Семь поэтических сборников 2012 года
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 4, 2013
“Из тридцати с лишним сборников, бывших в моем распоряжении, я прежде всего отстранил книги поэтов, уже установившихся, о которых нечего было сказать нового… Затем отстранил я сборники, так сказать, поэтов-любителей, которые, не мудрствуя лукаво, сочиняют невинные стишки для удовольствия собственного и своих добрых знакомых… Наконец, отстранил я те книги стихов, в которых не нашел ни одного живого слова… После этого остались у меня на столе шестнадцать книг”
1 .Так готовил свои обзоры для “Русской мысли” Брюсов. Было тогда принято рассылать поэтические сборники в крупные газеты и журналы для отзыва. Неплохая практика, если разобраться.
Тридцати сборников у меня не было. Как и необходимости обозревать их “по службе”. Но они сами как-то нарастают вокруг. Только убрался на столе — уже стопочка. И еще одна на стуле. Про сугробы на полу даже не говорю.
Далее — почти по Брюсову. Мысленно отсек сборники поэтов, о которых (поэтах) “нечего было сказать нового”. Не потому, что считаю их “установившимися”. Просто недавно о них писал, еще не успел набрать дыхания. Что касается сборников стихотворцев-любителей… “У меня еще Толстой не весь прочитан”, как говорит один мой коллега, откладывая их в сторонку. То же — в отношении “книг стихов, в которых не нашел ни одного живого слова”. Хотя один такой сборник все же придется упомянуть.
Главным же принципом отбора было как раз отсутствие единого жесткого принципа, как и в аналогичном “семикнижии” за 2011 год2 . Сборники отбирались не для топ-листа; сама цифра 7 — симпатичная, но не жесткая. Их могло быть пять, восемь, три. Не жестким был и год издания: есть рецензия и на сборник, вышедший в 2011 году. Четыре цифры в выходных данных порой условны. Особенно если местом издания значится неблизкий Омск, тираж — 250 экз.
1 Брюсов В.Я. Новые сборники стихов // Брюсов В.Я. Среди стихов: 1894–1924: Манифесты, статьи, рецензии. М.: Советский писатель, 1990. С. 332.
2 Абдуллаев Е. О счастливой бездне, юноше в пальто и прочих летящих жуках. Семь поэтических сборников 2011 года // Дружба народов, 2012, № 3. С. 228–240 (magazines.russ.ru/druzhba/2012/3/a24.html).
Сборники я распределил по условным возрастным категориям, к которым принадлежат авторы. Тридцать, от тридцати до сорока… Не ради систематизации, а как некая нить, связующая это собранье пестрых глав.
Перед тем как перейти к рецензиям — пару слов о том, что происходило в 2012-м с изданием поэтических сборников. Для общего библиографического фона.
Наиболее продуктивно поработала “Воймега”. В 2012-м в этом издательстве вышли сборники Инги Кузнецовой (“Воздухоплавания”), Анны Аркатовой (“Прелесть в том”), Григория Петухова (“Соло”) и Александры Мочаловой
(“Хаклберри”). А также “Двойная флейта” Григория Кружкова (совместно с “Арт Хаус Медиа”) и пятидесятый выпуск альманаха “Алконостъ” (интересные подборки Сучковой, Пермякова…). О сборниках Марии Марковой и Олега Дозморова будет сказано ниже.
В серии “Воздух” издательства “Арго-Риск” вышли “Из писем заложника” Наталии Черных, “Чонгулек” Павла Гольдина, “Последующие тексты” Василия Ломакина, “Страшное прекрасное стихотворение” Юрия Орлицкого и “Цирк «Ветер»” Василия Бородина; в серии “Поколение” — “Легче, чем кажется” Андрея Черкасова и “Последнее время” Владимира Лукичёва. В серии “Новая поэзия” издательства “Новое литературное обозрение” (тот же круг авторов, только листаж побольше и обложка потолще) — “Улица Тассо” Николая Звягинцева, “Безбашенный костлявый слон” Дины Гатиной, “Четырехлистник для моего отца” Фаины Гримберг, “Газета” Дмитрия Строцева, “Способы видеть” Александра Уланова и “Всё ненадолго” Станислава Львовского (не путать со “Всё равно” Андрея Василевского).
