Как мы добирались из Петербурга в Иерусалим по земле и морю
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 7, 2012
Вяхякуопус Елена Михайловна
— психолог, последние двадцать лет занимается организацией поддержки инвалидов в разных странах мира. Автор ряда книг и статей о реабилитации, правах и нуждах инвалидов.
Почему мы решили ехать на поезде
Каждый третий человек боится летать. Каждый пятый боится так сильно, что не летает никогда. Никаких логических объяснений этому нет. Всем известно, что самолеты безопаснее поездов, машин и кораблей. И даже велосипедов и самокатов. Более того, летать значительно безопаснее, чем переходить Невский проспект. Я досконально изучила статистику всевозможных транспортных происшествий и очень хорошо это знаю. И все равно я почти никогда не летаю.
Иногда я предпринимаю попытку сесть в самолет. Укладываю чемодан и заказываю такси, часов за пять до вылета. По дороге в аэропорт я думаю о том, как это замечательно, что в моем чемодане лежат чистые, выглаженные блузки и платья, которые останутся такими же после приземления в Париже или Воркуте. Аэропорт неизменно приводит меня в восхищение. Чистота, порядок, спешащие или медленно прогуливающиеся, нормальные, смелые пассажиры с красивыми блестящими чемоданами. Я иду в кафе, беру кружку горячего шоколада и начинаю разглядывать публику. Как все вокруг спокойны, деловиты и самоуверенны! Та презренная третья часть человечества, боящаяся летать, сегодня осталась дома. Посидев в зале вылетов, я спускаюсь вниз, в зал прилетов. Покупаю мороженое и сажусь на скамейку. Вот открылись автоматические двери и выпустили первую порцию прибывших из
Нью-Йорка или из Кейптауна. Вид у них счастливый и расслабленный, нет и тени деловитости. Они глупо и блаженно улыбаются, озираясь с немного растерянным видом. Чему они так рады, думаю я? И страшная догадка холодным ужом вползает в голову: они рады, что остались живы!
Скорее, наверх, попробовать пройти регистрацию… но поздно. Белый туман страха уже клубится в бедном мозгу, лишая его логики, рассудка и соображения.
Из-за огромных стекол доносится глухой рокот взлетающего самолета. Начинает тошнить, руки дрожат, сердце стучит все быстрее, и кто-то злобно шипит в самое ухо: “Вещички твои глаженые родственникам выдадут”. Я делаю отчаянную попытку подойти к стойке, но вместо ног уже студень, в глазах все плывет и двоится, а противный голос запевает: “Это есть наш последний и ужасный полет…” Надо выпить таблетку, рюмочку, стаканчик — думаю я, — посижу еще немного, может, пройдет. И голос с готовностью соглашается: “Все пройдет, еще часок и вообще все пройдет”.
Я беру чемодан и иду обратно на стоянку такси. Чем дальше мы отъезжаем от аэропорта, тем легче дышать и тем яснее все вокруг. Какое-то время ругаю себя разными плохими словами, но к приезду на вокзал я уже спокойна и довольна. Толкаются люди с мешками, сумками, свертками. Они одеты намного хуже тех, аэропортных. Они потные, пыльные, крикливые и усталые. Я захожу в купе, раскладываю вещи, достаю три книги и стелю влажное белье на плоский матрас. Через три дня я выхожу из вагона, потная, пыльная, с чемоданом измятых блузок, но живая и невредимая. Такие же живые и невредимые, давно прилетевшие, коллеги ждут меня на конференции или совещании и встречают с неудовольствием: “Елена, когда ты научишься летать?”.
Нет, изредка я все же летаю. Под угрозой увольнения или лишения зарплаты меня можно запихнуть в самолет, особенно, если начальник грозно фыркает рядом или громко и утешительно храпит, не просыпаясь от воздушных ям. Деньги вообще являются сильным терапевтическим средством, и если бы мне платили только за полеты, я бы, наверное, чаще летала. Не знаю. Раз, перед командировкой в Хабаровск, я перелила бутылку спиртного в пакет из-под апельсинового сока. В самолете, усевшись рядом с нашим начальником, я пробормотала: “Ах, как пить хочется”, — и выпила из пакета все пятьсот граммов хорошего гавайского рома. Залпом. Мысль, посетившая меня сразу после этого (что же ты сделала, сейчас ты умрешь), оказалась последней. Я закрыла глаза, а когда через мгновение открыла их, мы уже садились на хабаровском аэродроме. Так мной было придумано средство для успешного перелета, но оказалось, что оно требует ровно те же три дня на возвращение в рабочее состояние, да и три дня в вагоне в нравственном и физиологическом отношении все же значительно здоровее.
Только один раз я немножко меньше боялась лететь. Как ни странно, это был самый длинный перелет — из Хельсинки в Нью-Йорк. По дороге в аэропорт мы ужасно ругались с моим другом. Причину уже не помню. Наверное, он снова ел варенье прямо из банки или забыл выключить свет в ванной, чего я не терплю. Я злилась, а злоба успокаивает. В самолете друг повел себя еще хуже, чем дома — он стал стаскивать штаны.
— Что это ты делаешь? — закричала я на него.
— А где тут переодеваться, — закричал он, — что мне теперь, семь часов в костюме сидеть?
В это время подошел финский стюард и спросил:
— Вы говорите по-русски? Я слышал. Не могли бы перевести, чего именно хочет вот та леди?
Леди оказалась маленькой чистенькой старушкой в шляпке. Несмотря на июльскую жару за окном, она была одета в теплое драповое пальто. Она говорила тихим, вежливым голосом, медленно и тщательно выговаривая слова:
— Будьте так любезны… скажите этому молодому господину… — она протянула ручку в лайковой перчатке и указала на стюарда, — что меня сейчас вырвет.
Усевшись на место, я услышала, как сзади женский голос озабоченно спросил:
— Мотя, что это такое они все время говорят по радио не по-русски?
— Говорят, штоб пристегнули парашюты, — мрачно ответил мужской голос.
— Ой, Мотя! А где же наши парашюты?
— А евреям не дают, — так же мрачно и серьезно сказал Мотя.
Да, это был единственный рейс, когда я не очень боялась лететь, потому что много смеялась и много ругалась со своим другом. Но обычно я просто схожу с ума от одной мысли о полете.
Поэтому я везде, если только можно, езжу по земле. И когда мы решили с мамой поехать в Израиль, я сказала: “Мамочка, мы поедем на поезде”.
Как мы составляли план поездки
У меня замечательная мама. Она строгая, но добрая. И лучший товарищ в путешествиях — всегда в хорошем настроении, надежная и спокойная. Однажды мы попали с ней вечером в совершенно нам незнакомый итальянский город Генуя. Нас должны были встретить, но не встретили и даже не ответили на телефон. Было уже довольно поздно. Старинный вокзал, темный, гулкий, с решетчатыми узкими окнами, уходящими под закопченные своды, вызвал у меня панику. Люди спешили по своим делам, никто не обращал на нас внимания. Я побежала в отделение полиции и объяснила им, что мы потерялись: прего, плиз, отель, Петербург, ноу мит ас, паразиты! Удивленный толстый полицейский, сочувственно чмокая и цокая, показал, где найти гостиницу, а когда я вернулась на вокзал, мама спокойно стояла у чемоданов в уголке огромного зала и читала Акунина, как будто она была у себя дома. Я спросила: мамочка, неужели ты совсем не испугалась? А вдруг мы не нашли бы, где переночевать? Она ответила: а лавочки-то на что? Тут бы и поспали. И указала на широкие мраморные скамьи… Люди, пережившие войну, голод, целину, перестройку… итальянскими лавочками их не испугаешь.
Мы с мамой внешне очень похожи. Круглые лица, темные волосы, чуть вздернутые носы. Только она меньше ростом. Разница в возрасте у нас восемнадцать лет и с каждым годом она все менее заметна. Я очень благодарна моим родителям, что в юном возрасте, не имея ни крыши над головой, ни денег, ни образования, они поженились и меня родили. Вопреки упрекам родственников в неразумности и безответственности. Конечно, если бы все дети на земле рождались строго по плану и только у обеспеченных людей, перенаселенность не грозила бы нашей планете. Я признаю всю справедливость этого, но все же очень рада тому, что живу на свете.
