Рассказы
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 8, 2013
Лера Манович
родилась в Воронеже, в 1976 году.
Закончила математический факультет Воронежского государственного университета.
Магистр математики. Дизайнер. С 1999 года живет в Москве. Член Союза писателей
Москвы. Слушатель Высших литературных курсов. В «ДН» публикуется впервые.
Красивая
жизнь Лерыча
—
Мама, смотри — бомдж! — говорит девочка лет пяти с
маленьким ротиком, будто зажатым между двумя круглыми щеками.
Показывает
на сутулого человека с седой щетиной, сидящего у входа в вагон электрички.
—
Не показывай пальцем! — мама нервно одергивает пухлую ручку, испуганно смотрит
на человека и снова устремляет взгляд в электронную книгу.
Электричка
трогается, девочка пододвигается к окну, подносит ладошку к круглой щеке.
—
Не трогай лицо, у тебя руки грязные, — снова одергивает ее мама.
—
Почему? — девочка удивленно смотрит на розовые ладошки.
—
Потому что вокзал — самое грязное место! — говорит мама, косясь на человека у
двери, который жадно пьет что-то из бутыли, — а электричка тем более!
—
Ты же мне говорила, что самое грязное — железные деньги, — говорит девочка.
—
Значит, сначала деньги, потом вокзал.
Девочка
опускает ручки и задумчиво смотрит в окно.
За
окном проносится серая стена с выпуклым рельефом, электричка замедляет ход и
останавливается. Стена разрисована граффити, в основном бессмысленными и
неумелыми. Но на одном панельном квадрате — выразительное и печальное лицо
человека лет пятидесяти с морщинами на лбу и щеках и усталыми, еврейскими
глазами. Из-за пазухи его куртки выглядывает неземное глазастое и ушастое
существо с маленьким розовым носом. Девочка удивленно открывает ротик и тычет
пальцем в стекло:
—
Мам, кто это?
Мама
поднимает лицо от книги, отвлеченно смотрит:
—
Не знаю, человек какой-то.
—
Бомдж?
—
Господи, да что за слово, где ты его взяла?!
Мама
опять косится на бородатого человека у двери. Электричка трогается. Три
человека в оранжевых жилетах, стоя у стены, сосредоточенно «отливают» на
серебристую надпись КИНО. Один из них оборачивается к электричке и улыбается. У
него черное от загара лицо и золотые зубы.
Мама
хватает щекастую девочку и отодвигает от окна.
—
На, почитай лучше, — мама
достает из сумки детскую книжку.
—
Я не хочу читать, я хочу смотреть жизнь, — говорит девочка, пытаясь снова
придвинуться к окну.
Лерыч.
Щекастая
девочка даже не догадывается, что попала в самую точку.
Человек,
нарисованный на стене — бомж Лерыч. А белое существо
с ангельской мордой — его собака Фенька.
Запечатлел их приятель Гоша. Нашел сумку с красками, которую бросили художники-недоучки, убегая от милиции, и увековечил Лерыча с собакой.
Подходящих
цветов в сумке почти не было, поэтому у Лерыча лицо
кирпичного оттенка, а джинсовую куртку пришлось сделать ядовито-зеленой. И
собака получилась голубоватая, а не рыжая. Но в целом очень похоже
вышло. Прямо как живые.
Гоша
закончил когда-то художественную школу. Педагоги говорили — мальчишка чертовски талантлив. Теперь это был уже не мальчишка, а
долговязый то ли мужчина, то ли старик с желтым лицом. Печень.
Впрочем,
художественный взгляд и чувствительность души он сохранил: часами мог ловить
голубя, только чтоб распутать ему лапки, связанные злыми мальчишками. И когда
это удавалось, и голубь испуганно взмывал из его худых рук в небо — желтое лицо
Гоши просветлялось.
Гоша
ходил по вагонам с табличкой: «Помогите инвалиду, нужны деньги на операцию».
Деньги на лечение и в самом деле были нужны. Но сколько и на какое лечение —
Гоша давно уже не помнил.
Однажды
утром он так и остался сидеть на полу среди шелухи и окурков, прислонившись
спиной к стене и вытянув вперед длинные худые ноги в разных носках. Вокруг него
в первых лучах солнца бродили и ворковали его любимые голуби.
Фенька.
Феньку
нашли под деревом, недалеко от станции. Нашел ее Лерыч.
Щенок был совсем крошечный, но сразу видно —
благородных кровей. Как он там оказался — сказать трудно. Никогда и никто по
доброй воле не бросил бы такую кроху.
Едва
Лерыч наклонился, увидел эти круглые глаза и
приветливо-беспомощное шевеление хвостика размером с мизинец — как полюбил
сразу и навсегда.
Вначале
он назвал ее Му-Му. Не для смеха, а чтоб ее имя было проще выговорить Толику,
мальчику немому и умственно отсталому. Но Толик все складывал губы, пускал
пузыри и говорил не Му-Му, а скорее Пфе-Пфе. Так
щенок стал Пфенькой, а потом уж просто Фенькой.
Фенька
оказалась существом чувствительным и благородным. У Лерыча
давно уже не было ни квартиры, ни дачи с креслом-качалкой, ни жены — кандидата
наук. А вот Фенька была. Как будто маленький уголок,
деталь из той, давно утраченной жизни случайно вылез в этой — новой и
безрадостной.
Сам
Лерыч был человеком непростым. Во-первых, наполовину
еврей. Во-вторых, имел высшее образование.
Он,
к примеру, читал «Москва-Петушки» Ерофеева и не просто
читал, а помнил наизусть цитаты. Ему казалось чрезвычайно забавным сесть на
Курском вокзале рядом с кем-нибудь понимающим да и
процитировать ему на память что-нибудь. Но люди попадались неподходящие, текст
не узнавали и смущенно отсаживались подальше от странного человека.
Машка.
Сын
Толик появился у Лерыча пять лет назад. Родила его
Машка, девка c загадкой в
лице, но совершенно пропащая. Лерыч не знал точно —
был ли это его сын или чей еще, но Машка сказала ему так:
—
Тебе рожать буду.
Так
Лерыч стал отцом Толика.
Машка
была низенькая, вся коротенькая и широкая. Хороши в ней были только грудь да лютый
бабский характер. Когда Толик был совсем маленький, и присев где-нибудь в тени
Машка доставала из-под растянутой майки свою грудь — правильно округлую, белую,
с крошечным розовым соском — Лерыч cмотрел и не мог насмотреться. И
понять тоже не мог: как и зачем явлена такая красота тут, между испитым лицом и
грязной юбкой, зажатая в короткопалой, грязноватой машкиной
руке, красота, которую небрежно мяли, кладя в рот глупого Толика. И зачем,
собственно, это чудо явлено в самой Машке, пьющей и пропащей…
Весь
ужас облезлых стен, тряпья на полу и лиц, превратившихся тоже в какое-то
человеческое тряпье, будто освящался белым, прекрасным овалом этой груди. Это
был атрибут красивой жизни номер один в жизни Лерыча.
Впрочем,
Машка была не так глупа, чтобы «чудо» это не видеть и за собой не знать. Часто
напившись и «распоясавшись», подходила к кому-нибудь из «интересных» мужиков и,
задрав грязную свою рубашонку с удовольствием смотрела
на то впечатление, которое производила. Лерыч cильно ревновал, но грех этот ей прощал.
Машка
прожила не то чтобы вместе, но рядом с Лерычем четыре
года, а в одно утро просто исчезла вместе с небольшой денежной суммой, которую Лерыч хранил у себя в потайном кармане. Такое бывало с ней
и раньше. Загуляла. Но когда она не появилась и на третий день, Лерыч пошел искать. Исходил все участки и пути, похудел и
осунулся. Машки нигде не было.
Ходили
слухи, будто какой-то проезжий художник взял ее к себе, сраженный белоснежной
красотой с маленьким алым соском. Лерыч и сам хотел
бы в это верить. Но знал, что никакие художники Машку не забирали, а забили ее
где-то до смерти за вспыльчивый характер и бабскую злобу. Сколько раз она и ему
в приступе пьяной ненависти ко всей этой паскудной
жизни раздирала лицо в кровь. Даже маленькому Толику, который и мухи никогда не
обидел, доставалось. За то, что получился некрасивым и глупым.
—
Вот ведь, какая амбициозная баба, а в бомжи пошла, — с
горькой иронией говорил про нее Гоша и сплевывал…
Толик
быстро от матери отвык. Лерыч тосковал, но виду не
подавал. И по атрибуту красивой жизни номер один, и по самой Машке — злой и
давно к нему равнодушной.
*
* *
Лето
пронеслось легко и почти весело. Погода стояла жаркая, ночевать можно было где хочешь. Толик подрос, окреп, и в лице его появились
черты, отдаленно напоминающие Лерыча в молодости. Фенька тоже подросла, освоилась. У нее был особый собачий
дар: повиливая рыжим хвостиком, она умела так посмотреть в глаза, что пирожки,
мороженое и все, что пьют и едят на станции, сыпалось на нее как из рога
изобилия.
Одна
предприимчивая cтаруха все
выпрашивала у Лерыча Феньку,
хорошие деньги предлагала, но Лерыч только
отмахивался.
