Досужие соображения о будущем наших языков
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 5, 2013
Будущего мы не знаем, настоящего не понимаем, прошлого не помним. Тем не менее пытаемся сообразить, что с нами происходит. Повторяем расхожие понятия, наполняя их своим содержанием. Соединяем, как нам кажется, в логические цепочки. Что-то слышим в ответ. Но слышит ли нас история?
“Европейские ценности”
Не странно ли: в не самой благополучной стране, каковой, к сожалению, является Украина, где кричащее количество социальных проблем усугубляется давлением и шантажом соседних государств, самым острым и болезненным вопросом оказывается языковой.
Конечно, если судить по данным соцопросов, этого не скажешь. Но, во-первых, знаем мы эти соцопросы, а во-вторых, в том-то и странность, что когда на них отвечают рассудительно, то более насущными, действительно, называются другие проблемы, а стоит хоть как-то ущемить язык — что начинается! В парламенте, на площадях, на интернет-форумах страсти накаляются до полной неспособности слышать и понимать друг друга.
Еще страннее видеть, как, едва выбравшись из очередной политической потасовки, отряхнув костюм и поправив галстук, какой-нибудь депутат бодро говорит в телеэкран, что никакой языковой проблемы нет. Просто приходится время от времени, особенно перед выборами, как-то электризовать электорат.
Тоже ведь верно. Пока нас не разводят на “+” и “–”, мы же находим общий язык. Но это не значит, что проблемы нет. Если эта мина всякий раз срабатывает, значит, что-то взрывчатое в ней все-таки есть. И если эта проблема взрывается в моменты потрясений, то, значит, она — глубинная, внутренняя.
Человек, живя в обществе, обретает множество различных форм, определяющих его свойства и статус. Это социальные одежды, которые, если они стали тесны или не comme il faut, можно сменить: образование, работа, должность, семья, друзья, связи, репутация и т.д. Есть и более личные, интимные атрибуты — имя, язык, вера. Их тоже можно сменить, только последствия будут радикальнее. Если изменение внешних форм приводит к жизненным переменам, то изменение внутренних — к переменам судьбы.
В прежние времена, вплоть до самых недавних, язык и вера утверждались массово и авторитарно. Князь Владимир, загоняющий язычников в Днепр, или другой Владимир, загоняющий пролетариат в светлое будущее, — это один и тот же тип мышления. Костры, на которых сжигались еретики, и костры, на которых сжигаются книги, — это один и тот же способ полемики. Что-то меняется, но что-то остается неискоренимо неизменным. Есть пастыри, знающие путь, и есть стадо, ведомое ими.
И вдруг — даром, что ли, горели костры и кипела вода? — возникло нечто иное. Иное отношение к иному. Не то удивительно, что такое отношение возникло и что оно вообще возможно, а то, что оно стало провозглашенным и узаконенным, принципом человеческого сосуществования. Пусть не везде и не всегда — не важно. Пусть остались прежними, став изощреннее, техничнее, циничнее, те же аппараты насилия, а также прилагаемые к ним политические квесты и медиальные манипуляции — все это тоже понятно. Куда важнее, что человечество, хотя бы декларативно и проективно, стало человечнее — определило себе такую форму бытия, которая отличается от жизни роя, стаи или стада.
Это достижение называют европейскими ценностями. Наименование условное, поскольку это ценности мировые. В сущности, это ценности любой высокой культуры — как опыты освоения особого, творческого, сверхприродного бытия. Но Европа эти ценности не просто произвела, она сумела их возвести в ранг не только неписаных, но и записанных законов. Возможно, сказались древнехристианские основы, где “нет ни эллина, ни иудея”. Возможно, способствовали исторические обстоятельства. Как бы там ни было, эти ценности за-служили называться европейскими. Они не выдуманы — она выстраданы. Они выведены, словно в алхимическом тигле, в огне и крови инквизиций, революций, мировых войн.
“Европейские ценности” определяются и трактуются по-разному, часто приблизительно и произвольно, но еще чаще вообще никак. Так что каждый волен объяснять их по-своему. И в этом тоже проявляется одно из следствий нового, европейского мышления. Коротко говоря, европейские ценности — это право каждого быть собой. Еще в XVIII веке этот принцип афористично выразил Вольтер: “Я не разделяю ваших убеждений, но я отдам жизнь за то, чтобы вы могли их высказать”.