Живу я в Петербурге, на самой короткой его улице — Казначейской. Она еще и узкая, поэтому солнечный луч если и проникает в нашу квартиру, то только в уголок кухни, через окно, которое выходит на глухую стену бывшего дровяного склада. До войны, когда в доме еще топили печи, там были сложены огромные поленницы, а из окна пахло стружками и смолой. Сейчас это просто каменная стена, под ней растут три вишни. Весной они зацветают, две белыми и одна розовыми цветками, и нам кажется, будто у нас есть свой сад. На нашей улице когда-то жил Достоевский и написал тут “Преступление и наказание”. С тех пор Казначейская мало изменилась. Как Раскольников просыпался по ночам от “диких криков, доносившихся с улицы”, так и теперь нам частенько не дают спать. Чем ближе лето, чем теплее, тем чаще по ночам кричат и кошки, и люди. “Район был таков, что костюмом трудно было кого-либо удивить”, — писал Федор Михайлович. И сейчас мои соседи, жильцы коммуналок, одеваются кто во что горазд. И страсти кипят по-прежнему. И двухсотлетний колокольчик над нашей дверью звякает глухо, будто сделан из жести… За годы перестройки в нашем квартале появились забегаловки и магазинчики, грязные, вонючие, с дешевой водкой и протухшей едой — все, как было сто пятьдесят лет тому назад, только вместо извозчиков стоят потертые немытые машины и пахнет бензином, а не лошадьми. Крысы совсем обнаглели, когда я хожу вечером гулять, они перебегают дорогу прямо передо мной. Один раз я видела живую крысу в крови, с откушенным боком, она деловито ковыляла куда-то… ужас…
Впрочем, времена все же меняются. На доме, где жил Достоевский, повесили большущий рекламный щит какого-то офиса, прямо над мраморной мемориальной доской. Доска теперь незаметна. Когда по телевизору показали сериал по “Идиоту”, мои коллеги говорили, что было “очень интересно” и что “хорошо бы прочитать роман”. Знатоков Мураками и Павича в нашем отделе больше, чем тех, кто помнит что-то из Аксакова или Щедрина.
Итак, однажды мартовским вечером, когда вода в канале Грибоедова спокойно стояла подо льдом и градусник за окном показывал шесть ниже нуля, я сказала:
— Мамочка, как хочется поехать куда-то… далеко… на юг… увидеть что-то такое экзотическое… пальмы… ананасы… выйти на улицу без шубы, шапки, сапог, варежек — в одном только тонком летнем платье…
— В Израиль, — сказала мама. — По телевизору говорили, у них тепло и цветет миндаль. Туда и билеты на самолет дешевые.
— Да, в Израиле хотелось бы побывать. Наверняка там много экзотики, и пальмы, может, есть. Но как меня затолкнуть в эту коробку для пыток, которая непонятно как поднимется на километры вверх, трясясь и дергаясь, с диким ревом и лязгом, чтобы трястись и дергаться несколько часов… ой, нет… Давай поедем на поезде…
— Хорошо, — кротко сказала мама, — как скажешь.
Мама давно уже ни о чем не спорит. После смерти папы она совсем погрузилась в хозяйственные дела: с утра до вечера готовит, скребет и моет, перебирает, придумывает для себя занятия, как мачеха для Золушки, тысячи мелких ненужных дел, все только для того, чтобы не думать… Бегает по городу, деловито осматривает ненужные ей товары… они же с папой всегда были вместе, срослись в одну плоть, пока смерть не вырвала, не выгрызла его у нее…
Все остальные высказались однозначно и непреклонно. Коллеги сказали:
— Подумай, какую чушь ты несешь. А еще психолог. Запишись ты сама, наконец, к психологу, тебя вылечат от этой аэрофобии.
Девица в бюро путешествий покровительственно усмехнулась.
— Это совершенно невозможно. Никто не ездит в Израиль на поезде.
Мой друг воздел руки и сказал:
— Ты допрыгаешься. Тебе сошло с рук мотаться в такси по албанским горам и переплывать на развалюхе Каспийское море. Но теперь ты допрыгаешься — тебя украдут иракцы, курды, сирийцы, ливанцы, турки и все поголовно будут просить выкуп у меня. Имей в виду, я мало зарабатываю.
Я поняла, что рассчитывать на полезный совет не от кого. Пришлось заняться планированием маршрута самостоятельно. В шкафу я нашла линейку и старую карту мира с могучим розовым пятном Советского Союза, занимавшим шестую часть суши. Я положила линейку на карту и провела прямую линию от Петербурга до Иерусалима. Все стало ясно. Получается, надо ехать через Украину. Потом Турция, Сирия, Ливан и вот уже и Израиль. Остается узнать, какие там ходят поезда.
Через три дня я выяснила, что поезда в самом деле ходят по всем этим странам, но не через все границы можно проехать. Ливанская граница с Израилем закрыта на замок. Но из Турции можно доехать до Сирии на поезде через Алеппо — ту самую станцию, по платформе которой шагал Эркюль Пуаро, слушая скучные рассказы провожавшего его французского лейтенанта. Из Дамаска ходит поезд в Иорданию.
Я пошла на кухню, где мама жарила блины с творогом, и сообщила ей радостные известия:
— Мамочка, я все выяснила. Это проще простого. Сначала мы поедем в Москву. Там мы сядем в софийский поезд и через каких-то два дня будем в Болгарии. Из Софии ходят в Стамбул и поезд, и автобус. Один день — и мы в Стамбуле. Переплываем Босфор и на азиатской стороне садимся в поезд до Алеппо. Это всего одна ночь. Потом пересадка в Дамаске и скоро мы в Аммане. А там уж рукой подать, вернее, пешком дойти — есть какой-то мост, по которому можно перейти в Израиль.
— То есть, за месяц мы доедем? — спросила мама.
— Какой месяц! За неделю доедем, — бодро сказала я.
— Вот и хорошо, садись есть блинчики, — и мама поставила на стол тарелку с блестящими маслом рулончиками.
Но, как планы Остапа Бендера были разбиты румынскими пограничниками, так и наши планы разбились сирийскими законами, по которым никто не может проехать по территории, имея в паспорте израильскую визу.
Пришлось начинать планировать сначала.
Ночью мне приснился сон, что товарищ Сталин продолжил мировую революцию и СССР распространился дальше на юг… и есть Сирийская социалистическая республика, Ливанская социалистическая республика… Все говорят по-русски, все дружат, и ходит поезд Москва — Дамаск — Бейрут — Иерусалим. Я очень обрадовалась, проснулась и расстроилась, что это неправда… Вечером я рассказала о сне своему другу.
— Тьфу на тебя, — невежливо комментировал он, — у тебя не сны, а империалистические кошмары.
Я продолжаю планировать
Изучив как следует карту, я нашла замечательно простой путь в Израиль — через Кипр. Остров Кипр лежит к югу от Турции и, судя по карте, до него можно доплыть примерно часа за два-три на каком-нибудь катере. А уж с Кипра точно ходят круизные суда в Израиль, я даже где-то об этом читала.
Так и оказалось. В туристическом справочнике по Турции я нашла, что из маленького порта Силифке на южном побережье каждый день ходит корабль в северный кипрский город Киренику. Идет он в самом деле всего два с половиной часа. А оттуда можно на такси проехать на юг, в Лимассоль, из которого уже отправляются корабли в Израиль (правда, только летом, но я об этом еще не знала, потому что никакого расписания не нашла).
— Мы поедем через Кипр! — объявила я маме. — Осталось только узнать, нужны ли нам визы!
— Кипр так Кипр, — сказала мама. — Главное, перед отъездом вызвать электрика, в коридоре розетка искрит.
На следующее утро я позвонила в кипрское консульство. Ответил вежливый мужской голос, по-русски, с приятным молдавским акцентом:
— Добр-рий ден!