—
Дурак ты, — говорила бабка, — живешь как говно и все выебываесси.
У меня б она в квартире жила. А так подохнет — и
ничего не получишь. А то и сам раньше нее подохнешь.
Портрет.
Cтоял
теплый августовский вечер. Лерыч, Толик и Фенька сидели на насыпи. Гоша рисовал тот самый портрет, Лерыч курил, Толик возился с Фенькой.
—
Шикарный ты мужик — говорил Гоша, легко набрасывая на стене
силуэт,
— если баба у тебя, то с такой роскошной грудью, что и среди приличных-то
не сыщешь, — Гоша оборачивался к Лерычу и подмигивал.
— Если собака — так тоже… чистопородная и умная каких
поискать, — продолжал Гоша.
— Все у тебя не абы как.
—
А сын смотри какой, — Лерыч, присвистнув, махнул рукой Толику, чтоб подошел.
Толик
подошел c вечной своей улыбкой, Фенька
прибежала следом.
—
Толик, дай руку.
Толик
протянул руку. Лерыч взял ее в свою, разгладил, расправил грязные пальцы на своей
ладони. Поглядел на Гошу.
—
Ну, смотри. Твоему Микеланджело и не снилась такая.
Гоша
обернулся и зачарованно смотрел на крупную и будто умную в своем совершенстве
руку, с чуткими, заостренными пальцами…
Лерыч
заулыбался, взял Феньку, поднес к бородатому лицу, а
та, вся дрожа от восторга и обожания, быстро-быстро лизала его щеки маленьким
алым языком…
Чумка.
Осенью
Фенька заболела. Ела плохо, ее то и дело рвало. Лерыч лечил ее по-своему — старался раздобыть мясо, все
подсовывал лучший кусок. Но она скоро совсем перестала
есть, но была все так же ласкова.
—
У нее наверное это… чумка, —
со знанием дела сказал старик со станции. — Ее к ветеринару надо. Но там только
за деньги. Да и не пустят тебя…
Ветеринарка.
Холодный,
ветреный день. Стеклянные двери ветеринарной клиники. Охранник оттесняет Лерыча с Фенькой за пазухой от
входа.
—
Ну, вы меня не пускайте. Вы собаку-то посмотрите, я ж не себя лечить пришел,
собаку, — Лерыч тянет вперед Феньку,
— я могу и тут постоять.
Охранник
молчит, глядя мимо.
—
У меня и деньги есть! — бормочет Лерыч, вытаскивая из
кармана мятые сотни, — может укол нужен или что.
—
Да на тебе самом вся таблица Менделеева, — отвечает охранник, глядя на
невысокого Лерыча сверху вниз, — собаку-то такую где взял? Украл?
—
Нашел, она уже давно у меня…
Лерыч
стоит, глядя cнизу вверх на
охранника. Лицо его спокойно и серьезно.
—
Слушай, я тебя понимаю. Падаль я человеческая. И воняет от меня, да. Но мне
собака эта… она мне как ребенок… как никто…
Охранник
молча стоит в дверях, расставив ноги.
Лерыч
подходит к охраннику ближе, достает из-за пазухи дрожащую
Феньку, протягивает ему.
*
* *
Ветеринар
с лицом хорошего человека вышел к Лерычу, держа Феньку в одной ладони.
—
Поздно пришли. Последняя стадия энтерита. Можем только умертвить, чтоб не
мучилась.
—
Как умертвить? Она же живая… Вон, хвостиком виляет, — Лерыч забрал собаку из рук ветеринара, бережно положил за
пазуху.
—
Сколько с меня?
—
Да перестаньте! — беззлобно махнул рукой врач с лицом хорошего человека, —
какие деньги… Идите.
Карамелька.
Лерыч
и Толик сидели на железнодорожной насыпи. На коленях у Лерыча
на свернутой меховой куртке лежала Фенька. Лерыч пил пиво и, зло cощурив
глаза, смотрел вдаль на чахлую полоску деревьев. Толик гладил Феньку и глупо улыбался. Потом достал из кармана и стал
совать Феньке под нос шершавую от налипшего мусора
карамельку. Фенька нюхала карамельку, смотрела на
Толика страдальческими глазами и, еле-еле, будто извиняясь за себя, водила
тощим хвостиком.
…Фенька сдохла рано утром. Было
туманно и зябко. Так же как в тот день, когда Лерыч
нашел ее. С криком раненых птиц проносились редкие электрички.
Лерыч
не хотел ее хоронить, а так и держал за пазухой и все гладил-гладил рукой.
—
Cтарик, не сходи с ума, —
сказал Гоша, — это всего лишь собака, не человек. А ты убиваешься
прямо как Ретт Батлер по
погибшей дочери.
Точнее,
у него была такая мысль. А сказал он так:
—
Она скоро вонять начнет. Выбрось уже, — и, тоскливо сплюнув в сторону, сел
рядом и закурил.
Ночью,
когда Лерыч уснул, приятели вытащили Феньку у него из-за пазухи. Закапывать им было лень, и они
просто отнесли ее подальше и бросили у насыпи. Утром Лерыч
исходил все вокруг, но Феньку не нашел. Сидел на
станции и беззвучно плакал, расплескивая пиво из пластикового стакана, который
кто-то сердобольно сунул ему в руку.
Атрибут красивой жизни номер три.
Случилось
в жизни Лерыча и третье явление оттуда, из хорошей
жизни. Похоронив, а, точнее, потеряв Феньку, взял он
дурную привычку ходить вдоль железнодорожных путей, между Карачарово
и Чухлинкой. Идет и все высматривает по привычке
рыжую шерстку между бурых шпал.
И
вот, однажды почудилось ему рыжее за рельсой.
Точь-в-точь Фенька! Лерыч
прибавил шагу, подошел. Ярко-рыжий, нездешней красоты и сорта бумажник.
Раскрытый и пустой. Лерыч взял его в руки — бумажник
был мягким, теплым от солнца, пах дорогой кожей и недосягаемой жизнью.
Правило
вокзальной жизни гласило — никогда не оставляй себе чужие вещи! Лерыч знал это правило, как знал и то, что расстаться с
бумажником не сможет. Он сунул его за пазуху туда, где раньше носил Феньку, и на минуту показалось ему, что снова теплая, живая
тяжесть греет ему грудь.
Милиция.
В
тот же день всех взяли, перетрясли, бумажник быстро нашли.
—
Что за фамилия, еврей что ли? — спрашивал рыжий милиционер c
мелкими чертами лица, быстро заполняя какой-то бланк.
—
Наполовину, по отцу, — улыбался Лерыч.
—
Так… ясно. И чей же это? — рыжий милиционер ехидно указывал глазами на
бумажник, и на его носу блестели капельки пота.
—
Теперь мой, — отвечал Лерыч,
огладив рукою бороду.
—
А взял где?
—
Нашел.
—
Где нашел?
—
На путях между станций.
Милиционер
подался было вперед, потом брезгливо вернулся на свое место.
—
Что ж ты там на путях делал?
—
Гулял.
—
Ах вот оно что, — удовлетворенно покраснел милиционер
и что-то записал, — гулял значит. Значит… променад тут у тебя.
—
Вроде того, — улыбнулся Лерыч.
—
А как же так вышло, что случился у тебя променад именно в тот день, как тут
человека убили? А? — милиционер зло смотрел в упор.
—
Так обычное же дело — кого-то убивают, а у кого-то променад.
—
Аа… стало быть обычное. Ну
ладно, поговорим с тобой… Иди.
Лерыч
встал со стула, привычным движением поддернув брюки, которые болтались на худом
теле, и пошел к двери…
Говорят,
его даже пытали. Но точно никто не знал. Больше его не видели.
Толик.
Толика
подобрала предприимчивая cтаруха.
Та самая, что выпрашивала Феньку. Ходила с ним по
вагонам, просила денег для внука. Толик грустно мычал и пускал слюни. Улыбаться
он перестал с тех пор, как Лерыч ушел со смешным,
рыжим человеком в милицейской форме, оставив ему бутыль газировки и велев
сидеть смирно и к путям близко не подходить. Так он и сидел до вечера,
обмочившись прямо под себя, пока не заинтересовалась им эта старуха.
—
Звать тебя как? — спросила старуха.
Толик
промычал свое имя.
—
Ясно, — сказала старуха. Ну, немтырь, собирайся, со
мной пойдешь…
Вечерами,
когда натаскавшись за день по вагонам, Толик сидел прямо на полу в своем
«собачьем» углу, его посещало вдруг вдохновение и хотелось рассказать про свою
прошлую жизнь, про мать с белой грудью, про то, какая смешная была маленькая Фенька, как сидели они с Лерычем
и Фенькой на насыпи летними вечерами и смотрели как быстрые зеленые поезда проносились сквозь
красный шар заходящего солнца.
Он
начинал мычать и размахивать руками. Бабка, которая занималась в это время
подсчетами выручки, поднимала голову и злобно смотрела в сторону Толика. Ей
казалось, что так он выражает свою злость и недовольство жизнью.
—
На, — говорила она, — кинув в
его сторону горсть мелочи и мятых десяток, — хватит уже пяздить-то!
