Рубрику ведет Лев АННИНСКИЙ
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 12, 2013
1. Колыхание занавеса
«И колышется занавес
тот, что считается небом».
Альбина Хохлова
Прежде всяческих мотивов хочется откомментировать название книги. «Современные московские поэты». Выпуск первый. Загадочно. И обнадеживающе.
Загадочно — потому что и поэты вообще, и современные московские поэты — народ настолько пестрый и непредсказуемый, что не вдруг его объединишь в читательском сознании какой-то общей идеей. И судьбы разные, и опыт несоединимый, и голоса наособицу. Авторы — от восьмидесятилетнего патриарха, пережившего чуть ли не пять эпох и издавшего чуть ли не пять десятков книг, — до молодой выпускницы Литературного института, написанное которой укладывается в один первый сборник, а публикации — в один орган печати.
А все-таки хочется найти что-то объединяющее — эти поколения, эти стилистические края, эти судьбы, колышущиеся за занавесом столетий, одно из которых кануло, а другое настало и задает вопросы.
Есть единый вопрос — при множестве ответов и неответов — лейтмотив в этой многозвучной антологии.
И это обнадеживает?
Меня — да, обнадеживает. Потому и ищу: должен же быть ответ распаду. Ответ безмолвию. Ответ небесам.
«Только небо небес нас спасает от мира и фальши».
Мир — это фальшь? Спасение — в небесах?
Есть ли что-нибудь между миром и небом?
Есть. И это та точка, в которой перекрещиваются пути и судьбы, мечты и звуки, надежды и разочарования, победы и провалы.
Коротко говоря, это Дом. В самых невообразимых ракурсах. Дух прикован к его присутствию. Или к его отсутствию. К тому, что он есть. К тому, что его нет.
А что все-таки есть?
Анфилады? Нежилые: не протоплены. И ничего в них не найдешь. За дверь выйдешь — там ветлы ветхие и дряхлые ракиты. Огнем расщеплены и дуплами раскрыты. Да еще встретишь кого-нибудь… лучше не выходить. Лучше сидеть меж хлевом и закутом, под некрепкою кровлей, и ждать, не проклюнется ли звезда в мутном зените. Такой вот общий пейзаж.
А вот частный пейзаж. Восьмилетняя девочка музицирует. Шопен, Шуберт, Гайдн, Гендель… У крыльца цветет жасмин, горит шиповник. А вверх глянешь?
«Что это за тревожная в небе луна? Знать, опять цунами, опять война? Опять недород? Пожары? На трупе труп?..»
Глянешь — нет Дома.
А если есть — все не слава богу. Батареи текут. И все — мимо рая. Одиссей плыл домой. Чем это кончилось? Не туда плыл?
Может, поэт рожден бездомным? И жить ему — под вселенским колпаком. Нет, строит Дом — как одержимый, всю жизнь! Дом — на песке…
Нет опоры. Только сила вдохновенья удерживает мир в этой текучей пустоте. Надо же за что-то держаться в хаосе. Чтобы был в жизни… порядок, распорядок.
«С настольною лампой над кипой тетрадок, с часами на стенке, поющими звонко…»
Так это уже Дом, наконец?!
Нет. Бугорки какие-то. Курганы, холмы. Лабиринты, а не средоточия. Мороз в заледеневших покоях. Или угар в протопленном кабинете. Пещерный камин. Бревенчатая берлога. Избушка без адреса. «Приходишь без спросу, уходишь — калитку запри». А лучше бы всего этого — сесть в самолет и не приземляться…
Опять в небо? Да если уж от земли подниматься, то — подобно цветку нарциссу. Подобно фасоли, обвившей нарцисс… Подобно лопуху. А внизу — пусть остается земля с пересохшей солью. Стенка, за которой сопят дети. Хочется сквозь эту стенку пройти — навылет, на вольную волю…
А если все-таки остаться и обжить? Что именно? Панельный край… кирпичные кварталы… воображаемые небоскребы будущего…
И в будущем — все то же? И возжаждать ностальгически:
«Мне б воды полстакана из Двадцатого века»…
Поезд Истории ушел?