— Скажите, пожалуйста, мы собираемся из Турции поехать на корабле на северный Кипр, а оттуда в южный, нужны ли нам…
Я не успела договорить. Голос стал металлическим и вопросил с ледяной
яростью:
— И вам не стыдно???
— То есть… а что я такого…
— Оскор-рблять р-р-республику!
Короткие гудки. Я подумала, что попала вместо консульства к какому-то чудаку, и перезвонила, но ответил тот же приятный рокочущий баритон:
— Добр-рий ден!
Я не решилась второй раз задавать вопрос и задумалась. Явно этот консульский работник сегодня не в себе. Но как же узнать насчет визы? Вечером зашел мой друг и все объяснил:
— Твоя политическая безграмотность до добра не доведет. Ты что, не знаешь, что Кипр разделен на две части — северную турецкую и южную греческую? Греки не признают этого и не разрешают приезжать на Кипр из Турции. Могут за это и в КПЗ посадить на сутки.
— Ну, что ж, — сказала я. — Сутки — это не много.
Но мама категорически отказалась сидеть в кипрской тюрьме, даже один день. Ее обычная покладистость не помогла. Пришлось снова менять план.
План поездки утвержден
Через неделю, наконец, мне повезло. Я нашла компанию, отправляющую суда из Италии в Израиль. Правда, не круизные, а грузовые. Собственно, судно было одно. Ходило оно под греческим флагом и называлось просто: “Евдокия”. Оказывается, Евдокия — это греческое имя. За три дня на этом корабле можно добраться из Триеста в Хайфу, да еще и с заходом в Пирей. Понадобилось всего-то три часа, чтобы дозвониться до офиса компании в Афинах. Усталый женский голос на сносном английском языке объяснил, что деньги нужно будет платить наличными их представителю в Триесте (эмбаркэйшн — красивое морское слово!), что каюты свободные имеются и что от нас кроме денег ничего не требуется, приезжайте, эмбаркуйтесь —
и вперед. Я не верила своему счастью. Как все, оказывается, просто! Остается добраться до Триеста, но это чепуха! Каких-то два дня в поезде, и мы на месте. Триест рядом с Венецией. А в Венеции мы никогда не были, интересно будет посмотреть знаменитый город. Мама на всякий случай спросила у моего друга:
— А в Венеции не сажают русских в КПЗ?
— Только за воровство, — ответил он.
Мама успокоилась и начала укладывать вещи.
Вечером позвонила тетя Лида, мамина подруга молодости. Она первая полностью одобрила наши планы. Тетя Лида мечтательница и фантазерка. Ее муж в перестройку стал новым русским, и с тех пор они с тетей Лидой живут в огромном доме на Рублевке, смеси дворца пионеров с испанским замком. Тетя Лида долго пыталась привыкнуть к новой блестящей спальне размером с танцевальный зал, но бессонница постепенно перешла в приступы ночной паники, и она сдалась. На задней террасе (выход из кухни, на парадном балконе дядя Митя бы не позволил) она поставила себе старую кровать, загородилась толстыми ветками, нарубленными охранником в соседней роще, и теперь крепко спит в этом шалаше, вдыхая по ночам успокаивающий запах коры и листьев. Тетя Лида сказала:
— Отличная идея! Я бы сама с вами поехала, но Митяй уже купил путевки в круиз на Карибские острова. Хотя ему что Карибы, что Иваньковское водохранилище — лишь бы русское телевидение в каюте было.
Маршрут наш был окончательно утвержден: из Петербурга на поезде в Хельсинки, там на пароме в Стокгольм и дальше поездом через Данию и Германию в Италию. Был понедельник, двенадцатый день марта, и мы рассчитывали прибыть в Израиль ровно через неделю. Мне казалось, что я уже вижу пальмы и золотой берег теплого моря…
Корабль Хельсинки—Стокгольм
Есть ли в Петербурге кто-то, кто не ездил на пароме из Хельсинки в Стокгольм? Это стало нормальным времяпрепровождением всех моих знакомых. Огромные паромы компании “Викинг” выходят из Хельсинки ранним вечером и приходят в Стокгольм поздним утром, хотя при желании могли бы доплыть туда за несколько часов. Но смысл заключается не в том, чтобы доплыть, а в том, чтобы хорошо повеселиться. Три тысячи человек веселятся всю ночь напролет, поедают тонны икры, рыбы и пирожных, выпивают бочки вина и пива, танцуют и поют караоке. Нигде больше не бывает так весело, как на “викингах”. Самое же веселое начинается тогда, когда на корабль являются студенты хельсинкского университета. Особенно, факультета математики. У студентов есть обычай несколько раз в год целыми факультетами плавать в Стокгольм и обратно. Обычно их бывает человек двести и пара преподавателей для присмотра. Как-то мы попали с ними в один круиз и получили немало впечатлений. Веселье началось еще до отплытия корабля. Вместе с толпой шумных пассажиров мы вошли с причала на роскошную зеркальную палубу и первым делом увидели группу студентов-математиков, стоящих у бара. Высокий парень с белым хвостом длинных волос запел песню времен Второй мировой войны. Маленькая студенточка в джинсиках подскочила к нему и, закричав: фашист! — дала ему пощечину. Блондин-математик, не переставая петь, отвесил ей такую оплеуху, что она прокатилась кувырком по зеркальному полу и врезалась в барную стойку, с которой посыпались бутылки и стаканы. Раздался свисток, и два охранника, моментально скрутив блондину руки, потащили его прочь (как оказалось, в специальный карцер для слишком веселых пассажиров, откуда он вышел только через два дня, когда корабль вернулся в Хельсинки). Позже веселящихся студентов было видно на всех палубах сразу. На верхней палубе одного совершенно голого математика катали в магазинной тележке. В сауне разразился скандал, потому что три математика одновременно справили малую нужду в общую ванну-джакузи, стараясь попасть на украшавшие ее цветочки. В баре караоке математик подошел, покачиваясь, к охраннику в синей форме и спросил: хх-дде тута туалет? Охранник показал, математик поблагодарил, обнял охранника, и его тут же вырвало прямо на чистую синюю форму, за что и он был препровожден в тот же карцер для веселых пассажиров. Самое же веселое началось под утро. Мы проснулись от страшных криков и выскочили в коридор. Весь пол и стена его были залиты кровью, красной и нереальной, как томатный сок в кино. Математики толпились вокруг своего преподавателя, ехавшего с ними для обеспечения порядка. Преподаватель был весь в крови, но спокойно, тихо и бессмысленно улыбался. Нам рассказали, что он стоял у двери каюты, держась за простенок, а один из студентов со всей силы захлопнул металлическую дверь, аккуратно отрезав ею преподавательский большой палец. Палец лежал тут же, в мыльнице, и нам его продемонстрировали. К счастью, паром как раз подходил к Аландским островам, и преподавателя вместе с пальцем увезли на берег. На обратном пути он снова сел на наш корабль, все еще не протрезвевший, но уже с пришитым пальцем. Выглядел он вполне довольным и веселым.
В этот раз мы доехали до Стокгольма без особых приключений. Погода была мартовская, паром дробил носом лед, глухо стучавший в борта. Уютно качало, и мы хорошо выспались в нашей чистой каюте на удобных белых постельках. Утром из тумана выплыл Стокгольм со своими башнями и шпилями, серый, аристократический, строгий. Шел дождь.
Поезд Стокгольм—Копенгаген
Первое, что случилось с нами в Стокгольме, — мы украли кучу еды и съели ее. Не понимаю, как это получилось. Мы просто взяли бутерброды, сок, печенье и фрукты в киоске, сели и съели, а когда вышли на перрон, я с ужасом осознала, что не заплатила ни за что. Маме решила не говорить, она бы упала в обморок. Моя мама — самый честный человек, которого я знаю. Она просто не умеет лгать. Иногда это страшно раздражает, например, когда к нам приходят в гости знакомые моего друга, журналисты и писатели, и начинают обсуждать литературные новости. Мама обязательно рассказывает им, что я была поэтической натурой уже в раннем возрасте и даже гулила в рифму: та-та-та-та, тю-тю-тю. Гостям нравятся такие рассказы, они просят рассказать еще чего-нибудь из моего прошлого, и мама честно рассказывает все, без утайки, начиная от ветрянки и скарлатины и кончая именами поклонников.
