Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 4, 2012
Голованов Василий Ярославович
— прозаик, публицист, постоянный автор “Дружбы народов”. Публикации в “ДН”: “Остров” (№ 5—6, 1997), “Стрелок и Беглец” (№ 6, 1998), “Эпоха Антропоцена” (№ 10—11, 2009) и др.Окончание. Начало — “Восхождение в Согратль”. “ДН”, № 2, 2012 год
Не забуду тот мягкий сентябрьский день, когда согратлинская маршрутка, груженая мешками и ящиками с прикупленным в городе добром пассажиров, вознесла меня к площади перед мечетью, возле которой, сидя на лавочке, поджидал меня Магомед. Было тихо. По-осеннему ласково светило солнце в ясном небе. Вдали, над хребтами Кавказа, висели тяжелые тучи. Магомед с улыбкой приветствовал меня: тут только я заметил, что он бледен и, судя по осторожной неторопливости движений, чувствует себя неважно.
— Ничего, — проговорил он с неизменной рассудительностью. — Я немного приболел. Но это не помешает нам общаться.
Думаю, он, как и я, с нетерпением ждал этой встречи.
Несмотря на громадный объем добычи, привезенной мною весной из Дагестана, мне очень скоро стало ясно, что снял я только поверхностный слой впечатлений, нигде не погрузившись сколько-нибудь глубоко в сокрытый за современным автомобильно-архитектурным фасадом мир ислама. Причем не того мягкого и, в общем, понятного ислама, в который я с любопытством и с удовольствием совершал свои “путешествия” в Азербайджане, а ислама патриархального, сурового, опирающегося на совсем иные ценности, нежели исповедовал я. Речь, в полном смысле слова, шла об ином сознании. И хотя сам ритм весенней поездки, не в меру, может быть, скорый, исключал возможность проникновения в это обширное поле иных смыслов, я знал, где упущение мое было особенно очевидно, где эта духовная реальность была явлена мне со всей ясностью. Разумеется, это был Согратль — идеальный оазис патриархальной исламской цивилизации. И Магомед, как своеобразный хранитель этого оазиса. Разговор с ним тогда, в мае, был оборван на полуслове поспешным отъездом. Но, как оказалось, прекратить этот начавшийся диалог я не в силах. Мне нужен был именно Магомед и никто другой, поскольку уникальна была сама духовная традиция, на которую он опирался. С одной стороны, вольный дух Андалала, который, без сомнения, играл важную роль в его, Магомеда, самоопределении (“мы не овцы”). С другой — неслучайность его приверженности к традиции патриархального ислама, ориентированного на идеалы древнего благочестия, несовместимые с духом современной цивилизации потребления и наживы. В свое время, разговаривая, мы именно в этом последнем пункте, в неприятии основ цивилизации потребления, обнаружили пламенное согласие. Но вполне могло статься, что, несмотря на это, несхожего в наших базовых смысловых конструкциях гораздо больше, чем совпадений. Это и был главный вопрос: насколько глубоким может быть контакт (или отсутствие оного) между такими параллельными духовными пространствами, как мое, обладающее очевидной (и, видимо, неизбежной) текучестью, и пространством духа Магомеда, красотой и завершенностью формы напоминающего кристалл горного хрусталя?
Нам надо было вдоволь наговориться.
Этот разговор представлялся мне чем-то вроде спора с благожелательным оппонентом. Ну, перед кем еще мог в полной мере раскрыть Магомед свою эрудицию? Кого еще могли убедить или поставить в тупик его неотразимые доводы, связанные несокрушимой логикой? Он нужен был мне, а я, как воздух, нужен был ему, чтобы он мог вздохнуть, наконец, полной грудью, раскрыться во всей мощи своего красноречия…
Да и с кем ему было спорить, как не со мной? Для меня питательной средой был духовный прорыв 60—70-х и связанные с ним воистину самоотверженные попытки вернуть рационалистической и технологической культуре Запада мировоззренческий смысл — будь то рок, джаз, анархическая революционность молодежного бунта 1968-го, трансперсональная психология, теория “Живой Земли”, “антипсихиатрия” Рональда Лэйнга, синергетика, глубинная экология, реинтерпретация евангельских текстов, христианский мистицизм, обращение к духовным практикам Востока (буддизм, дзен-буддизм, йога) и ислама (суфизм) — короче, тот спектр вопросов, который объединяется понятием “контркультура”. Легко заметить, что все эти попытки связаны с самоорганизацией, спонтанностью, новыми измерениями человеческой ответственности и свободы. Все вместе взятые они не привели к смене механистической парадигмы культуры Запада, но в то же время нельзя сказать, что культура осталась неизменной…
Я приготовился следовать за Магомедом к дому, но оказалось, что он должен задержаться в мечети: была пятница1 , время полуденного намаза.
— Ты сам найдешь мой дом? Патимат ждет тебя…
— Направление помню, но какой именно дом…
Магомед, недолго думая, подозвал паренька, крутившегося неподалеку.
— Будь добр, отведи гостя ко мне.
Парень беспрекословно и, я бы сказал, с чувством гордости за порученную ему миссию повел меня в глубь селения. От мечети вдоль длинной подпорной стены, потом в арку, потом налево… Тут была узкая улочка, в которой, будто и не прошло трех с половиной месяцев, по-прежнему стоял привязанный к дверной ручке ишачок с бежевыми очками вокруг глаз. Направо, значит — мимо хлева и сараев, заново наполненных сеном и свежим кизяком… И вот уже где-то рядом… Палисадники возле домов, увитые фасолью и вьюнками, заросшие небольшими тыквами, меж которых бродили куры и цесарки, необъяснимым образом преобразили вид улицы, которую я видел в мае, когда первая зелень только еще пробивалась из земли. Наконец, мой провожатый остановился возле незнакомого, как показалось, дома:
— Здесь…
— О! — воскликнул я удивленно. — Спасибо, друг, я бы сам не нашел…
Мальчишка с сознанием выполненного долга кивнул головой и побежал обратно. Я подтянул отяжелевший рюкзак и двинулся к дому. Ну конечно! Вот дверь в подвал, вот лестница на второй этаж, “балкон”… На всякий случай я обернулся, чтобы свериться по ориентирам. Все точно: прямо напротив — крепость на северном склоне горы, слева внизу — мемориал, воздвигнутый в честь победы над Надир-Шахом. Внезапно до моего слуха донеслись звуки человеческого голоса. Женского. Причем… Необычное интонирование этой непрекращающейся речи не оставляло сомнений: то была молитва. Молитва Патимат. Я остановился в замешательстве: прерывать молитву было бестактно. Слава богу, что я вовремя расслышал голос и не ввалился в дом в самый неподходящий для этого момент. Я закинул рюкзак на плечо и пошел в конец улицы, где стоял стог свежего сена. Чуть дальше, на фоне похожей на высоченную стену горы паслись две или три коровенки. Я присел на траву, не зная, сколько мне придется ждать. Час? Полчаса? В любом случае, пятничный намаз — дело святое. Пригревшись на солнышке, стал я размышлять, чем займусь в ближайшие дни. Ну, сегодня, пожалуй, для разминки сбегаю к крепости… Не так уж высоко она стоит, и хотя сначала придется спуститься до самого дна ущелья, разделяющего крепость и Согратль, задача эта казалась вполне выполнимой. Завтра тогда — к мемориалу победы… Он подальше, спускаться придется дольше, потом лезть на отрог этой стены напротив… Плюс обратный путь — в гору соответственно. Ну и послезавтра — в Чох. Пешком, наверное, будет лучше… И оттуда уже обратно. В тот момент я был убежден, что пробуду в Согратле по крайней мере пару дней. Мое внутреннее время замедлилось. Пару дней спокойно побродить по горам, поговорить с Магомедом и тогда уже возвращаться… Я почувствовал себя почти счастливым и, растянувшись на траве, закрыл глаза. Через некоторое время за головой послышались осторожный шорох и такое же настороженное кудахтанье. Куры пришли. Коровенки с шумным дыханием пощипывали траву, регулярно отшлепывая на землю свежие лепешки — сырье для фирменного согратлинского кизяка. Голос муэдзина, выводящий какой-то невероятный по изяществу музыкальный узор, то и дело вливался в обступавшую меня тишину…
Не знаю, сколько прошло времени. Потом интонации голоса, доносящегося из репродукторов мечети, изменились. Удивительные распевы кончились. Пошел речитатив. Видимо, пятничная проповедь. Я поднялся с земли, отряхнул джинсы от сухих травинок и пошел к дому Магомеда. Прислушался. Женского голоса больше не было слышно. Я поднялся на второй этаж и постучал в дверь. Патимат открыла.
