Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 12, 2013
Мелихов
Александр Мотельевич — прозаик, публицист, постоянный
автор «Дружбы народов». Последние публикации в «ДН»: «Преодолеть ужас» (№ 7,
2012); «Закваска Брейвика и закваска Саррацина» (№ 11, 2012); «Подручный Орфея». Роман (№ 4,
2013).
Когда
я в первый раз прочел этот роковой вопрос, — можно ли писать стихи после
Освенцима? — на меня произвела сильное впечатление высота духа того, кто его
задал. Однако где-то после двухсотого повторения, как всякая настойчивая
пошлость, он начал пробуждать протест: а почему, собственно, нет? Почему
умываться после Освенцима можно, а писать стихи нельзя? Ведь не только поэзия,
но и гигиена не сумела предотвратить кошмаров двадцатого века. Причем без
умывания вполне можно обойтись, а без поэзии никак, ибо лишь она — важнейшая
склонность нашей психики к самообороне, к изображению реальности не столь
безжалостной и безобразной, какова она есть, — и позволяет нам выживать, а
иногда даже чувствовать себя счастливыми. А потому и не опасными
для окружающих, поскольку у счастливого человека нет причин что-то отнимать у
других.
И
вообще, откуда взялось такое тотальное разочарование в культуре, если массовые
истребления людей — это вполне рутинные и многочисленные эпизоды человеческой
истории? Они просто-напросто наконец-то коснулись если не нас самих, то наших
родителей. Видимо, дело в другом
— прежние зверства (хотя при чем тут звери, звери не убивают во имя идеалов), —
прежние ужасы творили люди «дикие», а ужасы двадцатого века — люди
«просвещенные». Поэтому разочарование в «просвещении» острее прочих и ощущают
люди, работающие на ниве просвещения. Их чувства самым полным образом выражены
в статье знаменитого деятеля школьного образования Евгения Ямбурга «Как слово
наше отзовется?» («Новая газета», 16.04.2012).
«Вертикальная
линия педагогического креста, возводимая столетиями с верой в бесконечные
возможности человека, во всемогущество просвещения и связанного с ним
поступательного прогресса, в двадцатом столетии с его потоками пролитой крови
дала трещину. Эта данность, осознаваемая сегодня интеллектуалами во многих
странах мира, повсеместно порождает кросскультурный
шок, всеобщую растерянность, которая в свою очередь оборачивается мрачным
констатирующим приговором, на котором настаивают некоторые культурологи:
просвещенческая парадигма себя исчерпала.
…Возможно,
это и так, но что делать нам, педагогам? Прекратить просвещение детей и
юношества на том основании, что его плоды оказались слишком горькими? Уйти в
мистику, уповая исключительно на формирование у детей религиозного сознания,
укрепляющего нравственную основу человеческого существования? Определенные шаги
в этом направлении сегодня делаются. (Достаточно вспомнить о директивно
вводимых курсах изучения основ мировых религий в четвертых классах российских
школ.) Но, если иметь мужество додумывать мысль до конца, то, говоря об
исчерпанности просвещенческой парадигмы, такую же жесткую оценку можно дать и
парадигме религиозной. Разве почти две тысячи лет существования христианства
спасли человечество от ужасов ГУЛАГа и Холокоста?
…Проблема
эта общемировая, кросскультурная, суть ее сводится к
главному вопросу: способно ли в принципе образование в широком смысле слова,
включающее обучение и воспитание (на светской и религиозной почве),
облагородить природу человека, привить ему нравственные устои, позволяющие
сохранять основы нормальной социальной жизни? Вопрос остается открытым».
