нового ребенка, которого вынашивала для нее другая женщина.
Наташке вновь стали приходить дерзкие мысли о побеге от своего «работодателя». Только теперь не для того, чтобы сделать аборт, а чтобы оставить себе то, что в ней медленно и уверенно вызревало девять месяцев. Это новое чувство и пугало, и радовало.
Стать матерью и тут же потерять ребенка. Мысль эта тревожила, изводила. Зачем она вообще ввязалась в это? УЗИ показало — будет мальчик, сын. Только чей? Ее или Аллы? И чертовы деньги… Выходит, она, Наташка, продала своего неродившегося ребенка? Будущая мать засыпала в долгих темных слезах, просыпалась опустошенная, отупевшая, с головной болью. Впадала в муторную и беспросветную, как дождливые осенние дни, депрессию.
Алла, видя ее состояние, забеспокоилась, стала активно таскать сурмаму по врачам, — ведь всего три недели оставалось до родов.
«Лучше пусть ребенок родится мертвым, — думала Наташка, — чем отдать живого другой женщине». Но тут же стыдилась своих мыслей, просила у Бога прощения — впервые в своей жизни.
А срок приближался.
Мир неприметно готовился к рождению нового человека.
17
…Сидим с мужем, ужинаем. Жареная печенка с вареной картошкой, соленые огурцы. На кухню приходит дочка, в пижаме — встала из кровати. Требует:
— Дайте мне огурец!
— Может, не надо ночью-то, — пытаюсь образумить.
— Надо. Ночью.
Дали.
Хрумкает, улыбается:
— А чего вы такие скучнюхи сидите?
— Скучнюхи? — заинтересовался Андрей, — забавное словечко.
— А ты что, не знаешь? Одна
воспитательница у нее в саду добриха,
другая — злобиха.
— Прямо как добрый и злой следователь…
— А кто такой селедователь? Дайте еще огурец! — дочь бесцеремонно усаживается к отцу на колени.
— Следователь, — Андрей обнимает ее одной рукой. — Ну, это человек, который ищет следы.
— Чьи? Зайца или медведя?
— Чаще всего людей.
— Зачем ищет?
— Чтобы поймать.
— Кого поймать? Хулиганов?
— Угу.
— А их много?
— Кого? Следователей?
— Хулиганов.
— К сожалению, да.
— А-а, понятно, — кивает Катя и тянет меня за руку. — А надо, чтобы следователей было больше, чем хулиганов, да? Ладно, пошли. Сказку хочу.
— Кать, сказка уже была.
— Еще хочу.
— Нет уж, хватит с меня сказок!
— Ну, ма-а-амочка, ну, хоро-о-ошенькая, ну, пожалуйста…
Я не могу ей отказать.
— Ладно, пойдем.
Сказочный сериал, придуманный мной для дочери, растянулся уже на два месяца. Некая змейка Гу-гу и три ее дочери, старшая, средняя и младшая, жили в Египте, в кустах возле отеля, где отдыхали мама, папа и Катя. Катя подружилась со змейками, и каждое утро, пока мама с папой спали, придумывала вместе с ними всевозможные игры и шалости. А когда пришло время уезжать, Катя положила змеек в чемодан и взяла с собой в Москву. О том, как удалось провезти их через таможню, история умалчивает. Летом отправила их на дачу. Там, под дубом, постелила им старое одеяло, чтобы не мерзли ночью. Каждое утро маленькая хозяйка носила своим питомцам молоко в блюдечке и сыр. Разумеется, все лето змейки напропалую хулиганили.
— А младшая была самая хулиганистая! — восторженно говорила Катя.
Она активно участвовала в сочинении сказок. Подсказывала, спорила, поправляла меня, иногда придумывала целые эпизоды, неожиданные сюжетные повороты.
— Неужели змейка была еще хулиганистей, чем Катя? — удивлялась я.
— Конечно, — подтверждала дочь. — Ну, о-очень хулиганистая. Хулиганистей всех на свете!
После дачного сезона, затянувшегося до октября, змейки вернулись в Москву, а оттуда полетели к себе на родину, в Египет, и там, невзирая на революционные волнения, продолжали шалить.
Дочь была в восторге. Требовала все новых и новых историй. И строго следила, чтобы приключения незадачливых змеек не повторялись.