Что делать? Ставить палатки. Как на платья заплатки… Найти все-таки место под крышей. Или под солнцем. Варить варенье (по Розанову!).
Так это реальность или иллюзия? Или то и другое: сообщающиеся сосуды, проходные комнаты?
«Из одной реальности в другую перейду, как в комнату пустую: проницаемы, воздушны, зыбки стены, с этой комнатой мне нужно что-то сделать…»
Я собрал мотивы из стихов разных московских поэтов, — чтобы очертить общий вопрос, перед которым оказались мы все: вопрос о смысле мироздания, где надо или жить или исчезнуть — в зависимости от того, что тебе послужило Домом.
Ответы — разные, и это уже интересно с точки зрения опыта поколений.
Попробую вглядеться.
Последние идеалисты, унаследовавшие убеждения отцов, пережившие в детстве Великую Отечественную войну, испытавшие сиротство, а то и власть оккупантов, — не удивляются невзгодам.
Ту пристройку, где мы жили,
Перемогшую войну,
То гнездо в барачном стиле
Разобрали по бревну.
На стене остались двери
От второго этажа,
Удивленные потерей,
Словно прошлого душа.
Эти двери на стене несуществующего Дома, — пронзительная деталь у Кирилла Ковальджи. Все разбито, смыто, раздроблено. Песок! И на этом песке — строить. Упрямо и неустанно.
А если эпоха продолжает безумствовать? И лишь тончайшая нить связывает Дом и Мир? Если безбожный разум поливает мертвой водой живую воду бытия?
Все равно — строить! Безверие — мнимость. Надо очень сильно любить Всевышнего, чтобы возопить о Его отсутствии. Даже мертвое — живо! С заразительной силой передает эту связь Владимир Микушевич:
В нашем доме каплет звонко
Даже мертвая вода,
Ибо только то, что тонко,
Не порвется никогда.
В хаосе надо за что-то держаться? А если не за что? Тогда держаться за это «не за что». Нет рая? Не надо. Лучше без иллюзий. Душа, выдержавшая катастрофы Двадцатого века, смотрит в глаза неизбежности.
Лариса Миллер этой душевной стойкости слагает гимн:
Никто ведь не должен тебе
ничего.
Ты праздника хочешь? Придумай его.
По песне тоскуешь? Так песню сложи
И всех окружающих приворожи.
По свету скучаешь? Чтоб радовал свет,
Ты сам излучай его. Выхода нет.
Это «выхода нет» — задорный и горький ответ тому безысходу, в который обрушила история Двадцатого века поколение, верившее в «химеры» и тем державшееся. За нами вера обрушилась. В нас — осталась: Мир как Дом и Дом как Мир. За нами — ни Дома, ни Мира.
Следующее за нами поколение не застало предвоенной эпохи, не успело поверить в «химеры», оно входило в жизнь под фанфары натужного оптимизма позднесталинских лет, и оно запомнило эту ложь, а в реальности — нужду и скудость военного и послевоенного времени. Шарахнуться из такой ситуации можно было только в упрямую независимость индивида, ускользающего, а то и противостоящего Системе, которая тебя круто ограничивает:
Я живу с простым и твердым
чувством
приближения к границе жизни.
Только вот не я к ней приближаюсь,
а она проходит возле дома.
У Юрия Кублановского в центре — не отечество, судьба которого становится твоей, а «грозные подвижки» мировой политики, «новая нарезка территорий», «круговая самооборона» личности и, соответственно, готовность к неизбежной боли от абсурда, которому — главное — не поддаваться.
А опора? Если под ногами — раскаленные трещины? Если хляби: то ли трапы, то ли волны?
Ничего не ждать, не просить. Выпить глоток коньяка в вымершем городишке и — проводить глазами чайку, относимую ветром.
Или это ворон кружит «с алюминиевой солдатской кружкой в клюве»?
Возвращаешься к знакомому ручью, ищешь знакомые стены и… ничего не узнаешь.