Спать ложись! Ишь, немтырь —
а тоже свое не упустит!
Взяв
стакан и наполнив его до краев бордовой бормотухой,
протягивала Тольке.
Послесловие.
В
тот год, когда исчез Лерыч, случился небывалый звездопад.
Смотритель
голубой станционной будки говорил, что звезды сыпали как искры во время сварки.
И будто сыпали они ровнехонько между станциями Чухлинка
и Карачарово, прямо на железнодорожные пути. Но это
ему, видно, спьяну померещилось.
Он,
смеху ради, поскольку не верил во всю эту чепуху с
желаниями, попросил, чтоб зима была не очень снежная — у него на дачном доме
крыша прогнила. И зима случилась такая бесснежная, что весной он локти себе
кусал, что не попросил чего поважнее. К примеру,
Настасью, его сменщицу. В жены или еще как…
Молоко
Тянулась
ночь. Жидковатая ночь тринадцатого августа, когда вот-вот начнет светать. На
кухне горел ночник — стеклянный полумесяц, до половины наполненный дохлыми мошками. В банке с вареньем ворочалась оса.
В
коридоре, в плаще, накинутом на голое тело, стояла Саша, сжимая в руке ракетку
для бадминтона.
Прибавив
свет в прихожей, Саша выставила вперед ракетку и двинулась в комнату…
Комната
была пуста, едва подрагивали от сквозняка шторы. Саша провела по ним ракеткой,
подошла к книжному шкафу. Отклонившись назад, будто оттуда может вылететь стая
птиц, провела ракеткой между шкафом и стеной. На улице завопила сигнализация,
Саша вздрогнула, попятилась и села на диван. Еще раз
оглядев комнату, она стянула с головы шапку и положила ее рядом. Провела
ладонью по лицу, поправила прилипшую челку, и прикрыв
глаза, едва слышно забормотала…
—
…ибо твое есть Имя и сила, и слава во веки веков.
Аминь, — Саша неловко перекрестилась и щелкнула выключателем. Комната
погрузилась в предутренний мрак.
*
* *
В
институтской столовой стоял бодрый гул — звенели стаканы, звякали ложки. Теплая
духота пахла борщом и хлебным мякишем.
Саша
и ее однокурсница Вера, полноватая краснощекая девица, сидели у окна,
подравнивая вилками рассыпчатую гречку на тарелках.
— И тут сквозь сон я слышу звуки скребыхающие… то ли лапки, то ли крылья. Каким-то звериным
чутьем понимаю, что это не птица… Зажигаю свет. И
здоровая такая летучая мышь летит прямо через комнату и как бабочка садится на
стену…
—
Мышь летучая?! Ну ты даешь! — выпучила глаза Верка.
—
Я-то что. Она сама забралась.
Саша
раздавила вилкой рыхлую, бледно-серую котлету.
—
Понимаешь, дело не в мыши, — сказала она. Когда я в темноте в пустой комнате
сидела на диване — внутри меня было нечто страшнее этой мыши… Я, понимаешь,
ощутила присутствие внутри себя пространства, мне самой неведомого… Ну, как сказать… Живешь в доме десять лет. И идешь однажды
по этому дому, который вдоль и поперек знаешь, и вдруг натыкаешься на абсолютно
незнакомую дверь, ведущую в абсолютно незнакомое помещение. И мало того, что
дверь. Так тебе еще кажется, что за дверью этой лежит кто-то и стонет… Есть кто-то… Понимаешь?
Верка
мотнула головой:
—
Неа…
—
Наверное, это и есть душа. Ну, про которую верующие
говорят… То понятно все, ровно. А то — будто воронка какая-то в бесконечность… И воронка эта прямо в тебе…
Верка
заскучала, отпила компот. Потом спросила:
—
А куда мышь-то делась?
—
А фиг ее знает. Я все обыскала — нет ее. Улетела,
наверное.
Саша
положила в рот половину котлеты, поморщилась и отодвинула от себя тарелку:
—
Ладно, пойдем, а то уже пара началась…
Вера
с жадной торопливостью собрала на вилку остатки котлеты и залпом выпила компот.
*
* *
Евгений
Евгеньевич — сорокалетний, еще красивый мужчина занес скальпель над распятым
тельцем лабораторной мыши.
—
Вот так вот аккуратно, без суеты делаем надрез, — начал
было он, но остановился, услышав шум падающих колб и инструментов, которые
сгребла руками Саша, медленно сползая под стол.
—
Зачем на биофак-то идут?! — с отеческим испугом бормотал Евгений Евгеньевич,
подхватывая потерявшую сознание Сашу, и с волнением чувствуя молодую округлость
под бесформенным свитером. — Дверь мне откроет кто-нибудь?!
*
* *
Cаша
стояла, склонившись над унитазом институтской уборной. Верка,
стоя рядом, пыталась пригладить назад ее волосы, но они снова падали на влажное
лицо.
—
Все, кажется, — Саша распрямилась, подошла к крану, умылась. Верка подала ей аккуратно сложенный платок.
—
И сколько уже, как думаешь? — спросила Верка.
—
Недели три.
—
Ты ему сказала?
—
Кому? — Саша внимательно посмотрела на Верку.
—
Ну, отцу. Саш, а кто отец-то?
Лицо
Верки выражало благоговение перед сашкиным
спокойствием.
—
Ладно, я домой, наверное, пойду. Сегодня знания в меня не идут, — сказала Саша.
—
Саш!
—
А?
—
Скажи ему.
—
Вер, это абсолютно случайный человек… Ну, может и
скажу. Хотя, не знаю зачем…
—
Как зачем?! Он же отец!
—
Слушай, что за глупости! Какой на фиг отец?!
Сашка
взяла с подоконника сумку, набросила на плечо.
—
Все, пойду. Адье!
*
* *
Дома
Cаша выпила чаю с колбасой,
достала из сумки телефон, подержала в руках. Потом легла на диван, положив
телефон на табуретку рядом, и куда-то провалилась…
Сквозь
сон Cаша услышала телефонный
звонок. Она приоткрыла глаза, пошарила рукой. Что-то мягкое с отвратительным
писком взмыло из-под ее ладони к потолку и закружилось по комнате.
Саша
вскочила, но споткнулась о табуретку. Сделала шаг, снова споткнулась. Глаза
никак не привыкали к темноте.
Тогда
она залезла с ногами на диван и оттуда дотянулась до выключателя.
Комната
осветилась. На потолке и стенах никого не было. Но весь пол был уставлен
одинаковыми табуретками, на каждой из которых лежал и вибрировал телефон. Саша почувствовала как к горлу подкатила тошнота. Она зажала рот
руками и проснулась, сквозь майку чувствуя на груди теплую и липкую рвоту.
*
* *
—
Тебе к бабушке сходить надо, — сказала Верка, оттирая
пригоревшую плиту на сашкиной кухне.
—
К какой бабушке?
—
У мамы есть знакомая. Порчу снимает. И сглаз. Знаешь
как одной нашей знакомой помогла?!
—
Угу. Сниму сглаз — наведу порчу, — мрачно пошутила Саша.
—
Ты себя видела? — Верка обернула к ней cерьезное, краснощекое лицо.
—
А что такое?
—
Да в гроб краше кладут! — сказала Верка. — Ты ничего
не теряешь — денег она не берет. Пряники только. И конфеты. Я попрошу маму —
она узнает когда.
Саша,
равнодушно махнув, отпила чай и уставилась в окно.
—
Саш.
—
Ну.
—
А с этим что? — Верка осторожно показала на сашин живот.
—
Решу.
—
Ты аборт будешь делать?! — Верка выкатила телячьи
глаза.
—
Вер, хватит! И так тошно.
*
* *
Бабка
в простом ситцевом халате долго водила над Сашей рукой, растопырив
изуродованные артритом пальцы, потом сказала:
—
Нет на тебе никакой порчи. И сглаза нет. Нервная только очень. Чиво нервничаешь-то?
Саша
молчала. Бабка вздохнула.
—
Я седни тоже вся извелась. Внук на права пошел
сдавать — а не учил ничего. Ну, правил этих, из книжечки. Сама видела — даже не
открыл. Как сдаст теперь? — она махнула рукой и, нахлобучившись как курица,
ушла в себя.
—
А с летучей мышью что делать? — спросила вдруг Саша.
—
С мышью-то? — очнулась бабка. — А ничего не делай. Молока ей дай. У тебя ж
молока много теперь? Вот и дай, — сказала она, не глядя на Сашу.
Саша
встала.
—
Была тут у нас одна, — опять заговорила бабка, обращаясь к пустоте перед собой,
— ребеночка ждала. Ляжет на один бок перед телевизором — и
апельсины ест. Весь день. Лежит и ест. Я ей говорю — что ж ты, Тамарка, все лежишь? Ты б встала, походила б, дела
поделала. Нее, не слушала…
«Верка — чертово трепло», —
равнодушно подумала Саша.
—
Мальчик у нее родился, значить… маленький, синенький и глазки так на одну
сторону и скатилися, — бабка изобразила лицом и
узловатыми пальцами, как скатились глазки. Потом по-деревенски утерла рот и
дунула на ладонь.