Но вот сказка рассказана, и начинается поцелуйный ритуал. Катя подробно целует все мое лицо по заведенному ею порядку: подбородок, щеки, нос, глаза, лоб, и наконец — губы. Потом точно так же целую ее я.
— Ну, все, — выключаю ночник, — спи.
— Я люблю тебя, — говорит дочь. Лежит и улыбается в темноте.
— Я тебя тоже люблю. Очень.
— Я тебя тоже — очень. Так люблю, что даже обожаю…
18
Созвонилась с куратором торжокского детского дома Владимиром. Договорились так: я беру в восемь утра студенток из Академии физкультуры, и все вместе мы отправляемся в Торжок, по Ленинградке. Там встречаемся возле стелы с названием города. Я еду просто как водитель, хотя могу, конечно, провести занятие по русскому и литературе для желающих. Там посмотрим, сказал Владимир.
— Ты опять едешь к безмамным детям? — подозрительно спросила дочь.
— Опять.
— А ты что, найдешь им маму?
— К сожалению, нет.
— Тогда папу?
— Папу найти еще труднее, чем маму.
— Почему? — удивилась Катя.
— Потому что пап на свете меньше, чем мам…
— Так не бывает! Пап — столько же, сколько мам!
— Знаешь, папа — это как павлин с красивым хвостом — птица диковинная и редкая.
— Не-е-ет, — отвергла сравнение дочка, — никакой не павлин. Папа — это большая сильная лошадь, которая может покатать.
— Может покатать, — согласилась я, — а может и сбросить.
— А я буду очень крепко держаться! — пообещала Катя.
Подставила губы для поцелуя. Но тут же нахмурилась:
— Только других деток там не целуй, ладно?
— Почему?
— Потому что целовать можно только меня.
— А папу?
— Ну, папу иногда… А меня — всегда!
На остановке возле Академии физкультуры мерзла на утреннем майском холодке стайка девчушек лет семнадцати-восемнадцати. Я притормозила возле них, они, дрожащие, тут же запрыгнули в теплое нутро машины. Немедленно зашуршали пакетами, доставая конфеты, печенье, йогурты, словно только и ждали меня для того, чтобы согревшись перекусить. Они делали все сразу: ели, гомонили, смеялись, смотрели в окно, тыкали кнопки на мобильниках.
По дороге разговорились. Оказалось, что все они учатся по специальности «режиссер массовых зрелищ», и одна из них, выпускница, едет в детский дом с концертом — это и есть ее будущий диплом.
— А что за концерт-то? — спросила я.
— Увидите! — пообещали они.
Ехали часа четыре с половиной. Майские пейзажи после резких мартовско-апрельских казались мягче, пастельней; март нужно писать маслом, май — акварелью или пастелью. Пару раз останавливались — девчонки бегали в лесок, каблуки их вязли во влажной, только что оттаявшей от снега земле. Их веселило даже это. Одна из них вляпалась в свежую кучу, потом долго обтирала каблук о молоденькую травку. Над ней хихикали всю дорогу, зажимая носы и всячески показывая свое отношение к досадному происшествию. Особенно забавным казалось то, что виновницей торжества оказалась бойкая девушка по имени Ева, которая никак не хотела признать то, что от нее может исходить неприятный, отнюдь не библейский запах.
Возле стелы «ТОРЖОК» уже стояли две машины: серебристый «фольксваген» и бордовый «рено». Они дожидались нас, помигали, приглашая следовать за ними, и тут же тронулись, показывая дорогу. Ехать оказалось недолго, минут через семь притормозили возле маленького продуктового магазинчика. Рядом были какие-то ларьки, чуть дальше — обшарпанные пятиэтажки. Между домами виднелось поле, на нем силуэты крестов — кладбище. По улочке шли жители Торжка: молодая женщина с коляской, пара средних лет, мужик забулдыжного вида. Сразу ощущалось: здесь никто никуда не спешит, торопиться не нужно. Насколько же провинциальный ритм жизни обаятельней нашего мегаполисного и суматошного. Особенно остро это чувствуешь, когда живешь попеременно то в крупном городе, то в тихом городишке. Может, поэтому провинциалы и считают москвичей не душевными: для проявления душевности нужен определенный эмоциональный настрой, а он создается вдумчиво и неспешно. У москвичей просто ни на что не хватает времени. Они глотают гамбургеры, глотают в метрополитеновские промежутки быстрорастворимые, как суповые пакетики, книги, а вечером — фальшивые сериалы. И все это малосъедобно, практически не переваривается, отдается отрыжкой: нервозностью, суетливостью, безразличием к ближнему.