— Где вы были так долго?
— Ждал, пока вы помолитесь…
Благодарность и смущение промелькнули в ее глазах.
— Что же вы стоите? Здравствуйте! Проходите, проходите…
Я снял кроссовки и вошел в дом. Патимат показала отведенную мне комнату, в которой я мог оставить свои вещи. Кажется, я повел себя правильно, не нарушив ее молитвы: она была очень доброжелательна и открыта. Да! Чтобы не испортить произведенного впечатления, прежде всего необходимо было умыться с дороги. Я попросил полотенце — и по едва заметному изменению выражения ее лица понял, что снова поступил правильно. Здесь речь не о “гигиене”. Мусульмане очень щепетильны в вопросах ритуальной чистоты, и если ты, проделав долгий путь и войдя в чужой дом, не совершил омовения, не смыл дорожную пыль, не очистился — то ты, в некотором смысле, просто дикарь, человек без понятия.
После того как я умылся, дело пошло на лад. Патимат накрыла мне стол для чаепития и предложила, не стесняясь, подкрепиться с дороги.
Я осмелел:
— А на каком языке вы молитесь, Патимат? На слух я бы сказал, что это не арабский…
— Нет, — улыбнулась Патимат. — Я молюсь на своем, на аварском. Но понемногу я учусь… Магомед учит меня. Смотрите, какую книгу он мне привез…
Очевидно, это был своего рода компьютер для начинающих изучать Коран. В книге на арабском языке были приведены все ракаты2 намаза. Достаточно было взять тонкое пластиковое стило и дотронуться до любого изречения, как крошечные динамики, вделанные в книгу, озвучивали написанное. Мало того, для тех, кто не понимал арабского, сбоку был приведен перечень языков, на которые смысл только что произнесенной молитвенной формулы мог быть переведен одним прикосновением волшебной пластиковой палочки: английский, французский, русский… Всего с десяток разных языков.
Я взял книгу в руки и, дотронувшись до непонятной мне арабской надписи, тут же услышал над самым ухом распев невидимого муэдзина. Это было так чудно, что я рассмеялся каким-то детским смехом, как ребенок смеется над необыкновенной игрушкой.
— И что это значит?
— Теперь надо дотронуться сюда, — указала Патимат на “русский” в столбце языков, на которые книга умела переводить.
“Во имя Аллаха милостивого, милосердного!”.
— Да-а, — сказал я обалдело. — А можно еще попробовать?
— Ну конечно…
Я взял стило в руки и повторил операцию с другой фразой. И вновь пение невидимого муэдзина вызвало у меня приступ восторженного смеха.
Патимат сидела напротив меня и, похоже, тоже втайне веселилась.
За этим-то времяпровождением и застал нас Магомед, вернувшийся наконец из мечети.
— Прекрасный день, прекрасная проповедь, прекрасный человек наш имам, — удовлетворенно проговорил он и вдруг спросил:
— Мне позвонила одна женщина, которая ехала с тобой в маршрутке, спрашивает, ты случаем не прихватил сумку с женскими вещами? Черную такую? В том смысле, что, может, перепутал… У нас одна женщина пришла домой, заглянула в свою сумку, такую же, а там только мужская рубашка да кроссовки…
— Да нет, у меня, кроме рюкзака, ничего не было…
— Вот странно. А чья же это сумка тогда?
Впечатление было такое, что все селение уже было осведомлено, кто я такой, как, когда и к кому приехал, и при этом, по аналогии с собственным восприятием, что ли, люди думали, что я, приехав в Согратль, тоже должен быть в курсе местных событий. Я напряг память.
— Когда я садился, там был один паренек. Лет пятнадцати-шестнадцати. Он на боковом месте у двери сидел. И перед самым отправлением неожиданно вышел. И потом с нами не ехал. Вот, может, это его вещи?
— А-а, — сказал Магомед. — Может быть, может быть… Есть тут у нас один, как по-русски говорят, блаженный. Кочует по всему Дагестану. Ездит куда в голову взбредет… Этот мог и перепутать… Наверное, это он. Я так и скажу…
Меня же в маршрутке поразил другой эпизод: на остановке я купил лаваш и бутылку минеральной воды и, отломив хлеб, свинтил крышку у бутылки, чтобы запивать, как вдруг паренек лет тринадцати, сидевший напротив, кивнув головой в сторону бутылки, стал что-то пытливо выспрашивать у меня.
— Я не понимаю…
— Это что — пиво? — сурово спросил паренек.
— Минеральная вода, — ответил я, неприятно пораженный его подозрениями и тем, как запросто он лезет в чужие дела. Но он нисколько не был смущен. Напротив, еще несколько секунд он с подозрением поглядывал на бутылку, оценивая употребляемую мною жидкость на вязкость и цвет, и только убедившись, что в бутылке действительно вода, он потерял ко мне интерес и стал смотреть в сторону. И в результате…
— О, господи!
— Что такое? — спросил Магомед.
— Я не заплатил за маршрутку. Увидел вас, сказал “спасибо” — а денег не заплатил…
— Ну, ничего, — сказал Магомед.
— Как это “ничего”? Но водитель — он же здесь живет, в Согратле? И завтра опять поедет? Я подойду к нужному времени, отдам…
— Я заплатил, — сказал Магомед.
— Тогда…
— Ни в коем случае, — остановил меня Магомед. — Ты мой гость.
Потом он заметил в моих руках книгу.
— Что, заинтересовало?
— Да-а, надо же выдумать такую штуку…
— Читать или слушать Коран на арабском языке для мусульманина все равно, что слушать голос самого Бога… — несколько патетически сказал Магомед и принялся объяснять, что Коран есть ниспосланное Слово Божье, для которого пророк Мухаммад более двадцати лет служил лишь передатчиком, не добавляя ни слова от себя.
Мне не хотелось говорить о Коране. Если Коран есть прямая речь Бога, то всякое (не несогласие даже — а малейшее сомнение) в истинности сказанного есть богохульство. Отсюда — запрет толковать Коран. Прямой запрет толковать Коран, в самом Коране и содержащийся. Вот ведь увертка! Да, по совести говоря, мне не близко было воплощенное в Коране Слово, ибо такого количества угроз не знает ни одно священное писание мира. И перед грозным, мстительным, все примечающим Богом человек, неблагодарный и строптивый раб, не имеет ни единого шанса самостоятельно войти в царство Духа иначе, как слепо исполняя изложенные в священной Книге предписания божественного закона в ожидании Судного дня. А там — жестокая разблюдовка на ад и рай. Я так не думал. Но, с другой стороны, понимал, что, коснись я этой темы, и нам вовек не сыскать согласия. Но ведь я приехал сюда не спорить. Я приехал сюда понять…
По счастью, Патимат оборвала мой поток невысказанных, а потому мучительных мыслей, начав накрывать стол к обеду.