Так
не пора ли наконец закрыть его, твердо и отчетливо
ответив: разумеется, нет. Покуда у человека сохранятся
индивидуальные потребности, до тех пор у него останутся и мотивы
преступать общественные нормы, в чем бы эти нормы ни заключались. Пока
сохранится конкуренция социальных и национальных групп, до тех пор сохранится и
раздражение их друг против друга. И чем более драгоценен будет предмет, за
который идет борьба, тем более страстную ненависть она будет порождать и в тем более священный долг каждая
сторона станет возводить все, что помогает ей одержать победу. Ибо
нравственность есть не что иное, как идеализация групповых интересов,
возведение интересов — как материальных, так и психологических — в ранг
священных прав.
Поэтому
мыслители, желающие видеть общество индивидуалистическим, конкурентным и
законопослушным, желают впрячь в одну повозку еще более
несовместимых лебедя, рака и щуку, чем коммунисты, мечтавшие совместить
в человеке самоотверженность и «материализм», то есть убежденность, что
физические ощущения неизмеримо важнее всяких там фантазий. Однако для человека,
доверяющего только наблюдениям, вполне очевидно, что любые нравственные ограничения
лишь ослабляют его конкурентные возможности: всегда удобнее бороться, имея
раскованные руки, и только имитировать их скованность для обмана дураков. Петербургский историк Валерий Столов очень
убедительно разъяснил мне, что Холокост был вовсе не взрывом иррациональности
или «наследием Средневековья», но деянием самым что ни на есть рациональным:
Средневековье требовало ограничивать и унижать, но не убивать евреев, это как
раз рациональность предпочла не притеснять, а уничтожать конкурентов, как
реальных, так и кажущихся, — нет человека, нет проблемы.
И
единственная сила, пока еще не позволяющая всем нам относиться друг к другу так
же рационально, как в Освенциме, это поэзия в широком смысле слова —
подсознательная уверенность в том, что есть что-то более важное, чем победа над
конкурентом в борьбе за приятные ощущения. Сегодня, когда власть религий над
человеческими душами многократно ослабела, этой драгоценной уверенностью
обладают только те, кто хотя бы частично живет в мире искусства.
То
есть, говоря упрощенно, именно после Освенцима нужно писать стихи в тысячу раз
более страстно, — понимая, впрочем, что нравственной панацеей
и они быть не могут, поскольку, повторяю, нравственной панацеей может быть лишь
уничтожение всех индивидуальных интересов.
Е.
Ямбург приводит горестные слова преподавательницы физики, испытавшей на себе,
как порой начинают вести себя национальные меньшинства, когда им удается стать
«большинствами»: «Что толку положить жизнь на алтарь
образования, обучая детей физике, коль скоро в итоге вместо благодарной улыбки
за свой труд ты получаешь звериный оскал пещерного человека?»
Мне
кажется, что не только учителям, но и всем нам давно пора понять, что обучая
детей физике, мы получаем людей, знающих физику, и не более того. Хотя и не
менее: наука ослабляет желание человека рвать у других матценности
лишь в той степени, в какой обеспечивает его более увлекательным занятием. Цель
образования — распространение знаний, а улыбки — лишь приятный побочный
продукт, которого может и не быть. Преподаватель физики служит физике, а не
морали, он должен именно физику считать самостоятельной профессиональной
ценностью, физику как прекрасную и захватывающую науку, а не как хитроумный
путь к нравственности, понимаемой как самоограничение неизвестно во имя чего.
Что
вменяет человечеству в священный долг рационалистическая теория модернизации,
отрицающая понятие священного, — совмещать культ материального успеха с
трепетным уважением к чужой собственности.
«Для сторонников модернизации очевидно, —
констатирует Е. Ямбург, — что традиционная российская культура критически
утратила свою эффективность, она превращается в фактор, снижающий конкурентный
потенциал ее носителей. Следовательно, необходимо избавиться от балласта,
тормозящего стремительное освоение инноваций. В разряд такого балласта попадают
русские народные сказки, воспевающие инертное существование главных персонажей
в ожидании чуда, которое вмиг изменит жизнь не в результате собственных
напряженных усилий, а по щучьему велению или по милости золотой рыбки. Таким же
чемоданом без ручки, который нести неудобно, а выкинуть жалко, предстает весь
идейно-ценностный бэкграунд русской классической
литературы XIX века, поскольку он находится в неразрешимом конфликте с
окружающим современного человека миром».