Мы стоим с куратором Владимиром возле магазина и ежимся от резкого холодного ветра — после теплой машины это особенно ощутимо.
Владимир худ, сутул, широкобров, с темными внимательными глазами. Переминается с ноги на ногу.
— Давно сюда ездите? — спрашиваю его.
— Второй год уже. А вы в первый раз?
— Сюда — да. Я езжу в Быковский.
— А я побывал в нескольких, и в Быковском, кстати, тоже, но в этот — приехал однажды — и все. Сразу понял — мое. У меня у самого четверо, — улыбается.
— Ничего себе! Как же вы еще сюда-то успеваете?
— Да вот так. Привык. Уже не могу без этого. Тянет… Жену тоже привлек. Она сначала ни в какую, говорит, ты что, с ума сошел, а потом съездила разок, понравилось…
Расселись по машинам, поехали.
Сразу за магазином поворот — и вид на детский дом — белое трехэтажное здание,
за ним поле, вдалеке еще голый серый лес. Тихо и грустно. И
все время это щемящее чувство: страшно войти
внутрь — там сразу со всех сторон нагрянет горе, горячее чужое горе, негромкое,
растянутое на годы и растворенное в детских рисунках, висящих на стенах, в
общих, не имеющих хозяина игрушках, в любопытных глазах детей, обступивших нас.
Надо как-то противостоять ему. Собраться с силами. Не показать детям, что тебе их жалко.
У них хватает мужества и мудрости быть добрыми к нам: не прогнать, не обидеть, чем-нибудь одарить.
Я не привезла с собой даже конфет — Владимир сказал, что чаепитие планируется в следующий раз. Одна девчушка, лет восьми, подбежала ко мне и протянула листок желтой бумаги с вышитым на нем красными нитками цветком.
— Это тебе!
— Спасибо.
Внимательно рассмотрела. Внизу ручкой, аккуратным почерком было написано: Оля Галкина. Кружок рукоделия «Узелок».
Я стояла посреди коридора и держала в руках, быть может, самый дорогой подарок в своей жизни.
Пока студентки репетировали свой концерт, волонтеры распределились по мастер-классам. Я пошла к детсадовским детям. Со мной — еще два волонтера, молодые женщины. В довольно большой комнате дети трех-пяти лет сидели за крошечными партами на крохотных стульчиках и во все глаза глядели на нас. Сначала одна из волонтерш показывала, как делать бумажные цветы, а я фотографировала лица детей. Одна из девочек неотрывно смотрела на меня, ее не интересовали бумажные цветы, не интересовали и фотографии, которые я показывала ей.
Ребенок глазел на меня зачарованно, с первозданным младенческим любопытством.
— Ты моя мама? — наконец тихо спросила она.
Удар. Дыхание пресеклось.
— А у тебя разве нет мамы?
— Есть. Но она приезжает редко.
— А как тебя зовут?
— Алиса.
— А меня Полина.
— Ты — моя мама Полина, — внезапно решила девочка и взяла меня за руку.
Тут ко мне подошла воспитательница.
— Детей фотографировать нельзя, — сказала строго. — Всех вместе можно, а по отдельности — нет.
— Почему?
— Нельзя, — еще жестче повторила она.
— Мама, пойдем! — потянула меня Алиса.
— Куда?
— Играть, — и кивнула на игрушки, стоящие на полках вдоль стены.
Дверь в соседнюю комнату была приоткрыта, там виднелись аккуратно застеленные кроватки.
— А там вы спите, да?
Алиса кивнула.
— Алиса, — гаркнула воспитательница, — ты куда это собралась? Ну-ка быстро сядь на место!
Девочка нехотя послушалась.
Вторая волонтерша принялась надувать разноцветные воздушные колбаски, которые ловко превращала в различные игрушки: собаку, зайца, лебедя. У детей это вызвало восторг: они повскакивали со своих мест и кричали: а мне лошадку! а я хочу мишку! а я саблю!
Девушка надувала фигурку за фигуркой специальным насосом и раздавала игрушки всем, кто тянул к ней руки. Алиса тоже подбежала и потребовала цветок, который и был тут же изготовлен для нее.