В “Поэтической серии” издательства “Время” вышли, кроме прочего (а “прочего” в ней, увы, издается много), “Четверг пока не обитаем” Ларисы Миллер, “Осенние праздники” Анны Гедымин, “Быть музыке” Владимира Алейникова и “Письма Якубу” Глеба Шульпякова. В “Поэтической серии” “Русского Гулливера” — “Каменские элегии” Юрия Казарина, “Полый шар” Анастасии Афанасьевой, “Равноденствие” Константина Латыфича, “Тысячелетник” Андрея Баумана и “Сестра Монгольфье” Екатерины Перченковой. В “Арт Хаус Медиа” — “Новый Естествослов” Бориса Херсонского и “Ворованный воздух” Валерия Прокошина (1959—2009). В питерском “Пушкинском фонде” — “Киреевский” Марии Степановой и два сборника Владимира Гандельсмана — “Читающий расписание” и “Видение” (очередная “поэма без героя”, длинная, тягучая, никакая; впрочем, поэмы сейчас почти не пишутся, так что для сохранения жанра это, может, и хорошо)…
Картина, разумеется, не полная1. Что-то издавалось другими издательствами-сериями, но не так целенаправленно. Что-то — и немало — за пределами Москвы и Питера, и, вообще, России. Но там проблема с доходимостью; а добрая традиция посылать книги на рецензию, как уже говорилось, утеряна. Хотя, если что-то выходит действительно интересное — хоть в славном Мочегонске — доходит, читается, вызывает отклик.
Перехожу к сборникам.
1 Для сравнения — список, который предлагает Ольга Балла — см.: “ДН”, № 2, 2013.
30
Мария Маркова. Соломинка. — М.: Воймега, 2012. — 64 с. Тираж 500 экз.
Тонкая книжка. Тонкое, ломкое название. Тонкая, с разрывами, словесная ткань.
День ветреный. Не медли, проходи,
произноси, смотри, фотографируй.
Два тридцать семь — часы в твоей груди —
и ржавая громадина буксира.
Ещё немного, время повернёт,
цепочка звякнет, женщина прервётся,
и ухнет в воду сероватый лед,
и выйдет солнце.
Очевидность поэтического голоса, взгляда на мир. Такая же очевидность традиции, которой наследует Маркова: десятилетием раньше сходную поэтику развивали — независимо друг от друга — Хельга Ольшванг1 и Инга Кузнецова. Хрупкость бытия (и лирического я), импрессионистическая зыбкость — при напряженном, жадном внимании к деталям, как бы мелочам. Разве что пишет Маркова проще, безыскусней, прозаичней — что вообще свойственно поэзии нынешних “двадцатилетних”.
За окном, за деревом, за площадкой,
за соседним домом, за ним и ещё, ещё —
есть пространство — не спрятаться — смерти с ваткой.
Медсестра выходит. Выключатель — щёлк.
1 Даже названия дебютных книг у Марковой и Ольшванг близки: у Ольшванг — “Тростник” (СПб., 2003).
Много детских воспоминаний, картинок — еще одна особенность современной молодой поэзии. Взрослость оказывается продолженным детством, но без его яркости, парадоксальности. “Ну а взрослые… взрослые — мы не такие, / как хотелось нам в детстве”. Или:
Меняется всё так непоправимо,
что некуда становится идти.
Тебя любили в детстве — херувима —
за яблоко твоих пяти-шести.
Потом забыли, вычерпали, съели,
не разбудили, бросили в лесу,
и стала жизнь высокая, как ели,
и стала смерть похожей на осу.
Подкупающая неожиданность метафоры. Яблоко пяти-шести лет. Высокая, как ели, жизнь.