—
Спасибо вам, — Верка торопливо сунула в сложенные под
животом бабкины руки пакет с пряниками и шоколадку и торопливо спустилась c крыльца. Прямо за калиткой Сашу снова начало тошнить, она
склонилась над бурьяном и краем глаза увидела коренастого рыжего паренька. Паренек
брезгливо покосился на Сашу, вошел в калитку и прямо со двора гаркнул в сторону крыльца:
—
Ба!!! Ну, ты представляешь?! Cдал!
*
* *
Ночь
двадцатого августа дрожала от любого звука, словно серый холодец.
Саша,
завернувшись в плед, с книгой в руках лежала на диване. Окно, несмотря на
холод, было распахнуто. Штора колыхалась, то показывая, то скрывая блюдце с
молоком на подоконнике.
На
носу был зачет по основам философии. Саша смотрела на мелкие буквы, но ничего
не видела, потому что глазами ее сейчас были уши.
«Мы похожи на ягнят, которые резвятся на лугу
в то время как мясник выбирает глазами того или другого, ибо мы среди своих
счастливых дней не ведаем, какое злополучие готовит нам рок — болезнь,
преследование, обеднение, увечье, слепоту, сумасшествие…» — в десятый раз
перечитала Саша…
Трепеща
крыльями, что-то проползло по подоконнику. Саша, оцепенев, уставилась в книгу.
Пространство комнаты будто бы напряглось. В часах пружинисто тикала секундная
стрелка. А потом Саша услышала звук, от которого в животе у нее пробежала
судорога — кто-то лакал молоко! Торопливо и жадно, тихо позвякивая блюдцем.
*
* *
—
Ну что? — распахнув глаза, Вера застыла от любопытства. Перед ней стоял поднос
с компотом и тушеной капустой.
—
Ничего.
—
Сказала?
—
Сказала.
—
И что он?
—
Сказал, что если нужна помощь — он готов.
—
Готов с ребенком помочь?
—
Нет. С тем, чтоб его не было.
—
Вот скотина! — сказала Вера, сняла тарелку с подноса и с аппетитом принялась за
капусту.
*
* *
—
Ну что — анализы хорошие, — сказала Саше медсестра, перекладывая листки, — могу
на пятницу записать. Она подняла на Сашу серые зрачки. От тонких бровей, от
маленького рта в вишневой помаде, от острого ногтя, прижимающего листок с
анализами — от всего веяло стерильной и безадресной жестокостью.
—
Нет, — сказала Саша, — на пятницу не надо.
—
А чего тянуть? — подняла медсестра ниточку брови, — это ж такое… дело. Лучше побыстрее.
—
В пятницу Христа распяли, — сказала Саша.
—
При чем тут это?
Cаша
промолчала.
—
Я все равно в пятницу не могу. Я… в театр иду.
—
В театр?! — медсестра подняла сразу две щипаные брови, наморщив лоб, и сразу
стала старше.
—
Да. Еще месяц назад билеты купила.
—
И что за спектакль? — поинтересовалась зачем-то медсестра.
—
«Бесы».
—
Так, понятно, — медсестра дернула плечами, будто по ней пробежал озноб, — тогда
записываю вас на понедельник.
*
* *
Вечером
Саша поставила на подоконник блюдце с молоком, но никто не появился…
Под
утро она, наконец, задремала. И тут за окнами принялись орать кошки. Они рыдали
как хор новорожденных — басили, подвывали, орали до хрипоты и все тянули к
Саньке свои белые, младенческие ручки. Майка на Саше взмокла, она рыдала во
сне, но проснуться не могла.
—
Ишь, надрываются, — сам себе сказал мужик в трусах, удовлетворенно
куривший на балконе, — скоты похотливые…
*
* *
На
кафедре было холодно. В дальнем углу второй час корпел над статьей
аспирант-заочник. В аквариуме у окна жались друг к другу красноглазые
лабораторные мыши. Евгений Евгеньевич пил чай из термоса, просматривая какие-то
записи. Рядом на салфетке лежали бутерброды с колбасой и сыром.
Cаша,
с легким отвращением глядя на желтые треугольники сыра, нетерпеливо ерзала на
стуле. Научный руководитель опаздывал.
—
Чаю с бутербродом хотите? — Евгений Евгеньевич, ласково улыбаясь, показал на
термос.
—
Нет, спасибо, — Саша поежилась и сунула руки в карманы куртки. Нащупала что-то,
вытащила пакетик с твердой как камень заплесневевшей
просфорой. Вспомнила, как еще весной сунула ей этот пакетик пожилая соседка с просьбой
помянуть рабу божью какую-то. Видимо, родственницу. Саша сунула просфору в
карман, а потом куртка так и провисела все лето в шкафу.
Саша
разломила просфору пополам. Внутри она была белая и совсем не испорченная. Саша
подошла к аквариуму с мышами и бросила туда обе половинки. Мыши оживленно
забегали.
—
Cаша, милая, что за ритуалы?
— Евгений Евгеньевич с непонимающей улыбкой наблюдал за Сашей. Мыши бодро
суетились.
—
Не выбрасывать же.
—
А вы знаете, кем, по старославянским поверьям, становится обычная мышь, съевшая
что-нибудь освященное? Свечу, к примеру… Или вот… просфору?
—
И кем же? — улыбнулась Саша.
—
Летучей мышью!
—
Кем? — Саша изменилась в лице.
—
Да-да, именно так они и думали. К подобному заключению их подтолкнул тот факт,
что мыши часто селились именно в часовнях и церквях. Никак по-другому объяснить
факт существования таких странных животных они не могли.
—
Но это же неправда?
Евгений
Евгеньевич озабоченно посмотрел на Сашу.
—
Саша, милая, вы меня пугаете… Честно скажу — я не
понимаю, что вы с вашей чувствительностью и склонностью к мистицизму делаете на
биофаке.
*
* *
—
Сумку вот сюда ставьте, — полная медсестра с добродушным лицом показала Саше на
стул у двери. Зеленые тени на веках идеально гармонировали с зеленой
хирургической шапочкой.
—
Телефон выключать? — спросила Cаша,
уставившись в серый кафельный пол и внутренне ужаснувшись от мысли, что
медсестра специально подобрала тени в тон шапочке.
—
Вам много звонить будут?
—
Вряд ли.
—
Оставьте, не надо… Раздевайтесь вон там, на кушетке…
—
Тааак… не волнуйтесь… сейчас укольчик сделаем… — медсестра умело нащупала пальцем
вену на сашиной руке…
Саша
лежала и смотрела на ровные ряды круглых лампочек в потолке, на складки ткани с
выцветшим пятнышком чужой, много раз прокипяченной и простерилизованной
крови, прикрывающей ее разведенные в стороны колени. Ее затошнило
и она прикрыла глаза…
В комнате не было никого, кроме маленькой
летучей мыши, которая ровными кругами летала под потолком. Cаша, медленно двигая зрачками, cледила
за ней, ощущая при этом необыкновенное спокойствие, почти радость. Мышь летала
кругами, спускаясь все ниже и, наконец, присела совсем рядом, по ту сторону
простыни, прикрывающей Сашины колени. Саша заволновалась. В сумке на стуле
громко зазвонил мобильный. Саша хотела пошевелиться,
но тело совсем не слушалось.
В
следующую секунду невыносимая боль пронзила ее живот, словно кипятком окатила
тело снизу вверх, забираясь под ребра и, оглушенная собственным криком, Саша
полетела над белой пустыней с красным пятнышком солнца, широко распластав
огромные черные крылья…
*
* *
Чья-то
рука била Сашу по щекам. Она с трудом открыла глаза и увидела рябое с зеленым
лицо медсестры и рядом Веркино — с телячьими полными
ужаса глазами.
—
Как вы себя чувствуете? — спросила медсестра.
—
Херово, — честно ответила Саша.
—
Ага, все нормально, очнулась, — сказала медсестра и ушла.
—
Сашка, это ужас! Тебе кто-то обзвонился! Я еле выдержала, чтоб трубку не взять!
А вдруг он это? Сказать что передумал? — затараторила Верка.
Саша
сильно побледнела:
—
Кто?
—
Да не знаю, номер не определился… Саш, ты как?
Саша
ничего не отвечала, и Верка, подвывая, снова побежала
за медсестрой…
*
* *
Саша
вернулась домой только через три дня. Сопровождала ее преданная
Верка. В одной руке у Верки
была сумка с вещами, в другой — пакет с картошкой, маслом, помидорами и
колбасой.
Стояло
бабье лето, в квартире пахло теплой пылью. Над мусорным ведром кружились
дрозофилы.
Саша,
бледная и потухшая, сразу присела на табуретку у стола. Она машинально следила как Верка деловито
рассовывает продукты, выливает проки-сший суп, чистит
картошку. Закончив с делами на кухне, Верка
по-хозяйски направилась в комнату, погудела пылесосом, отдернула шторы на окне…
Услышав
вскрик, Саша вошла в комнату. Верка стояла у окна и
пальцем показывала на подоконник. Там, у блюдца с высохшим молоком лежала,
распластав крылья, маленькая летучая мышь. Все окна были плотно закрыты…
—
От жажды умерла, — сказала Саша, подошла к окну и снизу вверх провела пальцем
по крошечному тельцу. Шерстка безжизненно взъерошилась…
—
Щас, — Верка сбегала на
кухню, и, вернувшись с веником и совком, решительно подошла к подоконнику.
