Рубрику ведет Лев АННИНСКИЙ
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 7, 2012
Я стану клоном, Клен…
Александр Карин. Выстрел из будущего
А все-таки удивительно: двадцать лет живет писатель в Париже, а в текстах — родимая жуть. Татуированные кулаки. Хряск ударов. Выстрелы из прошлого. Выстрелы из будущего. Непролазные дебри, из которых то располосованные трупы вываливаются, то неуловимые убийцы выскакивают, то дикие звери выглядывают — самые честные в этом человечьем зверинце, плачущие настоящими слезами и пускающие настоящую кровь. Зверье кругом. Волки, от которых почти невозможно отбиться. Тигры с краплеными глазами прирожденных убийц. Медведи, загадочно родственные людям. Люди, в нутре которых просыпаются гиббоны. Охотничий азарт. Удар ножа в глаз. Выстрел в затылок. Бесконечные драки. По любому поводу. Или без повода, по принципу: “Сигаретку! Спички! Денег!” — в ответ надо бить первым, причем насмерть, или насмерть укатают тебя.
Эту симфонию отечественного мордобоя прорезает клик, пахнущий волей:
— На Дон!
Известное дело: с Дона выдачи нет.
Но прежде, чем казачьи гены оживают в герое Александра Карина, на дне его души просыпаются начала прокопьевские, таежно-шахтерские, метельно-сибирские. Снежные заносы, завалы, заторы. Утром из дома надо откапываться с двужильным упрямством, иначе — снежная могила. Откопавшись, надо идти с отцом, куда велит. Может, мамку искать, запропастившуюся в ночных перепутьях. Может, в пивную, где тяте нальют опохмелиться. Может, еще куда.
Обсуждая текущие проблемы, какой-нибудь тятин кореш с хрустом откусит край стакана и зажует стеклышком. А может, выступит по текущему моменту:
— Что, дрожишь перед коммуняками? А ну, дуй по дрова! Диктатора больше нет, в стране оттепель и полная свобода слова!
Или так:
— Копать подземный ход в Кремль — плюнуть кое-кому в рожу.
Или так:
— Вы, коммуняки, всех заткнете!..
То-то слышится родное. Так и хочется встрять в дискуссии, которые между выстрелами и ножевыми ударами ведут герои Карина. Я бы ввернул им каверзный вопрос: есть ли разница между большевиками и коммунистами?
Василий Иванович Чапаев когда-то вышел из положения, уцепившись за Ленина и обойдя с помощью интернационала вопрос о том, был ли тот большевиком или коммунистом. Но и опыт-то у Чапаева был, как теперь ясно, неполный. Одно дело — плясать на бруствере, дразня немцев в 1914 году, и другое дело — со смертью в обнимку дошагать до Берлина в 1945-м.
Я бы так разделил понятия. Большевики — это стальные люди, спасшие страну в смертном испытании Великой Отечественной войны и к этой войне страну кровавым образом подготовившие. А коммунисты — это запредельные мечтатели, звавшие в будущее, которое оказалось химерическим.
Так что правильно герой Карина настроен к двум этим понятиям по-разному.
— Большевики, — говорит он, — на дне шурфа покоятся, беляками пострелянные. А коммуняк лучше не слушать.
Дело за малым: как быть, если большевиками и коммунистами оказываются одни и те же люди?
Ответ нащупывается внуком:
— А бабушка говорила, ты революцию делал…
— Ага, а потом она меня.
Бабушка надвое гадала, поэтому внуки-правнуки выносят из отечественной истории не столько окончательную правду-матку (маток окажется минимум две, и опять придется брать на мушку то тех, то этих), сколько разлитый в воздухе каринской прозы дух круговой опасности и глухой враждебности, упрятанной в сталь глаз.
Позднее из прекрасного европейского “далека”, из “африканской эмиграции”, из цыганской неиссякаемой мифологии этот дух воспарит в поэтическую ментальность и даст примечательные образцы современной экспрессии:
“Он умер своей жизнью…”
…Или перебросит нас этот дух в сказочную реальность, где Модест Иванович Подрезкрыло вместо ожидаемого “Здрасьте” обменяется с начальником искренне-революционным кликом: “И-го-го!”, чем обнаружит звериную подоплеку своей гоголевски упакованной революционности.
Убедительнее же всего Александр Карин ввергает нас в ауру непобедимой отечественной воинственности, когда сообщает в стиле бесстрастного летописца:
“Шурей проснулся от клацанья затвора винтовки… Он осторожно приоткрыл глаза — отец сидел на кровати и опробовал новый протез”.
Самое главное и самое сокровенно-истинное здесь — то, как воспринимает любимый лирический герой Карина эту реальность, полную коченеющих останков, сабельных ударов, отсеченных рук и ног, — она, эта реальность, пробуждает в его душе… восторг. Ему в ней тепло. Горячо! Огненно!! Проще сказать: празднично.
“Прямо счастье какое-то!”
Немудрено, что при таком энергообмене придется нам из прокопьевской обжигающей стужи ускакать туда, где эта душа должна получить социальную прописку. На Дон!
Рассказ “Две дороги”, я думаю, — лучший у Карина не только в казачьем цикле, но вообще. Возможно, тут по-хорошему задето и мое казачье происхождение — но по крутости штриха, по экономной расчитанности стилевого удара это действительно сильная проза. Не только по тому, как написано, но и потому, почему именно так написано.