— Хорошо, — вдохнул я. — Но если священный язык ислама — арабский, то как могут понимать Коран те, кто арабским языком не владеет?
Магомед вздохнул с облегчением. Пришел час его наставничества — науки убеждать.
— Дело в том, что мусульмане, каждый мусульманин обязан изучить ислам и Коран. Это обязанность каждого мусульманина.
— На арабском?
— Обязательно на арабском. Дело в том, что вот эти суры (их не так уж много) с детства знают все мусульмане. Детей Корану обучали с шести лет. Это начальная школа — уметь читать Коран. Кто занимался в течение года, кто чуть больше, а потом уже начинался курс толкований Корана. А потом уже медресе — здесь мусульманин уже должен осмыслить прочитанное. Раньше опять же был только арабский язык, сейчас тексты Корана и Сунны3 есть в хороших переводах. Ведь Коран — что это? Это руководство для образа жизни мусульман, ниспосланный Аллахом образ жизни. Ты должен привести свой образ жизни в соответствие с ниспосланием. В свое время в Согратле было медресе, откуда вышло множество выдающихся богословов. А сейчас молодежь овладевает арабским при помощи Интернета. И ты знаешь, белой завистью я завидую, что у нас не было такого средства… Я поднимаю обе руки перед молодежью…В мечети сейчас людей моего возраста — ну, человек десять, не больше. Остальные все — молодежь…
— Магомед, в Москве сейчас много рабочих из Азии. Нет ощущения, что они глубоко знают ислам. Может быть, заучили наизусть только слова намаза. А в истолковании Корана они беспомощны. Думаю, они и не читали его.
— Не их дело толковать Коран, для этого есть имам, есть ученые-богословы, которые на каждый случай готовы дать разъяснение…
Я промолчал. Конечно же Слово вопиет об истолковании! Оно жаждет понимания каждого человека. И всякое честное, независимое толкование будет другим…
— Чика! — вдруг громко вскрикнул Магомед, заметив, что Чика — белая в пестрых пятнах кошка приглядывается к нашему обеду. — Патимат! Пусти Чику на улицу…
Видимо, в разговоре я зарулил куда-то не в ту сторону. Однако так ли, иначе ли, а пришло время обедать. Я еще раз вымыл руки, и только после этого расположился за столом. По правде говоря, я был рад окончанию нашей “богословской” беседы. Мне хотелось лишь довершить наш разговор вручением Магомеду одного неожиданного подарка. Я привез с собой текст “молитвы оптинских старцев” — одной из лучших православных молитв. И вот мне хотелось, чтобы Магомед прочитал ее и сказал — что он думает по этому поводу. Прежде я дерзновенно хотел помолиться вместе с ним, дать ему произнести слова этой молитвы, а самому прочитать что-нибудь подходящее по духу из Корана, но по предшествующему разговору понял, что это невозможно. А жаль. Это было бы круто. Это и был бы, черт меня возьми, диалог культур!
Внезапно я ощутил, что кто-то придерживает меня за локоть левой руки. О! Это был Магомед. Я уставился на него в удивлении.
— Дело в том, что во всех ниспосланных религиях явно введен запрет есть левой рукой, — дружелюбно, но твердо произнес он. — И в иудаизме, и в христианстве, и в исламе…
Реплика была вызвана тем, что я левой рукой прихватил пирожок с зеленью, который приготовила Патимат, и бодро закусывал им, не забывая при этом правой рукой обихаживаться чаем.
— Никогда ничего не слышал про это…
— Есть такой запрет: не есть левой рукой, а во время омовения не делать это правой рукой. Такое правило есть во всех ниспосланных религиях. Это имеет под собой рациональные зерна, и это ведь красота! Красота в чем заключается? Мы исследуем Создателя своего, следуя его предписаниям. И если ты имел привычку такую, то лучше от этого отказаться…
Я был совершенно обескуражен. А если я, например, левша, если Аллах создал меня левшой, мне что же, переучиваться, что ли? Или Магомед не знает, что переучиваться в таких случаях вредно? И к чему такой пафос? Сказал бы просто: мы, мусульмане, подмываемся левой рукой, так что пойми, а если хочешь, испытай на себе, но лучше есть той рукой, которая остается чистой после того, как ты вымоешь свою задницу…
Однако я опять промолчал. Коль уж я взялся исследовать точки возможного соприкосновения наших духовных пространств — лучше довести это исследование до конца.
После обеда Магомед и Патимат расположились у телевизора и по мусульманскому спутниковому каналу стали смотреть двадцатичетырехчасовую трансляцию из Мекки, из заповедной мечети Харам, облекающей главную святыню мусульманского мира — Каабу, построенную, по преданию, еще Адамом из серого камня пяти священных гор. В один из углов храма вмурован священный Черный камень, по вере мусульман попавший сюда из рая. Как храмовая постройка, Кааба чересчур мала (10х12х15 метров), чтобы вместить паломников, прибывающих сюда со всех концов мусульманского мира. Поэтому в обязательную программу хаджа (паломничества) входит лишь семикратный обход Каабы, накрытой восемью черными шелковыми покрывалами с изречениями из Корана, вышитыми золотом, и целование Черного камня. Эстетика этого зрелища потрясающа. Сотни тысяч паломников в белых одеждах, их беспрестанное движение, напоминающее осмысленное движение муравьев в муравейнике, тихий рокот их голосов и, наконец, намаз, совершающийся в положенное время, когда те же сотни тысяч людей под священные распевы простираются ниц вокруг Каабы — это так красиво и грандиозно, что заворожило даже меня. Магомед и Патимат дважды были в Мекке и теперь благодаря спутниковому телевидению могли возвращаться к своим воспоминаниям об этом событии в любой час дня и ночи. Однако в мои планы не входило таращиться в телевизор, и я объявил Магомеду, что хочу пройтись до крепости.
— Дойдешь до магазина, спроси у продавщицы, где тропинка, по которой удобно перейти ущелье, — живо отреагировал Магомед. — Ведь это только кажется, что оно неглубокое… И, на всякий случай, запиши мой телефон… Подожди! Кроссовки у тебя белые, новые. Надень мои. В горах они лучше сгодятся…
Забота Магомеда тронула меня.
Оторопь, вызванная его категоричностью в отношении моей левой руки, прошла.
Я не хотел ошибиться в нем. Еще как не хотел!
Нужно было выдержать время, чтобы продолжить разговор.