—
Нет, не надо, — сказала Саша. — Давай ее похороним.
—
Похороним? — удивилась Верка.
—
Да.
—
А ты брать ее не боишься?
—
Не-а, — улыбнулась Саша.
*
* *
Потом
они пили на кухне чай, за окном лил дождь. Верка
вспоминала школу, Саша шутила со слабой улыбкой.
И
все было почти как раньше…
Бабье
лето
Тот
день Андрей Петрович, полковник в отставке, запомнил навсегда. Было пятое
сентября, вторник. Марина, его единственная внучка, пошла во второй класс.
В
полдвенадцатого он собрался идти забирать ее из школы. Жена Маша, стоя в коридоре
в кухонном фартуке (она всегда провожала его), сказала:
—
Андрей, плащ не надевай. Там тепло. Бабье лето началось.
Андрей
Петрович повесил плащ назад на вешалку, но почувствовал раздражение.
Маша,
крупная блондинка с чем-то неуловимо кошачьим в лице, была моложе Андрея
Петровича на тринадцать лет. Хозяйкой она была отличной, женщиной ласковой, и
жила за властным Андреем Петровичем беззаботно как ребенок. Когда ему
исполнилось шестьдесят четыре и здоровье начало пошаливать, Маша все чаще стала
опекать его по мелочам. Андрея Петровича это злило.
—
В магазин заедете? — спросила Маша.
—
Нужно?
—
У нас хлеб к обеду плохой, сметаны нет. И мыло все кончилось еще вчера. Руки
вымыть нечем.
—
Куплю, — кратко сказал Андрей Петрович и вышел.
Выйдя
из подъезда, Андрей Петрович сперва повернул налево, к
стоянке. Но день, в самом деле, был отменный — теплый, солнечный. «Что я все на
машине? — подумал он, — пешком пройдемся. И врач советовал.»
*
* *
В
школьном дворе, еще вчера пустом и мокром, шла оживленная возня. Небрежно
валялись у порога портфели, на них — куртки и кофты, надетые утром и сброшенные
теперь, когда лето неожиданно вернулось.
Андрей
Петрович позвонил в класс, попросил Марину Савельеву и, стоя за стеклянной
дверью, ждал.
Ему
был виден широкий коридор, выложенный черно-белыми квадратами плитки, и начало
лестницы. В маленьком тамбуре было душно, Андрей Петрович достал платок и вытер
лицо. Тут, у дверей, толклись только родители
первоклассников, остальные ждали на улице.
Андрей
Петрович в жизни бы никому в этом не признался, но не было теперь в его жизни
большего удовольствия, чем увидеть как Мариночка, беленькая, вечно встрепанная
девочка, задумчиво спускается с лестницы и бредет по коридору до раздевалки.
Рассеянно поднимает взгляд, видит за стеклянной дверью Андрея Петровича, и округлив глаза, озаряется улыбкой. С первого класса они,
не договариваясь, проделывали этот свой незатейливый ритуал. Пошел уже второй
год, а им все не надоедало.
Взяв
в раздевалке вещи, Мариночка садилась на школьный диван и рассеянно
переобувалась. Андрей Петрович опять смотрел и не мог насмотреться. Поворот
головы, серые, слегка раскосые глаза, угловатая грация крупного детеныша — она
была так похожа на Ольгу, бывшую жену Андрея Петровича. В ней было все то, что
Андрей Петрович так любил в Ольге, но будто очищенное от острой и ядовитой
чешуи, от того нестерпимо желчного характера, который мучил саму Ольгу и
отравлял жизнь остальным.
—
Мы на машине? — спросила Марина, когда они вышли из школы.
—
Нет, решил пешком пройтись.
—
Ура! Дед, как я тебя люблю, — Маринка двумя руками обхватила деда и, притянув
за шею, чмокнула в щеку.
— Ну, что было в школе? — спросил Андрей
Петрович, чувствуя как на теле проступает испарина и
ноет плечо. — Ну и портфели у вас! Как вы их таскаете-то?
—
Так это нам сегодня книжки выдали новые. По английскому. Тяжелючие
— ужас! — заулыбалась Марина, — давай я помогу.
—
Выдумала тоже, — расплылся в улыбке Андрей Петрович.
Длинный
синий троллейбус остановился как раз на пешеходном переходе, и они обошли его
слева. У киоска остановились — купили Марине шоколадку.
Наконец,
пришли во двор.
—
Дед, погуляю чуть-чуть?
—
Погуляй.
Андрею
Петровичу было все еще нехорошо, он присел на скамейку, поднял глаза. Окна в их
квартире были открыты — Маша проветривала.
—
Черт, мы ж в магазин зайти забыли! — вспомнил Андрей Петрович, не чувствуя в
себе никаких сил подняться.
—
Ой, а что надо было? — оживилась Марина.
—
Сметану к борщу, хлеб… А, и мыло еще. Мыло кончилось.
—
Дедушка, а давай я сама! Я ж сама могу! — Маринка запрыгала вокруг, заглядывая
ему в лицо веселыми глазами.
Андрей
Петрович засомневался. Он так над Мариной трясся, что даже в музыкальную школу,
которая была прямо во дворе, не отпускал. Да и время такое. Магазин был
недалеко. Вход было бы видно прямо со скамейки, если бы не строительные леса и
горы перерытой земли. Леса воздвигли еще весной — капитальный ремонт. С трубами
возились второй год. «Черт бы их побрал с их
работами!» — подумал Андрей Петрович. Идти сил не было.
—
Дед! Да тут пять минут! У нас давным-давно все сами ходят! Ну, давай деньги.
—
Ладно, — Андрей Петрович достал бумажник, — только смотри — осторожно и ни с
кем не разговаривай. Туда-обратно. Договорились?
—
Ладно-ладно, — зарадовалась Марина.
Андрей
Петрович протянул Марине деньги, еще раз напомнил, что купить.
Приплясывая
от радостного волнения, Марина быстро пошла к магазину. Вот она аккуратно,
посмотрев в обе стороны, перешла дорогу, вот пошла по протоптанной вдоль
траншеи тропинке. Почувствовав дедов взгляд, обернулась и махнула рукой.
На
качелях с нудным скрипом качался малыш, испещренный диатезом. Женщина пузатая,
словно никого не родила, катала коляску с младенцем. Из подъезда вышел сосед и
почтительно кивнул Андрею Петровичу.
Прошло
пять минут. Андрей Петрович заволновался, стал чаще поглядывать туда, где
скрылась маринкина светлая курточка. Потом не
выдержал, встал со скамейки и, оставив портфель, пошел в сторону магазина.
Сердце тянуло, отдаваясь болью в ногу. Только перешел дорогу — и вот радость!
Мариночка! Вся перегнулась из-за неудобного длинного пакета, спешит, сияет
глазами.
—
Дед, вот!
Открыла
пакет, показала — сметана, хлеб, газировка.
—
Вот молодец! А я уже разволновался… Так — а мыло
купила?
—
Тьфу ты! — по-взрослому хлопнула себя по лбу Маринка, — забыла. Газировку
купила, а мыло забыла. Щас, я быстро…
Андрею
Петровичу жаль было ее отпускать, но он подумал — а как без мыла? Сейчас
придем, обедать, руки надо вымыть. Непорядок.
—
Ну давай, только побыстрее, а то ты что-то медленно, —
он забрал у нее пакет. Маринка вприпрыжку снова понеслась в магазин. Андрей
Петрович дошел до скамейки, сел, полез в карман за платком и услышал звук
падающих строительных лесов и крики на чужом, тревожном языке…
*
* *
Андрей
Петрович лежал на диване, устремив в потолок потухший взгляд. Щеки провалились,
лицо покрывала густая, белая щетина. Завернув углы пестрого ковра, Маша мыла
пол.
—
И сколько ты будешь лежать? — ритмично двигая шваброй и глядя мимо, спросила
она, — разве можно так?
—
Так что?
—
Жить.
—
А зачем мне жить?
Маша
укоризненно взглянула на него и, блеснув глазами, вышла из комнаты.
*
* *
Дождь
лил и лил, будто прорвало небо.
Андрей
Петрович курил на кухне. На спинке стула висела резная трость из красного
дерева. За последние недели он так сдал, что без нее уже не ходил.
—
На, вот, ты ж любишь, — Маша
пододвинула ему тарелку с нарезанным арбузом, — сладкий… мед.
Андрей
Петрович посмотрел на кроваво-красные треугольники с черными крапинками
косточек и раздраженно отодвинул тарелку.
—
Не люблю я больше… ничего.
Маша
присела к столу и с жалостью на него посмотрела. Андрей Петрович заметил этот
взгляд, и, опустив голову, затянулся сигаретой так, что выступили слезы.
—
Что ж ты куришь так, — сокрушенно сказала Маша.
Андрей
Петрович отмахнулся.
—
Володьке звонила?
—
Звонила.
—
Как они?
—
Ну, а как?