Я продолжала фотографировать: Алиса с цветком, Алиса смеется, Алиса задумалась, Алиса смотрит на меня. Щелкала и других: вот один мальчик заплакал, потому что всем мальчишкам сделали сабли, а ему нет, вот другой — бесстрашно размахивает ею, разинув в крике рот, вот девочки сбились в кучку и хвастаются друг перед другом своими новыми игрушками. Тайком сфотографировала и воспитательницу: низенькая, полная, в голубом халате, с мальчиковой ершистой стрижкой, в шерстяных носках на толстых икрах. Недовольно наблюдает за тем, как у детей одна за другой лопаются надувные игрушки, незлобно поругивает, покрикивает.
— Все, теперь идем обедать! Всем быстро мыть руки! — командует она.
Дети не реагируют.
— Я кому сказала! — вскрикивает грозно.
Это действует.
Алиса подбегает ко мне.
— Ты не уйдешь?
— Нет, — обещаю ей, — не уйду. Иди поешь.
Воспитательница разрешила мне побыть в группе. Я сижу одна в тихой опустевшей комнате, где по полу разбросаны игрушки, а на стенах висят детские рисунки, где остро, как свежесваренным вареньем, пахнет детством. Подхожу к окну: бескрайнее поле, кладбище: видно, как некоторые кресты покосились, как треплет ветер блеклые прошлогодние венки, как перелетают с места на место безмятежные вороны. Вдалеке, на горизонте возле леса какая-то маленькая деревенька — не приведи Господи тут жить.
Скоро вернется Алиса. Я зачем-то стою и жду ее, хотя надо скорее уходить. Убежать, скрыться. Но я стою и стою. И смотрю в окно. На поле, на кладбище, на лес. Чувствую, как целая шеренга добрых плюшевых зверей дышит мне в спину.
Но вот слышен на лестнице стремительный топот детских ног.
Первой врывается Алиса.
— Ты здесь?! — кидается обнимать.
— Поела? Вкусно?
Девочка кивает, не сводя с меня глаз. К верхней губе ее прилип кусочек капустного листа, вокруг рта широкий желтоватый жирный круг. И запах — скудной столовской еды. Достаю из сумки салфетку, вытираю ей рот. Она стоит, не шелохнувшись, — ей приятно и это. Не зная, куда выкинуть, комкаю и пихаю обратно в сумку — увезу этот запах с собой домой. Сажусь на стул, Алиса кладет голову мне на колени и гладит их как котенка. Я ерошу ее волосы и смотрю в окно — долгий сумеречный день, не поймешь — утро или вечер, а впереди еще пять часов езды до дома. Чувствую, как устала, как начинает болеть голова, все сильнее и сильнее, будто боль — это звук, который кто-то назло делает все громче.
— Мама, — тихо и внятно произносит Алиса и целует мои колени. Слово больно вспыхивает и внезапно гаснет, как перегоревшая лампочка.
Все, надо уходить.
— Так, дети, пора спать! — требует воспитательница. Лицо ее лоснится от пота, под мышками темные круги с белесыми разводами.
— Алис, тебе пора спать, — пытаюсь поднять девочку.
Она мотает головой и прижимается еще крепче.
— Мы с тобой прилипли, как две карамельки, — говорю ей.
Это срабатывает. Алиса смеется, вскакивает, повторяя:
— Как две карамельки! Как две карамельки!
— Алиса, я кому сказала! Быстро в туалет и спать! — воспитательница хватает ее за руку и тащит от меня волоком. Девочка тут же заходится плачем.
— Зачем вы так? Не надо. Она сама пойдет, — беру ее за другую руку. — Пойдешь сама?
Алиса, не прерывая рыданий, кивает.
— Ну, все-все, успокойся. Тебе действительно пора спать, — вытираю ей обильно бегущие по щекам слезы.
— А когда я посплю, мы с тобой поиграем?
— Давай лучше в следующий раз. Сейчас мне пора домой.
Я жду нового приступа слез, но она вдруг становится серьезной и тихой и, ни слова не говоря, уходит.
Я не знаю, что сказать ей на прощание.
Концерт, подготовленный студентками Академии физкультуры, оказался совсем не плох. Тема — весна, показанная через танцы разных народов. Все было красочно и на удивление профессионально. К финалу вышли танцоры в костюмах пингвинов с воздушными шариками, изображающими живот и, неловко перетаптываясь, исполнили забавный и симпатичный танец пингвинов. Дети восторженно хлопали, воспитательницы довольно кивали, директор, подтянутая и ухоженная женщина, совсем не похожая на жительницу Торжка, улыбаясь, что-то записывала себе в блокнот — наверное, краткий отчет о проведенном мероприятии.