Если сказать ей, что мы не заплатили за еду, она побежит и отдаст все деньги, которые у нее есть, и мы опоздаем на поезд. И как объяснить шведской продавщице?? Невозможно, поднимет крик, скажет, вот они, русские… Ужас… Это все от моей рассеянности. Что теперь делать? Не знаю… Решила ничего не делать и нервно оглядывалась до самого вагона. Никогда в жизни ничего не крала и вот тебе. Свыше меня накажут за этот грех.
Наказание пришло быстро, в виде белобрысого мужика с белобрысым мальчишкой и белой большой собакой. Они сели позади нас, и я испугалась. Я очень боюсь собак, почти как самолетов. Они непредсказуемые.
Собака сидела тихо, только мужик и ребенок все время ужасно громко разговаривали противными голосами. Шведский язык имеет странную интонацию, как будто люди без конца восклицают. И только я подумала, как бы им заткнуться, в вагон вошли четыре шведские блондинки и с каждой была огромная собака! Все собаки разные, но все большие. Овчарка, колли, гончая и какая-то похожая на медведя. Две уселись за столик напротив нас, а две рядом, через проход. В результате мы поехали в окружении пяти собак!
Белая собака начала было рычать на новых, но они все вчетвером так в ответ зарычали, что она заткнулась сразу, и с ней также замолчали и мужик с ребенком. Пахло просто отвратительно, все еще шел дождь, и все собаки были мокрые. Вот кошмар-то! Напротив собаки рассматривают нас исподлобья, одна положила голову на столик, делает вид, что спит, а сама потихоньку придвигается к остаткам краденого печенья в пакетике. Рядом с ней на сиденье сидит собака-медведь, величиной с это сиденье, вся лохматая, ей хозяйка уступила место. Временами тоже нюхает пакетик с печеньем… Она похожа на свернутый лохматый ковер. Пахнет от нее мокрой шерстью. И четыре еще вокруг. И все пахнут мокрой шерстью. Хоть куда тут девайся. Сколько у нас всяких препон на пути, печально думаю я… Через полчаса все четыре начали повизгивать, как стеклом по стеклу. Видимо, скучно им стало ехать… И вот так, в окружении пахнущих и скулящих собак, мы ехали пять часов до Копенгагена. Мама была всем довольна, всю дорогу читала Акунина и дремала.
Из Дании в Италию
В Копенгагене было почти жарко, мы пошли в кафе “Андерсен” вместе со всеми чемоданами, хотели попробовать чего-то датского, купили хот-дог по-сирийски — из мяса “халяль”, то есть говядина, по-особому зарезанная. Ничего так сосиска оказалась, с солеными огурцами, горчицей, в общем, посидели, перекусили и пошли смотреть Русалочку.
На корабле через пролив в Германию всякий раз вспоминаю, как я попала на этот корабль, когда ехала первый раз во Францию. Берег Германии в тумане, и за морем, на западе — невидимая Англия. Я позвонила папе, и он был так рад за меня, пару минут всего мы поговорили… Помню ощущение полного счастья… ведь разделить с близкими свою радость и есть полное счастье. После этого ездила на этом корабле много раз, и каждый раз смотрю на этот самый телефон-автомат, сначала каждый раз ужасно хотелось позвонить папе — вот брошу монетку и услышу его голос…. а теперь только смотрю… и понимаю, что такого счастья, наивного детского счастья, когда еще не знаешь, что такое терять близких… уже никогда не будет.
В Германии всегда в первые минуты одно и то же чувство, потом проходит, но первые минуты на каждого немца смотрю и воображаю его в серой форме, и женщин, и девушек — всех в форме, представляю, как вот этот приятный господин стоит с автоматом или с палкой…
Решили ехать ночным поездом Гамбург — Мюнхен. Это вершина современного дизайна. Каждый вагон имеет верхний и нижний этаж, а в них размещены купе величиной с небольшой шкаф, в которых нельзя ни стоять, ни сидеть, а только лежать. В таком купе я уже один раз ездила, меня туда пришлось затаскивать с помощью проводника. В этот раз сильного приступа клаустрофобии не было, так как мы взяли самые большие купе с душем и туалетом на втором этаже. Я сразу попросила поднять верхнюю полку, а мама сказала, что в ее купе не надо поднимать. Через несколько минут она ударилась об эту полку головой, и так сильно, что я серьезно думала: вот и пришел конец нашему путешествию. Но, к счастью, скоро она пришла в себя, хотя шишка выросла большая. Душ и туалет также представляют собой шкафчик, и я ударила там локоть и коленку, а мама вообще не решилась туда залезть. Чтобы ее развлечь, я повела ее в вагон-ресторан.
— Вот увидишь, немцы теперь совсем другие, — сказала я маме. — Они хорошо готовят. Давай поужинаем как следует, в этот раз не сосиской.
В ресторане было пусто, только за одним столиком сидел рыжий немецкий подросток и ел сосиски. Мы уселись и стали рассматривать меню. К счастью, оно было не только на немецком, но и на английском. Мы решили взять гуляш с яблоками, кнедликами и красной капустой. Тут же появился официант, в синем жилете и голубой рубашке. Голова его была похожа на грушу — узкий лоб, толстые щеки и тройной подбородок, и тело тоже было как груша — круглый живот в полтора раза шире плеч. Я ткнула пальцем в меню, он что-то сказал тонким голосом и отрицательно покачал головой. Ну, вот тебе, пожалуйста. Оказывается, не только у нас в меню пишут, чего нет. Рыжий абориген за соседним столиком с интересом нас рассматривал и, как мне показалось, нахально усмехался. Ладно, сказала я, тогда давай фасолевый суп и салат. Но толстый официант снова что-то пропищал и стал выказывать признаки некоторого унылого нетерпения. А что есть-то? — спросила я его. — Сосиски, что ли, одни остались? Но и сосисок больше не было. Герр Груша уныло и монотонно лепетал что-то, с самым расстроенным видом, топтался у стола и даже стал закатывать глаза. Рыжий юнец вдруг глупо и громко расхохотался и, подавившись сосиской, стал страшно кашлять. Я рассердилась. Пойдем отсюда, — сказала я маме. Мы встали и пошли, а странный толстяк заковылял за нами, продолжая бубнить. Меня осенило:
— Мама, у него инсульт. Я как специалист говорю. Все признаки налицо — потеря ориентации, невнятная речь и бессмысленный взгляд.
— Надо его быстрее усадить, — испугалась мама. — И водой брызгать!
Но мы не успели облить бедного больного водой. Появился второй официант, в белом фартуке, и дело прояснилось. Оказывается, господин Груша не имел никакого отношения к ресторану. Он был контролером и просил наши билеты. Так что вскоре мы уже ели гуляш с яблоками и кнедликами.
— Какие вежливые эти немцы, — сказала я маме. — У нас в зеленогорской электричке контролер знаешь бы что сказал, попроси мы у него сосисок?
— Страшно представить, — сказала мама.
В десять утра мы приехали в Мюнхен, опоздав на час. Немецкая аккуратность, очевидно, относится ко всему, кроме железной дороги, так как немецкие поезда постоянно опаздывают. Не помню случая, чтобы мы в Германии куда-то приехали по расписанию. Как-то мы ехали из Берлина в Росток, и поезд опоздал на пять часов, хотя ехать там всего часа три. Правда, и повод был не совсем обычный — какой-то горемыка бросился под колеса. Пока его собирали с рельсов, опрашивали свидетелей (тут уж аккуратность взяла-таки верх), мы стояли в чистом немецком поле и гадали, успеем ли на финский паром. Нет, не успели.