Выйдя из дому, я по нахоженному уже пути безошибочно стал спускаться к центральной площади. По дороге мне попался парень, обтесывающий надмогильный камень. Он не похож был на профессионального изготовителя надгробий: выдавала задумчивость, с которой он делал свою работу. Ударит раз, другой — и смотрит, что получается. Видимо, тесал он этот камень для кого-то из своих… С тех пор как согратлинцам пришлось заново выстроить Согратль, все, кто хуже, кто лучше, овладели мастерством каменотеса. И хотя славу Согратля в XVIII—XIX веках составили ученые-богословы, здесь, как и во всяком горном селении, высоко ценилось ремесло. По рассказам Магомеда, в начале шестидесятых годов в Согратле было человек пятнадцать кузнецов, сапожников, портных. Все для себя делали сами. Шили полушубки, “венгерки” (полушубок, покрытый сукном), кители-“сталинки”. Отец Магомеда был портной, до сих пор в подвале хранятся его швейная машинка “Зингер” и шаблоны на все виды одежды. Один из самых забавных — шаблон для бюстгальтера. Отец сам его сделал. Правда, не сразу получилось. Сначала женщины узнали, что такая штука есть и в городе уже все носят. Отец стал прикидывать и так и сяк — не получается у него бюстгальтер. Пришлось в город ехать, там он на пляже подсмотрел и смоделировал уже безошибочно… Металлические печи согратлинские — для угля, для кизяка, для дров — по всему Дагестану заказывали… Серпы хорошо расходились, ножницы для овец — чуть не до самой Монголии доходили. В общем, ремесленный труд (а вместе с ним и всю горскую цивилизацию) подорвала даже не социалистическая индустрия, а прорыв на внутренний рынок широкого ассортимента дешевых товаров из Турции и Китая… Повсеместный, неудержимый процесс вытеснения штучных вещей ширпотребом. Даже и в человеческом смысле. Людей размышляющих становится до опасного мало. Конформизм тотален. Люди, с которыми можно поговорить о запредельной реальности, исчисляются уже единицами. Но я был убежден, что Магомед — как раз из их числа.
Продавщицу, которая должна была указать мне путь через ущелье, я нашел на площади возле крошечной низкой лавочки. От нечего делать она вышла наружу и бездумно сидела на скамейке.
— Салам алейкум! — бодро приветствовал ее я.
— Салам-салам, — без энтузиазма уклончиво пробормотала она, но когда я сказал, что Магомед велел обратиться к ней, чтобы она указала дорогу через ущелье, она ожила, подвела меня к краю площадки, на которой прилепился ее магазинчик, и стала объяснять.
— Надо спуститься вниз по дороге во-он до того дома (она показала на дом внизу). Оттуда начинается тропинка. Она одна. Ведет к речке. Там камни. Можно перейти. И потом по склону верх в обратную сторону. Там коровья тропа…
Не успел я ее поблагодарить, как рядом притормозила машина.
— Подвезти?
— Да мне всего лишь до того вон дома…
— Обратно пешком пойдешь, а сейчас — садись…
Незнакомый мужик подвез меня очень кстати — не так уж и близко оказалось до “того вон” дома…
Вот ведь странное какое место, размышлял я, топая по тропинке. Сколько впечатлений! И все разные. Народ хороший, отзывчивый, трезвенный. Видно, что трудолюбивый. Никто без дела не шляется. И что, может быть, самое главное: очевидна причастность людей к этому месту, к своей малой родине. Небезразличны люди людям. Даже я, на миг в сущности приехавший человек, — небезразличен.
Тропинка шла хоть и не по дну ущелья, но как-то так, что справа от меня, чуть выше, еще были дома, а слева — не было. Долгое время я шел по краю обрыва, пока не прошел низом до конца селения. Здесь, в самом низу, у мелкой речушки, играющей светлой водой на перекатах, был обнесенный каменным забором сад с грушевыми деревьями. И в этом саду, как в раю, ходил ослик и подъедал с земли опавшие груши. Был здесь еще домик, охраняемый свирепой на вид, но не слишком-то злобной кавказской овчаркой, — крошечная, едва ли не в одну комнату, хибарка, сложенная из камней, и при ней курятник с рябыми курочками и красавцем-петухом, распустившим при моем приближении хвост, чтобы защитить и предупредить об опасности свой гарем, с куриной беспечностью рассыпавшийся по окрестностям палисада через дырку в заборе. Дом, безусловно, был обитаем, но хозяина, должно быть, не было — иначе он хотя бы выглянул на лай собаки. И оттого, что я здесь один, и оттого, что куры с кудахтаньем бегут у меня из-под ног, и ослик этот… Оттого, что журчит река и голубоватые стволы осин на том берегу возносят к небу золотое монисто своих трепещущих крон, а прямо и сбоку встают горы — нешуточной при этом высоты, а вдоль ущелья открывается вид на громадную синюю, попавшую в тень стену, на вершине которой, как дымы орудий, вскипали набежавшие облака… Красные ягоды созревшего шиповника будто кровью вбрызнуты были в прозрачное золото осин — и все вместе это было так невероятно красиво, что я вдруг вспомнил слова Али, что он мечтал бы вернуться в Согратль. И Ахмед говорил мне то же самое. Может быть, все, кто спустился с гор в долину, продолжали видеть во сне Согратль своего детства. Может быть, они даже правда хотели вернуться сюда.
Я шел теперь коровьей тропой по противоположному склону ущелья, постепенно поднимаясь над осиновым перелеском на уровень, откуда Согратль был виден как на ладони. Ну конечно! Как мне не понять Али! Как не мечтать бежать сюда из города с его интригами, искусами и настоящим чудовищем современности — потребляющим человеком масскульта?! Религиозное бурление в Дагестане — это бунт против усредненности и удручающей одномерности человека, живущего вне опыта богопознания, озабоченного лишь деньгами и задачами, связанными с накопительством, комфортом и амбициозными притязаниями. Все, что считается истинным в Согратле, для человека потребляющей толпы, в которую современная культура предлагает нам влиться, просто не существует. Мы много можем говорить о роли городов, но все-таки масскультура, которая там производится как нечто, призванное удовлетворить наши духовные потребности, несоизмеримо ниже и беднее культуры традиции, в которую еще всецело погружен Согратль. “Человек потребляющий” оторван от насущного, вещественного, ручного труда. Он уже не ощущает через усталость рук свою каждодневную связь со всем сущим, не понимает, что камни — это его жилище, а родник — это его питье, трава — это душистое сено для коровы, а коровьи лепешки — это топливо на долгую и, как правило, суровую зиму. Человек Города научается любить каких-то Симпсонов, а обычного ягненка полюбить не в состоянии. Он отрезан от полноценного общения с природой: а даже явленные мне в горах виды были величественны и целебны. Наконец, современный “прогрессивный” человек не знает, а потому и не признает той “духовной реальности”, которая кажется ему несуществующей или воображаемой. Он подобен человеку, который смотрит сорок четыре программы спутникового телевидения на любой вкус: спорт, секс, discovery, культура, но не подозревает о том, что есть еще один, самый главный, сорок пятый канал, открывающий выход в другое измерение…
И потом — кто сможет стать настолько сильным, чтобы вернуться в Согратль? Я хотел бы видеть хоть одного вернувшегося. Покажите его! Здесь, в горах, все вдвое тяжелее, чем на равнине: водишь ли ты скот, строишь ли дом, добываешь ли топливо на случай холодной зимы — все здесь дается вдвое-втрое труднее. Надо в самом тяжком труде, который делает из человека упрямого, двужильного горца, видеть смысл — и тогда ты, может быть, сможешь. Вернуться реально, не только в мечтах.
Но сумеешь ли ты жить без привычной суеты, если утро у тебя начинается со звонка мобильника, а далее — в том же темпе продолжается до ночи? Сможешь ли ты стать благодарным слушателем тишины?
И наконец, сможешь ли ты стать много, много проще, чтобы вернуться в Согратль? Ведь там, наверху, приобретенная тобою в городе некоторая телесная и душевная тонкость попросту не нужна. Нужны крепкие кости и сильные мышцы, нужны дух воина и смекалка Робинзона, чтобы переживать суровые зимы на последней перед небом остановке маршрутного такси.