“Соломинка” — дебютный сборник; это объясняет и оправдывает присутствие — рядом с яркими “соломинками” — изрядного количества средне-поэтической “соломы”. Маркова обладает даром безыскусности, простоты — поэтому всякие поэтизмы: “Я от звезды незримой без ума” или “Забери что хочешь — оставь мне тепло утрат” — мгновенно отдают фальшью. (Ну а “Это я в суете / жалкий язык человечий в пропасть вложила” — просто “ниже плинтуса”: вложить язык в пропасть — это надо было очень пересуетиться.)
Все это — надеюсь — со временем исчезнет, израстется. Первая книга поэта — чаще всего нулевая; лишь о второй можно с уверенностью говорить как о первой. Тем более что “Соломинка” — сборник яркий, останавливающий на себе внимание. И обещающий продолжение.
От 30 до 40
Дмитрий Румянцев. Нобелевский тупик: Стихотворения 2006–2011 годов. — Омск: Изд-во ОмГПУ, 2011. — 76 с. Тираж 250 экз.
На сайте “Новая литературная карта России” (litkarta.ru) — широко задуманном и халтурно осуществленном (увы) — город Омск отсутствует. Понятно, не во всяком кружочке на карте обязана цвесть литература. И все же в связи с Омском какие-то имена сразу же возникают. Марк Мудрик, опубликовавший недавно в “Новом мире” интересные воспоминания о Рождественском. Дарья Серенко (сейчас учится в Литинституте). И — Дмитрий Румянцев.
“Нобелевский тупик, — поясняется в аннотации, — до недавнего времени улица в Омске, ныне — одноименный тупик”.
Мне слышится в этом названии другой — кроме легкого топографического абсурда — смысл. Тупиковость одной “нобелевской” линии в русской поэзии.
Я хотел бы владеть небольшой забегаловкой в Чехии,
чтоб чихать на погоду, на ветер с тяжелыми ядрами
града. Я бы сидел в погребке в центре Старого города,
обсуждая хоккей, дриблинг Ягра и новости с севера…
Улица нобелевского лауреата превратилась в тупик. В нем можно открыть небольшую забегаловку, чихать на погоду, разве что “покашливать, вздыхая неприметно, / при слишком сильных дуновеньях ветра”, как писал, напомню, тот самый нобелиат. Вот только создавать живые стихи все труднее.
Тупик, о котором речь, — не личный, авторский. Кризис традиции, классической линии — “закрывающим” которой был Бродский. Оборачиваться туда, назад равносильно превращению в соляной столп. Не в “памятник нерукотоворный” и не в “соль земли”. В столп.
Тем ценнее каждый документ преодоления, каждое свидетельство исхода из этого погребка-тупика. В лучших стихах сборника все меньше сюжетов “из литературы” (Чехова, Набокова, Блока…). Все больше живых, шероховатых образов.
Пульс поезда заметно ослабел.
Звенела ложка в цинковом стакане,
так фонари мотали языками
в эпоху Цинь, за временем — не страшно.
Я облизнул сухой, как воздух, рот.
Я не умел уснуть. И пальцев память
пыталась с простынёй на небе сладить,
на верхней боковой. За занавеской,
над пустырями вздёрнутой, висел
туман луны. Я вышел в тамбур. Поезд
личинкой полз по спелым травам поля…
Выход из тупика может быть разным. Может подоспеть и вывезти “4-й скорый” (так называется этот стих). Или внезапно открыться даль — в стихе “На Крещенье”:
Капель и солнце. Все-то лужи всклянь.
Там — воробей, там чистит перья голубь.
Ты в оттепель залезешь в Иордань,
и что с того, что это просто — прорубь.
А над водой в мороз растёт дымок,
три дни висит безвидный дух. Обидно!
Пустейший пар. Но даль при слове Бог
становится другой. Неочевидной.
Хорошо и точно. Даже в школьный учебник просится (составители, ау!).
Олег Дозморов. Смотреть на бегемота. М.: Воймега, 2012. — 104 с. Тираж 500 экз.
Здесь придется перейти на менее комплиментарный тон. Хотя изначально нацеливался на положительную рецензию. Что-то обещали последние подборки Дозморова. Чайки замелькали (автор перебрался в Уэльс). Море зашумело.