Но сегодня, несмотря на опоздание, у нас даже хватило времени прогуляться по центру Мюнхена. Мюнхен мне нравится главным образом из-за белых телячьих сосисок и старого немецкого, баварского, довоенного духа, чужого, но напоминающего о времени, когда все еще были живы, когда…
Мама много лет категорически отказывалась ехать в Германию, даже на один день. Она говорила: “Я не хочу видеть тех, кто убил моего отца”. Мой дед Александр, Шура, погиб под Харьковом, не дожив неделю до дня своего рождения — двадцати семи лет. Мы не знали, где он похоронен, но нас нашли пионеры, ребята из сельской школы, которые ухаживали за братской могилой. Для мамы это было огромное событие. Я тогда заканчивала школу. Помню, как мы собрались и на праздник Победы, 9 мая, поехали в это маленькое село. Нас встретили, как родных, накрыли в сельсовете обед, парторг повел нас к могиле. Война тогда была еще очень близкой, все, что с ней было связано, было важно.
В Мюнхене я бывала много раз. Там живет знакомая журналистка, которая однажды рассказала нам про старика-украинца, бывшего “работника” в Дахау. Она с ним познакомилась в рождественские праздники. Старик этот после войны отсидел двадцать лет в тюрьме, освободился, получил в Мюнхене хорошую квартиру, женился, родил детей, а те ему внуков, и теперь был благочестивым прихожанином православной церкви. Он рассказал журналистке, как пошел добровольцем работать в концлагерь, “чтобы не помереть с голоду в колхозе”. “Работа” у него была, по его словам, “легкая”, а именно, заключалась в том, чтобы разбивать младенцам головы об кирпичную стену. Старик не только не раскаивался, но еще и гордился тем, что делал это “хорошо”: “другие неаккуратно били, а у меня дети умирали сразу, без мучений”.
— А что, — говорил он, — лучше разве, если бы их живыми в печку совали?
Мама, как ни странно, ничего не сказала плохого про Мюнхен. Может, еще не пришла в себя после вагона, а может, просто все прошло очень быстро. Взяли такси, объехали центр города, прошлись по Мариенплац и побежали обратно на вокзал, схватив по дороге по соленому кренделю с маслом. До Венеции ехали семь часов в старом, пыльном, душном и тесном итальянском вагоне. Ели крендели, смотрели на Альпы, лед и снег вверху, зеленая трава и цветущие яблони внизу, горные речки, картиночно-красивые дома и замки…
В Инсбруке в купе вошла пожилая женщина в белом костюме, отороченном норкой и в большой красной шляпе. В руках сумка, большая и блестящая, с узором, похожим на кожу крокодила (она и была крокодиловой, о чем она нам позже сообщила). Оказалось, русская. Живет в Италии почти сорок лет.
— И очень хорошо, знаете ли. Культурная страна. Магазины лучшие в мире. Пенсия у меня уж точно не чета вашей.
С мамой она быстро разговорилась. Муж ее был коммунистом, учился в Москве в высшей партийной школе, тогда и познакомились. Валентина Петровна была в то время красавицей, спортсменкой (золотой значок “Готов к труду и обороне”) и, естественно, комсомолкой. Приехала учиться из тульской деревни в институт легкой промышленности. Пела в хоре народные русские песни… А теперь поете? Нет, давно уже она не пела. Муж умер внезапно, в шестьдесят два года. Марио, Марик. После его смерти она долго не могла есть, сильно похудела. И почему-то перестала пить воду из бутылок. И сейчас не может, пьет только из-под крана. Рассказывая про мужа, стала задыхаться и заикаться — брадикардия. Достала из крокодиловой сумки пузырек с валокордином. Мама заикнулась было про церковь, но Валентина Петровна сухо отвергла разговор на религиозную тему — неверующая. Вот ясновидение, телепатия — это да, она понимает. Наверное, есть там в космосе что-то такое, как, знаете, у этого… Коктейля… она читала. И Муркаками читала, да, она много читает, но не все запоминает.
Она живет в Риме, в большой квартире одна. Встречается по воскресеньям с другими русскими старушками. Изредка бывает в Москве, привозит оттуда черный хлеб, сгущенку, валокордин. В Риме не достать, старушки рады таким подаркам.
Австрия кончилась, мы въехали в Италию. Те же горы и долины за окном, а дома более старые, менее ухоженные, кое-где выпали из стен камни. Цвета стен чисто итальянские — глубокие цвета земли и леса — коричнево-красный, темно-зеленый, желтый.
— Какая красивая у вас страна Италия, — говорит мама. — Горы, озера…
— Да… конечно… а вообще я вам скажу… что эти горы… вот у нас в тульской области… поле… клевер… тут вроде тоже клевер, возьмешь его в руку, а он не тот… другой… чужой… и не пахнет…
— А магазины тут, говорите, хорошие, — утешает ее мама. — Квартира, пенсия, можете все себе позволить…
— Магазины! Разве теперь умеют шить одежду! Я технолог-инженер по пошиву мужского пальто. Знаете, как я делала ластовицу, борт? Утюгом в семь килограммов надо было отглаживать. Зато и пальто были не чета этим.
Прощаясь, она обняла маму и заплакала. И быстро пошла по перрону, седая, прямая, строгая, неся в одной руке красную шляпу, в другой черную крокодиловую сумку, четким и легким шагом члена ДОСААФ.
Венеция
В Венецию приехали тоже с опозданием на час. За десять минут до прибытия, когда мы уже начали готовиться к выходу, поезд вдруг остановился, радио что-то невнятно пробормотало и все, кто, видимо, понимал родной итальянский язык, выбежали из вагона и устремились к поезду на соседнем пути. В вагоне остались мы с мамой и маленькая кореянка, которая тихо спросила нас по-английски, как мы думаем, что это такое сказали сейчас по радио? Этого мы объяснить ей не могли. Но, просидев час в опустевшем вагоне, мы стали подозревать, что, наверное, и нам нужно выйти и поискать другой поезд. Спрыгнув с нашими шестью сумками на заросший травкой перрон, мы увидели вдалеке человека в униформе и поспешили к нему, насколько нам позволяла наша поклажа и рыхлый чернозем. В этот момент наш поезд запыхтел и стал показывать все признаки скорого отправления, мы побежали обратно к вагону и на ходу в него ухитрились запрыгнуть с нашими чемоданами. Так мы добрались до Венеции.
Было совсем темно, когда мы нашли нужный катер, потом долго плыли по каналам, а потом высадились на безлюдной, темной улице, совершенно не представляя себе, куда идти. Адрес гостиницы у нас был, но в каком направлении находится эта улица, мы не знали и спросить было не у кого. Постояв, подумав, поглядев направо (длинная темная пустая улица) и налево (то же самое), мы потихоньку потащились направо, просто потому, что куда-то надо было все-таки идти. Улица закончилась тупиком, и мы свернули в другую, уже совсем черную щель, длинную и узкую, как кишка. Пахло в ней соответственно. Я сказала:
— А еще эти москвичи говорят, что у нас в Питере окна на стенку выходят. Наша Казначейская в сто раз шире и не пахнет.
Наконец вышли на маленькую пустую площадь, и тут появился прохожий. Хрупкий старичок брел, покачиваясь, то ли от старости, то ли от ветра. Я протянула ему бумажку с адресом и сказала: “Отель, отель”. Старичок оживился, выхватил у меня адрес и со всех ног помчался по улице. Я бросила чемодан и сумку и побежала за ним, потому что без адреса наше дело стало совсем пропащим. Пробежав живенько метров пятьдесят, старичок свернул в какой-то переулок и тут же выскочил обратно. Я бросилась к нему под ноги, умоляя вернуть мне бумажку. Но он, размахивая ей, увернулся и побежал в другую сторону. Так мы бегали минут пять, пока он не прокричал дребезжащим голоском что-то вроде: “Мамма-миа-макаррона!” — подбежал к маме, схватил один чемодан и поволок его к ближайшему дому. Это и была, как оказалось, наша гостиница.