—
Он теперь меня знать не хочет?
—
Да Бог с тобой, что ты говоришь, — сказала Маша отводя
глаза.
—
Суд когда?
—
Андрюша… суда не будет.
—
Как не будет?! — Андрей Петрович встал, опираясь на палку. — Это что же, твари
эти безнаказанными останутся?!
—
Андрей, ну что ты говоришь, — сказала Маша спокойно, — больно все, по живому. И
смысла нет… не виноват никто. Володя вчера сходил, все
заявления забрал.
Рука
у Андрея Петровича затряслась, он снова закашлял.
—
Тряпку вырастил, — процедил он сквозь клокочущий кашель и, тяжело опираясь на
палку, пошел в комнату.
*
* *
Весной
Маша повезла Андрея Петровича на Минводы. Они ездили туда каждый год.
От
лечения толку не было. Андрей Петрович худел, был зол, раздражителен и к пользе
процедур совершенно равнодушен.
Однажды,
увидев как горничная везет по коридору тележку с
аккуратно сложенными полотенцами и кусками туалетного мыла, Андрей Петрович
устроил ей такой разнос, что у той выступили слезы.
Они
вернулись назад через десять дней, а не через три, как собирались. На вокзале
их встречал Володя, сын Андрея Петровича, отец Маринки. Не глядя отцу в лицо,
сын пожал ему руку, и они пошли по перрону. Маша шла впереди, чтоб не мешать.
—
Как вы живете? — спросил Андрей Петрович, глядя впереди себя.
—
Нормально живем.
Володя
катил тележку с чемоданами. Андрей Петрович шел следом, опираясь на палку.
Потом вдруг остановился. Володя неохотно замедлил шаг.
—
Что ж ты, сын, в глаза мне не смотришь?
Володя
поднял тяжелый взгляд. Глаза их встретились, и Андрей Петрович низко опустил
голову.
У
входа в вокзал к Андрею Петровичу, облаченному в добротный светло-серый костюм,
подбежала стайка грязных, чернявых детей. За ними шла цыганка-мать, держа на
руках крошечного, тоже чумазого ребенка.
—
Дя-я-яденька, — дети дергали за углы пиджака,
протягивали грязные ладошки, — да-а-айте. На еду-у-у да-а-йте.
Володя
растерянно полез за кошельком. Маша испуганно посмотрела на Андрея Петровича.
Он вдруг побелел, распрямился и, навалившись всем телом на палку, гаркнул так, что воздух зазвенел:
—
Прочь пошли, проклятое отродье!
Будьте вы прокляты!!!
Цыганка
испуганно уводила детей. Володя догнал ее, стал совать деньги, но она
отталкивала его руку, с ужасом оглядываясь на Андрея Петровича.
Домой
ехали молча. Володя донес чемоданы до квартиры и собрался уходить.
—
Володя, — позвал Андрей Петрович.
—
Да… отец.
—
Нет мне прощения.
—
Не надо.
—
Убийца я! И вы все мне в глаза не смотрите, потому что это знаете! Только Машка
смотреть не боится! Потому что чужая она! — голова его по-стариковски
затряслась.
Володя
вместе с Машей завели Андрея Петровича в квартиру. Он
стал сопротивляться, вырвался, споткнулся о ковер и упал…
—
Ненавижу, — твердил он, задыхаясь от ярости и кашля, — каждую эту тварь черножопую, каждого отпрыска их! В
говне живут, в грязи и ведь живы-здоровы все… Всех проклинаю, всех! Чтоб им в
таком же аду гореть, в каком я горю… — бессильно заплакал он, — Мариночка моя…
Маша
присела рядом, хватала его за руки, которые скребли по полу, выдирая из ковра
ворс. По лицу ее текли слезы. Володя застыл. Никогда в жизни он не видел отца
таким.
—
Андрюша, милый… да что же… Это несчастный случай был…
Господи, горе какое, — Маша подняла лицо, ища у Володи поддержки, — горе
какое…
Володя
развернулся и вышел.
*
* *
Андрей
Петрович собирался на прогулку. Каждый день Маша отправляла его из дома побыть
на воздухе перед обедом. А сама в это время звонила по телефону: рассказывала,
жаловалась, плакала…
—
Плащ надень, — сказала она, наблюдая, как Андрей Петрович одевается, — там
похолодало.
Он
нахмурился и снял с вешалки плащ.
Погода
была паршивая, детей во дворе не было, не считая маленького замызганного
мальчика, который возился на детской площадке. Андрей Петрович огляделся,
выбрал скамейку подальше от площадки, сел, достал газету.
Мальчик
слез с горки, подошел к скамейке, где сидел Андрей Петрович и, отставив ногу, с
любопытством на него уставился. Андрей Петрович, почувствовав взгляд, поднял
глаза, скользнул недобрым взглядом по ребенку и уткнулся в газету.
—
Дедушка, ты чей? — спросил мальчик.
Андрей
Петрович повел бровью, не отрываясь от газеты.
—
Ты чей, дедушка? — повторил мальчик.
—
А ну, геть отсюда, цыганенок! — сказал Андрей
Петрович мрачно.
Мальчик
сделал круг по двору и снова остановился у скамейки.
—
Ну, чей?
—
Ничей.
—
Поиграешься со мной?
—
Нет.
—
Почему нет?
—
Со своим дедом играйся.
—
У меня деда нету… У меня мама только.
Андрей
Петрович поднял взгляд. С чумазого лица смотрели на него доверчивые, серьезные
глаза. Мальчику было лет пять, не больше.
—
Ты чего тут ходишь? Домой иди! — сказал Андрей Петрович, складывая газету и
берясь за трость.
—
Мама cказала — тут ее ждать.
—
А сама где? Мать где твоя?
—
Ушла убирать. Ремонт. Убирать много надо, — со знанием дела сказал мальчик.
—
А тебя што ж? Бросила?
—
Там своя девочка. Я в прошлый раз был — они сказали, чтоб больше не приводила.
Сказали — заразы нам не хватает.
Андрей
Петрович уставился в землю и долго так сидел. Мальчик тоже замолчал и присел с
другого края скамейки.
Начал
накрапывать дождь.
Андрей
Петрович поднялся.
—
Ты куда? — спросил мальчик.
—
Домой.
—
А, понятно — без обиды сказал мальчик.
Андрей
Петрович достал зонт.
—
Вот, — дал он зонт малышу, — возьми.
—
А ты?
—
Я дома не промокну.
—
А… А тебя как зовут?
—
Меня? — Андрей Петрович задумался, — меня Дед зовут.
—
Дед? — недоверчиво заулыбался мальчик.
—
Ну все, пошел, — заспешил Андрей Петрович, поглядывая
на свои окна.
Зонт
был большой, тяжелый. Еле удерживая его одной рукой, мальчик помахал Андрею
Петровичу. Тот махнул в ответ и зашел в подъезд.
*
* *
Из
кухни был виден пустой двор, мокрая лавка и качели. Между ними будто сам по
себе бродил зонт. Мальчика под ним было не видно.
Андрей
Петрович стоял у окна и смотрел. Знакомая боль шевелилась в нем. Но она как
будто обкаталась и стала гладкой. Будто исчезла ее ядовитая, острая чешуя,
которая полосовала так, что темнело в глазах.
Женщина-таджичка
в рубашке и брюках, заляпанных краской, быстро пересекла двор, подошла к
мальчику, жестикулируя и, похоже, ругаясь. Мальчик, подняв к ней лицо, что-то
объяснял, показывая пальцем в сторону подъезда. Наконец, женщина взяла зонт,
ухватила малыша за руку, и они ушли.
Андрей
Петрович едва заметно улыбнулся и отошел от окна.
*
* *
Весной
у Андрея Петровича обнаружили рак. Известие он принял спокойно, почти радостно.
И когда женщина-врач показала ему все листки с анализами и все объяснила,
достал и как обычно поставил на стол чай в нарядной жестяной банке.
—
Андрей Петрович, зачем же, тут ведь такое, — смущенно сказала женщина-врач.
—
Что ж вам, милая, чаю теперь не пить? — улыбнулся Андрей Петрович.
От
лечения он отказался.
*
* *
Осень
выдалась сухая и теплая. Андрей Петрович вначале сам выходил во двор, потом его
вывозила в кресле верная Маша. Она все старалась быть рядом, но он часто просил
оставить его одного. Шумно дыша, он сидел и щурился на солнце. Смерти он совсем
не боялся. В этом худом как скелет улыбчивом старике с лучистыми глазами
невозможно было признать прежнего, дородного и высокомерного полковника.
Стояло
бабье лето, в воздухе летали тонкие блестящие паутинки. Малыш с ярким диатезом
на щеках скрипел качелями. Толстая женщина гуляла с девочками-погодками.
Солнце
грело так ласково, что Андрей Петрович прикрыл от удовольствия глаза. Теперь,
когда жизнь кончалась, ему было так просто и легко, как никогда раньше не было.
Сложенные на коленях руки приятно онемели, и он начал по-стариковски клевать
носом. Уже сквозь дрему Андрей Петрович уcлышал
за спиной веселый голосок:
—
Угадай! Кто?
Он
улыбнулся, чувствуя на лице маленькие, теплые ладошки.