“Возвращение” — в традицию, в горы, — это всегда результат духовного выбора, иногда очень непростого. И я не вижу возвращающихся. Пока что я вижу только, что долина, как пылесос, деньгами высасывает людей из гор. И от этого мне становится страшно, Али. Страшно оттого, что штучные люди стареют и уходят, оставляя после себя пустоту, заброшенность жилища и заброшенность храма, а внизу…
И еще одно подстерегает жаждущего возвращения: даже если его решение твердо и неукротимо, ему все равно не вернуться в тот Согратль, Согратль его детства, в котором не было ни одной железной крыши — крыши были земляными, и бабушкины козлята резвились на них, как на скальных уступах, заросших травкой. Чтобы попасть в тот Согратль, нужно отмотать время назад, в прошлое, а это, насколько мне известно, еще никому не удавалось. Возвращаться придется в Согратль сегодняшнего дня — с его стареющим населением, нечастым смехом молодежи, но зато с неустанным постукиванием молотка каменотеса, делающего надгробие за надгробием. Крыши покинутых домов провалятся, пожар пожрет старые, запустевшие кварталы… И однажды, вернувшись, он поймет, что возвратился туда, откуда когда-то не без причины уехал, и что прошлое, то драгоценное прошлое не вернешь. Казалось бы — банальность!
Высоко в горах Азербайджана есть селение Хыналыг, которое долго-долго плыло, плыло во времени и вдруг, когда волны Всемирного потопа потянули за собой страны и города, вовремя село на мель — одну из горных вершин, откуда можно взирать на мир долины, как на ревущий поток, а самому жить в своем ауле как на острове. Там установилось хрупкое равновесие между рождаемостью и смертностью, между количеством скота, необходимого людям, и площадью пастбищ, необходимых скоту. Люди, которые живут так уже тысячи лет, верят, что они — потомки Ноя, и в доказательство показывают древние раковины, оставшиеся в горах со времени Потопа. Видимо, эти люди, потомки Ноя, были праведниками, как и сам Ной, и Аллах пожалел их и не ввергнул в стремнину времени.
Но иногда кажется, что достаточно одного прикосновения цивилизации, одного автомобиля с туристами — и все необратимо изменится. Достаточно одному пытливому юноше заинтересоваться — откуда приезжали эти милые люди, которые всем интересовались, улыбались и щелкали фотоаппаратами? — и пуститься на их поиски в долину, как он попадет в Город, где научится желать того, чего никогда не желал прежде. И этого будет достаточно, чтобы возвращение в родные горы стало невозможным…
Можно представить (ну, представить — велико ли дело?), что ни одна машина не приезжала и селение так и парит под облаками в своей прекрасной патриархальности… Но тогда одно-два поколения — и близкородственные браки доконают эту удивительную популяцию, вырождение станет неостановимым и все более очевидным… В мире всерьез изменилось что-то, если вымирают деревни, пустеют горы, но, как громадные опухоли, полные людей, разрастаются мегаполисы, знаменуя собою торжество мира одержимости. Традиционный уклад везде отличало безупречное чувство стиля. Но, видимо, стиля недостаточно, чтобы накормить семь миллиардов человек, ныне составляющих население земного шара. Всем надо что-нибудь съесть, во что-нибудь одеться, заправить автомобиль или, на худой конец, мопед, подключиться к интернету и, наконец, чем-нибудь развлечься…
Видимо, традиция, как типовое технологическое и психологическое решение, перестала удовлетворять человечество. Производительность маловата. Традиция обеспечивала человека всем необходимым. И только. А в мире одержимости люди научились хотеть большего. Причем во всемирном масштабе. Семь миллиардов человек хотят большего: вас это не пугает? Меня пугает. Многих пугает. Вот
почему — в этом я убежден — через десять, максимум двадцать лет люди начнут возвращаться на опустевшие земли. Нарывы городов лопнут, и это будет невероятной катастрофой. Содом и Гоморра заплачут над участью современных мегаполисов. И как сейчас невозможно вернуться в Согратль, так в исторически обозримом будущем возвращение станет синонимом спасения. Вопрос: кто удержит за собою горы между исходом и возвращением?
Я одолел, наконец, половину подъема и вошел в панораму, открывающуюся на вершины Кавказа. Однако вершин видно не было: с ледников лавиной катился туман, затапливая ущелья и невысокие горы молочной белизною. Тут надо было решать — рвать наверх, к крепости, или спускаться обратно в Согратль. И хотя я знал, как коварен туман, как быстро, со скоростью ветра, несутся его слепые кони, я, естественно, решил взять штурмом последний склон. К несчастью, я потерял коровью тропу, которая до сих пор надежно вела меня наверх: видимо, здесь, в небольшой седловинке, коровы разбредались и начинали пастись. Трава тут была высокая. Я оценил это, когда стал подниматься наверх: никакого “штурма” не получилось. Трава цеплялась за одежду, ставила мне подножки, так что шагов через сто я совершенно выбился из сил. Сердце бешено колотилось. Начинало смеркаться. К тому же вся лощина была заполнена какими-то странными сооружениями из камней — не то подпорными стенками, подпирающими неизвестно что, не то заросшими травой погребениями. Склон вдобавок становился все круче. Я стал карабкаться наверх из расчета пятьдесят через пятьдесят: пятьдесят шагов вверх — пятьдесят секунд отдыха. Это принесло свои плоды: медленно, но верно я одолел бесконечный подъем и вышел на плоскую вершину, где в зарослях шиповника была выстроена каменная хижина, вокруг которой паслось с десяток коров. От хижины дальше в горы шла тропинка, в конце которой в наступающих сумерках был виден дом, окруженный хозяйственными постройками. Хутор. Когда-то таких хуторов с удивительными и весьма поэтическими названиями (“Хутор молнии”, “Большая пещера”, “Вершина ветра”) вокруг Согратля было множество. Но теперь я даже не смог бы сказать, обитаемо ли замеченное мною жилье. Если бы не коровы и не тропинка, я бы сказал, что нет: ни собаки, ни овец в загоне, ни малейшего человеческого шевеления… К тому же в мои планы не входило ночевать в горах. Вот ведь незадача! Понять бы еще, какого черта меня сюда понесло? Крепость, которую я хотел увидеть, вблизи оказалась обычным новоделом, возведенным на старом фундаменте. Вид на Согратль отсюда тоже был неважный: с такой высоты все казалось слишком мелким. Разумеется, я понимал, что никто не гнал меня сюда, я шел по собственному желанию и до поры не жалел об этом. Но сейчас, когда туманом курились все ущелья вокруг и даже силуэты совсем недалеких гор затягивало мутной пеленой, надо было срочно убираться отсюда. Я вспомнил, как однажды попал в туман на Севере и больше часа бродил, потеряв направление, даже близко себе не представляя, где я — хотя заранее просмотрел и запомнил путь. Как в Кубачах мы в туман попали, я вспомнил — и это меня не обрадовало. Блуждание в горах вряд ли доведет до добра. Достаточно оборваться метров с пяти, с трех даже — и приехали. Не мальчик уже, не отскочишь, как мячик. Сломаешь какую-нибудь кость…
По счастью, паника недолго продолжалась.