Поблагодарив нашего спасителя (сенькью, синьоре, грация, будьте здоровы), мы отдали сумки темнокожему портье, который втащил нас вместе с ними на второй этаж. Портье долго рассматривал паспорта, расспрашивал на ломаном английском, хитро улыбаясь: “Как там жизнь в России? небось, тяжелая, ведь там так холодно? а шриланкийцы там есть? а индусы?” Наконец мы получили ключ от комнаты и пошли устраиваться на ночлег. Комната огромная, стены оклеены выцветшей парчой, потолки из черного дерева. Мама сказала: “Эти колоды сверху, наверное, ночью свалятся…” Скоро мы заснули.
День провели в Венеции, о которой все и всеми уже написано. Красивый город, но какой-то ненастоящий, искусственный. Карнавал на кладбище. Мертвые маски, осыпающиеся стены, гнилые каналы. Ночью мне приснился сон: мы едем на лодке, в сине-зеленой, бирюзовой воде колышется белый камыш, лодка скользит, раздвигая его, я вглядываюсь и вижу, что это белые, разбухшие, мертвые человеческие пальцы, тысячи пальцев, и вода вовсе не бирюзовая, а грязно-зеленая, мутная, страшная…
На другой день гуляли. В Венеции много русских. Все они в кожаных пальто. Женщины в блестящих сапогах на шпильке. Ходят, разглядывают витрины. Слышу обрывки разговоров, исключительно на тему продуктов питания или обуви:
“…у нас дешевле сапоги…”
“… сама ты маринованная, говорил тебе, жареные они!”
Я подумала, не купить ли мне сапоги. Но мы же едем на юг… И мы пошли в музей. Я не очень разбираюсь в живописи. Мне нравятся только картины, в которых есть глубина, перспектива, когда картина похожа на окно. Смотришь не на нее, а в нее, как будто заглядываешь в другой мир, и чем лучше картина, тем дольше смотришь и тем больше видишь.
Мама восхищалась Венецией, но, кажется, тоже была рада, когда мы уехали.
В пятницу мы прибыли в Триест. Мама сказала:
— Как хорошо в нормальном городе. Машины, мотоциклы. Тротуары. Пахнет бензином. И все понятно.
Быстро нашли офис нашей корабельной компании и весело вошли. Усталая дама с сигаретой во рту сообщила нам, что “Евдокия” опаздывает, но, возможно, придет уже через неделю.
Через час, выпив горячего шоколаду в кафе на площади и успокоившись, мы решили: делать нечего, будем ждать. А пока поедем куда-нибудь отдохнуть. Например, в Баден-Баден. Туда ведь все русские ездят отдыхать.
На вокзале кассирша-итальянка говорила на плохом английском и никогда не слышала названия Баден-Баден. Стала спрашивать у негритянки-кассирши, где он находится, в Италии или во Франции, та ей сказала, что он в Швейцарии. Я говорю, нет, он в Германии. Негритянка говорит буквально следующее: ВАШ БАДЕН-БАДЕН, МОЖЕТ, И В ГЕРМАНИИ, А Я ЛИЧНО ЗНАЮ ТОТ, ЧТО В ШВЕЙЦАРИИ. Я говорю: очень прошу, дайте нам билеты в тот, который в Германии. Но они так и не смогли его отыскать в своем компьютере. И мы остались в Триесте. Как оказалось, правильно, потому что “Евдокия” пришла через два дня.
Первый корабль
“Евдокия” была куплена греками лет двадцать тому назад у финнов, продавших этот корабль по причине его крайней старости и изношенности. На палубу нас подняли на лифте, который и был этой самой палубой — она просто поднялась вверх, так что я едва успела шагнуть с края ближе к середине, иначе упала бы вниз, на перевозимый товар: клетки с курами, ящики с яблоками и морковью, пыльные мешки с неизвестным содержимым и пластмассовые ведра с известкой.
В каюте были две деревянные кровати-нары, друг над другом, и за дверцей маленький туалет, в котором стояло пластмассовое ведро. Вскоре выяснилось назначение этого ведра — унитаз не работал.
Команда состояла из египтян и украинцев, только капитан был грек. На первый взгляд он показался мне совершенно пьяным. При ближайшем рассмотрении он действительно оказался пьяным, но твердо стоящим на ногах. На нас он внимания не обращал, в основном орал диким голосом на матросов, как сирена. Показалось, что в его греческих криках часто повторяется русское слово, начинающееся на вторую букву алфавита. Видимо, эта часть речи относилась к украинским матросам. С ними мы быстро подружились. Пожилой худой матрос, родом из Херсона, рассказал нам, что плавает всю жизнь, пытался работать на берегу, но не может — тянет море и все тут. Хотя на такой калоше плавает впервые.
Вечером в каюту постучали и вошел египтянин — вахтенный офицер. Красивый молодой человек с бараньими глазами. Он вежливо спросил:
— Вы указали в документах, что вы психолог по профессии? Можно с вами посоветоваться?
— Конечно, слушаю вас.
— Понимаете, — офицер смущенно улыбнулся. — Я давно хочу убить нашего капитана.
— Так-так-так, давайте-ка выйдем в коридор, — сладким голосом пропела я, оттесняя его к двери.
И как только он переступил порог, быстро захлопнула дверь и закрыла ее на ключ. Только утром я заметила, что замок не работает и всю ночь мы спали с незакрытой дверью… Но египтянин больше не приходил.
В первую ночь на корабле приснился сон: я на берегу озера или реки, очень красивый берег, песок хрустящий, как сахар, я иду к воде, вода прозрачная, наклоняюсь, руку хочу опустить в воду, и не получается: это, оказывается, стекло. Волны хрустальные, переливаются, твердые, я смотрю: и трава, и цветы на берегу, — все стеклянное, я их трогаю, они хрустят, ломаются… А я так пить хочу, начинаю бояться. Тут Анечка, босая, идет мне навстречу, я ей кричу: осторожно, это стеклянный песок, ты поранишься! Смотрю на свои ноги и вижу, что я тоже босиком, но не поранилась. Анечка улыбается и говорит: догадалась? и у тебя тоже ножки стеклянные… Я заплакала и кричу: нет, нет, я живая, у меня там кровь… Но уже вижу, что ноги прозрачные…. Расстегиваю кофточку и вижу себя насквозь, грудь хрустальная, живот прозрачный, ничего нет внутри, просто стекло. И проснулась в слезах.
Утром море было совершенно голубое, без примеси зеленого. Почему море часто называют лазурным? В университете, помню, читала у Демокрита о цветах, и там лазурный был смесь черного с желто-зеленым. На полянах, в лесах вокруг моего родного города, росли желтые круглые цветы, мы называли их “лазоревыми”. Все любили эти цветы, они казались нам очень красивыми. Появление их говорило о том, что наступила весна и скоро будет лето. Нигде больше я не видела этих цветов.
Кормили в течение дня два раза, одним и тем же — тушенкой с картошкой. Ели вместе с командой, в тесной кают-компании, за столами, покрытыми липкой старой клеенкой в клеточку.
Перестирали всю одежду в корабельной стиральной машине. Развесили. Шесть кофточек, три юбки. Матросы, наверное, думают, что это за такие пассажирки, экономят на электричестве, дома не могли постирать, только сели и уже с мешком белья для стирки. Они ведь не могут представить себе, откуда мы едем и сколько дней.