«Мир неузнаваем».
На границе Дома (который не узнать) и вольного простора (в котором узнается неизбывная Зона) находит себя лирическая героиня Ирины Ермаковой, родившаяся на излете сталинской эпохи и угодившая взрослеть как раз на смену эпох.
В пересчете на стиховую просодию смена исторических пейзажей вызывает неподдельную одышку при отчаянной попытке удержаться там или тут. Без привычных стилистических перил и даже без знаков препинания:
На границе традиции и авангарда
из затоптанной почвы взошла роза
лепества дыбом винтом рожа
семь шипов веером сквозь ограду
То ли в ограде схорониться — дворником или сторожем, то ли за ограду выломиться — в невидимую свободу, на вольную волю, сквозь стену неузнаваемого Дома?
«Уф, как трещат перышки…»
И, наконец, третий вариант судьбы — поколение, которого «химеры» вообще всерьез не коснулись — канули в область легенд, в полную невесомость, в словесный морок «способностей и потребностей». Нет больше страны…
…Все пламенем синим сгорело в огне.
Нет больше страны той, а в этой стране
ты — странник, а я — чужестранка.
Олеся Николаева — никакая не чужестранка, конечно, просто она принимает этот изменившийся мир как он есть. Как данность. Вокруг — бог знает что — лукавство, страсти. Но Бог-то, наверное, знает? «Из небес стропила сладит» — изумится:
«Вон сколько у меня языков, отражений, подобий, слепков, имен, ушей, глаз, рук…»
Все-таки изумительна живучесть женской души! Все раскурочено? Обустроим! Кругом месиво? Пустим новые корни! Поезд ушел? Но вокзал-то остался…
Если поезд ушёл, надо как-нибудь
жить на вокзале:
в туалете, в буфете, под фикусом пыльным, у касс,
ибо нам небеса это место и век навязали,
как вовек полагалось верхам: не спросивши у нас…
После диалога со Всевышним такие «верха» как-то меня не вдохновляют. Никто мне ничего не навязал. А стихи трогают, берут в плен:
И на этом участке планеты дожить
до рассвета,
и найти себе место под крышей и солнцем в виду
раскуроченных урн, и дожить до весны и до лета,
и в тетрадку писать, и не тронуться в этом аду.
И стоять на своем, и пустить в это месиво корни,
и врасти, а потом зацвести и налиться плодом,
ибо поезд ушел в небеса и свистки его горни,
но остался вокзал, на котором написано: «Дом».
Дом… Что-то большее, чем Дом…
* * *
Москва… Больше, чем город.
Место жительства? Средоточие бытийства?
Смотрится Москва, как в зеркало, в тысячелетнюю летопись, отсчитывая девятый век своей истории.
Строится. Не сразу. Но прочно.
Горит. При Тохтамыше горит, при Наполеоне горит. Восстанавливается.
Белокаменная, краснеет в отблеске мировых пожаров.
Из столицы степного государства превращается в порт пяти морей… или уже семи?
Становится столицей великой Державы.
Блокады и битвы обжигают края Державы: Ленинград, Сталинград… Держава теряет их имена, но оплачивает общую Победу.
Улыбается из космоса.
Врастает в шкуру мегаполиса.
Задыхается в пробках.
Ищет путей, куда сбросить непрерывно копящуюся энергию.
Вглядывается в колыхание занавеса, за которым — будущее.
Укрепляет душу колыханием стиха.
2. Колыхание стен
Колышется воздушная
стена
И может неожиданно растаять…
Альбина Хохлова
Так на чем мы остановились год назад?
На «колыхании занавеса»: если налетит шквал?
На «пустоте»: а если поезд Истории ушел навсегда?
На «опустошении вокзала»: а если написать на нем, что это и есть Дом?
