Рубрику ведет Лев АННИНСКИЙ
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 3, 2013
Рыдание, ржание, завывание ветра…
Вой, жужжание, ржание, плач…
Ермек Аманшаев. В поисках мифа
Ржание, конечно, поможет нам справиться с плачем и рыданием, а также понять, о чем воет ветер и что это так жужжит во Вселенной. Заманчиво проследить весь маршрут Ермека Аманшаева, все мотивы, звучащие в его повестях (из которых две похожи на поэмы в прозе, еще две — на пьесы дуэтного жанра, одна аранжирована как киносценарий, собственно же пьесы выстроены по законам притчи). И все это замотивировано философскими этюдами из раздела “Эссеистика”, открывающего книгу.
Мне хочется откомментировать прежде всего этот первый раздел. Начиная с первого этюда — настолько остро он задевает мои мысли и чувства. С первой сентенции — с “Песни мотылька”, задающей тон всей книге и ставящей вопрос, на который автор старается ответить, вовлекая читателя в этот поиск. В этот вой. В это не дающее покоя жужжание истины.
Вот оно:
“Хрупкий мотылек снова вошел в свой кругооборот. Хрупкий мотылек снова начал кружиться вокруг визгливого эпицентра Огня. Кто знает, может быть в этом непостижимом соблазне Огня, в торжествующем языке пламени его подлинное существование?! Не берусь судить…”
А разум на что?
“…Когда мой разум, возносясь в какие-то олимповые вершины, начинает играть гимн Свободе, мне снится этот образ. Образ одержимого мотылька, стремительно кружащегося вокруг визгливого эпицентра своей Судьбы…
Кто знает, может, в этом молчаливом круговращении, в этой эволюции взлетов и падений — мировое очищение человеческой души… Кто знает?..”
Никто не знает?
“…Но смотрите, еще одна мотылек–душа, отдавая дань своему предназначению, устремилась в немую стихию Огня, чтобы поставить последнюю точку в конце своей мимолетной экзистенции… и горит в Огне инквизиции, имя которой — Жизнь…”
Мой разум, возносясь к смыслу этого рассуждения, сразу же раздваивается в двух предполагаемых экзистенциях. Откуда это обжигающее пламя, от которого нет спасения мотыльку жизни? Или оно — фатальный фон нашего бытия, сжигающий все порхающее вне зависимости от поступков? Или оно, это пламя — следствие поступков, наших действий, и мы, мотыльки, сами виноваты в своей обреченности?
История нашего времени наталкивает на второй вариант. Хочешь, не хочешь, а рубеж веков (и тысячелетий) совпал с такими глобальными переменами, смысл которых никак не освободить от недобрых предчувствий. Развал великой державы и изобличение в “химеричности” ее великой веры иногда кажется чередой мелких, чисто человеческих ошибок и упущений. Но к Казахстану это относится в самой малой степени! Казахстан избежал таких потрясений, через которые прошли Грузия, Киргизия, Украина. Смена эпох и доктрин не обожгла его, и это — следствие его ума и характера людей (президент Казахстана отказался участвовать в церемонии ликвидации Советского Союза, хотя его звали и ждали). Время перемен не стало для казахов временем слома.
Для Ермека Аманшаева, родившегося и выросшего при советской власти, получившего при ней блестящее образование, — первые тридцать лет его жизни не объект борьбы и раскаяния; время обжигает душу не потому, что “мотылек” залетел “не туда”, а независимо от того, где летала (и летает) душа.
Так, может, этот обжигающий огонь — не от неловких наших порханий, а от общего бытийного плана? И причина тут — в незыблемом противостоянии вечных начал? Голубизна Каспия смыкается с синевой небосвода; вода целует прибрежный песок; убегает к горизонту выжженная солончаковая степь, желтизна ее оттеняется серыми барханами. Это тысячелетняя мифологическая незыблемость мироздания, которую и осмысляет Ермек Аманшаев, — недаром же он находится “В поисках Мифа”! Хотя и прилагает к мифу разные “олимповые” определения, от средневековой “инквизиции” до актуальной “глобализации”.