Вечером перед закатом мы поднялись на носовую палубу. Мама села на ящик с морковкой, я подошла прямо к борту. Ветер был западный, теплый, слабый, как будто низкое солнце тихонько дуло нам в спину, подгоняя корабль, медленно плывущий на юго-восток. Волн не было, море было похоже на бескрайнее тихое озеро. Ни корабля, ни птицы, ни берега не видно. И стало мне грустно. Вот плывем мы на чужом корабле, с незнакомыми людьми, в неизвестную нам страну. Как мы удаляемся все дальше и дальше от родной земли, так и папа, и Анечка, и бабушки мои, и все мои умершие родные, все дальше и дальше уплывают от нас в океане времени, и нам их не найти. Никогда мне не вернуться на берег речки Карлутки, в которую мы с Анечкой бросали камешки. Никогда не войти в шалаш, который она строила для меня из веток за кустами малины. Я еще помню папин голос, а голос Анечки уже забыла. Я храню ее крепдешиновое платье и кружевной воротничок, но для моих внуков, не видевших ее, эти вещи уже ничего не будут значить. Ах, если бы было можно вернуться в прошлое! Как бы обрадовался мой двадцатишестилетний дед! Хотя он никогда меня не видел, но, наверное, очень бы меня сразу полюбил, дочку своей любимой маленькой дочери. И мой прадед, и прапрадед, о которых я ничего не знаю, тоже, наверное, были бы рады со мной познакомиться… Как хорошо, что все они были, жили и, несмотря на всяческие приключения, странствования по свету, войны, голод, переселения, родили друг друга, а потом и меня…
Я наклонилась над бортом, и вдруг из синей глубины что-то темное быстро поднялось, и большие круглые глаза внимательно и серьезно глянули прямо на меня, потом мелькнул гладкий длинный бок, и плавным и сильным движением неизвестное существо скользнуло обратно в пучину. Дельфин? Большая рыба? Интересно, если мы происходим от обезьян, то у меня когда-то был дедушка-обезьяна, который сам, в свою очередь, произошел от какого-то суслика, а тот от рыбы, такой вот, как эта, взглянувшая мне в глаза… бедный, бедный мой дедушка-рыба, как же ему было тяжело выходить на сушу, вот уж, наверное, страшно-то было первый раз… полз, задыхался… Спасибо, что захотел увидеть, как там на земле, а то и я была бы рыбкой и жила бы в темной глубине моря…
Мама встала с ящика и подошла ко мне:
— Что это ты загрустила?
— Нет, ничего, это просто глаза слезятся от ветра. Пойдем в каюту, мамочка, посмотрим какой-нибудь смешной фильм!
Утром мы приплыли в какой-то порт. Это оказался Триест — капитан ночью не туда повернул. Мама вдруг тоже загрустила, и я решила больше ее не мучить. Мы вежливо поблагодарили капитана и сошли на берег. Он, кажется, этого не заметил.
Я решила искать другой корабль. Удивительно, он нашелся уже через день. Принадлежащий знаменитой компании Гримальди большой автомобильный паром.
Второй корабль
В этот раз мы, наученные горьким опытом плавания на греческой посудине, запаслись едой. Прибыли на Гримальди на такси, загрузив полный багажник продуктами из местного супермаркета. В частности, мы привезли: десять пакетов сливок, пять килограммов апельсинов, три большие булки и три пакета сухарей, четыре литра соков, кофе, чай, сахар, мед, варенье, печенье и арбуз.
Корабль был огромный, бело-оранжевый, девятипалубный. На всех палубах стояли автомобили — тысячи новых машин. Стало ясно, что люди любят белые машины — почти все они были белыми, и только кое-где виднелись красные и черные. Каюта была большая и чистая, с большим окном, двумя кроватями, диваном, креслами, душем и телевизором. Нам сразу сообщили, что кормить нас будут в кают-компании с командой. Завтрак в восемь (ну, это они не дождутся, в такое время я не встаю даже на работу), второй завтрак в двенадцать и обед в шесть.
Мы попали прямо на второй завтрак. За двумя столами уже сидели моряки, все красавцы-неаполитанцы, несколько уголовного вида. Некоторые бритые, некоторые, наоборот, со странными прическами, серьгами, широкоплечие, яркоглазые, загорелые. Одеты в ослепительно белые форменные рубашки с золочеными погонами. Я сказала: хелло, мама сказала: бонжур. Моряки вежливо встали, ответили: бон джорно и указали на столик в углу. Уселись. Стол как в дорогом ресторане, белоснежная, без пятнышка, скатерть, три красивые тарелки одна на другой, приборы — слева три вилки, справа ложка и два ножа и еще один острый вверху, корзинка с булочками покрыта белой льняной салфеткой.
Появился стюард, пожилой, маленький, вертлявый, он не шел из кухни, а подпрыгивал, держа обеими руками большую мельхиоровую супницу, и, приветливо закивав нам головой, произнес длинную речь, из которой я поняла одно слово: спагетти. Большой резной ложкой он разлил всем суп из фасоли и макарон, обыкновенных рожков, которые продают в “Копеечке” за 16 рублей килограмм. Налил не скупясь, по полной тарелке. “Ну, что ж, мамочка, — сказала я, — ехать нам недолго, не отощаем”. Суп оказался вкусным, и мы съели все до капли, для верности вместе с булочками, чтобы уж точно не голодать до вечера.
Сразу после того, как покончили с супом и булочками, из кухни снова выпорхнул стюард, с блюдом, на котором дымились куски жареного мяса с картошкой. Он подлетел к нам и снова произнес длинную речь, из которой я не поняла ни одного слова, после чего положил на наши тарелки по огромному бифштексу и по килограмму картошки. Мы с мамой удивились, но это было приятное удивление. Кажется, голодать нам не придется. Через некоторое время, когда мы покончили с малой частью этой замечательной еды, стюард появился снова. Он балансировал, держа в одной руке салатник величиной с ведро, а в другой большую тарелку с чем-то, что оказалось жареными баклажанами в тесте. После этого стюард появлялся, как чертик из коробки, еще много раз. Он носил тушеную капусту, сыр, овсяный пирог, клубничное мороженое с ананасами, апельсины, яблоки и, наконец, кофе. Только кофе не соответствовал остальному изобилию — он был налит в два фарфоровых наперстка. И приготовлен был из расчета десяти ложек сахара на ложку воды.
Это был “второй завтрак”. Представляю, какой здесь обед… Надо было взвеситься до поездки, сказала мама. Интересно, какими мы станем через три дня?
Стюарда зовут Раймондо Фантазия. Ночью приснилось, что мы пчелки, толстые, оранжевые, бархатные, с человеческими руками, ногами и головами, летаем над полем и сидим на цветах, собирая нектар. Потом вдруг одна пчела стала моим другом и сказала грубым голосом андерсеновской печки: а вот попробуй-ка моего нектару прямо из живота…
Все еще на корабле
Прошла неделя, мы все еще на корабле. Расписание меняется каждый день и непонятно, когда же мы прибудем в Ашдод. Кроме нас тут только один пассажир — итальянский адвокат, спортивный, симпатичный, в шортах и майке, от нечего делать решил прокатиться туда-обратно. Мы привыкли к распорядку дня. Днем гуляем, читаем, я работаю. Вечером сидим в креслах на верхней носовой палубе. Вечер здесь наступает быстро, солнце катится к горизонту на глазах, за минуты превращаясь из ослепительного пламенного круга в ало-золотой шар и потом, темнея и темнея, в вишневый тлеющий уголь. Потом совсем исчезает за серой жемчужной стеной облаков, поднимающихся из моря по всему горизонту. Только розовый отсвет на небе, призрачная яшмовая долина с алеющими реками и лесами, поднимается все выше и выше, бледнеет, бледнеет, пока совсем не растворяется в серо-голубом небе. Иногда на закате небо над морем покрыто длинными тонкими облаками, как будто по нему пролегли розоватые снежные дороги. Закаты окрашивают небо и море в необыкновенно нежные, тонкие оттенки алого, синего и голубого, постепенно все становится только синим — немного темнее на безбрежной поверхности моря и немного светлее в бездонном куполе неба, и наконец, наступает полная темнота, и только луна нестерпимо сияет и перед носом бесшумно скользящего корабля дрожат и рассыпаются на черной воде золотые блики. Вечером на корабле полная тишина. На круизном лайнере никогда не бывает так тихо. Там ночью гремит музыка, смеются люди. А здесь темно и безмолвно, лишь чуть рокочет дальний мотор внизу, и корабль кажется бездвижно парящим над морем.
