Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 10, 2013
Андрей Немзер. При свете Жуковского: Очерки истории русской литературы. —
М.: Время, 2013.
Андрей Немзер выпустил толстенный том литературоведческих работ, где обращается к тем, кто составляет — в зависимости от доброжелательности взгляда — список литературы для просвещенных школьников или «национальный канон», по выражению самого автора.
Немзер публикует свои статьи разных лет, начиная чуть ли не со студенческо-аспирантских штудий, не только затем, чтобы предъявить сообществу все, что он сделал, но и затем, что все эти работы, включая заметки к юбилеям, статьи в Антологию поэзии пушкинской эпохи, плоды преподавательского обращения к русской классике, — составляют цельный взгляд на развитие русской литературы как концентрации национального духа, его исторических задач и возможностей.
Статьи в книге сознательно расположены не по времени написания, а следуя исторической последовательности, где названия частей уже содержат автор-скую оценку целых периодов: «Золотой век», «Трудное время», «После». Замечательно в этом смысле название всего тома — «При свете Жуковского», в котором явно слышится цветаевское «…при свете совести». Постоянное обращение к Жуковскому, которого называли совестью литературы, его негромкое, но непрестанное ощущаемое благотворное воздействие на все пространство литературы многое объясняет во взгляде Немзера на русскую словесность. Автор признается, что «пошел в литературоведы ради Жуковского», что всегда «чувствовал его таинственное и животворящее присутствие в русской словесности», поэтому вся русская литература — вплоть до Солженицына и так любимого автором Давида Самойлова — воспринимается при «ясном и ровном свете Жуковского».
Открывается том статьей «Наставники», посвященной Державину, Карамзину и Жуковскому, и отношения к действительности этих столпов русской культуры, круг их тем, представление о жизни и смерти, о вечности, о роли искусства в жизни человека и государства, их диалог с западом, по мысли Немзера, и задали тот уровень осмысления жизни и его художественного воплощения, который сделал русскую литературу «нашим всем».
Немзер образцово точно, тонко, емко разбирая хоть «Развалины» Державина, где «Царское Село описано с документальной точностью, но так, как будто его уже нет», хоть карамзинских «Бедную Лизу», «Мою исповедь» или «Марфу-Посадницу», ни на йоту не отступая от авторского замысла, так расставляет акценты, обращает внимание на такие глубокие вещи, что становится ясно: русская классическая литература не постепенно набирала высоту и силу, а сразу начинается с высот, на которые поздние авторы могут только оглядываться, — достичь же их удается не всем. Погруженность в мир поэта придает размышлениям Немзера основательность и выверенность. Рассуждая о Державине, он предлагает точные формулировки, которые по своей смысловой нагруженности могли бы быть тяжеловесными, но именно в силу продуманности звучат ясно, просто, философски отточенно, обобщенно. «Державин знает о том, что должное не равно сущему, но удивительным образом умеет видеть (и открывать нам) в сущем — должное, в земной суете — прекрасное и величественное».
Вот и Немзер — «видит и открывает нам». Его понимание классической литературы совершенно свободно от сегодняшней конъюнктуры. С одной стороны, он не подводит под либеральный знаменатель сегодняшнего дня, скажем, карамзинские рассуждения «о прелестях кнута», не спрямляет часто нелестное для современного прогрессивного сознания мнение писателя и историка о важнейших исторических фигурах или переломных моментах в развитии страны. А с другой, так говорит об этом, о пресловутых особенностях русского пути, что карамзинский взгляд на историю приобретает не столько актуальность (хотя и это есть), сколько вневременную истинность, долженствующую противостоять любой современной публицистической тенденциозности. Вот как пишет Немзер о «Марфе-Посаднице»: «Объективность, уважение к потерпевшим историческое поражение, даже любование ими …не мешают, но помогают тенденциозности. Лишь неуверенный в исторической целесообразности свершившегося будет приукрашивать «положительных» героев и унижать «отрицательных». Карамзину же в «Марфе-Посаднице», а потом и в «Истории…» надо утвердить не личную точку зрения, но словно бы не зависящую от него истину». Вот это осознание «не зависящей истины», приближение к ней — как к самому ценному содержанию русской литературы — через рассмотрение тонкого поэтического инструментария, через смысловые пласты, через гипертекстовый диалог писателей — и есть главная задача литературоведческих работ, составивших лучшие части этой книги.
Несколько выбивается из ее строгого и глубокого содержания часть «Золотой век: опыты конкретизации темы» — заметки по случаю юбилеев поэтов. Ограниченный объем, специфика аудитории, желание кратко сказать о многом, не впав в совсем уж популяризацию, но и не перегрузив читателя не ожидаемой им глубиной, тоже может стать интересной задачей. И автор с азартом ее выполняет. При этом могут получиться чуть ли не шедевры, как этюд о Дельвиге «Прозаиче-ского стиха никогда не напишу», или о Баратынском — «Изгнанник рая». Но иногда автор может впасть и в ненужную красивость, этакую многозначительность, изобразить в конце виньетку, закруглив фразу или отчеркнув конец, как в заметке о Денисе Давыдове или — к сожалению, о Батюшкове.
Иногда кажется, что автор, задавшись желанием высказаться по каждому писателю, чей юбилей подвернулся, делает это зря. Потому что, представляя себе, ЧТО и КАК может Немзер написать, читать на двух-трех страничках приблизительный текст про Островского — «Горячее сердце» или про Гаршина — «Только-то?», уместный скорее в газете (и украшавший ее), чем в книге, тянущей все же на некий итог, как-то даже неловко и необязательно.