—
Деда, ну ты что?! Уснул, что ли? Вот нельзя тебя оставить! — голосок звонко
рассмеялся. — Смотри, я аж два купила: оранжевое и
зеленое. Чтоб про запас. Ну, вставай, пойдем домой. Мне еще уроки делать…
Шпроты
Он
тогда сам себе сказал: ты этого не сделаешь! А сделаешь — гореть тебе в аду! У
тебя их девяносто три было. Ты их считал даже. Как мудак.
Помнишь?
Весна, «Аквариум» играет, пылинки кружатся в лучах солнца. Бреешься перед зеркалом,
рожей своей любуешься — и вдруг сбился! Семьдесят
восьмая или семьдесят девятая? Она уже в дверь звонит, а ты все стоишь и никак
не можешь вспомнить. Потом уже, когда ночью на балконе курил, решил — семьдесят
восьмая. Фору дал. Любви. Мудак.
А
Таня… Она же совсем другая. Тоненькая вся, смешная. Зубы немного мельче, чем
надо. Хохочет, доверяет. С ней потом только две дороги — либо в мужья, либо в подлецы. Ты ж знал.
Зимой
думал — влюбился. Даже снилась. Она тогда перевод делала. Песня на сербском. «Рингишпиль». Так смешно
пела «Деревянные лошадки тихо кружатся, спешат…». Шапка меховая. Глаз не видно.
Только кончик носа и смеющийся рот. Я тогда в Андорру с очередной своей на Новый год уехал. Скучал страшно. Как-то смс ей написал «без тебя деревянные лошадки грустно стоят»…
Потом закружился как-то, забыл. Потом апрель.
Шли
после занятий по Тверскому бульвару. У нее еще сапоги смешные — голенища
широкие, а ноги тонкие. Рассказывает что-то. Киваешь. А сам как пес ловишь
носом и брюхом весенний воздух. Она после зимы бледная, профиль грустный.
Хочется взять его в ладонь.
На
улице почти тепло. Говоришь ей: — Торопишься? Она радуется, головой машет: —
Нет. Ты: — Посидим? Сел на скамейку. На колени показываешь в шутку. Она
смеется, cела рядом,
смотрит. Вот черт! Так смотрит — что хоть сердце из груди доставай. Но ты
собрался, сосредоточился. Начал. Ты ж умеешь, когда соберешься.
Говоришь-говоришь и знаешь, какие у тебя глаза сейчас. Девяносто три раза
знаешь, если с форой. Потом еще стихи, ты ж умеешь. «Невинно, с той же
простотой, с какой зовут на чашку чаю, мне все изменят — вплоть до той, которой
я еще не знаю…»
Она
смеется, серьезнеет, жалеет. Так честно все у нее, что вдруг самому себя жалко.
И ты руки ее целуешь холодные.
—
Таня, тебе холодно? — Смеется, кивает.
—
Таня, хочешь я на колени перед тобой встану?
Пугается,
тянет за воротник пальто: — Вы что? Да что с вами?!
—
Таня, да вы замерзли совсем. Я тут… недалеко. Чаю…
Дома.
Прямо в коридоре целовать ее начал. Она сжалась вся, но, чувствую, подалась… На руки ее подхватил, несу, на ухо шепчу. Господи, что
шепчу!
Лицо
сосредоточенное. Улыбаться перестала. Без одежды некрасивая.
Спереди некрасивая. Рот приоткрыт, зубки мелковаты. И сзади. Тоже некрасивая.
Волосы тонкие, примялись на затылке. Шея под ними белая, жалкая…
Ну,
и все. Потом барин уже. Накинул халат, открыл холодильник. Ей: — Есть хочешь?
Она и кивает «да», и машет «нет». Растерялась. Не понимает ничего. В холодильнике
шаром покати. Небрежно так банку шпрот открыл и прямо на стол поставил. Можно
было хоть на тарелочку выложить, но лень уже. И хлеб здесь же порезал.
Полбуханки, все кругом в крошках. Она вышла, села к столу. Дал неопрятный кусок
с тремя рыбками тощими. Она подержала, положила назад на стол — и в коридор.
Спешит, собирается, ноги сует в сапоги cвои
смешные.
Ты:
— Куда ты?
Она
только рукой машет: — Домой.
Ну,
не стал удерживать. Хотел уже, чтоб ушла. В коридор вышел, наклонился
поцеловать. Она не хочет, уворачивается. Дверь ей
открыл. Подумал — надо б проводить. Но переодеваться неохота. Она лифт вызвала,
секунду постояла, быстро глянула и по ступенькам побежала.
Ты,
громко: — Таня, вернись!
Не
вернулась.
Дверь
закрыл, пошел на кухню, съел ее бутерброд. Чаю выпил и
спать завалился. Даже не позвонил.
*
* *
Cпустя
три года встретились случайно. В супермаркете. Поправилась немного, но только
лучше стала. Думал — и говорить не станет. Она ж тогда из института ушла. Нет,
улыбнулась, остановилась. У меня период не лучший. С бодуна, в пакете — лук,
картошка и банка шпрот сверху. Как специально. Она глазами скользнула и
сказала:
—
У вас ничего не изменилось.
А
я киваю радостно, улыбаюсь как дурак одними губами —
коронку как раз менял. К ней высокий брюнет подошел. Уткнулся носом в ее
макушку.
—
Танюша, ну что ж ты тащишь! — взял пакеты из ее рук. На меня посмотрел,
улыбнулся с недоумением. Зубы отличные.
Таня
вежливо: — Ну, до свидания, Андрей Алексеич. Даже
отчество помнит. И они пошли. Я вслед посмотрел. Гореть в аду — какая красивая. Девяносто четвертая. Точно помню.
На
улицу вышел — дождь. Мелкий, холодный. Снова их увидел — в машину садятся. Он
дверь ей открывает. Счастливый. Она меня заметила, замерла, не сразу села. Я
закурил, поставил пакет. Телефон вытащил. Набрал сообщение. «Без тебя
деревянные лошадки грустно стоят».
И
тут вспомнил, что в телефоне нет адресата.
Добрые
люди
Анна
Петровна шла по продуктовому магазину поступью королевы. Юбка струилась вдоль
пола, соломенная шляпка, из-под которой выбивались белые кудри, была украшена
маленьким цветком. Лицо ее, лицо шестидесятилетней избалованной женщины, было
густо напудрено.
Мимо
нее проплывали в витринах колбасные срезы разных диаметров и цветов: розоватые,
серые, переливчато-мраморные.
—
Здравствуйте, Мариночка, — Анна Петровна заулыбалась и остановилась у одной из
витрин, кокетливым движением тронув белоснежные локоны.
—
Здрасьте, — сдержанно ответила Мариночка — толстая, конопатая девушка в белом колпаке.
—
Что тут у вас сегодня? — Анна Петровна пробежала по прилавку глазами.
—
У нас на сосиски «Клинские» сегодня скидка, —
ответила Мариночка.
—
Ну взвесьте мне, милая, четыре штучки, — Анна Петровна
сделала повелительный жест рукой, — а Тамарочки что же нет?
—
На больничном….
—
Ох, — Анна Петровна сделала озабоченное лицо, — опять бронхит?
—
Да наверное, не знаю, — Марина ловко завязала пакет,
шлепнула ценник и протянула, — еще что-нибудь?
—
Нет, милая, спасибо.
Анна
Петровна положила сосиски в корзину и, доверительно понизив голос, задала
Марине еще несколько вопросов. Та оживилась, и оживление это выразилось в
красных пятнах на шее и груди и благодарном коровьем взгляде, которым она
уставилась вслед Анне Петровне, когда та двинулась дальше.
—
Глянь-ка, королева наша пришла, — продавщица из отдела салатов почтительно
кивнула Анне Петровне, подмигнув продавщице из «Кулинарии»…
В
центре овощного отдела над столом с весами грозно возвышалась корпулентная
женщина с рябым лицом.
—
Здравствуйте, милочка, — ласково сказала ей Анна Петровна.
—
Здрасьте, — мрачно буркнула «милочка».
—
А это уцененные, да? — Анна Петровна показала на ящик
под столом.
—
Это гнилые, двадцать рублей килограмм, — презрительно ответила женщина.
Анна
Петровна c улыбкой склонилась над ящиком с
подгнившими персиками словно это были щенки или
котята. Выбрала два, изящно подхватила и сложила в пакет…
У
кассы крепкий старик в клетчатом пиджаке, шиком пятидесятилетней давности, и
светлых брюках отчитывал молоденькую кассиршу:
—
Вы же видите, что рупь мне не додали? Так что ж вы
обманываете? Я вам говорю — а вы будто меня и не слышите. Вот тут пятьдесят
четыре, я вам пятьдесят пять дал, а вы…
Юная
кассирша сидела, уставившись бессмысленным взглядом в чек, и на ее лице с
широко расставленными глазами было начертано пожелание смерти крепкому старику,
а заодно и всем остальным.
—
Да возьмите вы свой рупь! — Анна Петровна театральным
жестом протянула руку и звонко шлепнула монетой.
Крепкий
старик покосился в ее сторону:
—
Зачем мне ваш рубль? Дело не в рубле, а в том, что вот прямо в глаза
обманывают.