Вообще, далеко не всем поэтам показано издаваться в книжном формате. Однообразие интонации, темы, стиля, не слишком заметное в подборке, в книге нарастает.
Тотальное недоверие к слову. Скорее, филологическое, чем поэтическое. Каждое стихотворение говорит: все уже было, каждое слово уже использовано-переиспользовано. И возникает другая крайность — нечувствительность к слову: раз лирический словарь уже затаскан, какая разница, как его использовать. Вроде как индульгенция на наполнение текстов отработанной породой.
…Сгинем уродливо, но элегично.
И не пророчь.
Чисто, чувствительно, гордо, лирично.
В звёздную ночь.
Получается — лирика про лирику. “Клонит лирика в честную прозу”. “Лирический холод”. “Лирическая спесь”.
Возвышенная злость, лирическая спесь!
Вы не должны смущать чистюлю-привереду.
И Ходасевич был уже. Точнее, есть.
Лет через пятьдесят отпразднуем победу…
По частотности литературных терминов в стихах Дозморов, безусловно, лидер.
Метафора? Пожалуйста: “Обойдёмся без ярких метафор…”
Рифма? И о ней тоже есть: “Как рифма в рифму тяжко влюблена / и пальма в пальму по краям залива”. “А за рифмовку чётных в первом / он не одобрил бы меня”…
Что еще? Ямб? “Четырёхстопным ямбом память / мгновенно заполняет блог”. Даже цезура не забыта. “Одиннадцатича-совой рабочий день / ознаменован пе-рерывом, как цезурой”. Всё есть. А вот по-, извините, эзии — увы.
Тень Ходасевича здесь тоже не случайна. И не только потому, что добрая половина текстов написана “под Ходасевича”, с его образами, интонацией.
Именно у Ходасевича наиболее четко проговорена тема самоуничижения поэта (обратная сторона его романтической “спеси”). Идет эта кривогубая жалоба еще от Баратынского: “Мой дар убог, и голос мой не громок…”. Ходасевич только развил ее — и исчерпал. Дальше писать об убогости поэтического дара — не просто эпигонство, но кокетство дурного тона. Но Дозморов — пишет.
“Лучшие умирают, и остаёмся мы — / средней руки поэты, медленные умы”.
К чему умножать “средней руки” сущности? Не честнее ли “привыкши к слову — замолчать”, как советовал тот же Ходасевич? Но — велик соблазн писать “стихи о стихах”, стихи об отсутствии стихов, об отсутствии самой необходимости стихов:
Нет интереса? Сочиняй,
воспринимай себя буквально,
метафорой пренебрегай,
все прочее не гениально…
Это даже не тупик, это — склеп. Где нет ни одного живого, в нефилологической простоте сказанного слова. Стихи превращаются в бесконечный перебор поэтического вторсырья. Не только из Ходасевича. Вот, в двух строчках — “Белеет парус, одинокий качает катер, / в кипарисе ветер плетёт интригу” — и Лермонтов со своим парусом, и Бродский — с римским другом. Ловко.
Даже в одном из лучших стихотворений сборника этот “склеп” присутствует — разве что метафора ему подыскана другая:
Родная речь, отойди от меня,
поди прочь, не приближайся ко мне,
я боюсь сейчас твоего огня,
между тем сгораю в твоём огне.
Так садится покойник, почти встаёт
в крематорской печке, зовёт рукой,
открывает рот и почти поёт.
Что со мной, что со мной, что со мной?
Увы, мертвое остается мертвым, пусть даже ведет себя порой почти как живое: почти встает, почти поет. Ключевое слово: почти.
От 40 до 50
Глеб Шульпяков. Письма Якубу: Третья книга стихотворений. —
М.: Время. — 80 с. Тираж 1500 экз.
Якуб — имя попугая. Попугай живет в Стамбуле. Точнее, в клетке. Клетка — на лестнице, лестница — в гостинице.
Странный выбор птицы-адресата. Нетипичный для русской поэзии. На память приходит только “Говорящий попугай” Льва Лосева. Но там он и был — говорящий.
