Повесть
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 6, 2013
Алексей
Андреев родился и живет в Москве. Окончил факультет психологии МГУ, работал в
НИИ психологии РАО научным сотрудником. Затем ушел в литературу и
журналистику,вел полосы и авторские рубрики в «Московском комсомольце»,
«Московской правде, «Лизе» и т.д. Финалист литературной премии «Deutsche Welle». Автор более восьмисот публикаций в
газетах, журналах и сборниках.
Полночи искал фотографию. Их
было много: в альбомах, пакетах, среди бумаг, да толку-то — нужная
не находилась. Помнил, что была, представлял ее отчетливо, не так давно вроде
попадалась под руку, когда что-то разыскивал здесь — пусть и небольшая,
черно-белая, зато четкая и лицо на ней, как живое. С тем самым чуть лукавым
выражением, с которым любила, тихо усевшись в сторонке, наблюдать за суетной
жизнью семьи. Тогда же решил отложить, чтобы не потерялась — и, кажется,
отложил, но куда?! И когда это было — до или после переезда? Переезжали так
лихорадочно, рассовывая все подряд, без разбора, по клеенчатым сумкам «друг
челнока» и добытым у магазинов коробкам, что потом сами удивлялись,
распаковывая, тем неожиданным наборам, что получились. Когда чистое вдруг
оказалось с нестиранным, детское — со взрослым, под
стопкой постельного затаился Машкин ботинок, к которому по другим тюкам долго и
безуспешно искался второй. Когда уже плюнули и стали просто распаковываться —
вдруг нашелся в коробке с посудой. Любопытные были сочетания, в самый раз для
современных многозначительных инсталляций.
Жена пыталась помочь — тоже
рылась, высказывала предположения: может, сюда отложил?.. или сюда? Сама же их
проверяла — нет, пусто. Потом он отправил ее укладываться —
завтра перед работой ей еще предстояло везти Машку к теще, ровно на другой
конец Москвы, на Речной. Теща приехать к ним не могла — зимой из дома
почти не выходила, боялась упасть. Два года назад это случилось с ее подругой —
и все, встать на ноги та уже не смогла. Тещу это испугало сильно — провести
остаток жизни в кровати, сгнивая от пролежней, мучаясь и мучая всех, она не
хотела.
Перед тем, как лечь, жена тихо
вошла, постояла рядом, нагнулась, потерлась щекой о его плечо.
— Ложись, тебе же тоже рано.
Вечером вместе поищем.
— Нет, — помотал головой, —
иди, я скоро…
Забрать на несколько дней
внучку теща предложила сама. Сказала, чтобы пожалели ребенка, не надо ей еще
этого, маленькая. Атмосферы этой, и вообще — детсад на карантине, кто сейчас с
ней будет сидеть? Не таскать же ему завтра по всем этим местам ее с собой? И
была, конечно, права.
Дочери они сегодня ничего не
сказали — не до того было, да и не знали — как? — но она все равно что-то
чувствовала — вся сжалась, нахохлилась, как больная птица, и про другую бабушку
не спрашивала. Хотя раньше часто приставала: ну когда, когда вернется, она же
обещала?.. И без всяких капризов отправилась спать — только свет попросила
оставить, сказала: мне страшно.
Решили с дочерью без него —
после звонка в больницу он на какое-то время выпал. Механически записал, что
ему говорили — во сколько, куда, чего принести, — нажал отбой, беспомощно
глянул на жену, которая, услышав его восклицание, прибежала из кухни и теперь
стояла в дверях, прижав к груди мокрые руки, поднялся, отвернулся к окну — и
как исчез. Вроде что-то отвечал, кивал, но был не здесь. Жена это поняла,
замолчала, забрала трубку, заглянула в комнату к дочери, вывалила перед ней еще
игрушек, чтобы пока занялась, не бегала, и закрылась на кухне. А он… он, оглушенный, невидяще смотрел и смотрел на замутненный
хлопьями снега проем, словно хотел там что-то разглядеть, да не мог — вдруг
ослеп. В голове застряла и крутилась на разные лады только одна фраза, вызывая
стылый, трясучий озноб: «в шесть утра… в шесть утра…»
В шесть он еще не спал. Сидел
на кухне, дописывал статью… И ни-че-го
не почувствовал! Вообще ничего!..
Спустя какое-то время в комнату
вновь заглянула жена — постояла, вздохнула, забрала клочок газеты, на котором
он все записал, вышла.
Кто-то звонил, кому-то звонила
она — телефон приглушенно тренькал на кухне, голос не долетал. А может, и
долетал — да он не слышал.
Потом как-то собрался — надо
было все же узнать, что предстоит делать и сколько на это понадобится? Говорить
ни с кем не хотелось — да просто не мог, так что полез в интернет.
Последовательность действий выяснилась сразу, а вот цифры фигурировали
настолько разные, что стало понятно — тощей заначки, что лежала на черный день
в банке, точно не хватит. Да и банк работает ли — страна теперь праздновала
каждые новогодние, как в последний раз — долго и отчаянно. От
этого прошиб холодный пот — ведь сам же сколько раз ее убеждал не копить, не
откладывать, как другие старики, ни на какие похороны, тратить все на себя, они
же сгорают — инфляция! — уж как-нибудь, если вдруг, не приведи, конечно,
Господь, справятся — и что ж, получается, врал?! Не справился?!
Вспомнил, как она отдала накопленные свои доллары, когда не хватило на ремонт,
со словами: «Ну, если справишься, на вот, держи, и
даже не думай отказываться — обижусь! Вам нужнее…»
«Господи, как стыдно-то!» —
едва не застонал вслух.
Начал в панике прикидывать, у
кого бы можно занять? И когда, как успеть? На все про все один день. Заезжать
на работу, объяснять, выслушивать — нет! Да и там все такие же, все после
праздников… У метро сиял вывеской ломбард, но не факт,
что он завтра работает. Да и что туда можно отнести, не представлял,
драгоценностей никаких особых в доме не было. Не мельхиоровые же вилки и ложки
— кому они нынче нужны?
Вскочил, принялся осматривать
комнату, полки с книгами — тоже мне ценность по нынешним временам, полез в
секретер…
За этим его и застала жена.
Оказалось, она уже об этом
подумала. Подсчитала, что есть — пока немного. Но сейчас еще дети привезут — на
завтрашнее, вроде, должно хватить. Сын, кстати, сказал, что одного его не
отпустит — поедет с ним. Везде, куда надо. А на послезавтрашнее она возьмет у
мамы — та только что перезвонила — сначала, как узнала, говорить не могла,
расплакалась, — и сказала, что у нее дома лежит пятнадцать тысяч, завтра
отдаст. Так что не надо ему на банк время тратить, главное — с остальным
успеть.
А успеть было надо — сын и
невестка через два дня улетали. В Канаду, работать по контракту. Должны были
улететь раньше, неделю назад, но перед праздниками им позвонили и вылет
перенесли — что-то там не сложилось…
Неуверенно тренькнул дверной
звонок — быстро доехали. Тихо вошли, словно сомневаясь в своей уместности,
начали медленно раздеваться, отряхиваться от снега, избегая взглядами дверь ее
комнаты. Дочь выскочила из своей, обрадовавшись брату, и тут же сникла от их
лиц, дала матери увести себя на кухню.
Сын его обнял, замерли.
Невестка, легко дотронувшись до его руки, тоже скользнула на кухню, чтобы не
мешать. Оттуда донеслись приглушенные голоса — обе разговаривали с Машкой, на
всякий случай отвлекали…
Потом сидели за столом —
обедали. Натужно разговаривали о каких-то мелочах — лишь бы не об этом.
Иногда пытались, реагируя на сказанные слова, друг другу улыбаться — получалось
плохо. У него не получалось совсем. Обычно бубнящий жене телевизор теперь
таращился с холодильника мертвым экраном, как квадратная голова заснувшего с
открытым глазом циклопа.
После обеда невестка взяла
Машку на себя — увела в комнату, чем-то занялись. А они сели в большой комнате и какое-то время просто молчали, каждый думая о
своем. А может, и об одном и том же… даже скорее
всего.
— А завтра мы как — на машине?
— наконец спросил сын.
— Не… — он хотел сказать «не
знаю», но понял, что знает. — Нет, лучше так. Вдруг чего по пути случится —
точно не успеем.
— Правильно, — с видимым
облегчением поддержали его оба, а сын добавил: — Самоходом, оно всегда
надежнее.
О том, что в таком состоянии за
руль садиться не стоит, никто ему не сказал, но он и так их понял.