Поначалу стальную непреклонность в глазах героев, впускающих в свой дом станишника, воспринимаешь как обычную у Карина вариацию жестокости, свойственной всем действующим у него лицам. Потом понимаешь, что действуют они так неспроста. К компании братьев присоединяется их сестра и двое ее сыновей-ребятишек, хозяевам, стало быть, племянников. И тут гость соображает, в какую засаду попал:
“Анатолий обомлел — малолетка-станичница, которую он ссильничал по пьяне лет пять назад и невесть куда исчезнувшая потом, вводила во двор двух крепышей в одинаковых красных панамках. Она расцвела за эти годы, подобрела телом, но не изменилась красивым, пусть и сильно конопатым лицом:
— Здравствуй, Толенька, все ж решился заехать, на казачков наших глянуть?”
Понятно, что и в курень Толеньку заманили неслучайно, и чем обернется теперь эта встреча, тоже понятно: убийством.
Но не казака убивают мстители (вдруг образумится и станет отцом своим невзначайным детям!), они убивают его коня. А потеря коня для казака смерти подобна, только унизительнее.
А я, читатель, спрашиваю: где истоки беды, случившейся у этих людей?
Но мне же отвечено: “ссильничал по пьяне”. Все! Никаких других объяснений!
Я соглашаюсь, что “по пьяне” на Руси вообще все возможно. Но вот в соседнем рассказе, где повествуется о покалеченном кавказце и о том, как рассказчик (русский) выслеживает его обидчиков, — об истоке вражды обронено так же лаконично: “кровная месть”. И все. Рассказчик выслеживает мстителя и разделывается с ним. Причем, подробно описано, как он к нему подкрадывается, стреляет (в затылок?), потом пистолет вкладывает в руку мертвеца так, чтобы все показалось самоубийством… Подробно, технологично. Однако о корнях вражды — ни звука. Из-за чего кровная месть, что там было в истоке — неведомо. И неважно!
Зло не только неискоренимо, оно изначально, безначально, сверхпричинно, фатально. Зло роковым образом встроено в бытие, так что бессмысленно искать причины ожесточения. Просто это — коренная черта того бытия, которое рисует и исследует Карин-прозаик.
“Люди, к сожалению, не стали лучше” за истекшие тысячелетия истории. Они и не станут лучше. В мире царит всеобщее сумасшествие, и как ни прыгай по земле (по Земному шару), уйти от этого сумасшествия невозможно. Надо оставаться участником абсурдного спектакля. То есть носить в кармане нож и бить первым.
Если же ты попадаешь в ситуацию суперкультурного и сверхвежливого Запада, но можешь угодить “из клина в клан”, то есть в кружок избранных. Избранные коллекционируют оружие. Бутылку шампанского они открывают ударом старинной сабли. На игрушечной гильотине шинкуют букеты цветов. А называют достопочтенные джентльмены себя и других равнодостойных загадочным словом “энимэлз”, что на русский язык можно перевести и как “животные”, и как “звери”. Иногда они чувствуют себя милыми зверушками, иногда — беззащитными бабочками, иногда — забавными вещицами.
Тут уже не Джеком Лондоном пахнет и не Сетоном-Томсоном (да и не пахло ими у Карина никогда, а скорее Арсеньевым с его Тигром-Амбой). Теперь пахнет Рэем Бредбери и Андерсеном. А если присмотреться, то танцуют герои Карина “нечто среднее между фламенко и ритуальными танцами каннибалов”.
Назад к питекантропам?
А если все это игра? Если это каскадеры отыгрывают задания, написанные для них хитроумными сочинителями? Если вместо самозабвенных зверей в этот мир пущены их искусно выведенные клоны? Или наоборот: клоны выведены для того, чтобы они делали то истинное, на что у людей может не хватить злобы и решимости?
Я заподозрил это, читая те рассказы Карина, где он описывает съемочные будни каскадеров.
С фактической стороны все объективно-точно: после Щепкинского училища Карин целое десятилетие проработал профессиональным каскадером (впоследствии написал и выпустил книгу “Господа каскадеры”), на Мировом фестивале в Тулузе получил травму, вылечился во Франции, где и остался.
Но меня интересует фактура текста, а не прописка автора.
Фактура — в ритме скачки:
“Араб рвался к смерти. А тут еще с работой не ладилось. Две недели чай распивали да скачки устраивали, а в первый съемочный день я доломал колено. В кадре — горцы, тучи стрел! Мы делаем падения, лошадь партнера принимает в мою сторону, и я попадаю как раз под ее задние ноги! Беда. В седло сажают, с ложки кормят. Все встало: ни кино, ни жизни! Опять я захворал душой…”
Таков мираж бытия, превращающий жизнь в хворь. То ли это клон настоящей жизни, сделанный камерой, то ли это и есть настоящая жизнь, а наша повседневность — мираж, клон чего-то неуловимого, грозящего на каждом шагу переломать тебе ноги.
В будущем это клонирование реальности должно, по Карину, приобрести оттенок гротескно-технологический, надо только научиться с помощью “энергии F” останавливать летящую в тебя пулю. Чтобы эта пуля попадала в искусно выставленный на ее пути твой клон. Естественно, борьба идет на уничтожение, но где какая сторона, лучше не спрашивать, потому что одна сторона запросто оборачивается другой. Военная хитрость: то ли это Клен, то ли Кленов клон.
В общем, и так клин, и эдак клин. Короче: клинок. Что ни выберешь — не миновать клиники.
А там — новый клинч. Клин клином!