У Шульпякова попугай молчит. Символ красноречия (в арабско-персид-ской поэтической традиции) становится символом сосредоточенного птичьего внимания, молчаливого альтер эго. Якуб. Я-куб.
Куб, в котором я.
На обложке этот я-куб имеет вид птичьей клетки в форме человеческой головы. Внутри клетки — облака, небо; птицы не видно.
Письма к себе. К я своего лирического героя, к надышанному отражению в зеркале.
Сравнивая прозу и поэзию, Дж. Фаулз высказал такую мысль. Содержание поэзии “обычно гораздо больше говорит об авторе, чем содержание прозаических сочинений. Стихотворение говорит о том, кто ты есть и что ты чувствуешь, в то время как роман говорит о том, кем могли бы быть и что могли бы чувствовать вымышленные герои. …Очень трудно вложить свое сокровенное «я» в роман; очень трудно не вложить это «я» в стихи”1.
1 Фаулз Дж. Кротовые норы. Пер. с англ. И. Бессмертной, И. Тогоевой. — М.: АСТ, 2004.
“Письма Якубу” — книга об исчезающем я.
человек на экране снимает пальто
и бинты на лице, под которыми то,
что незримо для глаза и разумом не,
и становится частью пейзажа в окне, —
я похож на него, я такой же, как он
и моя пустота с миллиона сторон
проницаема той, что не терпит во мне
пустоты — как вода — заполняя во тьме
эти поры и трещины, их сухостой —
и под кожей бежит и становится мной
“Пальто” — такое же альтер эго поэта, как молчаливый Якуб. Такое же ветхое “я”. Что под ним? Пустота, пейзаж. В пальто заводится “слепой угрюмый жук”, читающий “книгу, набранную брайлем”. (Душу? Или память?) А в стихотворении “Пальто” оно само “набрасывается на человека — / обрывает ему пуговицы, хлястик”. Не так уж просто с этим исчезновением, развоплощением лирического героя.
Но исчезновение не равнозначно уничтожению. На место монолога приходит полилог, на место лирической монодии — полифония.
“Так что бы вы хотели, мсье?” —
не унимается тип в полосатой джеллабе.
“Можешь мне вернуть «я»” — спрашиваю.
“Нет ничего проще, мсье!”
Действительно, что может быть проще? Остановиться и слушать. Находить себя во всех.
“Я — продавец мяты, сижу в малиновой феске!”
“Я — погонщик мула, стоптанные штиблеты!”
“Я — мул, таскаю на спине газовые баллоны!”
“Я — жестянщик, в моих котлах лучший кускус мира!”
“Я — кускус, меня можно есть одними губами!”
“Я — ткач, мои джеллабы легче воздуха!”
“Я — воздух, пахну хлебом и мокрой глиной!”
Учиться другому зрению, другому слуху.
От 50 до 60
Феликс Чечик. Из жизни фауны и флоры.(Рукопись.)
Эта книга в прошлом году не вышла. Выйдет ли в этом — неизвестно. При этом она успела получить в 2012-м “Русскую премию”.
В моем компьютере хранится в виде вордовского файла.
Феликс Чечик — вместе с Верой Павловой, Владимиром Салимоном, Юлием Хоменко — возрождает жанр лирической эпиграммы. Хотя “возрождает” — не совсем точно. Вспомним: сборник лирических эпиграмм у позднего Маршака. Отдельные эпиграмматические вещи у Тарковского, Самойлова, Кушнера. Но все это воспринималось тогда как что-то на краю литературы, у бережка, на мелководье.
Сменилось время: последнее стало первым. С середины 90-х пошла мода на “гаррики”; с середины 2000-х сетевые аматёры принялись выпекать четырехстрочные “пирожки”.
В отличие от множества эпиграмматических поделок, краткость в стихах Чечика — не самоцель; не задана она и незначительностью сюжета.
Петушок на палочке
стоит 8 коп.
Траурные саночки
тащат в гору гроб.
Бабка повивальная,
плачь заупокой.
Счастье самопальное
тает за щекой.