Быть “европейцем” — значит, уметь жить вместе, уважая чужую приватность. Быть добрым соседом. Быть толерантным, учтивым, деликатным. Только и всего. Не просто не убивать иноверцев или инородцев, но даже в мыслях не позволять себе презирать и отвергать кого-либо лишь за то, что он какой-то другой. Это не значит не замечать человеческих различий, это значит принимать их как условие такого же отношения к себе.
Можно сказать и конкретнее, основываясь на революционной европейской традиции. Европейские революции — это ведь не только казни и козни, это кардинальное изменение ментальности. Может быть, в этом главное их историческое оправдание — утверждение в сознании новых принципов сосуществования: liberte, egalite, fraternite — свобода, равенство, братство.
А точнее так: свобода-равенство-братство. Потому что важно, что эти ценности взяты в единстве и нераздельности. В этом и состоит их ценность, их европейскость. Взятые в единстве, они уравновешивают друг друга, полагая себе разумные пределы, обеспечивают необходимую опору для строительства. Взятые порознь, эти лозунги превращаются в социальные риски. Недавняя конфронтация капитализма и социализма наглядно показала, что происходит, когда общество уклоняется в какую-нибудь крайность.
Скажем, свобода. Сладкое слово, славное дело. Но что такое свобода без границ? Джунгли. Борьба за власть, за кость, за жизнь.
Так же и равенство, понятое как самоцель и поднятое как знамя. Как тут обойтись без насилия? Надо же как-то нейтрализовать природное неравенство. Богатых сделать бедными (это же проще, чем наоборот). Устранить сословия, упразднить касты. Спросите, а как же быть с умными, свободными, гениальными?.. Тоже несложно. Надо поставить над ними дурака — и все уравняются.
Братство? Замечательный принцип! Но заметьте и то, как легко, когда нет других опор, братья становятся братками, их отношения — мафией, а социум — системой семейных кланов.
Так что провозгласить европейские ценности куда легче, чем осуществить. Но осуществлять придется. Потому что это не просто лозунги — это реальность социальных инстинктов. Их можно подавить, как это и делалось всегда, но их нельзя нейтрализовать, рано или поздно они проявятся, и чем сильнее они задавлены, тем мощнее социальный взрыв.
“Европейский национализм”
Национально-патриотические движения дискредитировали себя ксенофобскими высказываниями, расистской аргументацией, радикализмом и шовинизмом. Но если не отождествлять все движение с его радикальной частью и попытаться уяснить объективные причины его возникновения, то придется признать, что в глубинах этих выступлений, обычно политизированных и управляемых, есть нечто стихийное, самопроизвольное, природное — инстинкт народного самосохранения. Это он, могучий, пробуждаясь, побуждает к освобождению от колониальной или какой-либо иной зависимости. Национальному лидеру остается только в этот момент, как опытному серфингисту, оказаться на гребне народного гнева.
И вот нация обрела государственность и независимость. Отделилась от соседей границами, ввела свою валюту и языковые ограничения, вооружилась и воодушевилась. Кто решится теперь ей угрожать? Такая угроза есть, и она серьезнее, чем соседи. Она глобальна и тотальна. Она неотвратима, как лавина, потому что процесс уже пошел. Эта угроза — исчезновение наций.
Само понятие “нация” становится все более условным. Англичанин, получивший гражданство США, становится американцем. Русский, живущий на Украине, именуется украинцем. Писатель, не важно какой национальности, пишущий по-русски, считается русским писателем. Более того, согласно новейшим представлениям, человек принадлежит той нации, с которой себя идентифицирует. Нация становится корпорацией, в нее можно войти, можно выйти. Свободный выбор свободного человека. В перспективе — свободное мировое безнациональное сообщество. О нем как о завтрашней реальности дружно пишут фантасты, адаптируют наше архаичное сознание. И вдруг какие-то инстинкты…
Человек разумный, скорее всего, пренебрежет ими. Но человек еще более разумный задумается. Что-то в них все же есть, в инстинктах, предусмотренных на те случаи, когда разум может не поспеть или чего-то не понять. Рука, рефлекторно отдернутая и только оттого не оторванная. Мать, знающая, что с ее ребенком беда. Ревность, реагирующая даже на невидимые признаки семейных разрывов. Ностальгия, реагирующая на разлуку с родиной…
А может, можно как-нибудь совместить интеллект и инстинкты — “европейские” и “националистические” ценности? Возможен ли респектабельный, корректный, европейский национализм? Положительный имидж — это ведь тоже европейская ценность, и еще какая.