Я вновь поглядел в сторону хутора: оттуда вниз шел прямой и довольно пологий склон. И он просто искушал воспользоваться им для спуска. Но почему-то тропинку проложили не по нему. И что там, внизу, я не видел. Может быть, вся эта пологость заканчивается небольшим обрывом. Как раз метров в пять. Достаточно, чтобы очутиться в западне. Нет уж, лучше идти проверенным путем. А если я найду коровью тропу — то, считай, спасен. И я пустился вниз. Со страху довольно ловко это у меня получилось. И коровью тропу я нашел. И вообще, впечатление было такое, что здесь, над Согратлем, дует какой-то еще боковой ветер, потому что по моим расчетам туман должен был накрыть меня еще на склоне, а он все не накрывал и не накрывал, а когда я по камням переходил речку на дне ущелья, все вокруг вообще как будто вернулось к своему первоначальному состоянию. Ни ветра. Ни дождя. Ни тумана. Собака пару раз лениво рявкнула в мою сторону. Ослик в саду за каменной стенкой все так же, не торопясь, мягкими губами выбирал из травы опавшие груши. И я, проходя мимо, помню, еще подумал, как сильно отличается судьба этого ослика от судьбы вечно привязанного к дверной ручке ишачка. Ишачок часами стоит, привязанный, на каменной мостовой. Так долго стоит, что страдает. И осознает это. Боль — осознает. А ослик пребывает в раю, но этого не понимает. И не осознает того, что ишачку плохо. Он даже не догадывается, пробуя то одну грушу, то другую, что совсем недалеко стоит почти уже окаменевший от неподвижности ишачок. И для него, в силу этого незнания, никакого страдания не существует. Такое рассуждение пришло почему-то в голову.
Но вообще в тот момент настроение у меня было прекрасное: я понимал, что избежал опасности и очень благодарен был Судьбе, что она меня вот так вот, без проблем отпустила. Поэтому, когда на тропинке показался идущий навстречу мне парень, я внутренне был готов к встрече с ним. Потому что у него тоже, судя по всему, хорошее было настроение. Он улыбался во весь рот. И мы с ним радостно, будто давно ждали этой встречи, разздоровались:
— Салам алейкум!
— Алейкум ассалам!
Он быстро понял, что я русский, сказал: пойдем, наберешь груш полную сумку (имелся в виду, конечно, рюкзак). Я вежливо отказался. Он, выходит, и был хозяином того домика и грушевого рая у реки.
— Хорошие груши, собери…
— Честное слово, брат, мне не надо…
— Ну ладно, будешь на этом конце села — заходи…
После этого настроение у меня сделалось просто превосходное, и с легким сердцем вернулся я в дом Магомеда. Он уже поджидал меня вместе с Патимат. Оказывается, в бинокль они все видели: и как я при восхождении потерял коровью тропу, и как пошел по ущельям куриться туман, и все время, пока я скрытый отрогом горы карабкался вверх по склону, они волновались за меня…
Вот, понимаете, можно ведь сколько угодно умствовать насчет “духовных пространств”, их совпадения или несовпадения, но в том, что произошло, в неподдельном сопереживании, желании предостеречь меня, уберечь — надо не об абстрактном “совпадении” говорить, а о гораздо более глубоком человеческом чувстве, которое во мне отзывалось глубокой признательностью и ощущением защищенности, что ли. Какой-то упокоенности в их заботе. И все это было так естественно и глубоко, что я решил было даже отказаться от своего рискованного опыта с подарком христианской молитвы Магомеду, потому что разговор о вере — он мог разрушить наше неподдельное единение. Но тут сам Магомед сказал:
— Сейчас время ночного намаза. Хочешь посмотреть, как я молюсь?
Это было, конечно, изъявлением высочайшего доверия. Но, с другой стороны, таким образом Магомед призывал меня продолжить оборвавшийся разговор.
— Хочу, — сказал я.
Что сказать по поводу молитвы? Магомед доверил мне свой экстаз. И хотя современный ислам, как и современное христианство, во многом утратил связь со своим духовным источником и превратился в застывшую обрядность, здесь явно был не тот случай. Не успел Магомед ступить в молитву со словами “Аллах акбар”4, как глаза его закрылись, выражение лица изменилось, и он был подхвачен потоком неведомых энергий, устремляющих его, как горный поток, к самому драгоценному переживанию. В свое время пророк Мухаммад пережил мощное духовидческое состояние, во время которого архангел Джабрил (Гавриил) вознес его на небо, где тот предстал перед Аллахом. В этом состоянии, описываемом как “исступление, граничащее с полным исчезновением”, он получил откровение от Господа. Это мощнейшее переживание вкупе с другими, менее, может быть, впечатляющими, стали основой для пророческой миссии Мухаммада и легли в основу мусульманской веры. И хотя я не представляю себе духовного ландшафта, в котором путешествовал Магомед, было ясно, что его молитва не есть произнесение зазубренных формул, но страстная устремленность к встрече с иной действительностью. Впрочем, вернулся он довольно легко.
За ужином я спросил его, как он, мусульманин, относится к христианству.
— А как я могу относиться? — набирая силу голоса для разговора по существу, вопросил Магомед. — В свое время христианство было ниспослано, как ислам. Ислам — значит, покорность. Покорность кому? Создателю. Если я выскажу в адрес христианства свое неверие, я перестаю быть мусульманином, я должен признать христианство, как ниспосланную религию, а Иисуса Христа — пророком-посланником5. Каждый мусульманин обязан верить этому. Это основа веры в ислам. Также мусульманин должен верить и книгам других пророков. В том числе и Евангелию, и Библии. Без этого у него веры не получится.
— В таком случае, я осмелюсь сделать вам один подарок.
— О! — удовлетворенно воскликнул Магомед. — С удовольствием приму его.
— Это молитва. На мой взгляд, одна из лучших православных молитв, которую сложили старцы монастыря Оптина пустынь. Она так и называется — “Молитва оптинских старцев”.
— А старцы это?..
— Это не иерархи церкви, это, скажем так, наставники, далеко продвинувшиеся на пути веры, аскезы, духовного опыта. Здесь десять подписей, собранных за время с 1811 года по 1931-й. Подписались под этой молитвой не иерархи церкви, а простые монахи, монахи-схимники.
Текст молитвы был отпечатан на листке бумаги в два цвета: в свое время я купил его за десять рублей в электричке. Не подозревая, что он понадобится мне для столь странного опыта.
Магомед взял листок в руки и стал читать. Поначалу он сбивался, язык христианства (не русский язык, а сами формулировки) был хоть и знаком ему, но он не владел им достаточно свободно.
— Примерно я так знаю, — твердо сказал Магомед, как бы предупреждая, что суд его будет строгим. — Из молитвы нельзя ни одного слова выкинуть. Я сейчас прочту… (Читает вслух)6 . Это действительно то, что нужно! Только человек, верующий в единственного, единого Бога может так сказать. Но вот это вот: “Господи, открой мне волю Твою святую для меня и окружающих меня”… Что это — “открыть волю свою”? Это я не понимаю… Или это — открыть все знамения? И вот это непонятно: что значит “служить Тебе и ближним моим?”.
— Человек служит Господу, но, если он безразличен к человеку, к ближнему, вера его мертва, как говорил Иисус.
— Любить людей, как любил Иисус?
— Да.
— Во многих молитвах сказано: “так, как любил Иисус”. Да, тогда эта молитва принимается, это прекрасно… Магомед покачал головой и пошевелил губами, как бы вновь и вновь пробуя слова молитвы на вкус:
— Старцы… старый человек — он имеет жизненный опыт, но не все же становятся старцами? Самые умные из умных становятся старцами…
— И сердечные.