Дальше говорить об этом
стало легче — начало положено. Договорились, где и во сколько
завтра встретятся, выяснили адрес нужного загса, посмотрели, как туда
добираться, прикинули весь маршрут, часы работы контор — вроде должно было
получиться. Жена сказала сыну, чтобы оделся потеплей —
он любил ходить быстро и нараспашку, в метро парился, куртку снимал, оставаясь
в одной рубашке, а тут предстояло много ездить наземным транспортом и неизвестно,
как долго его придется ждать. Особенно, когда поедут за город.
Специально уходили в частности,
в конкретику — размывая главное на ряд отдельных деталей, последовательность
мелких шагов, которые просто надо учесть и сделать.
Он держался, только заслышав в
коридоре шум — вздрагивал и ловил себя на том, что хочется выглянуть — а вдруг
она?!
И еще засела мысль: не могли
перепутать? Может, это другая, с такой же фамилией?
Звонил-то в общую регистратуру, не на этаж. Мало ли… Однако
не перезванивал…
За окном быстро стемнело, снег
идти перестал, дом напротив вплыл в окно яркими
пятнами. Грохнули петарды, зашипел, возносясь, салют — последний день долгих
праздников, народ догуливал.
Они зашевелились — последние
минут десять сидели молча. Жена встала, зашторила окна, закрываясь от этой
вымученной, притомившейся и все равно шумной гульбы,
зажгла свет.
Молчать в темноте было удобно,
на свету — уже нет. Вновь стали говорить, в который
раз мусоля подробности, пока жена не вспомнила, что сегодняшний день ребята
хотели посвятить каким-то предотъездным делам — к кому-то заехать, чего-то
забрать. И вообще — попрощаться, уезжали-то надолго.
Сын отмахнулся — да ладно,
ерунда это. Они стали настаивать — нечего здесь сидеть, пусть едут, другого
времени не будет…
Жена пошла их проводить до метро, взяв с собой Машку — надо же хоть
немного ребенка прогулять, весь день дома. Утром думала, что после обеда вместе
пройдутся, и занялась готовкой, пока он спал — кто ж знал-то.
Перед выходом вопросительно
глянула на него: «Ты как?» Он взглядом ответил: «Ничего».
Опять обнялись с сыном — теперь
накоротко, а невестка, надевая шапку, тихо сказала, что вроде бы зеркала
положено закрывать.
Он с недовольной гримасой пожал плечами — да какая
разница, что это изменит?! Не понимал всех этих ритуалов, да и не знал.
Невестка стушевалась, заторопилась, а он, устыдившись, — она-то
чем виновата? — коснулся на прощание ее рукава: извинился…
Пока был один — собрался с
духом и позвонил немногим маминым подругам. Жена еще днем отыскала их телефоны,
выписала и оставила на столе. Коротко им сообщал, потом долго выслушивал. Они
ахали, расспрашивали — как, когда, от чего? Приходилось отвечать, вдаваться в
подробности. Приглашал на послезавтра — и с облегчением слышал отказы. Видеть
на самом деле никого не хотелось — только семью, самых
близких. Да и с ними было нелегко — надо что-то говорить, реагировать, не
уходить в себя. А уж с посторонними… Он и не знал-то их толком — лишь по
рассказам, фотографиям, да иногда слышал по телефону, когда брал первым трубку.
А встретил бы — точно не узнал, самые свежие снимки были тридцатилетней
давности.
Напоследок оставил звонок
двоюродной сестре — единственной родственнице, что жила здесь, в Москве. С
остальной родней мама поддерживала связь через нее — узнавала новости, передавала
свои. Они часто перезванивались, порой встречались — не по родственному долгу
или приличию, а с удовольствием. Он даже иногда, когда мама опять начинала
подробно и с живым участием рассказывать о Любиных новостях, слегка ревновал:
чего ей, своей семьи мало, чтобы так глубоко погружаться еще и в другую? Наверное, это был эгоизм единственного ребенка —
мама должна принадлежать ему безраздельно. Хотя сам при этом вниманием ее не
баловал — именно на это почему-то времени никогда не находилось. Конечно, все
делал, выслушивал, откликался по первому зову, однако в дела свои не посвящал,
заботами не делился, и как-то так выходило, что по душам она могла поговорить
только с ней.
Именно Люба, а не он, нашла два
года назад для мамы хорошего кардиолога. И именно она предупреждала его об
опасности долгого употребления одного из прописанных лекарств, дигоксина, советовала делать перерывы. Тогда он не обратил
внимания на ее слова, подумал: «Перестраховывается, ведь помогает же», — и тут
же забыл, теперь ему предстояло об этом вспомнить…
Машинально отключив трубку, он
так и сжимал ее в руке, никуда не откладывая. Когда услышал лязг замка — вышел
в коридор вместе с ней. И лишь потянувшись взять у дочери шубку — заметил.
Неловко положил на стул, едва не уронив. Стал усаживать на нее дочь, чтобы
снять валенки…
— Что-то еще? — насторожилась
жена.
— Нет, нет, ничего.
После того как поужинали и
уложили ребенка, вместе зашли в ее комнату — надо было все собрать. Глаза
резанула ее любимая вязаная кофта, небрежно переброшенная через спинку стула —
как оставленная всего на пару минут.
В шкафу сразу нашли нужное —
отдельно на полке лежали документы, отдельно белье и одежда, белый платок — все
было заботливо подготовлено, положено на самом виду, подписано — чтобы не
искали, не нервничали.
Среди документов обнаружилась
сберкнижка. Он открыл ее, посмотрел на записи — все-таки копила! Откладывала
каждый месяц, зачем-то выписывая отложенное еще и на
отдельный листок. Показал последнюю сумму жене — та удивленно покачала головой:
ничего себе, и когда успела?! Стало ясно, почему так уклончиво откликалась на
предложения оформить на него доверенность и упорно продолжала каждый месяц сама
ходить за пенсией в банк. Хотя последние два года ей это было совсем тяжело — еле возвращалась. Он списывал это на ее
упрямство и нежелание быть в тягость, сердился, настаивал, и только теперь
понял — не хотела, чтобы увидел сберкнижку и узнал. Хотела сделать подарок —
самый последний. Хотя подарок сейчас так жег руку, что он положил книжку
обратно. А вот небольшие наличные из другого конверта забрал — завтра могли
понадобиться. Правда, чувствовал себя при этом почти мародером. Или не почти?..
На этой же полке, завернутый в
белую бумагу, лежал ее фотопортрет на керамике — и его припасла. Судя по всему,
еще тогда, почти тридцать лет назад, когда похоронили отца — такой же
керамический овал находился на его памятнике. Да и сам памятник — прямоугольная
цементная плита с вмурованной в нее мраморной доской — был сразу сделан на
двоих: надпись об отце шла по доске справа, а слева оставалось место для еще
одной надписи, над ним — пустое углубление для портрета.
Предусмотрела все и все, что
могла, подготовила. Пыталась подготовить и его — не один раз об этом как
бы к слову заговаривала, а когда он сердито обрывал: «Перестань!» — с легкой
улыбкой произносила: «Да куда же я денусь?»…
По комнате двигались осторожно,
словно боялись кого-то побеспокоить. И говорили негромко, почти шепотом. Все собрав, быстро переместились к себе — там и складывали.
Жена еще раз прошлась по списку — ничего не забыли? Вроде нет…
Тут-то он и вспомнил про
фотографию. Завтра она никак не могла понадобиться, лишь послезавтра, но сидеть
просто так было невыносимо — принялись искать. Сначала у себя в комнате, потом,
проверив все возможные места, да и невозможные тоже — разве что книги не
перетряхивали, на это бы точно ночь ушла, — перешли в коридор. Он осторожно,
чтобы не шуметь, полез на антресоль — жена встала рядом и принимала. Чемодан,
сумки, коробки, еще
чемодан — чего там только не было… Не было как раз
фотографии…
Оставалась ее комната. Хотя с
чего бы фото могло там очутиться, если перекладывал его он? Это жена спросила.
С большим сомнением. Имея в виду еще и другое: стоит
ли ему опять туда заходить, может, на сегодня достаточно?
Он ее понял, однако
остановиться не мог. Почему-то казалось очень важным найти именно сейчас,
сегодня.
Пока жена стелила, доделывала
что-то на кухне, умывалась — отыскал мамин альбом, стал листать, застревая то
на одной фотографии, то на другой… Серьезная, улыбающаяся, позирующая,
застигнутая врасплох… Молодая, не очень, пожилая, пожилая… С
отцом, с ним, с подругами, на работе… Жизнь текла, становилась цветной… Опять с
ним, с внуком, внучкой… Самые свежие в пакетах — альбом закончился, некуда было
вставлять… Не думал, что будет так тяжело, и все же искал…
Не нашел.