Попробуем примерить респектабельные европонятия на самобытный корпус национальных интенций.
Свобода. Что может быть желаннее для истинного националиста? Это его главная цель, а нередко и единственная, объединяющая все другие. И нужно еще посмотреть, откуда эта ценность в европейской сокровищнице, — не завоевание ли она национальных освободительных войн?
Равенство. А вот на этот пароль ответ не всегда находится, и дверь в европейский клуб для наиболее рьяных патриотов резко захлопывается. Выяснять, чья родина всех роднее, всех краше и всех выше, там не принято. Потому что если начнется такое выяснение, то миром оно не кончится.
Братство. Это еще труднее. Потому что накопленный веками негатив в отношении в основном кого? — Соседей. — А соседи, если смотреть в корни, в генеалогию, это в основном кто? — Братья, кто же еще. Например, евреи и арабы, потомки ветхозаветных Исаака и Измаила. Или, например, потомки римлян, потомки германцев… Не говоря уже о русских и украинцах… И чем глубже смотришь, тем больше родни находится. В конце концов оказывается, что всякий раз, поднимая на кого-нибудь руку, мы поднимаем руку на брата.
Тогда в чем же вопрос? Поднимать или пожимать руки? Это вопрос?
Можем не напрягаться. Человечество уже давно интуитивно нашло на него ответы. Не иначе как из чувства самосохранения.
Во-первых, искусство. Величайший трансформатор человеческой энергии. Все пламенные и взрывоопасные призывы, чреватые мировым пожаром, оно искусно преобразует в виртуальные миры, где и происходит все ужасное, что могло бы произойти в реальном мире. Там можно сколь угодно широко и глубоко изливаться в своих патриотических чувствах — никого это не возмутит, любая гипербола будет воспринята фигурально, эстетически, и любые “uber alles” будут звучать мило и безобидно — как “моя мама лучше всех!”
Во-вторых, спорт. Утверждаешь, что твоя нация быстрее, выше, сильнее? Докажи. Выходи на ринг, на корт, на стадион. Садись за штурвал, за пульт, за шахматную доску. И мир увидит, какая нация на что способна. И никаких войн. Спортивные игры — великая школа патриотизма, но неагрессивного, мирного, мирового. Это хорошо понимал инициатор современных Олимпийских игр Пьер де Кубертен, написавший как раз накануне Первой мировой войны “Оду спорту”:
О спорт! Ты — мир!
Ты устанавливаешь хорошие, добрые, дружественные отношения между народами.
Ты — согласие.
Ты сближаешь людей, жаждущих единства.
Ты учишь разноязыкую, разноплеменную молодежь уважать друг друга.
Ты — источник благородного, мирного, дружеского соревнования.
Ты собираешь молодость — наше будущее, нашу надежду — под свои мирные знамена.
О спорт!
Ты — мир!1
“Славянский союз”
Если послушать отдельные голоса, из которых складывается vox populi, нельзя не изумиться, насколько они разные и как редко среди них встречаются действительно мудрые, глубокие, взвешенные суждения. Откуда же итоговая народная “мудрость”? И мудрость ли? Умные политтехнологи давно поняли, что не логика и не информация по-настоящему взрывают массы, а нечто иррациональное, идущее из глубин, уносящее всех в едином потоке — свобода, равенство, братство. Проверено не раз — работает.
Маэстро знает, какие струны есть в душе. Есть высокие, есть низкие, есть откровенные, а есть глубоко сокровенные. Играя на них, он вызывает то ликование, то протесты, выкликает на площади, на экраны, на форумы. И когда публика, демонстрируя, что она res publica, дружно скандирует, голосует или аплодирует, он говорит одобрительно: “Народ мудр”. И попробуйте ему возразить.
Но есть и предел его власти — сам инструмент. Народ. Или, как его некогда называли, обращаясь к его инструментальной сути, — язык. Благодаря ему могут исполняться и великие, и вульгарные, и попсовые вещи. Но — прислушайтесь. Язык и сам что-то знает, и он не безмолвствует, когда на нем пытаются вещать.