— Конечно, сердечные тоже. Это единицы… — Он задумчиво помолчал. И уже совершенно неожиданно для меня выпалил:
— Если бы, черт возьми, не было этого большевизма! Большевиками гармония развития России полностью была разрушена… До конца… Как говорилось в их гимне: “до основания, а затем…”. Если бы большевики не начали на ощупь создавать какое-то немыслимое государство с какими-то немыслимыми идеями, гармония бы не разрушилась…
Я оторопел. Впервые слышал я от Магомеда, последовательного бунтовщика, “плач о России”. Да еще о ее “гармонии”… Вновь и вновь поражался я тому, как в Дагестане странно и непредсказуемо сплетаются и сосуществуют в сознании людей разные смысловые потоки.
— Ну, о большевиках нам не стоит даже и говорить… С ними все ясно. Мы о христианстве не договорили.
— Ты знаешь, христианам проще. В христианстве нет точно определенных обязанностей, которые каждый человек обязан выполнять в течение дня. Ежедневно. А в исламе они есть. Если даже взять пятикратный намаз в строго определенное время. В 5.15 — утренний, в 12.45 — дневной, в 16.15 — послеполуденный, до наступления темноты — вечерний и с наступлением темноты, где-то в полдевятого, — ночной. И к каждому намазу ты должен себя подготовить. И духовно, и телесно очиститься. И за несколько часов между этими намазами у тебя нет времени отойти от ислама, потому что через час-другой наступит время следующего… Ислам человека держит постоянно в рамках закона, в рамках шариата. Шариат в исламе становится для человека нормой жизни. А отойти от этого — у меня попросту нет времени.
— Очень жесткая практика. Христианство мягче и…
— Настолько мягкое, что и скелета уже не осталось…
Что возразишь? Я никудышный христианин. В церковь не хожу. Из всех христианских обрядов правильно прошел только один — крещение. Два раза исповедовался. Ни разу не причащался. Но Христа я не променяю ни на кого из пророков, потому что с ним в мир ветхозаветного Закона пришла свобода. Христос освободил людей от рабства, перестав называть их “рабами Божьими”. При нем стали мы “Божьими детьми”. И у каждого есть “искра Божия”. И насчет того, где следует искать Божественный Свет, он высказывается очень определенно: внутри себя, в своей душе. Он указывает место и время наступления “Царства Божия”: здесь и сейчас. И называет ключ, которым царство это открывается: любовь. Вот за что я и люблю Христа: он очень высоко ставил человека, очень верил в высокое его предназначение, верил, что каждый, имея в душе любовь, способен на сопричастность Богу. Потому он не прельщает раем праведных и не стращает адом грешников. Праведный и так в раю светлого духа своего. А настоящий грешник сам выбирает себе пытку в персональном аду своей помраченной души. Можно, конечно, как Понтий Пилат, Христа считать неисправимым идеалистом в отношении человеческой природы. Но он ведь не для того послан был в мир, чтобы смешные сказки рассказывать о человеке. Он сказал то, чего до него никто не говорил: как ни слаб человек, а в его силах любовью войти в “Царство Божие”. Перед самым смертным часом ближайшие его ученики, апостолы, не осмеливались верить ему, предавали его, отрекались от него — и все же ради них он пошел за людей на мученическую смерть, на поругание и распятие, не имея в душе ни мести, ни зла, только любовь. Какой-то невероятный, парадоксальный выход. И с той поры уже две тысячи лет человечество тянется к Христу, как к последней надежде: не утонуть в грязи тварного мира, не задохнуться от пошлости и окаянщины буден. Встать на цыпочки, подняться на ступеньку выше, может быть, и распятым быть — но не предать его, не сдаваться вечно бешеной и бесконечно подлой истории, выдержать, как выдержал он.
Мне скажут: это отвратительное прекраснодушие, такое отвратительное, что хочется плюнуть тебе в рожу…
Я отвечу: плюйте, делайте, что хотите. Но лучше уж такое прекраснодушие, чем та “действительность”, которую я наблюдаю вот уже полвека. Все, что было в моей жизни светлого и по-настоящему вдохновляющего, — оно происходило из веры в то, что Христос не напрасно был распят за человека. И вообще, если бы меня спросили: как сделать так, чтоб на Земле все устроилось? Я бы сказал: а сделайте, как Христос велел…
Вот. Была и у меня аргументация, и я в гораздо более сбивчивом, конечно, виде изложил ее Магомеду. Он выслушал молча. Потом сказал:
— Ты знаешь, что Христос не был распят? Аллах взял его к себе, а вместо него распят был предатель, Иуда…
— Если бы он не был распят, христианство не имело бы никакого смысла…
— Он не был распят — это же истина7 ! — возгласил Магомед.
— Истина — это как раз то, что прежде всего надо подвергать сомнению, — разгоряченный полемикой сказал я.
— И ты хочешь сказать, что Судного дня не будет?
— Нет, не будет. Он уже сейчас творится. В данный момент творится Судный день. Мы под Страшным судом живем, как же вы не понимаете?! — выпалил я.
И вдруг оба мы замолчали. Я понял, что нам незачем больше спорить. Ибо мы понимаем жизнь духа по-разному. И нет смысла продолжать разговор. Ибо в спорах не рождается истина, но раздражение может родиться. Возражения мои в контексте другой веры были кощунственны. А это не входило в мои намерения. Нет смысла спорить, ибо наше единство в том, что мы разные. Так захотел Аллах. Только не надо делать из этого трагедию: называть друг друга “неверными” и полагать, что другой как-то неправильно понимает суть дела. Каждый понимает суть дела по-своему. И, как правило, не хуже, чем все остальные. Это надо просто принять — и все.
Люди разные и думают, разумеется, по-разному, но в результате представления о добре и зле у них зачастую оказываются на удивление схожими. И жизнь по-своему, но выстраивается. Мне может не нравиться “жесткость” ислама, но я не могу отрицать, что вижу здесь, в Согратле, людей, наделенных свободой воли, причем воля эта направлена на устройство хорошей, осмысленной жизни. Эти люди в поте лица своего добывают хлеб свой. Это сильные, честные, самостоятельные люди. И дети их отчетливо понимают разницу между добром и злом, слушаются старших и помогают им. Они гостеприимны и приветливы. Они не опьяняют себя алкоголем и не убивают наркотиками. Так чего же я еще хочу от них? Мне остается только поклониться им, пожать им руки, как людям, которым удалась их человеческая миссия.
…И бегство из Согратля
Заметь, читатель, если я еще не слишком утомил тебя: все, о чем я рассказал, опустив массу подробностей, случилось со мной в один день. Утром я проснулся в Махачкале, к полудню приехал в Согратль, потом, лежа на травке и греясь на солнце, ждал окончания намаза, ходил в горы, убегал от тумана, думал об ослике и ишачке, спорил с Магомедом… Под вечер мне казалось, что я здесь давно, очень давно: того, что я пережил, хватило бы, пожалуй, на неделю привычной, ровной, не столь богатой событиями жизни, и хотя часы — обычные механические часы-будильник — продолжали, как метроном, отсчитывать раз и навсегда установленный ритм, сообразующийся с вращением Земли, сменой дня и ночи и соответственно делением суток на часы и минуты, мой внутренний хронотоп, казалось, сбил с толку и их: стрелки еле двигались, ночь не наступала и даже в половине десятого вечера, когда весь Согратль приготовляется ко сну, не было ощущения, что этот бесконечный день изжит до конца. Что очень скоро подтвердилось и в результате обернулось против меня, ибо я первый не выдержал чудовищного напряжения, вызванного мучительной растяжкой всего моего существа на шкале субъективного времени и на следующий день, когда, условно говоря, пошла вторая неделя моего пребывания в Согратле, я почел за благо уехать, чтобы сохранить в порядке голову.