Иногда перед закатом вдруг все огромное пространство над морем засветится нежным серовато-розовым светом, как будто наполнится перламутровым туманом, и небо отражается в темной воде, а потом сливается с ней. Это длится лишь несколько мгновений, море быстро темнеет, и луна все ярче и ярче освещает пространство вокруг себя. Первая звезда (или планета?) появляется на западе, она очень яркая. Потом вторая — на востоке, слева от луны. И одна за другой загораются и остальные звезды. Луна над морем яркая, как маленькое солнце белого огня. Сегодня она еще не была полной, но уже была видна на три четверти, и ясно проступали на ней горы и ущелья. Я смотрела на нее и думала, что когда я умру, то, может быть, смогу полететь туда и увидеть близко эти лунные скалы и пропасти. Может быть, у души есть свое зрение, которым она может видеть оставленный ею мир, и даже души слепых, освободившись от тела, обретают зрение и видят мир во всей его красоте?
Среди команды есть один филиппинец, офицер по безопасности, он читал нам лекцию по поведению на корабле. Мама спросила его, когда он последний раз был дома, оказалось, четыре месяца тому назад. Он начал говорить и не мог остановиться. Рассказал, как одиноко они все тут живут, страшно скучают по дому, часто ссорятся из-за пустяков, потому что надоели друг другу. На берег они почти не попадают, во время стоянок работают или дежурят. Я только сейчас осознала, что они живут на корабле, как пленники. Годами ходить по кругу, лишь изредка на несколько часов выходя не берег. Выходных у них нет. Всю зиму, говорит, штормило. Ветер был такой силы, что они даже не могли выходить в открытое море и ходили вдоль берега. В шторм особенно тоскливо и одиноко. И так-то одиноко, а когда еще шторм, ветер, волны, и корабль то на один борт ложится, то на другой, то смысл всего исчезает, и мысли только про дом и про то, что дома надо было сидеть…
Жаль стало этого филиппинца. Я ему сказала: а ты напиши роман про свою жизнь. Ты же, говорю, герой, смелый человек, сколько увидел и испытал. Что вы думаете, он вовсе не стал скромничать и отказываться. Согласился очень серьезно, что да, он очень смелый и много испытал, что он сам думал про книгу и собирается в старости написать. И прямо расцвел, даже раскраснелся от удовольствия.
Да, каждый хочет быть великим и красивым, несмотря на национальность, место пребывания и уровень образования. Вот как бы научить людей, чтобы они нашли свою гордость и честь в чем-то другом, кроме уничтожения друг друга. Писали бы все книги и гордились своими романами, а не числом уничтоженных врагов.
Этот филиппинец оказался католиком. Он недавно только первый раз смог выйти на берег в Израиле и побывал в Иерусалиме и Вифлееме. Прямо весь засветился, когда рассказывал, говорит, что всю жизнь читал и думал про эти места, и вот, наконец, попал. Да-а уж… даже у филиппинцев не нашлось ничего более утешительного.
Вечером долго говорили с итальянским пассажиром. Его фамилия — Бианки. Спросила его, не родственник ли он нашему знаменитому писателю. Оказывается, фамилия Бианки очень распространенная и обычная в Италии. Она означает “белый”. Он сказал, что в Италии есть много фамилий — цветов. Например, Верди — зеленый, Ниро — черный, Росси — красный.
— Слышали, конечно, про знаменитого Росси? — спросил он.
— А как же, — говорю, — мы же из Петербурга.
Он не понял, при чем тут Петербург. Имел в виду какого-то футболиста.
Заговорили потом про Россию, он стал расспрашивать про жизнь в СССР. Шутил, рассказывал старые анекдоты (про двадцатилетние очереди на машину
и т.п.). Ему явно казалось, что нам тоже, должно быть, приятно вспоминать, как плохо было жить в Советском Союзе: “Вас ведь никуда не выпускали. Мы в Италии боялись коммунистов. И все европейцы боялись советского коммунизма. У вас был голод, одежда по талонам”. Я начала спорить. Стала рассказывать, как весело мы жили. Да, не было фирменных тряпок, но я и теперь не потрачу свои деньги на глупое клеймо. Это рабство — выбирать одежду не по красоте, а по пришитой к ней фамилии умника, который забирает деньги у дураков. Мы носили платья из крепдешина и пальто из настоящего драпа. Вышивали и делали мережки на тонком льняном полотне. Теперь все это стоит больших денег. А бесплатное образование? Бесплатные квартиры?
Итальянец смеялся: а лагеря? а очереди? а грязь на улицах?
— Если бы мы не воевали с Гитлером, когда Европа стояла перед ним на коленях, у нас тоже было бы чисто сейчас, — говорила я.
— А почему же у немцев чисто? — усмехался он.
Наконец, мне надоело, и я сказала:
— Знаешь, ты, наверное, прав. В самом деле, в России было и есть много плохого. Много хорошего и много ужасного. Много святых и много чудовищ. Но поменял бы ты свою старую мать на другую — красивую и молодую? Своего бедного отца на чужого — богатого и солидного? Возможно, Россия выглядит страшно и дико со стороны. Но она — это все, что у нас есть.
Итальянец улыбнулся как-то немножко криво и ничего больше не сказал, ушел к себе.
Ночью приснился страшный сон. Никогда раньше не видела такого яркого кошмара, не отличимого от действительности. Слышу крик Анечки из-под земли, бегаю, ищу, где же выход, и вот земля начинает пучиться, раздается, оттуда, как будто при родах, с трудом, вылезает Анечкина голова, я ей помогаю, тащу за скользкие плечи, обтираю с нее жирную, мокрую землю, она вылезает, в тонком своем крепдешиновом платье, испачканном липкой черной землей, а я заглядываю в дыру и ничего не вижу, темно, никаких ходов, только земля, я спрашиваю: а где папа? Анечка говорит: там он, ищет выход. Я ее прошу: может, ты обратно спустишься и покажешь ему? Анечка усмехается и говорит: ну уж, нет, второй раз я туда не пойду. Я спрашиваю: плохо там было? Она говорит: лучше не вспоминать.
На восьмой день поездки на корабле, двадцать первый нашего путешествия, две тысячи семь лет и три месяца от рождения странника галилейского и пять тысяч семьсот шестьдесят семь с половиной лет от сотворения нашего самого первого прадеда, в первый день апреля и тринадцатый день нисана, показался израильский берег.
Земля
Утром в воскресенье, первого апреля, мы поднялись на палубу и увидели вдали серо-золотую полоску земли. Мы так долго ждали этого, и я знала, что скоро ее увижу, поэтому не должна была удивляться. Но я удивилась и разволновалась. И чем ближе и больше становилась эта золотая полоса, тем больше я удивлялась и волновалась. Земля была совсем другой, чем я представляла. Она была другой, чем все берега, виденные нами за дни нашего путешествия. Вначале был только свет далекого берега — ни деревьев, ни домов еще нельзя было разглядеть. Потом стали видны высокие и низкие деревья, белые дома города. В них не было ничего странного, именно это и было удивительным — все казалось знакомым, как будто снова капитан ошибся и мы вернулись в Россию и каким-то невероятным чудом оказались в родном городе, в прошлом, на берегу речки, в которую мы бросали камешки. Берег приближался и стали видны большие пальмы, похожие на оперенные стрелы великана и маленькие пальмы, похожие на ананасы, но и в них не было никакой экзотики, как будто они всю жизнь росли во дворе нашего дома…
Мама молчала. Я спросила ее, не волнуется ли она, и она сказала:
— О чем волноваться? Мы же приехали.
В полдень мы поднялись на берег, и загорелая красавица с пистолетом на боку поставила нам штампы в паспорта. Было жарко. Цвели кусты и деревья, нежными белыми и розовыми цветками, как вишни под окнами на Казначейской. На обочине росли желтые круглые лазоревые цветы. Мы прошли мимо белого дома, на большом балконе которого стоял шалаш, настоящий шалаш из веток, как тот, который Анечка делала для меня за кустами малины. Мы сели в такси и поехали. На синем указателе мелькнули странные знаки, непонятные, но знакомые, словно где-то, когда-то виденные, каждый — как рисунок старого мастера, похожий на окно в другой мир. И под ними латинскими буквами: Джерусалем.