И
слава богу, что находится! Если бы и мир мечты был так же подл и безжалостен,
как мир экономической конкуренции, то отпали бы последние тормоза, еще мешающие
устроить новый Освенцим для человеческого балласта, не сумевшего с комфортом
«вписаться в рынок». Только еще сохранившиеся в наших умах
туманные грезы, что в каком-то ином и не совсем потустороннем мире в людях
видят не только источник обогащения или препятствие на пути к оному, — только эти рудименты архаической человечности,
наиболее полно сконцентрированные в классической литературе, и не позволяют все
недостаточно современное принести в жертву — нет, не просто низкой выгоде —
будущему!
Как
будто это самое будущее кому-то может быть известно…
* * *
Если
бы мы сегодня пожелали найти замену советскому клише «все прогрессивное
человечество», это было бы словосочетание «все модернизированное человечество».
Слово «модернизация», однако, означает всего лишь «осовременивание»,
уподобление каким-то современным стандартам. Стандарты при этом, как всегда,
задают сильнейшие, победители, поэтому модернизироваться всего-навсего означает
уподобляться сильнейшим. То есть в период расцвета
арабского халифата или монгольской империи модернизация требовала бы
уподобиться монголам либо арабам, а лет через сто, возможно, потребует
уподобления китайцам либо индусам.
Лично
же я склонен считать современными всех, у кого хватает сил выживать в
современном мире, быть тем или иным способом конкурентоспособными. В биологическом мире конкурентоспособность обеспечивается самыми
разными и даже противоположными доблестями, а с чьей-то точки зрения даже
пороками — индивидуальной силой или плодовитостью, агрессией или робостью,
напором или уклончивостью, коллективизмом или эгоцентризмом, стремительностью
или неторопливостью, броскостью или скрытностью, способностью наедаться впрок
или умением довольствоваться малым, — не странно ли, что в социальном мире
конкурентоспособность начинает определяться лишь объемом ВВП или
производительностью труда? Если бы в какую-то эпоху весь животный мир уподобился
тогдашним победителям — каким-нибудь саблезубым тиграм или мамонтам, — жизнь на
земле давно прекратилась бы, ибо не раз оказывалось, что к новым вызовам лучше
готовы не те, кто блистает на авансцене, но те, кто на заднем плане влачит
незавидное, на первый взгляд, существование.
Драгоценно
разнообразие не только доблестей, но и того, что сегодня представляется
слабостями, ибо они, возможно, тоже доблести, еще не дождавшиеся своего вызова,
— они составляют фонд рецессивных аллелей человечества, всего человечества, а
не только прогрессивного. Энтузиаст-модернизатор, стремящийся всех причесать
под одну передовую гребенку, подобен энтузиасту-агроному, желающему сровнять с
землей бесполезные снежные вершины, не догадываясь, что они-то и собирают влагу
для орошения.
Отсюда
в частности следует, что высшая цель национальной политики многонациональных
государств, квазиимперий, возможно, заключается вовсе
не в том, чтобы подогнать все народы под единый «современный» стандарт, но,
напротив, в том, чтобы сохранить заповедники «архаики», в которых еще теплятся
такие устаревшие качества, как уважение к старшим, преданность семье,
готовность производить на свет и воспитывать большое количество детей,
презирать алкоголь и наркотики и так далее, и так
далее: может оказаться, что именно захолустная архаика, а не торжествующая
современность когда-нибудь вытащит человечество из очередного экзистенциального
болота, в котором его обитатели утратят такой пустячок, без которого жизнь
невозможна, — азарт, готовность к смертельному риску.
Словом,
уверенность, что жизнь не тягомотина, но захватывающая
драма, участие в которой стоит тех страданий, которые она причиняет.