Когда жена легла — полез в
шкаф. Выгреб с одной полки конверты, бумаги, сложил на столе. Начал перебирать,
аккуратно, в том же порядке, перекладывая. Закончив, вернул обратно, запустил
руку на следующую. Вытащил папку — хорошо знакомую.
Что там — помнил наизусть: медицинская карта из поликлиники, кардиограммы,
выписка из первой больницы, из второй… Вздрогнул,
быстро засунул ее назад, но было поздно — перед глазами поплыл, разворачиваясь,
вчерашний вечер…
Как ехал туда — успокоенный позавчерашним и обрадованный. И дорога, да и
место само уже не казались такими уж мрачными. Как предупредил старшего, чтобы следил за мобильным — снова от нее позвонит.
А в следующий раз, глядишь, и вдвоем можно будет навестить.
Как разделся и не сразу
поднялся — потолкался у ларьков в вестибюле, выбирая, чего бы еще ей вкусного
купить. А когда поднялся и зашел — увидел, что вновь стало хуже. Значительно
хуже — так еще не было. Хотя вчера все выглядело почти хорошо: впервые за
несколько последних дней она сама села, охотно, с аппетитом поела, живо
отвечала, вообще говорила хорошо, незаторможенно, с
детской непосредственностью похвасталась, что наконец-то был стул, немного
побеседовала по телефону с внуками — он поочередно соединил, попросила привезти
соку. Только название никак вспомнить не могла, говорила досадливо: «Ну такой вот, ну, листики, с листиками…» Он не понимал. Перечи-слил все, какие помнил —
мотала головой, повторяла про листики. Лишь когда начал поить яблочным —
узнала: «Этот!» И еще спросила: «Когда ты меня заберешь?» Он пообещал, что
скоро, и на этот раз не соврал — уходил с уверенно-стью,
что так оно и будет. С этой уверенностью и вошел.
Она лежала, отвернувшись к
стене. Подумал: дремлет, коснулся плеча — горячая.
Начал звать, тормошить — что-то вяло промычала в ответ. Похоже — не узнавала.
Попробовал усадить — безвольно клонилась обратно. Наконец, удалось, подперев
собой и одеялом с подушкой. Сидела, привалившись к нему, обмякшая,
не открывая глаз. Попытался кормить — рот открывала, но не жевала. И не
глотала. Он просил: «Ну поешь, пожалуйста» — в ответ
чуть шевелила губами, и все. Не стала даже пить. Видно было, что всякое
движение ей дается с огромным трудом. И хочется одного — чтобы оставили в
покое. Когда уложил — вновь отвернулась к стене, скрючилась и затихла… Словно очень, очень устала… Смертельно устала — подумалось
только сейчас. А тогда не подумалось
ничего — был растерян, не мог ничего понять, побежал за дежурным врачом.
Тот ее осмотрел, сказал: «Да, жар, воспаление
легких», велел медсестре поставить еще капельницы, а уходя, бросил ему со
значением: «Надо готовиться».
Он услышал — и не услышал. Как
отмел — нет, это про что-то другое!..
Долго сидел рядом, гладил
истыканную неподвижную руку, куда медленно втекало что-то прозрачное из
висящего на штативе пузырька, говорил, говорил, упрашивал… а потом… когда
сестра пришла сменить капельницу, поднялся, беспомощно постоял…
повернулся и ушел!
Почему он ушел, почему не
остался?! Почему хотя бы не проводил? Каково ей было одной, там, в
казенном месте, уходить?.. А может, и удержал бы, может, остановил?!
Что — ничего не понял? Или не
захотел понимать? Оставил в покое? Кого — ее или себя? Что это было — затмение
или трусость?..
Или наивная вера, что все опять
обойдется? Как обошлось два года назад…
Тогда она попала в больницу по
«скорой».
Уже несколько лет они завели
правило ежедневно созваниваться утром и вечером — проверять, все ли друг у
друга в порядке. На самом деле — в порядке ли у нее. Вечером, перед тем как
улечься, звонила всегда она, утром, поднявшись, должен был он. Иногда,
увлекшись каким-нибудь фильмом или концертом по телевизору, она со своим
звонком затягивала, но не забывала никогда. Он же порой забывал — и вспоминал
лишь в середине дня на работе. А то и вообще не вспоминал — и она звонила ему
сама, спрашивала насмешливо: «Ну что, опять забыл? — И тут же, не дожидаясь его
оправданий, продолжала: — Отчитываюсь — у меня все нормально, жива».
В тот вечер он уткнулся в какой-то грохочущий боевик, и
лишь когда торопливые титры сменились рекламой, обратил внимание на часы — ого,
так она еще никогда не запаздывала! Набрал ей сам — гудки, гудки… длинные,
равнодушные, отмеряющие не пойми что. Дал отбой, тут же набрал еще раз — вдруг
ошибся. «Ну же, ну, возьми!» — не брала. Сам не заметил, как начал нервно
дергать ногой. Зато заметила жена.
«Может, не слышит?» —
предположила. Таким тоном, словно сама в это не верила.
Он набрал опять и, держа трубку
у уха, стал собираться…
Как доехал — помнил смутно,
кажется, много нарушал.
Дверь тихо открыл своим ключом
— а вдруг все же забыла и спит — сразу увидел в комнате свет, позвал, зашел…
Она лежала на спине у дивана,
вяло возила по полу руками. И лежала, видимо, давно. Глаза были открыты, но
взгляд…
Он прямо в куртке бухнулся
рядом на колени:
— Что с тобой, что?!
Теребил, поправлял халат и все
повторял, спрашивал.
Наконец, добился почти
неразборчивого:
— Сесть, не могу сесть… — И
требовательного: — Помоги…
Вместо того чтобы сразу звонить
в «скорую», начал ее поднимать-затягивать на диван. Она пыталась помочь,
цеплялась за него, елозила ногами, но тело ее не слушалось, расползалось в его
руках, выскальзывало, не давало никак ухватиться. Он пыхтел, поднимал, тянул,
уже понимая, что теряет время, однако оставить ее вот так валяющейся на полу
тоже не мог. Да и она с каким-то нечеловеческим упрямством продолжала
командовать: «Давай… еще… ну, давай…» — будто уверена была, что это все
исправит.
Наконец, кое-как затащив ее на
диван — полусидя, полулежа, не вдоль, а поперек — он
позвонил. Затем набрал и жене — сказал, что дело совсем плохо, надо в больницу.
— Не надо… не поеду… — тихо
донеслось с дивана.
Принялся убеждать, потом твердо
произнес:
— Врачи будут решать.
— Тогда в туалет, — сказала
после долгой паузы. — Пойду… — Зашевелилась и стала сползать.
— Куда? Зачем? Перестань! — он
растерялся.
— Давай, помоги… — сказала так
властно, что он понял — спорить бесполезно, если не поможет, то она поползет…
По пути еще затребовала взять
из ванной какую-то тряпочку, а на обратном, когда он
еле ее выволок — сама подняться не могла, только говорила: «Не смотри» —
настаивала, чтобы он завел и оставил ее перед раковиной — надо кое-что
постирать.
Он уже почти кричал,
переламывая это непонятное упрямство.
К приезду «скорой» как раз
успели вернуться — теперь уложил ее нормально, вдоль.
Вошли два мужика в халатах —
начали расспрашивать, мерить давление, снимать ЭКГ, дали выпить одно лекарство,
другое, третье, сделали укол.
Он отвечал, переводил вопросы и
ответы — мама по-прежнему плохо понимала и говорила, хотя взгляд стал чуть
лучше, не таким мутным, яснее — и одновременно испуганнее, — бегал на кухню то
за водой, то за блюдцем, то еще за чем-то, когда делали ЭКГ и укол — выходил,
чтобы ее не смущать.
Мама все принимала, безропотно
делала — упрямство улетучилось.
Бригада тихо переговаривалась,
звонила по телефону, что-то передавала и, похоже, диагноз поставить никак не
могла. Сняли еще кардиограмму, сделали второй укол… Вновь
пошли расспросы: чем болеет, что пьет из лекарств?.. «Гипертония, мерцательная
аритмия, вроде все», — в который раз повторял он. Старший
хмурился — нет, не то…
Тут-то он и вспомнил одну
деталь, отложившуюся, когда сам недавно заходил в туалет. Неуверенно сказал о
ней и предположил: «Может, у нее что-то диабетическое?»