После концерта дети висли на
Владимире и просили кто — покрутить,
кто — подкинуть повыше. Он, потный и счастливый, не отказывал никому. Дети
поглощали кратковременную радость, как мороженое в жару, хватали большими
сливочными кусками, не боясь ангины и зная: новое приключение может выпасть не
скоро, а скука будет долгой и однообразной, как вид из окна: поле, кладбище,
лес.
19
Вероника с Олесей ждали Ахмеда в условленном месте.
В последний момент план был изменен. Вероника не просто садится в машину для строгой педагогической беседы, а вместе с Олесей едет в «Подмосковные зори». С диктофоном. Уж очень ей хотелось попробовать себя в роли суперагента, выполняющего рискованное задание. К счастью, об этом она заранее сообщила знакомому полицейскому, который изо всех сил отговаривал ее, объясняя, что дело очень опасное, тем более — не стоит использовать в качестве «живца» несовершеннолетнюю девушку. Но Вероника настояла на своем. Полицейский среагировал адекватно — немедленно, используя свои связи, сообщил в органы, в результате чего в пансионате девчонок уже ждали оперативники.
Вкрадчивый дождик набирал силу, словно предвкушающая скандал женщина. Черный «БМВ», похожий на блестящую, только что вынырнувшую из воды большую рыбу, подъехал вовремя. Опустилось тонированное стекло — кавказская ухмылка и огнедышащие глаза.
Тут же насторожился:
— Это кто? — кивок на Веронику.
— Все нормально. Это моя подруга. Вероника.
— А гдэ сестра? Свэта.
Вероника незаметно — сделала вид, что полезла в сумочку за помадой — включила диктофон.
— Сестра заболела. Температура у нее… Но в следующий раз придет обязательно, — оправдывалась Олеся.
Ахмед оглядел Веронику пристально и брезгливо, поморщился.
— Старая.
— Мне только двадцать пять, — обиделась Вероника и поспешно добавила: — Зато я умею все-все-все.
— Точно? — грозно глянул на обеих. — Если какой-то подстав, найду и зарежю!
Принялся звонить кому-то по мобильнику. Телефон сдавленно пикал — давился кнопками. Наконец трубку взяли. Сутенер энергично и горячо доказывал что-то невидимому голосу, наконец, выругался по-русски и отсоединился.
— Ладно. Залэзай!
Девчонки послушались.
Резко газанул с места, помчал в дождь под надрывную и громкую кавказскую мелодию. На светофоре остановился, обернулся:
— Я нэ люблю глупый шлюх. Я люблю умный шлюх!
Веронику разобрал смех, она сделала вид, что закашлялась.
— Ахмед, да все будет о’кей, — заверила его Олеся. — Мы девочки понятливые.
На «зеленый» резко газанул, еще громче врубил музыку. Казалось, она пахла так же приторно, как болтающийся на зеркале заднего вида освежитель воздуха — в виде грязного листочка, похожего на захватанную денежную купюру неизвестного государства.
В фойе «Подмосковных зорь» было холодно и сквозисто — недавно отключили отопление, а по ночам чуть больше нуля. Кутающаяся в мохеровый шарф администраторша, за спиной которой маялись от скуки висевшие рядками номерки, взглянула на девиц исподлобья, с затаенной ненавистью — так смотрит школьная директриса на молодых и дерзких восьмиклассниц, плевавших на ее представления о нравственности. Что-то долго заполняла, наконец, выдала Ахмеду два номерка, изобразила подобие улыбки — накрашенные морковной помадой губы чуть растянулись и тут же сжались, как сморщенный, залежавшийся в холодильнике апельсин.
Ахмед кивнул девчонкам — мол, следуйте за мной и торопливо потопал на второй этаж. Вероника с Олесей подчинились.
Зашли каждая в свой номер.
— О, девочка моя приехала! — из ванной навстречу Веронике вышел еще крепкий мужик лет шестидесяти пяти, бритый наголо, с сухими и жесткими глазами. Ниже пояса болталось вафельное полотенце, на плечах и волосатой груди застыли, как желе, цепкие капли.
— Ну, проходи, красавица, садись, — пригласил он.