Чечику удается в коротком, внешне безыскусно написанном стихе соединить трудносоединимое. Карамельного петушка — и саночки с гробом.
Россию — и Израиль. “Я променял на ближний Ost, / вдруг ставший дальним West. / Но неизменна сумма звёзд / от перемены мест”. Даже — зиму и лето:
Стихи о зиме
в середине июля
застряли во мне,
будто в дереве пуля.
Болеть — не болит,
но саднит еле-еле.
Цветением лип
пропитались метели.
А порой и болит, и саднит — как в одном из стихотворений “армейского” цикла.
То сено, то солома.
Да на краю земли.
А в это время дома
невесту увели.
Невесту уводили,
как лошадь со двора,
когда меня будили
пинками прапора.
Когда я мёрз в НТОТе
и проклинал ч/ш1,
она по зову плоти
заржала и ушла…
1 НТОТ — неподвижная танковая огневая точка; ч/ш — чисто-шерстяное обмундирование (пояснение Феликса Чечика).
Единственный возможный упрек к сборнику — объем. Минимализм стиля требует минимализма в отборе. Много только пейзажей (без видимого за деревьями смыслового леса), просто реминисценций. Хотя, возможно, при издании “на бумаге” что-то будет сокращено.
От 60-ти
Борис Херсонский. Пока еще кто-то. — Киев: Спадщина, 2012. — 248 c., ил. Тираж не указан.
Десять лет назад Борис Херсонский выпустил “Семейный архив”. О Херсонском заговорили. Начались споры. Упрекали поэта, главным образом, в “Бродском”.
Отношение между Бродским и Херсонским несколько напоминают случай Пушкина и Тютчева. Тютчев писал пушкинской строкой. И еще Тынянов заметил, что стихи Тютчева — причем, лучшие — долгое время не выделялись в потоке эпигонской околопушкинской лирики. Понадобилось, чтобы романтическая линия — которую сам Пушкин пытался преодолеть, “оклассичить” — оказалась исчерпанной (до ее оживления символизмом), тогда оценили.
Так и Бродский. Начинал как романтик и, по большому счету, романтиком остался. Даже переболев, и не раз, “нормальным классицизмом”. Ядро романтизма — единое и неисчерпаемое поэтическое я — сохранилось неприкосновенным. Все, что писал Бродский, — сказано голосом самого Бродского. Даже когда он пытался говорить “голосами” — например, в “Представлении”.
Херсонский пишет “бродской” (почти) строкой. Но о стихах его я могу повторить то же, что выше сказал о стихах Шульпякова. Вместо одного голоса начинают звучать два, три, несколько; одно я распадается на множество равноправных.
На пенёчке кто сидит? Я сидит на пенёчке, скучает.
Кто там? Я! Я? Ну ты гонишь, ты гонишь, Лёха.
Последняя буква в алфавите. Едва себя замечает.
На кроватке кто там свернулся? Я свернулся, мне плохо.
Это я, Господи, сам страшусь, наверно, болею.
Это я, уже большой, в себе не помещаюсь.
Это я, не жалей! А я никого не жалею.
Это я, стою в дверях, никак не распрощаюсь.
…
Это я, тов. старшина второй статьи, марширую,
сбиваясь с шага.
Это я, тов. мичман,
сжимаюсь в комок под черепной коробкой.
Когда выкликают фамилию, откликайся “Я”, понял, салага?
“Есть” будешь на камбузе — не подавись похлёбкой.
Это стихотворение — оно так и называется “Я” — открывает сборник. Множественность голосов усилена сменой ракурсов, сменой стилевых регистров. Как бы фольклорное начало, отсылающее к русским сказкам (“Кто-кто в теремочке живет?”). Переключение на фольклор сниженно-бытовой, в следующем катрене — на библейский стих… И — армейский (флотский) “разговорчик” в финале.