Старший достал приборчик,
кольнул ее в палец, проверил — сахар зашкаливал.
Бригада
оживилась — старший подсел к телефону, а тот, что помоложе, вышел в коридор и
доверительно заговорил, что больницы разные, есть с хорошим эндокринологическим
отделением, есть с плохим, они обязаны отвезти в ближайшую, но, если он хочет
поместить свою маму в хорошую…
— Сколько?
— Полторы.
Он кивнул, сразу отдал. Стал
растерянно спрашивать, чего ей надо с собой, искать по шкафам, складывать в
пакет. Вдвоем с младшим усадили, он прямо на халат надел пальто, с трудом
натянул на нее сапоги — вялые ноги все никак не вставлялись, не пролезали, —
застегнуть их так и не удалось.
— В машине тепло, — успокоил
младший…
Идти она не могла, носилки в
лифт не влезали, так что спускали вниз при помощи табуретки. С двух сторон
подхватили, подняли, донесли до лифта, там усадили на табуретку. От лифта
спустили к почтовым ящикам, опять усадили — передохнуть: тяжелая.
В машину помог поднять чем-то недовольный шофер. Там, наконец, уложили. Он
сбегал обратно, все выключил, закрыл, у подъезда на секунду замер, но решил
ехать в «скорой» — боялся их по пути потерять. Да и вообще, чтобы быть рядом,
вместе.
Всю дорогу держал ее за руку.
Она смотрела в потолок, не шевелилась, молчала, когда он спрашивал: «Ты как?» —
лишь поводила в его сторону глазами, и все — силы закончились.
Молчала и в приемном покое —
пока там, не торопясь, оформляли, брали анализы. На все вопросы отвечал за нее
он.
При оформлении вдруг громко
спросили: «А чего ее к нам-то привезли?»
Он не понял, что им не понравилось
— диагноз или что так далеко, из чужого района, —
пожал плечами, кивнул в сторону бригады «скорой», которая как раз уходила.
Младший от порога обернулся, игнорируя спросившую,
пожелал скорейшего выздоровления…
Была уже глубокая ночь, когда
поднялись в отделение. На звук открывшейся двери лифта откуда-то вышла в
коридор медсестра, недовольно морщась, показала на кровать в холле, села на
свой пост у горящей лампы, зевнула, принялась что-то листать.
Он поставил вплотную к кровати
каталку, перетащил маму — и увидел, как она ухнула куда-то глубоко вниз —
кровать была безнадежно пролежана. И стояла у окна, которое — только сейчас
заметил — было приоткрыто. До упора закрыл его — все равно тянуло, но все же меньше. Укутал в халат, сверху прикрыл одеялом, подоткнул
— она никак не реагировала, похоже, сразу заснула.
Собрал вещи, постоял рядом,
прислушиваясь к ее дыханию — хриплому и неровному, пошел обратно к лифту — там
могла быть и лестница. У поста с сестрой остановился — та головы не подняла.
— Извините, — не знал, как это
надо делать, поэтому просто держал на виду кошелек, — а можно с кем-нибудь
договориться?..
— Я этим не занимаюсь, —
холодно отрезала медсестра, не дав ему закончить.
Чем-то он ее раздражал…
Уже сворачивая из коридора,
услышал в спину вопрос:
— Вы что — уходите?
— Да, — обернулся, — а что?
Медсестра после паузы
шевельнула плечами — ну, дело ваше — и вернулась к тому, что листала.
Уходил с ощущением, что он
чего-то не понимает и все делает не так. Но как надо?..
Долго ловил «левака»
— машин почти не было. Наконец, какой-то парень на «девятке» согласился.
Видимо, все понял — ночью, у больницы, с сумками, да еще с таким лицом. Взял
очень по-божески и даже сам музыку выключил — ехали молча. За всю ночь это
было, пожалуй, первым проявлением действительно человеческого участия.
Разложил ее вещи, набрал жене —
она сказала, что в любом случае его дождется, спать не будет, — коротко
сообщил: отвезли, вернулся, сейчас поедет. Она спрашивать ничего не стала — по
его голосу все и так было понятно. Запах в квартире был каким-то чужим, не
маминым, хотелось поскорее выйти.
Пока прогревал машину —
вспомнил про друга, у которого несколько лет назад обнаружили диабет. И
вспомнил самое важное — тот несколько раз говорил про
своего бывшего одноклассника, теперь хирурга. Вроде бы работающего
в больнице где-то там, в том же районе, откуда приехал…
Утром сразу позвонил — друг
подтвердил: да, больница та самая. Правда, одноклассник уже года два как
уволился, но всех там знает, наверняка поможет. Сейчас выясню…
Через несколько минут перезвонил и успокоил: не волнуйся, я с ним
связался, все будет нормально. Позже еще позвонил с подробностями: с кем
одноклассник поговорил, что узнал о ее состоянии…
Состояние было тяжелое.
Он и сам это увидел, когда
приехал. Перед этим еще пришлось заскочить в институт — работу никто не
отменял. Хотя работник из него был в тот момент аховый
— ни на чем сосредоточиться не мог…
Мама лежала уже в палате —
перевели. В остальном никаких изменений не было — все такая же слабая, с
неразборчивой речью, спутанным сознанием. Индифферентная
ко всему. Его вроде узнала, но так, как узнают обычно надоедливого и
малоприятного соседа — холодно смотрят и тут же
отворачиваются, чтобы не приставал. Ему даже показалось, что она на него
обижена. Только из-за чего? Что отвез сюда, сдал, избавился?.. Потом понял:
нет, не обида, другое. Полное отсутствие, равнодушие
ко всему. Словно была она уже не здесь, а где-то еще — где нет ни эмоций, ни
чувств, ни самой жизни…
Когда брел от больницы к метро
— позвонила жена: «Ну как она?» Начал было рассказывать — и прервался — голос
дрожал, слова выползали какие-то лающие…
Однако обошлось.
На следующий день она уже
выглядела не такой отсутствующей, еще через пару дней смогла немного с его
помощью посидеть, потом стала усаживаться и сама, ожила — дело пошло на
поправку. О том, что было в тот вечер — ничего не помнила и с недоверием
выслушала, как упрямилась, требовала, настойчиво рвалась. Спросила:
— Я что — падала? Чего-то вся в
синяках.
Он промолчал — синяки,
переодевая ее, уже заметил, особенно много их было на руках — там, где хватался
тогда, поднимая, затаскивая на диван…
Приезжать старался к ужину,
чтобы покормить — ела плохо. Соседки в палате были опытные, лежали здесь не
первый раз. Давали советы: чего лучше купить, чего еще привезти, сколько денег
ей оставить. И все изумлялись: ну надо же, какие бывают врачи, впервые такое
увидели — в первое же утро вдруг прибежала молодая незнакомая докторша,
осмотрела ее, заметила нетронутую еду, устроила скандал медсестрам, что больная
не кормлена, заставила их все на кровати сменить, присела и сама — сама! —
терпеливо покормила.
Он выслушивал, кивал: да,
бывает. И мысленно благодарил друга, его одноклассника и ту молодую докторшу,
про которую так больше ничего и не узнал — прибежала, помогла и исчезла. Из
этого она хоть отделения или вообще из другого?
Покормив, мыл за всеми посуду —
не столько из добросердечия, сколько из расчета: поможет он — помогут и ей.
Соседки его хвалили: заботливый. Мама в ответ довольно улыбалась: да, вот такой.
И тут же говорила:
— Ну что ты каждый день ко мне таскаешься, зачем? У тебя же дела, работа. Если что-нибудь
понадобится — я позвоню.
И звонила утром, чтобы сказать:
— Все нормально, все у меня
есть, ничего не надо. Не приезжай сегодня, отдохни.
Он и не приезжал — стал
навещать через день, а то и через два…
День, когда забирал ее, выдался
удивительно солнечным — наконец-то пахнуло весной. «Хороший знак», — подумал,
садясь в машину. И тут же вылез постучать по ближайшему дереву.
Свернув с кольцевой, заблудился
— район был незнакомый, навещать ездил только на метро, так было и быстрей и
проще. Пришлось останавливаться, доставать карту, уточнять у прохожих.
Более-менее сориентировался, но крюк в итоге получился изрядный.
На территорию больницы машину
не пустили — нужен пропуск. Пришлось отъезжать, парковаться
далеко от входа — ближе мест не было. Занес в палату одежду — мама ждала,
сидела на кровати — и, по всему, сидела так давно, — пошел к лечащему врачу.