Язык знает, что такое свобода. Он сопротивляется и фальшивит, когда его запрещают или когда его насильно запихивают в рот. Он расцветает и приносит плоды только тогда, когда свободен.
Язык знает, что такое равенство. Какой бы он ни был, органичный или мозаичный, мелодичный или пластичный, сложный или простой, богатый или бедный, он достаточен для своего народа, для полноценного человеческого бытия, и в этом смысле все языки равны. Каков народ, таков и язык.
Наконец, язык знает, что такое братство, родство. Есть у него близкие родственники, есть дальние, а если смотреть в самый корень мирового языкового древа, то все языки — братья, происходящие от одного праязыка.
Европейские ценности — это способ сохранения языков и народов. Потому что в условиях экономической и культурной глобализации многоязыкость воспринимается как атавизм, затрудняющий процессы интеграции и коммуникации. Можно пафосно говорить о бессмертии народа, о его беспримерном языке как залоге этого бессмертия, не желая слышать о том, сколько народов уже исчезло с лица земли и сколько языков уже мертвы. Но в прежние времена не было такой интенсивной интеграции, такой всеобщей универсализации и унификации. Так что нетрудно предвидеть, что ожидает языки уже в обозримом будущем.
Русский язык, несмотря на стремительную технологическую экспансию английского, имеет шансы выжить. Во-первых, международный статус. Во-вторых, необычайный творческий потенциал, навсегда явленный классической русской литературой.
Украинский язык, судя по всему, обречен на новые страдания, причем не сравнимые с теми, что были прежде. Если прежде ему приходилось выживать в тесном соседстве с родственными языками, в основном с русским и польским, испытывая их влияния, но и тоже влияя, обнажая корневые смыслы, обнаруживая этимологические аллюзии и самовозрождаясь в таком общении, то как выжить теперь, в ситуации, когда ему предстоит конкурировать с интернациональными языками? Остается одна надежда — национальный ренессанс, притом такой неимоверный, который бы побудил потрясенную Европу перейти на украинский.
Другие славянские языки, даже польский, чешский или сербский, озарявшие в последние десятилетия читающий мир яркими эстетическими вспышками (Ч. Милош, М. Кундера, М. Павич и др.), тоже оказываются в лингво-культурной изоляции, усугубляемой разрывом или ослаблением межславянских контактов.
Все просто. Обыкновенный языковой дарвинизм. Актуальными останутся только языки межнационального общения. Все прочие, становясь постепенно реликтовыми, будут заноситься в красные книги, в хартии, браться под защиту, но мы же знаем, чем это заканчивается.
Впрочем, среди прочих, возможно, уцелеют те национальные языки, которые сумеют объединиться в языковые союзы. В пределах культурно-языкового ареала лингвистические различия — не помеха, а наоборот, духовно-нравственная взаимоподдержка и креативно-когнитивное взаимообогащение. При близкородственном общении богаче историческая память, понятнее закономерности этногенеза, яснее национальные особенности. Сохранятся ли отдельные языки в пределах этого ареала или образуют какой-то общий — предсказать сложно, но, как бы ни сложилось, это лучше, чем полное исчезновение.
Для славянских народов таким международным объединением, не обязательно межгосударственным, мог бы стать Славянский союз. Это нелегко. Это почти невыполнимо после всего, что произошло между славянами. Но мало ли что бывает в семье. На то и семья, чтобы находить общий язык.
Нужно различать — историю, которая творится, и природу, которая сотворена. Природа содержит предопределенность, которую история не всегда соблюдает, преследуя иные цели и проектируя всевозможные социальные утопии и аномалии. Самая очевидная природная предопределенность — родство. Родство — как родовое, природное, порожденное происхождением. Родство во всех проявлениях — и телесных, и духовных. Так что языковое родство — это не формальное основание, а глубокая и прочная содержательная основа.
Славянский союз — это такая же культурно-историческая необходимость, как и Евросоюз. Такая же самозащитная модель. Может быть, менее организованная, но зато более органичная.
* * *
Рассуждая о мире, о народах, о человеке, мы многого не знаем. Может быть, главного. Не знаем, хотя и догадываемся, насколько глубоко и таинственно взаимосвязаны эти явления, насколько они едины. Нам кажется, что для того, чтобы изменить мир, нужно с ним что-то сделать. Но, может, для того, чтобы мир изменился, достаточно измениться самим?
1 Перевод с франц. В. Новоскольцева.