Впрочем, в поисках мифа, вернее, той реальности, которая воет, плачет, ржет и рыдает из-под мифа, Ермек Аманшаев находит себе настоящего союзника и предтечу. Это Мухтар Ауэзов. Но не тот позднесоветский классик, академик и ленинский лауреат, автор “Пути Абая”, что усыновлен “соцреализмовским методологическим базисом”, а Ауэзов ранний, молодой, в самом начале
1920-х годов, почуявший “немыслимые катаклизмы, надвигающиеся на его родные степи”, — автор “Сироты”, “Сиротской доли”, “Красавицы в трауре” — повестований о том, что человек — игрушка в руках Судьбы.
Я не рискую углубляться в детали анализа, предпринятого Аманшаевым, — это дело казахских литературоведов. Но атмосфера раннего Ауэзова: мистическая реальность, вездесущая Судьба-Пурга, смертоносная свистопояска, вселенский гул, неземной вой — гимн одиночеству человека в этой жизни, где единственная свобода — свобода смерти, — это то самое бытие, вой, гул, свист которого ощущает и сам Ермек Аманшаев.
Ощущает — как философ. Осмысляет — как ученый, за плечами которого — филологический факультет университета, защита соответствующей диссертации и годы напряженной работы, в которой государственные должности парадоксально совмещаются с театральными подмостками (а теперь еще — и со съемочными площадками киностудии “Казахфильм”).
Так что список мыслителей, вовлеченных в его раздумья, вполне соответствует многоплановости его интересов: он взаимодействует с Мартином Хайдеггером, Карлом Ясперсом, Габриэлем Марселем, Альбером Камю и другими титанами, “предопределившими духовное течение своей эпохи”. Из прошлых — естественно, Достоевский, бесознатец, портрет которого красуется в интерьерах действия.
Важнее же всех — Сэмюэль Хантингтон и Френсис Фукуяма, заставляющие нынешнее человечество переопределять его “идентичность”.
Вердикт: наше время — “межвременье”. Перемалываются “локальные идентичности” и “идентичности более широкого формата”. То есть формата всемирности, масштаба Вселенной и человечества. Надвигается “перезапуск” — новый порядок существования мировой цивилизации. Новый режим. Как в этот новый режим будут “мягко” (или жестко?) вживляться уже существующие культуры, пока неясно.
Будущее неопределенно. Однако знаменательна определенность, с которой эту ситуацию утверждают современные мыслители, в том числе и Ермек Аманшаев. Утверждают как единственно реальную.
Было ли что-нибудь подобное в прошлом? В таких масштабах — не было. Хотя перезапуски мирового хода истории помнятся. Менялись стандарты, выравнивались моды и стили, выпрямлялись или стирались границы, обновлялись глобальные ценности. И обязательно — в масштабах Вселенной. Чингизхан был уверен, что он — владыка этой самой Вселенной. Наполеон нес на своих штыках Кодекс, уверенный, что мир именно в этом нуждается. Ни одна доктрина меньше, чем на весь мир, не замахивалась, хотя начинала с “нового порядка” для какой-нибудь старушки-Европы. Оставалось правда, после маханий и свалок, что-нибудь словесно-уютное: “американская мечта”, “азиатское чудо”
(“и т.д.” — благоразумно замораживает список Ермек Аманшаев).
Впрочем, есть у меня с ним одна общая слабость — Освальд Шпенглер. Отводивший 200–300 лет на то, чтобы вместо “безрадостной картины линеарной всемирной истории” воцарялись очередные мощные культуры. О властитель умов моего поколения! С каким упоением я после университета читал “Закат Европы”, распределяя мировые шедевры между Аполлоном и Дионисом! Да что-то стал теперь царапать меня этот “Закат”, отчеканенный у Шпенглера с такой уверенностью. Может, оттого, что книга великого немца вышла в 1918 году, когда мир, едва отдышавшись от одной мировой бойни, пустился готовиться к другой? Дорого же обошлась нам “смена линеарности всемирной истории”.
Но это — мои сиротские комплексы спасеныша Великой Отечественной войны. Ермек Аманшаев вовсе не обязан думать так же. У него другая прапамять.
Какая?
Тысячелетняя. Динамичная. Кочевая.