Вероника прошла в комнату.
На круглом столике у окна стояла ваза с виноградом и персиками, бутылка крымского шампанского.
— Я Геракл, — представился клиент. — А ты?
«Сумасшедший, — мелькнуло у Вероники, — надо подыграть».
— Афродита.
— Фродя, значит, — по-свойски переиначил Геракл. — Но можно, наверное, Фрося…
— Можно и Фрося.
Разлил шампанское. Оно розово пузырилось, шипело, как отползающая от берега волна. Пена проворно, словно торопясь, перевалилась через край, устремилась вниз, Вероника провела языком по сладкой стеклянной дорожке.
— Как ты это сексуально
сделала! — восхитился клиент. — Афродита
и пена — гармония! Как ты считаешь, Фрося?
Кивнула. Закурила. Наверное,
зря она все это затеяла. Как теперь выпутываться? И что там, в соседнем номере,
происходит с Олесей? Хотя можно себе представить — что. И во всем виновата
именно она, Вероника. Глянула
в окно — пышные сосны с розовато-охристыми стволами — закат. Дождь кончился,
стиснутое тучами слабо тлело майское солнце, безобидное и тихое, как спящий
алкаш.
И только тут Вероника услышала: в душе продолжала литься вода — рывками, вздрагивая, тугие струи то и дело прерывались, встречая препятствие на своем пути. Но какое препятствие-то?
— Фрось, ты ешь виноград-то, — пододвинул вазу с фруктами Геракл.
— А кто там в ванной?
— А, это… Да ты не бойся. Это наш молодой друг. Я вас сейчас познакомлю.
Внезапно водяной гул прервался. Через пару минут из ванной в облаке пара вышел точно так же, юбочно замотанный в вафельное полотенце парень лет пятнадцати, белобрысый и худой, с резко выпирающим кадыком и нежными девчачьими глазами, опушенными длинными ресницами.
— Можно мне тоже шампанского? — улыбнулся он.
— Садись, Ваня. Выпей, — пригласил Геракл, налил и ему. — А у нас в гостях Афродита. Фрося.
— А Ваня тоже… ну, тоже участвует? — осторожно поинтересовалась Вероника.
— Ну, конечно, глупышка! Давай-ка быстренько раздевайся и в душ.
— Но Ахмед сказал, что клиент будет только один.
Неожиданно Геракл разозлился.
— Кончай разговоры! Ахмед сказал, Ахмед сказал… Говно твой Ахмед. Обещал мне девочку двенадцати лет, а прислал клячу старую… На колени! — жестко приказал обоим.
Встали.
Ловко защелкнул на них ошейники, поводки крепко держал в руках. Приказал:
— А теперь потявкайте! Громче!
В этот живописный момент, к изумлению Вероники, вломились оперативники. Геракл был взят с поличным. Ахмеда тоже взяли, он стоял в фойе, в наручниках, лицом к стене.
Вероника и Олеся старательно отвечали на вопросы полицейских, вокруг них столпились отдыхающие из других номеров, глядящие на происходящее с жарким отпускным любопытством. Все время Вероника чувствовала на себе ненавидящий взгляд мохеровой администраторши, к которой у полиции тоже оказалось много вопросов.
Дело длилось около года. Процесс был громким — о нем писали почти все центральные газеты, мелькали видеосюжеты в новостях.
Ахмед довольно быстро всех сдал. Всего в их сутенерской банде оказалось восемь человек, работали в основном с несовершеннолетними, с детдомовскими, с детьми из неблагополучных семей. Непокорных похищали или убивали — выяснилось, что в течение последнего года пропали пятеро детей — от девяти до шестнадцати лет. Останки двоих были найдены в лесу недалеко от пансионата. Остальных разыскать не удалось.
Олеся со Светкой теперь в безопасности — хвастаются своими телефонами — сами заработали. Все девчонки им завидуют — ведь они стали известными, попали в новостные блоки центральных телеканалов. Олеся — настоящая звезда, вызывающая в сверстницах какой-то гадливый восторг. Она — взрослая женщина, она тако-ое пережила! Все заискивают перед ней и немного побаиваются.
Ахмеду и его подельникам дали от пятнадцати до двадцати лет, однако их босса не нашли, он где-то скрылся.Досталось и Инне Федоровне, директору Быковского детского дома. Ее сняли с должности, судили, дали два года условно.