Поблагодарил, неловко положил перед ней конверт. Та ловко, отработанным
движением фокусника смахнула его в ящик стола, достала пропуск, стала давать
последние рекомендации.
Машину подогнал к торцу здания,
к служебному входу. Вновь поднялся в отделение, помог маме одеться, усадил в
коляску, покатил. У двери на улицу их остановил охранник — откуда
только взялся, когда заходил — вроде не было. Сказал, что здесь можно только
персоналу, все остальные должны пользоваться главным входом. Главный вход
находился в соседнем корпусе, со второго этажа этого к нему вела длинная
галерея, потом ступеньки — коляске там не проехать. Оба это знали, однако
охранник продолжал бубнить: есть распоряжение, не положено… Какое-то время
они препирались, он никак не мог взять в толк, что надо просто дать денег,
что-то доказывал, горячился, напирал коляской — мама сжалась и лишь беспомощно
крутила головой, — неподалеку уже останавливались, наблюдали — охранник это
заметил и наконец посторонился — пропустил. Затем
вышел следом — видимо, проследить за казенным имуществом, чтобы не увезли…
Добирались долго — разгар
рабочего дня, пробки. Ее и так в машине всегда укачивало, а тут особенно —
слабость. Все время сглатывала, закрывала глаза, отпивала из бутылочки воду, не
замечая, как та большей частью стекает по подбородку и льется на пальто,
комкала в руке пустой пластиковый пакет, который попросила сразу, едва села. Но
держалась, только иногда спрашивала: долго еще?.. долго?.. Когда доехали — еле
смогла вылезти. Привалилась к нему, тяжело дыша, пошарила рядом дрожащей
палкой, оперлась, дала захлопнуть дверцу. Медленно, с остановками, добрались до
квартиры. Встреченные соседи здоровались — не слышала — вся была сосредоточена
на том, чтобы дойти. В коридоре сразу обмякла на стуле, выдохнула: «Подожди,
посижу…» Он сбегал на улицу, отогнал от подъезда машину, принес ее вещи. Помог
раздеться, уложил. Стал рассказывать, что есть в холодильнике, хотел покормить
— отказалась: «Потом, потом, не хочу… — И, уже проваливаясь в дрему,
добавила: — Езжай, я тут сама…»
Дозвонился до ее поликлиники —
оказалось, что у эндокринолога как раз вечером прием. Повезло! Врач напоследок
дала несколько таблеток диабетона на первые дни и сказала,
что выписку из истории болезни надо сразу отнести
ей — она назначит дальнейшее лечение и выпишет рецепт.
В регистратуре долго искали ее
карту — в конце концов оформили временную.
Поднялся к кабинету, занял
очередь — и будто попал в чужую компанию, где все давно знакомы, один ты — как дурак. Многие явно друг друга знали, тихо
переговаривались, делились новостями, с подходившими здоровались, к медсестре,
когда выглядывала, обращались искательно и по имени, та их узнавала, с
отстраненным достоинством кивала.
Быстро понял, что живой очереди
нет — вызывают по записи.
Когда медсестра в очередной раз
выглянула — подскочил, стал путано объяснять про больницу, про выписку, про то,
что врач велела срочно ее передать…
Медсестра не дослушала,
бросила: «Ждите», кивком пригласила следующего.
Он ждал. Сидел как на иголках —
как она там одна?..
Прошел
час, второй, очередь обновилась уже не один раз: новые люди подходили,
садились, ждали, их приглашали, его — нет!
При каждом появлении медсестры
подавался вперед, пытался поймать ее взгляд — тот скользил мимо, останавливался
на ком-нибудь другом — его упорно игнорировал.
Наконец, не выдержал, подстерег
ее у двери, стал совать в руку выписку со словами, что только
сегодня привез маму из больницы, оставил в квартире одну, ждать больше не
может, что от врача ему сейчас ничего не надо, пусть только посмотрит это и
даст рецепт на диабетон, а потом он, конечно,
запишется, придет на прием, чтобы узнать, как ей лечиться дальше…
Та смотрела на него, как на
надоедливую муху, дожидаясь, когда можно будет прицельно хлопнуть тряпкой и
всем видом своим поторапливая: ну, ну, — а когда он
растерянно запнулся, с каким-то ледяным торжеством отчеканила:
— Вы что, не видите — здесь
очередь. Все больные по записи. Если время останется, доктор это посмотрит.
Он отшатнулся, затем вспомнил
про мамино удостоверение, которое на всякий случай вместе с остальными
документами взял с собой, полез трясущейся рукой в карман, нащупал его,
выхватил:
— Она ветеран войны, вот!
Вообще-то имеет право без очереди!
На лице медсестры на секунду
промелькнула опаска — не дадут ли за ветерана «по шапке»? — затем легкая
задумчивость, облегчение — нашлась! — и уже с прежним торжеством было
произнесено:
— Но вы
же не ветеран! — Небольшая пауза, чтобы проникся, взгляд ему за плечо,
приглашающий кивок и, закрывая дверь, совсем победно: — Вот и ждите.
Отошел, как оплеванный, по
инерции сел к остальным, тут же вскочил, почувствовав общую враждебность — и пролезть пытается, и, главное, медсестра им недовольна, —
наконец осознал: его маму лечить здесь никто не собирается…
И как захлестнуло! Уже не помня
себя от ярости, ворвался в кабинет, швырнул на стол перед изумленной пожилой
теткой в кудельках и белом халате выписку и почти выкрикнул:
— Мне это сказали срочно
передать, я и передаю! Делайте, что хотите! — хотел добавить «уроды», но удержался — выскочил и с треском захлопнул за
собой дверь.
Медсестра настигла его у
лестницы.
Окликнула по фамилии — успела
заглянуть в бумагу, которую брезгливо несла в руке — и все тем же ледяным
тоном, лишь заменив в нем торжество на презрительное удивление — чего это тут
взбунтовалось, устроило истерику? — сказала, чтобы перестал хулиганить и
немедленно забрал свою выписку, никто ею без него заниматься не будет.
— А ты подотрись ею, если
сможешь! — сквозь зубы выдавил он и быстро, через ступеньку, устремился вниз,
спасаясь от самого себя — от желания эту примороженную суку ударить!
Торопился обратно, весь дрожа
от бессильной ненависти, и думал: как там она и что теперь сказать? И еще
подумал, что правильно по пути в поликлинику забежал на почту и на всякий
пожарный отксерил выписку — эти ведь действительно
могут подтереться…
Вдаваться в подробности не
пришлось. Когда вошел — мама уже возилась потихоньку на кухне — то ли
действительно отошла от дороги и полегчало, то ли
демонстрировала ему, что с ней все в порядке, одна справится.
— Отдал? — спросила.
— Да, отдал.
— И что?
— Да там… В
общем, там надо по записи…
По его виду она что-то поняла
и, успокаивая, сказала:
— Ну
ничего. Пока таблетки есть, а потом я схожу запишусь.
Хотя обоим было понятно, что
дойти до поликлиники в обозримом будущем она не сможет — все же далеко. А диабетона было ровно на десять дней.
Именно тогда, возвращаясь домой и вдруг застряв в какой-то совершенно
невероятной для такого позднего времени пробке, которую тщетно пытались
объехать сразу две «скорые», он впервые подумал о том, что вся эта нынешняя
система специально нацелена на умерщвление стариков — как никому не нужного
хлама, на который приходится тратить деньги. Что «эффективные менеджеры» давно
все посчитали, решили — нерационально, и стали все выстраивать так, чтобы
стариков становилось как можно меньше. Иногда, наткнувшись на деньги, дружеские
связи или просто чью-то еще неотмершую совесть,
система давала сбой, но потом все равно наверстывала упущенное. Как сейчас…
На следующий день он все же
отыскал в интернете телефон какой-то окружной медицинской начальницы и
позвонил. Описал ситуацию и уже без особого удивления услышал, что больничный
врач был неправ, никакой срочности с показом выписки нет, все это ерунда, надо
спокойно записаться самому на прием, прийти и обо всем проконсультироваться. И
лишь упоминание о мамином ветеранстве ее чуть напрягло — пообещала разобраться.
Хотя по тону было ясно — выбросит из головы тут же. Как было ясно и другое: не
упомянул бы — не пообещала б и этого…
Спустя несколько месяцев мама
сама наберет номер «скорой» — сильно подскочит давление. Бригада приедет, будет
колдовать над ней минут сорок, наконец, давление снизится до приемлемого.