“Человеческая цивилизация — по своей внутренней сути — кочевая цивилизация, — пишет он, — то есть цивилизация вселенских кочевников”. Природа ее — транзитна. Неистребима потребность народов переходить из одного кочевья в другое. Неистребима внутренняя маршрутизация в рамках планетарной жизни. “Ибо кочевой образ жизни — учитывающий все аспекты гармоничного сосуществования с экосистемой Природы и мировыми ландшафтами, является одним из наиболее оптимальных моделей или “стилей” из всех возможных форм существования жизни на планете Земля”, — пишет он.
Приветливое конское ржанье несомненно помогает нашей памяти справиться с рыданием, коим оплачивает человечество великие переселения народов. Понять, хотел ли гунн Аттила стать римлянином или только пограбить римлян, и насколько мадьяры подкрепили собой самоидентификацию современной Европы (точнее — Евразии)… Но при всей художественной игре хлыстов и уздечек — сверхзадачей Аманшаева остается не азиатская прапамять (абсолютно в данном случае естественная), а тысячелетняя прочность миропорядка, ныне обновляющегося.
Это — лейтмотив не только ясной по мысли и стилю философской эссеистики Аманшаева, но и его беллетристики, полной игры и выдумки. В пьесе “Балкон”, где неожиданное знакомство героини и героя, без приглашения впершегося к ней в комнату через балконную дверь (сюжет этого лирического знакомства детальнее разработан в киносценарии) — так вот, в разгар импровизированного застолья этой пары тосты поднимаются не друг за друга, как надо бы по интриге, а за “гениев тысячелетия”, конкретно: за Камю, за Феллини…
“и т.д.”, по списку, в который входит и наш Александр Блок, а Достоевский созерцает эту кочевую цивилизацию с неизменного портрета). “Все — махом! До скорого!” — герой, спасаясь от полиции (которую успела вызвать героиня), перемахивает через балконные перила — прямо в мировое пространство — в бесконечность вселенской истории.
Собственно, историей Ермек Аманшаев занимается мало. Из запредельности едва доносятся “походные марши давно минувших дней”. Ближе к дням нынешним Бытие жалит нас памятными ожогами больнее и точнее. Старики рассказывают, что уважаемая в ауле Наташа-апай (имя — торжество контактной кочевой цивилизации) — дочь известного русского купца, расстрелянного в 1930-х годах. Круглая сирота выросла в казахском ауле…
“Вон там в Жынгылды много старых брошенных барж. Во время войны бандиты прятались там. Мужчины в основном были на фронте, бандиты беспрепятственно грабили аулы. Наташа-апай, хоть и молодая, была председателем аулсовета”.
Вроде бы мимоходом рассказано, а врезается. Я в русской прозе не припомню сколько-нибудь ярко воссозданной такой страницы военного времени; когда мужчины на фронте, а главные действующие лица — дезертиры,
грабящие аул.
В новейшее время вселенский маршрут “грабителей” продолжен под веселый хохот мальчишек, таскающих арбузы у зазевавшегося (специально отвлекаемого) рыночного торговца.
Рыночная цивилизация — это уже современный прицел Аманшаева-писателя, добравшегося во вселенском кочевье до времен последних позднесоветских, а то и первых постсоветских. Надо только учитывать контрапункт авторских ролей: напомню: философ ясен и прям, беллетрист полон игрового лукавства. Смех, иногда простодушный, а иногда полный шайтанской подначки (“Кто сказал, что в человеке нет шайтанового зерна, зернышка?..”) — помогает нам выдержать рыдания, разносящиеся по Вселенной вместе с ржанием верных коней…
Кстати, о человеке. Кто сказал, что в нем сидит мотылек, который обожжется, если вспорхнет с места?
Так мотылек или шайтан? Какого человека держит в сознании Ермек Аманшаев, кочуя по Вселенной?
“ — Оу, я человека ищу. Человека! Оу, я ведь человека ищу. Есть тут среди вас хоть один человек?
Человека ищу!…
Человека…”
Цитирую полностью финальный аккорд “Часов с кукушкой” — такой вот взлет ритма до стиха в прозе, — чтобы яснее стало то легендарное воодушевление, с каким отпускает Ермек Аманшаев человека на волю. И чтобы прояснился скрытый драматизм этого кочевья по Вселенной.