Эта же мысль, похоже, присутствует и в картинах Александра Ройтбурда, оформившего книгу1. Портреты, портреты. Женщина с веером (с пляжно-роковой улыбкой). Бритый мужчина с папиросой. Едок чего-то на вилке, уплетатель арбуза, едокиня мороженого. Узнаваемые типажи; райкинские маски — но без гротеска; просто те самые вдруг заговорившие в стихах Херсонского голоса: это я… это я…
1 Ройтбурдом оформлены и два более ранних сборника Херсонского: “Площадка под застройку” и “Хасидские изречения”. Кстати, “Изречения”, вышедшие в 2011-м в Одессе и проскочившие мимо рецензентов, — на мой взгляд, самая цельная, после “Семейного архива”, книга Херсонского.
1300
Ду Фу. Проект Наталии Азаровой; пер. с кит. — М.: ОГИ, 2012. — Тираж 1000 экз.
Формально рецензия на сборник стихотворений Ду Фу (712—770) — изданный к 1300-летию поэта — должна была проходить по ведомству “Иностранки”. Но сборник — не совсем обычный.
Кроме собственно переводов и вполне академического аппарата — параллельного китайского оригинала, примечаний, комментариев, хронологии и даже “Карты странствий Ду Фу” — в книге немало относящегося к современной русской поэзии.
Я не любитель слова “проект” применительно к литературе. Невольно возникает ассоциативный ряд: смета, техобоснование… Но здесь это слово — в своем первоначальном, благородно-латинском смысле (“бросок вперед”) — вполне подходит. Проект обновить современный русский стих. “Заставить, — как пишет Азарова, — русский язык звучать по-иному… трансформировать русский стих под влиянием китайского”.
Стихи Ду Фу в переводах Азаровой звучат удивительно современно — но не осовремененно.
холодный бамбук
проникает в спальню вовнутрь
луна без удержу
до краёв наполняет двор
повисает роса
вырастают капельки капли
дробных звезд
будто нет будто есть вдруг
Да, “снятие” пунктуации, передача звукоповторов (тавтофонов) — все это созвучно поискам в современной русской поэзии. Попытка нащупать некое “иероглифическое мышление в русском языке”.
ветром нервным взвивается к небу
обезьяний плач по умершим
у отмели белой брызги вращеньем
кругами птиц над водой
так беспрестанно теряют деревья
шуршанье шуршанье листьев
так бесконечно катит янцзы
теченье течение встречи
Вообще, даже хороший подстрочник может быть порой лучше, чем нечто гладкое, “средне-ориентальное”, написанное по шаблонам русского “средне-классического” стиха. “Подстрочниками” же переводы Азаровой не назовешь, это именно поэтические переводы.
Азарова привлекла к своему проекту современных поэтов — тех, чья собственная поэтика наименее традиционалистична. Владимира Аристова, Ирину Ермакову, Марию Галину, Алёшу Прокопьева, Аркадия Штыпеля. Удачней, на мой взгляд, переводы Штыпеля и Прокопьева. И в смысле верности “минимализму” оригинала, и — соответствия сверхзадаче сборника: трансформации русского стиха.
Осень чиста на взгляд.
Набухли в небесах
горы дальних вод.
Селенье укрыл туман.
Редкий кружит лист.
Свет вдруг заполнил кряж.
Вернется ль журавль?
Лес полон ворон.
(“Дикая долина”, пер. А. Штыпеля)
Цветы — укрывают — стены — дворец — закат
“цзю-цзю” — деревья — птицы — их лёт-перелёт
звёзды — все ближе — жилища — мерцают —
как движутся
Луна — преклонилась — девять небес — их отсвет —
блеск множеств
(“Весной ночую в Совете Двора”, пер. А. Прокопьева)
Сборник изящно издан. К счастью, без иллюстраций: никакой “китайщины” в виде вечных гор в вечной дымке и узловатых веток чего-то там цветущего. Логичным выглядит выход этого сборника в издательстве ОГИ, которым руководит Максим Амелин — поэт, сам немало сделавший для “приращения” современного поэтического языка под воздействием иной традиции (традиций) — латинской, церковнославянской, шире — докарамзинской. Китайская, конечно, для русского стиха более далека и экзотична. Но при соединении “вещей далековатых” и результат, как правило, интересней.