Год назад, когда Альбина Хохлова составила первый сборник «Современных московских поэтов», эта надпись: «Дом» — заколыхалась для меня на мираже исчезнувших стен. Бездомье! Дожить бы до лета! Да хоть до рассвета…
Я отреагировал именно на этот мотив, хотя не ручаюсь, что он был главным, и что пришедшие нам на смену поколения так уж неотвратимо унаследовали наше сиротство-бездомье. А может, это моя нынешняя рефлексия воскресила рухнувшую когда-то мечту обустроить Земшар как Дом для всего осчастливленного человечества? Не вышло? Земшар сотрясается от стихийных бедствий, человечество соображает, не его ли побед и свершений такая тряска небес и недр.
Колышутся уже не занавески — стены.
Беря в руки составленный
(Альбиной же Хохловой) второй сборник «Современных московских поэтов»,
ищу продолжения темы. Есть ли перемены? К лучшему?
К худшему?
Помнят ли люди, живущие в теперешнем «Царстве чистогана», эпоху тотальных чувств?
Помнят. Старожилы. Игорь Шкляревский, старейшина нынешнего поэтического цеха (когда-то, в начале 60-х — блестящий дебютант из Белоруссии, теперь патриарх) — теперь его стихи, открывающие сборник, — эпитафия давно прошедшей эпохе. Памятник былому. Воскрешение ушедшего. Реквием:
«Вижу книги на ветхой стене, вижу свет и любимые тени, и букет могилёвской сирени расцветает в бездомном окне».
Окно? Бездомное. Ветка расцветает, не зная, что уже срублена (поразительный образ!).
Герой вспоминает вовсе не «счастливые» предвоенные годы, он их не застал, — а детство вспоминает. Скудное. Военное. «Детдомовский запах какао. На стене улыбаются Сталин и Мао. — Иванова к директору! — крик. Иванов обжигает язык».
Вот вам и «положительный образ» побеждающего социализма. Иванов этот самый — непременно плюющий в чужие тарелки. Неистребимо! «В чужие подливы я свой хлеб никогда не макаю» — знает же лирический герой законы коллективного бытия! И Дом восстанавливает честно — по тем законам. Детдом. Но — Дом. Горькая память. Но — неизменная.
«Старею. Плывут облака. Мелькают какие-то вести, а вечность течет, как река, течет, оставаясь на месте…»
Нет, не получается. Не остается на месте вечность. Утекает мелькающими вестями. Только Гзак да Кончак незыблемы (Шкляревский — признанный переводчик «Слова о полку Игореве»), интересно, кто первый перейдет границу: русские или половцы?
А в нынешней реальности границы — мнимость. Ничего не удержать.
Я всё ещё живу, храня
звучанье чистой русской речи.
И на прощанье у меня
назначены с грядущим встречи…
Там детство ловит в быстрине
форель прохладно-золотую,
и ласточкой в моем окне
там счастье ставит запятую.
Запятая — еще не точка?
Точку ставит Вячеслав Куприянов.
Вам все еще снится великая
Россия? Та самая, которая химерическим бражником распластывалась на Земном
шаре? Бражник — пьяница. А может, бабочка? Такая,
чешуекрылая. Пыльцу вздуть с крыльев — вот вам и звезды. А если это созвездия,
ожесточившиеся от вечной агрессии людей? Холодом тянет от вечности. Реками
крови заполнено море Блаженства. Море хорошо, если оно не глубже печали.
Земля — не больше сердца. Крылья… Насчет крыльев
сказано беспощадно:
«Человек изобрел клетку прежде, чем крылья. В клетках поют крылатые о свободе полета. Перед клетками поют бескрылые о справедливости клеток».
Поют и плачут.
Ангелы плачут, глядя на людей…
У Куприянова картина горькая, но по-своему красивая. У Кедрова она обретает колючесть торжествующейсюрреальности. Ему забавно, когда человека поселяют в четыре стены. Ему охота вызвать докторов, чтобы те разрушили этот каменный дом. Для него Дом — это Ничто. Ему смешно, когда на свободную особь надевают железное и каменное пальто.
А звезды? Бред рояля во сне. «Все звезды это только ноты, а все ноты только звезды».
А крылья? Стрекозиный канкан, дробящийся и исчезающий бесследно.