20
Вот уже несколько месяцев я не навещала своих подопечных — все летние выходные проводила с дочкой на даче.
Кира без конца звонила, требовала приехать.
Жди до осени, говорила я.
И она ждала.
В октябре я приняла решение удочерить Киру.
— Ты что, с ума сошла? — опешил муж. — Мы же вроде своего второго хотели.
— Так вроде или хотели?
— Хотели.
— Ну, так что же?
— То есть я во всем виноват? — обиделся Андрей.
— Я не говорю, что ты виноват. Никто не виноват. И вообще — одно другому не мешает. Пойми, я должна взять эту девочку, я ей обещала.
— А обо мне ты подумала? А о Кате?
— Подумала. Обо всех подумала. Проживем как-нибудь.
— Послушай, Поль, ну, давай честно. Ты же никогда особо не любила возиться с детьми. Что случилось-то?
— Да я и сейчас не очень люблю с ними возиться. Просто я привязалась к Кире. И я не могу обмануть ее.
Муж раздраженно пожал плечами.
— А через год ты привяжешься к кому-нибудь еще, и тоже в дом приведешь?
— Нет, не думаю.
— А, то есть ты не уверена, да?
— Андрюш, перестань. Я же не делаю ничего плохого.
— Ну, конечно. Совсем ничего! — вскочил, рванул на кухню курить.
Катя подошла, обняла меня, спросила серьезно:
— Мам, а зачем к нам приедет эта девочка?
— Понимаешь — она считает меня мамой…
— Ты — моя мама, и больше ничья! — возмутилась дочь.
— Ну, конечно, твоя. Просто есть еще одна девочка, очень хорошая девочка, которая хочет жить с нами.
— А почему хочет?
— Потому что она любит меня.
— Я тоже люблю тебя!
— Знаю, девочка моя. Успокойся. Но ты любишь потому, что тебе хорошо, а она любит потому, что ей плохо.
Катя задумалась.
— А где ее мама?
— Ее мама к ней не приезжает.
— Почему?
— Не знаю…
Муж вернулся с кухни, уставился в экран компьютера. Спросил, будто прочел с монитора:
— А ты хоть узнавала вообще, что нужно для удочерения? Там ведь целый ворох бумаг надо собрать, кучу инстанций обойти.
— Вот это самое неприятное, — кивнула я. — Узнавала. В России гораздо легче отдать ребенка в детский дом, чем забрать его оттуда. Бредовая система…
— Ты сама-то готова к этому бреду?
— Наверное, да. Кстати, если ты не против, в следующие выходные привезу ее к нам в гости, познакомитесь.
Андрей пожал плечами.
— А сколько ей лет? — ревниво поинтересовалась Катя.
— Одиннадцать.
— Такая большая!
— Ну да. Хочешь, у тебя будет старшая сестра?
— Я не хочу старшую, я хочу младшую. Мам, ну когда ты мне родишь сестренку или братика?
Мы с Андреем никогда не рассказывали Кате глупых историй про аистов и капусту, а сразу выложили все как есть. Без подробностей, конечно. По крайней мере, она точно знала, что ребенок до рождения все девять месяцев живет в животе у мамы.
— Не знаю, уживемся ли мы с
ней, — вздохнул Андрей. — Учти, если
нет — я уйду.
Слова эти царапнули, но не испугали. Нет, мой Андрей никогда никуда от меня не уйдет.
— Мам, а как ее зовут? — спросила дочь.
— Кира. Очень редкое и красивое имя.
— Катя — лучше!
Пришлось согласиться.
Дочь успокоилась, принялась шалить, притащила пластилин, велела мне помогать лепить ей всю нашу семью, включая старого пса, Тумана. Катя взяла красный брусок, едва наметила руки и ноги, налепила катушки глаз, ногтем сделала прорезь рта. Получился получеловек-полубрусок. Нечто бесформенное.
— А это кто? — не поняла я.
— Это Кира, — уверенно ответила дочь.
— А почему она не такая как все, как ты, как мы с папой?
— Потому что я ее еще не видела. Я же не знаю, какая она на самом деле.
— Скоро увидишь.
— Ну, вот тогда и долеплю.
— Ладно, договорились. Только лепи красивую девочку, чтобы она не обиделась.
— Посмотрим, — по-взрослому прищурилась Катя. — Пока она просто пластилин.
(Окончание следует)