Уходя, скажут, чтобы завтра ждала участкового терапевта — они вызовут. С утра
будет ждать — тот не придет. Ближе к вечеру позвонит, спросит
о самочувствии, скажет, что прийти не сможет, да и не имеет смысла, раз ей уже
лучше и жалоб сегодня никаких нет, а рецепты ей выпишет — пусть к нему
кто-нибудь из близких завтра утром заглянет: «Вы же не одинокая?.. Вот
сына и попросите, не зря же растили, правильно?..»
В регистратуре ее карту вновь
не найдут — ни постоянную, ни временную. Он направится к участковой — может,
карта у нее? Посидит в очереди, зайдет, представится. Дама за столом разведет
руками: нет, у меня ее точно нет, сама искала. Станет расспрашивать: к кому в
последнее время обращалась? Когда узнает про эндокринолога, обрадуется: «Она
наверняка там! Идите и заберите — кабинет помните?»
Его аж
передернет — опять идти туда, к этим?! Но пойдет — а куда деваться?
Откроет дверь, не переходя
через порог скажет, что терапевту нужна карта
такой-то. Возникнет небольшая заминка — потом его узнают. Врачиха достанет из
стола книжицу — постоянная все же нашлась, — пригласит
войти. Тоном доброй тетушки начнет расспрашивать: как часто меряют сахар, какие
показатели? Стараясь не смотреть на сестру, которая сразу отвернется к полкам и
примется там что-то переставлять-перекладывать, он сухо расскажет. «Ну вот видите, — с ласковым укором произнесет врачиха, — я
же сразу поняла, что никакой диабетон вашей маме уже
не нужен, достаточно одной диеты. А вы тут нервничали, возмущались…»
Взяв у участковой рецепты,
карту он в регистратуру не отдаст, заберет с собой. И, прежде чем оставить маме
— пусть лучше у нее хранится, а то опять потеряют — посмотрит. Обнаружит там
выписку, следом за ней, датированный тем же числом, — текст, написанный
врачихой. С пересказом всего, что написали в больнице, и куцыми рекомендациями:
диета, осмотр, контроль, анализы, прием диабетона…
Первое время заезжал к ней
часто — все же очень слаба. Даже передвижения по
квартире быстро утомляли, какая уж там улица. Привозил продукты, помогал. Ее
это и радовало — сын заботится, и тяготило — не хотела быть обузой. И
иждивенкой быть не хотела — заставляла подсчитывать, сколько потратил. Первым
делом доставала деньги — продукты укладывала после. Иногда с подозрением
спрашивала: «Чего так дешево, не обманываешь?»
Когда потеплело, стала
потихоньку выходить, покупать сама. Пару раз, подъезжая, видел, как она
возвращается — еле ковыляя, тяжело наваливаясь на палку. И соседи делились:
стояла у магазина, прислонившись к стене — не могла идти дальше, сидела на
ограде неподалеку от сбербанка — набиралась сил…
Ясно было, что долго так
продолжаться не может — надо съезжаться. Она сопротивлялась: «Еще чего, зачем,
пусть лучше отдельная квартира внуку останется — не придется тогда снимать…»
Уговаривали всей семьей,
напирая на то, что понадобится помощь с младшей — скоро школа, не с ключами же
на шее ей ходить, в самом деле…
Новая квартира маме понравилась
— светлая, просторная, в ее комнате отдельная лоджия: выходи, садись и вроде
как гуляй на свежем воздухе. И район был получше, не
такой загаженный. На прежнем месте в шаговой доступности у нее была лишь
гостиница — бывшее заводское общежитие — и при ней непонятного свойства шалман,
где днем тихо кормилась местная милиция — патрульные машины так и сновали, а по
вечерам съезжалась рыночная публика и грохотала попса. Случались и выстрелы. А
теперь рядом несколько магазинов, рыночек, торговые
центры у метро. Выбиралась, правда, она из дома нечасто, но все
же выбиралась — со словами, что не может все время в четырех стенах сидеть…
В этот раз все выглядело совсем
не так страшно — обыденно. Вдруг стала отекать, сами выяснили, что это асцит —
скопление в организме жидкости, когда поняли, что самостоятельно, одними
таблетками, с этим не справиться — мама решила: лягу в больницу. Начало декабря,
до Нового года по-всякому должна успеть: рядовая процедура, некоторые, говорят,
делают ее регулярно.
Пришедший по вызову терапевт —
говорливый мужичок предпенсионного возраста — тоже
успокоил:
— Да ничего страшного. Все
выведут, подлечат, через пару недель выйдете, как новенькая. Собирайтесь.
Долго выписывал направление,
вызвал «скорую», пожелал, отправился дальше.
К приезду бригады все сама
собрала, была готова.
Бригада теперь была женской.
Никаких предложений насчет хорошей больницы не делала, просто работала — и все.
Старшая первым делом прочитала направление, после чего
произнесла только одно слово: «Идиот!» На их
удивленные взгляды ответила: «Все, видимо, написал, что помнит».
Сама осмотрела, проверила — да,
он самый, асцит…
В больницу повезли ближайшую,
которая, правда, не так уж близко от них и находилась — самоходом минут сорок,
если не пятьдесят: с пересадкой на метро, затем несколько остановок на любом
наземном.
Мама сидела в машине, опираясь
на палку, — немного нахохлившаяся, но не испуганная, неподвижной своей
монолитностью похожая на чью-то статую — так и не вспомнил, чью.
Точно так же потом сидела и в
коляске, когда возил ее в приемном по разным кабинетам — анализы те, анализы
эти, ЭКГ, рентген, специалисты… У каждой нужной двери
торчала небольшая очередь, всякий раз состоявшая из одних и тех же — впору было
знакомиться. Но не хотелось — каждый был со своей бедой
и узнавать про чужие никакого желания не испытывал. Даже родственники говорили
друг с другом немногословно — атмосфера не располагала.
Многие поступавшие были с
травмами, по большей части — пьяными: зима, поздний вечер… Кое-кто скандалил,
одному окровавленному парню, сбитому машиной, приехавший старший брат — такой
же пьяный — норовил все поправить на каталке неестественно торчащую,
переломанную ногу и засунуть под простыню поллитровку — на утро. Его
останавливали, он говорил: «Че?! Это брат мой!» — и
продолжал. Брат стонал и просил пить. Кто-то в халате, проходя мимо, сказал,
что ни в коем случае — есть подозрение и на травму живота. Старший недоверчиво
выслушал, отошел, вернулся с минералкой — все равно решил напоить: брат же
просит, а тут какие-то… Пришлось убеждать, чтобы этого
не делал. Он смотрел подозрительно, искал подвох — в чем хотят надуть? — мотал
головой, не соглашался. Убедить, как ни странно, удалось пострадавшего —
просить перестал, затих. Брат еще потоптался рядом, сказал: «Ну
бывай!», погрозил всем пальцем и ушел — теперь окончательно. Каталка с младшим
так и осталась стоять посреди коридора, пока какой-то врач, наткнувшись на нее,
не спохватился: а этот чего здесь делает, его же в операционной ждут?
Тщедушный
дедок с перевязанной головой назойливо ко всем приставал, ругался, нарывался на
скандал. Из ближайшего кабинета выглянула медсестра, рявкнула: «Дед, ты уже по башке
топором получил, тебе мало?! Еще огрести хочешь?» Дедок
чуть притих, но ненадолго — через пару минут принялся материть сидевшую рядом
пожилую женщину — видимо, жену. Та привычно сжималась, молчала, смотрела
куда-то в пол.
Судя по поведению сестер и врачей,
такое здесь происходило каждый вечер.
Особняком держалась молодая
пара. Оба щуплые, с раскосыми азиатскими глазами и плоскими лицами — сильно
испуганными. Он был в оранжевом дворницком жилете поверх куртки, она — в куцем
пальтишке, из которого заметно выпячивался живот. Заметно, но не так, чтобы на
сносях. Она молча сидела, обхватив живот руками и
вжавшись в спинку стула, чуть подрагивала, то и дело прикрывала глаза. Он заискивающе смотрел на каждого, кто проходил мимо в халате,
вскакивал, отбегал, робко просовывал голову то в один кабинет, то в другой,
что-то пытался объяснить, просил — по-русски, судя по долетающим обрывкам,
говорил совсем плохо, — возвращался, садился рядом, брал ее за руку, начинал
тихо шептать — успокаивать. Наконец, о чем-то договорился — вернувшись,
помог подняться и повел, бережно поддерживая, к терапевту…
Когда всех врачей прошли —
подъехали к двери, за которую сопровождавшим хода не было. Прощаться пришлось
наспех — санитар уже ждал, тянул руки к коляске. Пока дверь закрывалась, мама
еще успела взмахнуть ладонью…
Выходил через стылое помещение,
где стояли три «скорые». Посмотрел на часы: ого, почти час! Охранник у ворот,
кивнув на машины, спросил: «Куда?» Он сказал, охранник тут же назвал цену — для
такого расстояния несусветную.