Герой, извлеченный из “Тысячи и одной ночи”, предстает в пьесе-притче “Звезда Аладдина” с тем, чтобы человек, поступающий по собственной воле, явился нам во всеоружии, то есть понял бы, чего хочет.
Надо только нащупать волшебную Лампу, погладить ее и приказать.
Но выполняет-то приказание не сам человек, а мощный джинн, прячущийся в волшебной Лампе. Вот тебе и вольная воля…
Что остается человеку, вот так осчастливленному в своих желаниях?
Первым делом наесться. Напиться на радостях. И обязательно — сплясать.
“Аладдин в ослепительно красивых дорогих одеждах кружится в танце с девушкой неописуемой красоты”.
Надо же всю тысячелетнюю историю ходить в отрепьях и лохмотьях, чтобы так ослепляла хорошая одежда (клевый прикид, — скажут в современной тусовке). Надо тысячу лет мириться со своим рабским состоянием, чтобы верх мечтаний ассоциировался непременно со всемогуществом какого-нибудь начальства, хана там, шаха, падишаха, султана, “хозяина востока и запада”… когда хозяин сам не знает, счастлив или несчастен он в роли повелителя этих рабов, всерьез ли все это, а вдруг разыграно ради смеха?
“ — Ха-ха-ха-ха! Бесноватые. Ха-ха-ха-ха! Жизнь наша — что пять дней существования. Скроется Луна, настанет Утро — останется четыре! Пей, веселись! Эй, виночерпий, налей всем вина! Да будет вам известно, в этой бесноватой жизни — я — человек — дьявол! Я вечен. Как вечна сама жизнь! Потому что она — Ложь!”
Подозревая, что она Ложь, человек продолжает свой путь, свой кочевой маршрут, свой непременный танец с прекрасной гурией, имя которой — Вселенная. (Изголодался по сексу! — скажут в современной тусовке.)
Я все время держу в сознании эту современную тусовку, чтобы нащупать полемическую заостренность, скрытую в текстах Аманшаева. Чтобы оргия безудержного потребления, грезящаяся людям в нынешнем рыночном экстазе и базарном раскрепощении от тысячелетнего рабства, обрисовалась порельефнее — не как решение проблемы, а как мишень этих красочных притч и мифов.
И чтобы эротический поединок героя с очередной… нет, внеочередной! — обольстительницей выявил свою драматичную сверхзадачу.
“ — Мы оба в чем мать родила… Ее тело… мягкое-премягкое… Ее два граната щекочут мне грудь…”
При всей мифологичности этого свидания меня, читателя, все-таки “щекочет” его, так сказать, технологичность. И кажется мне она острым ответом Аманшаева на ту тусовочную моду, где эрос “конкретно” перелопачивается в секс… Конечно, тут многое зависит от переводчицы Г. Мурзахметовой, но в данном случае такой двойной прицел эротического эпизода — кажется мне знаменательным.
“»Кто ты?» — заметался я. «Сама жизнь!» — отозвалось эхо. «Оу, кто ты?» — повторил я. «Сама Вселенная», — ответила шепотом девушка-пузырь…”
Пузырь лопнет, но не сразу. Сначала герой продолжит сексуальное кочевье по телу красавицы, от гранатно-красных горячих губ спустится к гранатно-красным горячим соскам, потом — к вожделенной промежности, а там… а там…
“— А-а-а! — внезапно издал я натужный вопль. — А-а-а! А-а-а! У девушки-пузыря вместо ног — культи! Ниже колен отрезаны полностью! А-а-а! — Я напрягался, пытаясь встать. — Сама Вселенная, неужели ты такая калека!?”
Лопнул пузырь.
Чем утешиться нам, отправляясь во вселенское кочевье и уповая на грядущую мировую переиндентификацию? Как ее выдержать? Как не обжечься? Как не потерять себя?
“На танцплощадке в мелькающих лучах света танцует молодежь…” Хотят еще повеселиться. А ведь “Истина может обнаружиться в любой момент, внезапно всплыв из параллельных миров…”
Истина, которая Ложь? Миф, который Реальность? Шайтан, который в мотыльке?
Заботливо-оптимистичным напутствием провожает Ермек Аманшаев современного человека в дальнейшее кочевье по коварной колченогой Вселенной.
Идем. В добрый путь!
И будем готовы ко всему.