Но тут же, а этой части, доходишь до текста про Толстого — «То, что называется фугой» — и опять диву даешься, настолько это глубоко! Это все же не назовешь литературоведческой статьей в строгом смысле, может, из-за сбивчивости первого абзаца, где про все сразу: и про то, что сейчас читают, и что ставят, и кто «моднее»: Пастернак или Мандельштам. Но автору меньше всего хочется соответствовать строгим канонам. О Толстом он пишет емко, стройно, точно обнажая смыслы и объединяя мотивы «Войны и мира» темой потока, текучести, растворения в мире, где «ничего не кончается». И жаль, что та скрупулезность, точность подхода, та прекрасная добросовестность в работе, которая ощущается в ранних статьях автора «В поисках окончательного слова» о Гоголе, «Еще раз о Гоголе и В.Т. Нарежном», «Страстная душа томится» о «Мцыри», «Поэзия Жуковского в шестой и седьмой главах романа «Евгений Онегин»», становится автору как-то скучна. Под некоторыми из статей стоят две даты: «1984, 2009» или «1979, 1993». Добросовестность — оттуда, из начала, когда только что освоенные тома почтенных предшественников обязывали, когда и мысль писателя увлекала, и внимательное обращение к тексту было не столько данью ученичеству, сколько желанием ничего не упустить, передать красоту доказательств. А сейчас (маститый мастер!) можно намекнуть, обозначить мысль, и скорее, скорее дальше, уповая, что умному — достаточно. В общем-то, да. Но прочитав эти ранние работы, понимаешь, что заматерелость, умение быстро высказаться на заданную тему, соотнесение своей работы в лучшем случае с собой же ранним — может сыграть неожиданную шутку, и ранние работы только оттенят в зрелых — «легкость в мыслях необыкновенную» и оставят чувство недосказанности — не многозначительной, а торопливой.
Но зато о тех, кто по-настоящему дорог автору, он говорит всерьез, вполне соотнося свое слово с теми, о ком пишет. Завершают книгу статьи об отражениях поэзии Золотого века во времени — «После», замечательные работы о Тынянове (и опять появится Жуковский в статье «Жуковский в интерпретациях Тынянова»), но главное — это статьи о Солженицыне и Д. Самойлове, тех писателях, которые подтверждают мысль о том, что русская литература существует при «свете совести» и «при свете Жуковского».
Статья «Рождество и воскресение» о романе Солженицына «В круге первом» открывает его с неожиданной стороны — автор строит свой анализ на то времени действия, — в «особые дни, освященные тайным светом, …светом Рождества». И то, что марфинская шарашка расположена в бывшей семинарии, и то, что западное Рождество — «это только празднество, а не поминовение величайшего события в духовной истории человечества, вообще «возможно ли Рождество в соседстве с атомной бомбой» — все это придает немзеровскому прочтению романа духовную глубину и выводит его из привычных социальных рамок.
Постижение России как истины и Иннокентием, и Нержиным, чей день рождения приходится именно на 25 декабря, и Рубиным, чей идеал абстракция, в отличие от живого идеала дяди Авенира, и даже Яконовым, который после разноса у Абакумова «проводит ночь на мертвых камнях разрушенной церкви Никиты Мученика» и утром ощущает «торжественную очищенность в примороженном воздухе», — дает возможность увидеть в страшных страницах истории предвестие воскресения. А в выборе Нержина стать писателем — солженицынскую веру в будущее, «неотрывное от его веры в слово». «Ибо он твердо знает, что Младенец, с которого началась наша эра, избежал иродовой казни, ибо он верует: «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог»».
Во внутреннем мире персонажей автор выделяет ту же «текучесть», что и у любимых толстовских героев — в этой связи Солженицына с лучшими традициями русской литературы Немзер прочитывает утверждение, что «Россия не погибла, что, пережив сталинский ад, страна осталась живой, а душа ее, словесность — свободной».
Логически продолжает эту тему возрождения России статья «Диалог с русской классикой в «Августе четырнадцатого»». Именно в многочисленных реминисценциях с Лермонтовым, Толстым, Гоголем (замечательны и неожиданны наблюдения к отсылкам «Страшной мести»!), в таком усвоении уроков прошлого Немзер видит возможность сохранения России, «хотя хорошо никому не придется».
После такого эпически мощного осмысления романов Солженицына завершающая сборник статья о Давиде Самойлове — тот самый «примирительный елей», который и есть содержание поэзии. Самойлов — давняя привязанность автора, несколько раз он собирался писать о нем книгу, и если эта статья — краткий конспект ее, то такую книгу стоит ждать. Немзер, подмечая скрытые самойловские соотнесения с Пушкиным, Ахматовой, Цветаевой, даже со «Словом о полку Игореве», утверждает, что «Самойлову жизненно необходим то открытый, то тайный диалог с целым русской поэзии», ведь истинный поэт «в какой-то мере воплощает всю поэзию».
Говоря о Самойлове, Немзер поднимается на благородную высоту обобщения, осмысления жизни и свободы, что и в статьях о Державине, Жуковском, Карамзине, еще раз подчеркивая и уровень русской поэзии, и возможность ее толкования: «Красота, бессмысленная (с практической или рациональной точки зрения) игра, неподвластность тлению (заметим вновь отсылку к Пушкину)… — это и есть бесконечная свободная жизнь, на тайну которой может намекнуть строящаяся по тем же «беззаконным законам» поэзия».
Немзер любит эти «беззаконные законы» и открывает их.