Торговаться не стал — просто
отказался.
Все повторялось — вновь вышел с
ее одеждой в морозную ночь, направился по скудно освещенной больничной аллейке
в сторону дороги. Только теперь падал снег — крупные хлопья порхали в воздухе —
и настроение было другое — не такое тягостное, как в прошлый раз.
В конце аллейки, уже за
оградой, стоял наискось старый мятый «жигуленок» —
поджидал. Когда подошел ближе — стекло сползло вниз, выглянул молодой кавказец,
вопросительно уставился. Узнав, куда ехать, запросил раза в полтора меньше, чем
охранник. И еще бы, наверное, сбросил — такой у него был вид ненахрапистый,
даже неуверенный какой-то.
По пути разговорились. Парень в
Москве был меньше недели, на машину посадили родственники, у которых
остановился. Снег сегодня увидел в первый раз.
— Здесь что — всегда так? —
тревожно спросил, когда, поскользив колесами в
снежной каше, тронулись. — Каждый день?
Узнав, что не каждый, заметно
повеселел.
Хотелось задать вопрос: давно
ли водит? Но было неудобно — подумает еще, что струхнул. Поэтому, заглушая
беспокойство — не хватало еще сейчас самому в больницу загреметь! — стал давать
советы: про зимнюю резину, осторожность, дистанцию и т.д. Пока не заметил, что
парень и так ведет осторожнее некуда. Даже слишком: дистанцию держит огромную —
еще с десяток машин может легко в промежуток влезть, тормозить начинает
заранее, едва увидев впереди загоревшиеся «стопари», на мигающий зеленый не проскакивает, разгоняется
медленно. В Москве так не ездил никто — кроме, разве что, учеников автошкол.
Города он, конечно, не знал —
пришлось быть штурманом, а вот по-русски говорил хорошо — грамотно и почти без
акцента. И деньги взял как-то
неумело — словно бы стесняясь…
Созванивались каждый день, а
вот навещал нечасто: дня через два, три — как получалось. Мама в уходе не
нуждалась, все делала сама. Если не лежала под капельницей — выходили в фойе и
сидели там, потом обязательно провожала его до лестницы. Единственное,
на что жаловалась — аппетита по-прежнему никакого, еду приходится заталкивать в
себя с большим трудом — до тошноты. И ему жаловалась, и лечащей врачихе
— молодой, небольшого роста, довольно самоуверенной, державшейся
покровительственно девице лет двадцати восьми. Он тоже с ней говорил: что
аппетит у мамы пропал месяца два-три назад, если не больше, что от любой еды с
тех пор ее воротит, ничего не хочет, ест через силу. Врачиха будто не слышала:
«да, ест она у нас действительно что-то плохо, не нравится ей больничная еда,
вы ей котлеток домашних привезите». Он привозил то, что мама еще недавно
любила, спрашивал, чего бы хотелось еще, предлагал — «нет, ничего не надо, не
могу, не хочу. И этого куда столько
понавез — все равно не съем». Вновь говорил с врачихой — та опять про котлетки.
Или он как-то не так объяснял, или она считала, что это все ерунда, капризы, не
стоит внимания?
Пролежала все же не две недели,
а три. До новогодних оставалось совсем ничего, когда
утром однажды позвонила радостная: все, доктор при обходе сказала, что завтра
выписывает!
Вечером заскочил отблагодарить
врачиху — мало ли, вдруг завтра не увидятся. Заодно и часть одежды маме завез —
чтобы не впопыхах собиралась. Сговорились, что торопиться не будет, приедет
где-то между двенадцатью и часом…
В итоге приехал почти в два.
Сначала долго поднимался,
завтракал, отвлекаясь на телевизор, когда вышел — обнаружил, что за ночь понавалило, и машину надо очищать-раскапывать, а в
довершение ко всему еще и аккумулятор сел — пришлось бежать домой за запасным… Потом так и не сможет вспомнить — посмотрелся в этой
беготне хоть раз в зеркало или нет? Глупость, конечно, но…
Несмотря на обещание врачихи,
пропуска на въезде не оказалось. Начал сердиться, объяснять — охранник махнул
рукой: ладно, въезжайте, только у главного входа пока не вставайте, а то мне по
шапке дадут, потом туда подъедете, когда пропуск будет.
Поднявшись на этаж, первым
делом заглянул в ординаторскую — врачихи там не было. Пошел по коридору к
палате, издали заметил перед входом в нее непонятную возню, кто-то в белом
халате поспешно затаскивал внутрь каталку…
Возились вокруг мамы. Когда
вошел — ее как раз перекладывали на каталку, сказали: срочно переводят в
реанимацию. Кажется, здесь же была и врачиха — но с его приходом как-то
незаметно исчезла. Впрочем, видел он только маму, остального почти не замечал.
Соседки наперебой объясняли:
вот, с утра потихоньку собиралась, радостная такая, шутила, сложила все
аккуратно, приготовила, стала переодеваться и вдруг отключилась, упала…
Мама была уже в сознании,
смотрела испуганно и виновато: прости, видишь, как получилось, подвела… Он
что-то говорил, спрашивал, схватил ее за руку — она слабо пожала в ответ. Рядом
сказали: «Все, все, поехали. — И добавили: — Вещи ее заберите, в реанимацию с
ними нельзя».
Пока лихорадочно рассовывал все
по пакетам, каталку увезли. Выскочил, заозирался,
увидел далеко в коридоре, путаясь в сумках, бросился догонять — и не догнал.
Остановился беспомощно перед дверью реанимации и надписью, воспрещающей вход.
Не сразу заметил висящие рядом инструкции: посещения запрещены, о состоянии
можно справляться…
Посверкивающая
огоньками и бликами елка, сбор семьи, пышущая духовка, суета, беготня, закуски,
салаты, проводы старого, бой курантов, хлопок шампанского, однообразно
веселящийся телевизор — все было, как обычно, как повторялось у них из года в
год. Только пустое место за столом, где она всегда сидела, резало
глаз. И веселье было каким-то вымученным, натужным, словно в голове у каждого
засела ржавым гвоздем одна и та же мысль и каждый старательно ее от себя гнал…
В очередной раз приехав, чтобы
постоять вместе с другими родственниками перед дверью реанимации и дождаться
выхода дежурного врача, а затем — старшей сестры, внезапно услышал: «Переведена в палату».
Палата была рядом, в этом же
отделении. Влетел радостный — раз перевели, значит, стало лучше — и на секунду
даже зажмурился, застыл. Такой он ее видел только тогда, два года назад.
Жалкая, сжавшаяся, с прерывистым свистящим дыханием, больше похожим на
отдельные тяжкие вздохи, она лежала под скомканной простыней, закрыв глаза — не
то спала, не то…
Вошедшая следом сестра сказала:
«Да вы ее тормошите, усаживайте, она все время так…»
Открыв глаза, узнала,
прошептала безразлично: «А, ты…» И все! Ни на какие эмоции сил не было.
На тумбочке стояла тарелка с
нетронутой едой — уже подзасохшей…
Дежурный врач был один на все
реанимационное отделение — еле его отыскал. Наконец, кто-то показал на
неприметную запертую дверь: может, здесь, стучите. Усталый мужской голос
отозвался не сразу, потом сказал: «Ладно, сейчас подойду».
Бегло ее осмотрел, пожал
плечами: «Что вы хотите — возраст. Делаем все, что возможно». На вопрос, почему
перевели из бокса в палату, ответил так сердито-туманно,
что ясно стало одно — правды не скажет. Может, и не знает — вон их сколько на него одного…
Следующие
два дня было все то же — приезжал, тормошил, усаживал, с трудом запихивал в нее
несколько ложек — ей было все равно, чего, — поил, переодевал, как безвольную
куклу, что-то бодренькое говорил, говорил. Она иногда отвечала, но
так плохо и мучительно, будто забыла все слова и теперь их заново где-то
разыскивала, а затем подолгу пропихивала сквозь непослушную гортань.
Палата была на троих, одна
кровать не занята. На другой, у окна, лежала женщина лет шестидесяти — тоже
после реанимации. Она уже немного ходила, все сама делала, разговаривала
неохотно — чаще спала, чуть постанывая, или, подложив под спину подушку, молча лежала, глядя в окно на грязное, в серых неопрятных
клочьях небо — больше с кровати ничего видно не было.