А вечность?..
Константин Кедров, признанный «дирижер» ультрасовременной лирики, просит о вечном не беспокоиться. Вздора много — о Боге ли говоришь, с Богом ли. Кто как играет, таков и разговор.
«Но для волненья веских нет причин: кто как бы ни был временно расстроен: ведь даже самый старый клавесин на вечное настройщиком настроен».
Вот и вечности оставлено место в этом веселом бездомье.
Свершилось! Новое поколение, смеясь, расстается с химерами отцов и дедов.
Григорий Кружков, физик, сибиряк, освежившийся в Америке на ветрах колумбийского университета, — видит новую российскую реальность непредвзятым оком:
«И в этот час к тебе возводят взоры атланты, силачи и полотеры, банкиры, браконьеры, билетеры и несколько скучающих Джульетт».
Вольтеру, что ли, добавить для осмеяния этот паноптикум (довольно рельефно обрисованный)?..
Постойте, социальный перечень еще на завершен:
«Крестьянин режет хлеб и режет
сыр, не торопясь. А рядом на инжир щегол садится: клюнул воровато, порх! — и умчался ввысь. Полу халата от крошек отряхнув,
старик встает, подходит к дереву, срывает плод поклеванный, кусает и глотает…
И вскрикивает вдруг — и улетает…»
Ай да старик! Не хуже птицы. Сохранил же и в этой непредсказуемой реальности легкость духа. Порх! — и нету. Ни сада, ни дома. Только крошки от трапезы…
Алексей Алёхин, ровесник полувека, мировыми ветрами не обдутый, — хранит верность отечественной лирике как издатель и журналист. Он-то и возвращается к обломкам утраченного Дома.
Обломки — реальные. Не застал военной эвакуации и возвращения из нее, но знает по рассказам родных: возвращение — к руинам: ни пластинок, оставленных на этажерках, ни самих этажерок… ни стен… Только мелодии застряли в памяти: «Утомлённое солнце»… «Ах, эти чёрные глаза»… «Скажите, почему?»
Обустройство на месте руин напоминает бредовую компенсацию утраченного:
Люди напоминают дома
со множеством втащенных для удобства лишних вещей
шкафов-купе говорящих телевизоров ковров кофемолок
семьянин с совмещенной ванной
однокомнатная старая дева…
Не цитирую дальше (и не расставляю знаков препинания — они спугнут логику сна). Но перечень — достоверный. Куда более точный (и горький), чем тот, что видится из далекой Америки. В перечне покалеченных: гипсовая девушка с веслом, копыта маршальского коня, башмаки вождя… Поют ангелы на небесах.
Виктор Гофман тоже возвращается памятью в опустошенное бытие. На облетевшей березе бельевая веревка… Обездомевший пес… Линейка, пустая, без пионеров… Хоть салютуй, хоть плачь. Только Козловский, привстав над миром, по-прежнему тянет из сердца что-то, тоскуя, как птица в клетке. И в этой мелодии плавной (как сказано будет в знаменитом романе) «теряются жизнь и судьба».
На всякий пожарный случай поэт открещивается от «имперских посевов»: от алых галстуков, клятв и салютов. Но пожарный случай уже нереален: все и так сгорело:
И, когда догорит на земле
Тяжело развалившийся сруб,
Я — как шорох в остывшей золе,
Немота у запекшихся губ.
Из уст в уста, из губ в губы, из души в душу перебрасывается вкус эпохи: то ли отошедший, то ли застывший. Горький.
«Флоксы, боже мой, как они пахнут — словно горькие губы твои…»
Это уже Андрей Шацков. Флоксы и георгины. Гладиолусы… Школа… Эпоха, «где стихи заглушали грома…»
Постойте. Стихи заглушались громами или грома стихами? А может, это у Шацкова не оплошность, а оборот зрения-слуха, неразрывность были-небыли, единство ближнего-дальнего?