В
борьбе с экзистенциальным ужасом, с ощущением собственной мизерности
человечество давным-давно изобрело такое мощное оружие, как трагедия: да,
человек бессилен перед роком, но как же при этом прекрасен! И жизнь — да, она
ужасна, но и как же грандиозна! И ощущение грандиозности наших бед служит нам
таким утешением, что мы вот уже столько веков отправляемся в театр, чтобы со
светлыми слезами в тридцатый раз полюбоваться несчастьями Гамлета и
Антигоны.
Е.
Ямбург совершенно справедливо пишет о том, что ежедневно заходя в класс учитель
«должен ощущать безусловную ценность своей миссии, постоянно стремиться к
обретению сокровенного смысла педагогического труда». И такой смысл ему сегодня
может дать лишь трагическое мироощущение, хранимое именно классической
литературой, в которой даже поражение, даже смерть оборачивается красотой!
Да,
«вполне вероятно, что в одном классе сегодня окажутся юные стихийные
фундаменталисты и глобалисты, верующие (разных вероисповеданий) и атеисты,
либералы и консерваторы, демократы и сторонники авторитарных способов
построения светлого будущего. …И что прикажете делать учителю: недрогнувшей рукой
навязывать свою единственно правильную позицию?»
Трагическое
мироощущение в принципе не знает, что такое единственно правильная позиция, в
трагедии каждый из соперников по-своему красив и по-своему прав. Если учитель
проникнется трагическим мироощущением сам (будущее непредсказуемо, все ценности
противоречат друг другу), можно надеяться, что средствами искусства и прежде
всего литературы он сумеет внушить его и своим подопечным. И тогда эта архаика
заставит непримиримых противников уважать и видеть красоту убеждений друг
друга, а там, глядишь, еще и убьет их страсть к окончательным решениям
серьезных вопросов.
Если
даже это окончательное решение носит гордое имя Модернизация.
Только
классическое прекраснодушие способно хоть немножко ограничить власть молоха
рациональности (абсолютная власть и его развращает абсолютно). Трагическое
искусство препятствует сильным пожирать слабых с
полной беззастенчивостью, а остаток веры в детские сказки в роковые минуты
способен смягчить отчаяние и ожесточение — авось, еще как-нибудь и обойдется! Таких идиотов, которые возжелали
бы заменить упорство и расчет верой в чудеса, в современном мире нет и не
предвидится: реальность дает слишком жестокие уроки. Однако жить одним расчетом
тоже почти невозможно, ибо та же реальность на каждом шагу столь же безжалостно
демонстрирует бессилие всех расчетов. Уничтожив красивые сказки, рационалисты
сами оказываются в экзистенциальном Освенциме.
И
на Олимпе модернизации — в Америке — это, похоже, хорошо понимают. Я плохо знаю американские народные сказки — возможно, в них героям
никогда не приходит на помощь чудо или удача, возможно, они с детства начинают
готовить детей к реальности, стараясь им внушить, что зло в жизни побеждает уж
никак не реже, чем добро, что хитрость, а не простодушие есть наилучшее орудие
в социальной борьбе и так далее, и так далее. Но уж в сказках,
тиражируемых Голливудом, все обстоит ровно наоборот.
Так
почему бы нашим модернизаторам не поставить перед собой святотатственный
вопрос: отчего образцово-показательная Америка не хочет расставаться со своими
сказками?
* * *
И
напоследок, на случай, если кому-то мои соображения покажутся недостаточно
либеральными. Трагическое мироощущение либерально по своей природе, поскольку отказывает человеку в какой бы то ни было высшей инстанции,
обрекая его тем самым на ежедневный и ежеминутный личный выбор. Отличие
трагического либерализма от либерализма оптимистического с его лозунгом
«Модернизация — светлое будущее всего человечества» прежде всего в том, что
трагический либерализм не обещает ничего светлого. Он обещает лишь грандиозное.
И
можно не сомневаться: будущее нас не разочарует.