—
Вас, наверное, женщины не любили … — сказала Анна Петровна.
В
очереди хихикнули.
Крепкий
старик покраснел, развернулся всем телом и уставился на Анну Петровну.
—
Да-да, — игриво сказала Анна Петровна, — мужчина, которого хоть раз
по-настоящему любила женщина, не будет собачиться с
девочкой из-за рубля. Давайте, милочка, отпустите уже его, — приободрила она
юную кассиршу, — пусть идет в свою холостяцкую квартиру.
—
Да что вы тут позволяете себе! — возмутился крепкий старик. — Указывает… Если вы тут как пугало, простите, разрядились, то это не
означает, что можно…
В
ответ Анна Петровна только расхохоталась, разбросав по плечам кудри:
—
Нет, Вас определенно не любили женщины!
Крепкий
старик кинул на нее испепеляющий взгляд и, подхватив сумку, удалился…
У
выхода из магазина, широко расставив ноги, cтоял парень с непрони-цаемым
лицом. На руке его поблескивало новенькое обручальное кольцо, на груди был
приколот бейдж «Роман. Охранник». Широко улыбаясь,
Анна Петровна направилась к нему. Парень узнал ее глазами. Выражение его лица
не изменилось.
—
Ромочка, дорогой, ну как твоя семейная жизнь? — Анна
Петровна по-родственному ухватила его за пуговицу пиджака.
—
Хорошо, — буркнул Роман, подозрительно посмотрев на пакет с покупками.
—
Девочка-то хорошая попалась? Жена твоя?
—
Хорошая, — опять буркнул Роман.
—
Ну, конечно же! Конечно же! — улыбалась Анна Петровна, — ты ведь и сам у нас
замечательный мальчик! Вон какой красавец!
Проходящие
мимо люди с покупками с недоумением смотрели на них. Роман отвел руку в кружевной
перчатке, которая поглаживала пуговицы на его пиджаке.
—
Ну, до свидания, Рома, дорогой, пойду, а то совсем я, старуха, тебя заболтала,
— Анна Петровна виновато улыбнулась и вышла из магазина…
Стоял
теплый осенний день. Ветер гнал вдоль бордюров желтые листья. Анна Петровна
дошла до бульвара и присела на скамейку. Бульвар был по-утреннему пуст. Она
сняла шляпу, положила ее на колени. Достала платок — аккуратно промокнула лоб и
щеки. Порыв ветра сдул шляпу и покатил по бульвару. Анна Петровна поднялась,
устремилась было за шляпой, но ветер как будто нарочно дул и дул, унося шляпу
все дальше, пока, наконец, она не выкатилась на дорогу и пропала из вида. Анна
Петровна долго смотрела ей вслед, потом вернулась к скамейке, взяла пакет с
продуктами и усталой походкой побрела в сторону дома…
На
скамейке перед подъездом две старухи в платках о чем-то яростно спорили. Анна
Петровна прошла, величественно держа растрепанную седую голову, поздоровалась и
скрылась в подъезде.
—
Смотри-ка, — сказала одна старуха другой, — бабка уже, а все марку пытается
держать.
—
Так это ж… эта… как ее… Оршанская. Она когда-то ого-го была! Постарела… Раньше все на машинах раскатывала…
Анна
Петровна долго не могла открыть дверь. Дергала за ручку туда-сюда, налегала
бедром на обшарпанную дерматиновую обивку. Наконец,
вошла. В квартире едко пахло старой мебелью и кошками, хотя кошки тут пять лет
как не жили.
Анна
Петровна разулась, сунула узкие ступни в тапочки, аккуратно сняла кружевные
перчатки, светлый шарфик и бережно сложила на полке. Прошла на кухню и,
поставив на стол пакет, бессильно присела на табуретку. В окне покачивал
ветвями желтый клен. Из детского сада доносилось поросячье повизгивание
малышей. Анна Петровна долго, задумчиво сидела, потом улыбнулась. Достала пакет
с персиками, подошла к раковине. Покрутила туда-сюда смеситель — вода то не
текла, то била мощной струей. Вымыла персики, аккуратно вырезала гнилые
пятнышки, положила на фарфоровое блюдце.
Зажгла
газ, сварила кофе. Поставив на поднос чашку с кофе и блюдце c
персиками, отнесла все в комнату и поставила на столик рядом с креслом. Покрутила ручку радио… Тихая фортепианная музыка наполнила
комнату.
Анна
Петровна развернула кресло так, чтоб был виден желтый клен в окне, села,
поднесла к губам чашечку с кофе. В дверь позвонили. Все еще с умиротворенным
выражением на лице Анна Петровна открыла дверь. На пороге стоял толстый мужичок
в джинсах, плотно облегающих короткие, мускулистые ноги.
Анна
Петровна ласково улыбнулась мужичку. В ответ он то ли
улыбнулся, то ли оскалился и сказал:
—
Ну что? Сколько тебя еще предупреждать?
—
?
—
Опять, блядь, потолок нам залила!
Анна
Петровна, изменившись в лице, беспомощно развела руками.
Мужичок
беспардонно потеснил ее, вошел в квартиру и, поморщившись от спертого воздуха,
устремился на кухню. Припал на корточки, потрогал что-то под холодильником.
—
Вот! — показал он пальцем, — холодильник у тебя течет! Ну, сколько можно, а?!
Тряпку дай!
—
Господи, — сказала Анна Петровна, — как же это?
Она
послушно и торопливо пошла в ванную, вернулась с тряпкой. Мужик брезгливо взял
тряпку и носком ботинка затолкал ее под холодильник, дважды пнув
дверцу и оставив на ней черный след.
—
Учти — это последнее предупреждение! — сказал он, — в следующий раз за ремонт с
тебя возьмем!
Еще
раз поморщился, проходя по коридору, и не закрыв за собой дверь, вышел.
Анна
Петровна закрыла дверь. Вернулась в комнату, села в кресло и уставилась в
пространство перед собой. Из радио звучала «Лунная соната» Бетховена. Из окна
был виден желтый клен и кусок неба. Анна Петровна сидела как неживая, лицо ее
даже под слоем пудры сделалось восковым, контрастируя с белосне-жными волосами на лбу. Потом она будто бы
очнулась, повернулась к столику с кофе, но руки ее дрожали так, что она
подержала и поставила чашку с блюдцем назад. Беспомощным взглядом обвела
комнату. На истертом, давно не чищенном ковре стоял
дисковый телефон с трубкой, подмотанной изолентой.
Она долго и напряженно смотрела на телефонный аппарат, будто ждала, что он
вот-вот зазвонит. Потом пошарила в кармане кофты, достала очки, какую-то
бумажку и, нацепив очки, начала медленно, подглядывая в бумажку, набирать
номер…
В
маленькой, заурядно обставленной американской квартире звонил телефон.
Неопрятная женщина в клетчатой рубашке быстро прошла через комнату, раздраженно
крикнув по-английски: — Некому подойти, да?!
Вытерев
об себя мокрые руки, взяла трубку:
—
Hello! What? А, мам, это
ты, — перешла она на русский, — что случилось? Ох, ну
слава богу, а то я уж подумала…
— Оленька, милая, ты не беспокойся, — говорила
торопливо Анна Петровна, — все есть, конечно… вот
сижу, персики ем, пью кофе, да… Да… Да что ты… И
люди, люди кругом просто удивительные. Всюду меня как родную встречают… столько
тепла… Да, все хорошо. Я просто так тебе звонила,
захотелось голос услышать… не надо прилетать, что ты!
Это сколько ж билет в одну сторону стоит! Лучше тогда на новый год, да… я хоть Миньку вашего посмотрю, а то ведь
и не видела…
—
…И я тебя целую, — сказала Ольга и положила трубку. Постояла, глядя в окно. В
пустом, квадратном дворе с выжженной землей стоял баскетбольный щит и росло несколько подстриженных кустов. На соседнем
участке жужжал газонокосилкой сосед — низенький человек в бейсболке, с толстой
и как будто презрительно выпяченной нижней губой.
—
Who are you
talking do? [1] — спросил из
соседней комнаты мужской голос.
—
Му mother called.[2]
Последовала
пауза. Потом голос снова спросил:
—
How is she?[3]
—
Она? Прекрасно, — ответила Ольга по-русски, — у них там золотая осень. Господи,
как я люблю золотую осень! Ест персики, пьет кофе… У
нее все как обычно. Тут все сердце за нее изболелось, а она… Просто
удивительная женщина… Всегда умела красиво жить…
—
What are you saying? — спросил мужской
голос по-английски, — I don’t understand.[4]
—
…
— What are you doing, you damn asshole?! [5]
— закричала вдруг Ольга, взглянув на маленького пухлого мальчика, который
высыпав на ковер пакетик чипсов аккуратно ровнял
кучку. Она подхватила мальчугана за локоть и втащила на диван, cильно вывернув ему руку. Мальчик
оглушительно завопил.
—
Shut up! — выкрикнула Ольга
как оберфюрер, выкатила на середину комнаты пылесос
и, включив его, с остервенелой ненавистью стала возить щеткой по ворсистому
ковру…