«Астры звезд, звезды астр»…
Завораживает строка. Сколько астр затоптано на дорогах эпохи и сметено, сколько звезд переведено с латыни на родимые небеса и рассеяно по стихам в теперешних далях, но чтобы так виртуозно соединить цвета и цветы, надо быть мастером. Но не только.
Надо еще, чтобы ближнее и дальнее на историческое мгновение уравновесились в сознании поэта.
Вот этот момент равновесия — важен в лирике Шацкова, который оставил за плечами в момент рождения гибельную тоталитарную эпоху. Но она не опустошилась в его сознании, а оказалась подхвачена тысячелетним бытием России, осознанием неумирающей христианской веры, чувством величия, неотделимого от горечи.
В «Кощеевом царстве асфальта, стекла и бетона» пара криво прибитых когда-то штакетин не о катастрофе ему говорит, а о возрождении. Астры-цветы расцветают под астрами-звездами. Повилика, проклюнувшаяся на холме, — голос мамы, которая хочет сказать что-то теплое. Как ей ответить? Что принести в дар?
«Храм из словес на ладони…»
Поэзия Шацкова — точка, в которой ощущается перелом в настроении наших наследников, людей конца ХХ века, отпущенных в век ХХI, — перелом от отчаяния и опустошения — к надежде.
К надежде вновь срастить разломанные части мира.
Окуни над крестами
На дне Рыбинского моря
Покоятся затопленные церкви и погосты.
Нет, это не Шацков. Это Сергей Таратута. Не звезды меняются с цветами — рыбы с церквями. Кто-то когда-то все перепутал. Бурьян с садом. Первый шаг с последним. Секундную стрелку со спидометром судьбы.
Лейтмотив: непоправимого ничего нет.
Небесная бездна безучастна к нашей судьбе? Это значит, что светит она безвозмездно. И нас учит не брать, а давать. Кажется, что время скользит мимо, мимо… Но наступит момент, и «в душе обнаружится звонница из неведомых колоколов». И почувствуешь: «Боже мой, какое счастье вот так идти куда-то вдаль!» И шаг, казавшийся последним, окажется первым.
Елена Исаева с веселой иронией подхватывает:
«И сколько раз открылась дверь, и столько раз закрылась…»
Я подхватываю без всякой иронии: так ведь и вновь открылась! Пепел, зола — все на месте у Елены Исаевой. Но:
«Но сколько душу ни трави, она опять окрепла — и я восстала из любви, как восстают из пепла».
Места действия. Ночное небо над Москвой («Я, словно ничейная Муза»). Рай курорта: море, пляж, тенты. Кафе, безе на веранде. Студенческая волейбольная команда. Ахейские войны, китайские чашки («Чужие предметы в чужом неуютном дому»). Заснеженный двор журфака. Мальчик… не Гектор, правда, но похожий на того… с Итаки.
«И ничто постоянное неинтересно, а интересно то, что теряешь и возвращаешь, теряешь и возвращаешь… Потерять навсегда можно только Гектора, а Одиссея не потеряешь, как ни старайся…»
В Одиссея влюблена. Почему? Потому что Одиссей обязательно пропадет, а потом «обязательно выплывет, выкрутится, возвратится…»
Как вы думаете, куда должен возвратиться современный Одиссей в мечтах лирической героини?
В Дом, конечно, где она будет ждать его.
Так надо же Дом выстроить!
Пример поэтического выстраивания Дома — в поэме Альбины Хохловой «Игрок Лобачёв», замыкающей сборник.
Поскольку это игра теней, способных «все в мире подменять», то нужно настроиться на исходную тьму, столь неизбежную при неожиданной смене эпох. И строить Дом из теней. Что-то в нем от рая, что-то от тюрьмы. Что-то фантомальное и что-то реальное. Герой поэмы берется играть роль хозяина. Только осторожно: «вдруг этот старый особняк, имеющий столь зыбкую основу», растает от колыхания…
От колыхания чего?
От колыхания воздуха, из которого сложены эти стены…
Дом колышется. Поэзия делает свое дело, уверенно дышит и идет:
«И день, и вдох, и шаг, и путь».