Подходил к медсестрам, просил
присматривать нянечек, неловко, как воруя, опуская им в карман деньги. К
дежурным врачам не обращался — понял, что бессмысленно.
Когда навещал в декабре — в
коридорах всегда было суетно, шумно: всюду мелькали белые халаты, позвякивали
тележки, шуршали пакетами и бахилами родственники, шаркали тапками или
выглядывали из дверей больные, из палат доносились голоса. Сейчас жизнь еле
теплилась — в коридорах было пусто, в палатах, мимо которых проходил, — тихо,
сестры сидели в своей комнате и гоняли чаи с вялыми разговорами, только в фойе
негромко работал телевизор — да и тот смотрели немногие. Больница замерла,
пережидая долгие праздники, затихла до выхода лечащих врачей. Выйти они должны
были пока на один день — впереди еще было Рождество и примкнувшие к нему
выходные…
Новая лечащая оказалась средних
лет, высокая, как гренадер. Едва представился — сразу гневно накинулась: «Что
вы с ней сделали?! Она у нас в реанимации лежала в лучшем состоянии, чем
сейчас!»
«Я сделал?!» — взметнулся он. И
тут же остыл — сейчас не до таких выяснений. Начал торопливо,
боясь что-либо упустить, рассказывать, как стала отекать, а в остальном все
было нормально, как приехали по «скорой», как лечилась, в уходе не нуждалась,
ходила, все делала, отеки сошли, как уже выписали — даже выписку из истории
болезни дали — в ее вещах, что сложила перед его приездом, нашел, — как приехал
ее забирать, а она перед этим упала, но все равно, все равно даже тогда
не была такой — и понимала, и могла говорить, двигаться, и вообще… а теперь… теперь все очень плохо, хуже некуда, какой-то кошмар! Что
это, из-за чего, почему?!
Докторша слушала его
внимательно, не перебивала, к концу — смотрела с сочувствием. Когда
остановился, сказала: «Похоже на отравление дигоксином.
Она ведь его принимала?»
«Да, постоянно, года четыре уже… если не пять…»
«А жалобы на отсутствие
аппетита, на тошноту в последнее время были?»
«Да, и уже довольно давно…»
«Угу, — сама себе кивнула
докторша, — картина классическая».
«Но подождите! — Он вспомнил,
что в выписке этот препарат был упомянут по крайней
мере дважды. — Его ведь и здесь ей давали, и в списке рекомендованных лекарств
он первый! И лечащему врачу я несколько раз про то, что она есть
не может, говорил! Как же так?!»
Докторша поморщилась, как от
невыносимо кислого, раздраженно бросила: «Да что они
там понимают! — видимо, отделение, где перед этим лежала мама, доставляло
реаниматологам немало хлопот, и, махнув рукой, закончила: — Ладно, все ясно,
будем выводить»…
Вновь появилась надежда — новая
лечащая доверие вызывала. И как специалист, и как человек — неравнодушная.
Да и маме — пусть микроскопически, пусть чуть-чуть, но на следующий день стало
легче.
Потом было Рождество, когда и
она словно заново родилась, а затем… затем тот
страшный вчерашний день — сейчас уже позавчерашний…
Позабыв о фотографии, о
времени, невидяще уставившись на пустую поверхность
стола, он вспоминал, вспоминал и пытался понять: почему, ну как это все
получилось?! Почему нехитрая мысль о том, что никто никому
уже давно ничего не должен, что каждый сам по себе, а значит, жизнь и здоровье
твоих близких находится только в твоих руках, так и не посетила его вроде бы не
самую глупую голову? Почему не бегал, не узнавал, не настаивал, не
боролся, все пустил на самотек?.. И когда ее предал? Позавчера, когда вдруг
взял и ушел? Встреченная в коридоре нянечка еще спросила: «Ну как, покормили?»
И, услышав: «Нет, не ест… Она меня даже не узнает…» —
так странно на него посмотрела… с жалостью и каким-то неодобрительным
узнаванием, что ли — много, видно, таких повидала…
Или раньше, когда по пути из
больницы зашел в церковь, ставил перед иконами свечки и просил о выздоровлении,
а в глубине души уже поселилось: «Или пусть хотя бы так не мучается»? А еще
глубже было и другое — испуг. Что это теперь надолго, будет длиться и длиться —
здесь, потом дома, и так много лет…
Или еще раньше — когда говорил
о маминых жалобах лишь с врачихой, да и то больше по телефону? И хотя видел,
что совет у нее один — котлетки, к другим врачам почему-то не шел, доверился
этой.
Или когда неспешно за ней
собирался? Может, если бы не тянул и приехал раньше, до того как упала, все бы
и обошлось? Дома ведь и стены помогают…
Или в тот первый раз, когда
отвез ее и не остался? И если бы не одноклас-сник
друга, не исключено, что все бы закончилось прямо тогда.
Или когда игнорировал
предупреждения племянницы насчет дигоксина, считая
это обычной перестраховкой — ведь у всякого лекарства есть побочные, что ж
теперь, не лечиться?
А может, только и делал, что
предавал? Когда обижал или заставлял нервничать? Когда внезапно исчезал и не
звонил? Когда по молодости и глупости ввязывался в сомнительные компании и
истории? Когда, ничего не объясняя, упрямо настаивал на своем — порой из одного
лишь голого принципа? Может, не так уж и неправа была та семейная пара, с
которой однажды ехал сутки в одном купе? Средних лет, упитанные,
как-то уж слишком, демонстративно, довольные, они приторно друг с другом
сюсюкали, обращались ласково-уменьшительно,
укладываясь на нижних полках спать, долго переговаривались, желая приятных снов
и спокойной ночи, утром выясняли, что им приснилось и как спалось, вообще
выглядели как-то карикатурно, а на прямой вопрос еще одной попутчицы — пожилой
замотанной тетки, подсевшей на следующий день с необъятным багажом, — есть ли
у них дети — со снисходительными улыбками ответили, что нет и
не будет, потому что дети — неблагодарная обуза и убийцы своих
родителей. И целую теорию стали развивать: что в этом и состоит биологическая
роль любого потомства — уничтожать отжившее, выполнившее свою детородную
функцию, освобождать место под солнцем себе и уже своему потомству… Тетка, не
дослушав, фыркнула и вышла в коридор, где и простояла остаток пути, его тогда
тоже покоробило, но сейчас…
Он еще не знал, что вопросы эти
так с ним теперь и останутся — задавать их станет себе и задавать. И ответы при
этом будут разные: щадящие, не очень и совсем нет.
Не знал и о том, что, получив
медицинское заключение, где причиной смерти будет указана острая сердечная
недостаточность, он горько подумает: «Чья?!» И ответ ему тоже будет известен…
Спустя несколько дней позвонят
и попросят забрать оставшиеся вещи. Он приедет, поднимется на этаж, зайдет в
комнату к медсестрам, назовется — и замолчит. Не сможет спросить: как все было,
приходила ли в сознание, звала? Отдавая сумки, одна из сестер сама с
извиняющейся интонацией скажет, что смена была не их. О соседке тоже ничего не
спросит — и в палату не пойдет. Привезет сумки домой, молча
сунет жене — та потом разберет…
На следующий день после похорон
он повезет сына с невесткой в аэропорт и внезапно почувствует, что не в
состоянии идти с ними внутрь, там стоять, провожать, смотреть, как уходят.
Выгрузит чемоданы, торопливо обнимет и уедет. А отъехав, остановится у обочины,
заглушит двигатель, откинется в кресле и просто посидит, глядя в зеркало
заднего вида — так прощаться будет легче…
А однажды, через год, два или
три, но обязательно зимой и наверняка в январе, ему приснится сон. Он в
комнате, напротив входной двери. Та бесшумно открывается, появляется мама.
Ставит на пол сумки и ворчливо говорит, отряхиваясь на пороге от снега: «Ну наконец-то, думала, меня уж никогда из больницы этой не
выпустят. Так и залечат. Эй! Это я! Живые кто есть?» Он бросается, прижимает ее
к себе…
Проснется от счастья.
Огромного, невероятного счастья, которое, наверное, лишь во сне испытать и
можно. Оно постепенно, не сразу, сменится болью, но окончательно не исчезнет,
воспоминанием останется с ним. И это станет еще одним ее подарком — совсем
нежданным и самым последним. А может, еще и не самым…
Но все это будет потом, позже.
А сейчас он сидел, гладил рукав ее кофты и шептал: «Мама… мамочка… прости…»
Фотография так и не найдется.