А началось все с того, что я, надеясь притушить чересчур уж яркое пламя, запылавшее было к концу нашей с Магомедом “богословской” беседы, стал рассказывать ему о каменных кладках и россыпях, на которые наткнулся, поднимаясь к крепости. Мысль о том, что это — место, где располагался старый, разрушенный после восстания 1877 года Согратль, почему-то не приходила мне в голову и вдруг со всей очевидностью явилась. Я спросил Магомеда, так ли это.
— Не-ет. — Улыбнулся Магомед, как будто разгадал мою мысль о ненужности спора и внутренне согласился с нею. — Там в семидесятые годы совхоз проложил дорогу на хутора, провел электричество, вот эти подпорные стенки от дороги остались…
Как странно: и сорока лет не прошло, а ни от дороги, ни от столбов и следа не осталось. Хотя спускался я, как теперь стало ясно, именно там, где эта дорога проходила когда-то, инстинктивно находя самый удобный и безопасный для спуска путь, теперь, правда, совершенно заросший травой и редкими колючими кустами.
В общем, мы дружно сошли с того зыбкого смыслового поля, на котором, даже говоря об одних и тех же вещах, каждый из нас, тем не менее, имел в виду не совсем то или совсем не то, что подразумевал собеседник. Такое случается в жизни даже между близкими людьми, но производит опустошительное воздействие, когда затрагиваются глубокие мировоззренческие основы личности. И как кстати подвернулась эта дорога, заросшая травой и шиповником, но все-таки достаточно твердая, чтобы удерживать нас в равновесии! Но я даже не подозревал, где таилась опасность.
— Ты еще говорил о россыпях камней, — вдруг проговорил Магомед глухим голосом. — Это зиараты. Войска Лорис-Меликова не могли взять крепость в течение пяти дней… Хотя их поддерживали три батальона дагестанской милиции, командиры которых отлично знали все подступы к Хонда-Халадух. Мамлав из Чоха (его за это сделали потом начальником всей дагестанской милиции), еще один и предатель-согратлинец Магомед, сын Хурша. Хурш, бывший наиб Шамиля, был в крепости, а его сын — в карательном корпусе. И когда на пятый день крепость была все же взята… Это была жестокая битва до последнего человека… Когда крепость была взята…
На глаза Магомеда вдруг навернулись слезы и голос его дрогнул…
Видит бог, я не хотел. Но тут уж ничего поделать было нельзя: мои слова о кучах камней напомнили Магомеду о жгучей боли, которая жгла его непрестанно памятью о памяти.
— Когда крепость была взята и последние тридцать защитников, забаррикадировавшиеся в нижнем этаже, покончили с собой… — Голос Магомеда опять дрогнул, но он удержал волнение и продолжал. — Солдатам и милиционерам выдали водку. Опьянев, они стали кромсать тела убитых и отрезать им головы8 . Головы они бросали в ущелье, по которому течет речка, а тела… Тела они расшвыряли по лощине, которой ты и поднимался…
Я вдруг почувствовал, что готов разрыдаться вместе с Магомедом, словно в случившемся была и моя вина, хотя ни один из моих предков никогда не воевал на Кавказе. Но разве в этом дело? Магомед — вот о ком разрывалась душа. То, что произошло здесь, на этом склоне, для него — подлинный апокалипсис, с которого и начинается необратимое искажение гармонии мира. Разъятие андалальского братства, предательство, невиданная жестокость, измельчание человеческой породы…
Настоящее для него абсурдно и жестоко. Будущего за ним не видать. А тут и прошлое, прекрасное прошлое, о котором он может рассказывать часами, именно там, в цепи поколений, в череде славных дедов и прадедов отыскивая подлинных героев и свое место рядом с ними, вдруг оборачивается невыносимыми картинами торжества злой, обезумевшей воли…
— Когда победители сожгли Согратль и ушли, — с мучением, но твердо довершил он свой рассказ, — женщины спустились в ущелье и там в воде среди камней или застрявшие в кустах нашли и собрали отрубленные головы. Многие уже невозможно было опознать. Они собрали изрубленные кинжалами тела, брошенные в лощину, и так, приложив к каждому телу голову, погребли трупы восставших на склоне. Эти могилы остались без имени, ибо никто не знал, чье именно тело и чья голова упокоены под этими камнями…
Бывают какие-то страшные мгновенья, когда не знаешь, что делать, но понимаешь, что что-то делать необходимо… Страшную память оставили люди на этой земле. Вся матушка-Россия перепахана злом так, что живого места не осталось. Но, воистину, немного найдется мест, так же переполненных злой кармой, как Кавказ. О мука! Она не изжита, она живет, сочится слезами и кровью, и снова, как пытка колесованием, продолжается кровавое пыталово истории, и никто, кажется, не понимает, что память — сознание — по-своему отвечает на это, оставляя ядовитые семена, от которых скудеет земля, ожесточается и слабнет дух и перегруженная страшной тяжестью боли уходит в небытие вся страна… Мы погибаем не из-за того, что “ленивы и нелюбопытны” — добро бы! Нет, мы жестоки, жадны, памятливы на зло и равнодушны… Пугающе, как нелюди, равнодушны. А такое еще никому, с начала человеческой истории, просто так не сходило с рук.
Я встал, прошел в ванную комнату и долго, минут пять, наверное, умывался холодной водой, чтобы прийти в себя. Когда мне показалось, что это удалось, я для усиления эффекта сунул голову под кран — и тут уже точно тяжесть оттянуло от темени. Когда я вышел, на моем месте сидел незнакомый человек в вязаной шапочке, с надеждой глядя в мою сторону. Он был примерно моего возраста, только выглядел старше.
— Познакомься, — сказал Магомед. — Мой сосед.
— Василий.
— Магомет.
— Магомет?
— Да, тоже Магомет.
Мы обменялись рукопожатием, после чего Магомет доложил:
— Одному человеку болгаркой9 зубы опиливали… Делали клизмы спиртом…
— Ну уж, болгаркой… — недоверчиво сказал Магомед.
— Но клизмы точно…
— Я тоже слышал, — кивнул Магомед.
С ужасом я понял, что муки мои не закончены. И в принципе могут продолжаться вечно. Речь, как я понял, шла о пытках, которым подвергались люди во время “спецопераций”. Таких ужасов я слышал уже немало. Но если за грехи мои мне суждено было сошествие во ад — не тот, выдуманный журналистами ад, как когда-то в Дербенте, а в подлинный ад болеющей и не знающей успокоения человеческой
памяти, — то я хотел бы хотя бы получить об этом сведения из первых уст.
— Магомед, это здесь происходило?
— Нет, в другом месте.
— А здесь, в Согратле, были спецоперации?
— Да, конечно, везде они были.
— Когда в последний раз?
— Это продолжалось семь лет, — веско уточнил Магомед. — До 2007-го.
— И с тех пор не было?
— Нет.
Впервые я почувствовал желание взять сигаретку и, не привлекая к себе внимания, открыть входную дверь, незаметно спуститься во тьму, уйти на край селения, зарыться в стог и пролежать там всю ночь, глядя на близкие звезды. Чтобы только не знать правды. Довольно правды! У меня нет больше сил переживать слова и чувства, беспощадные как фреза, которая будет кромсать меня, пока не доберется до костей и не задерет насмерть. Впервые мне стало страшно. Страшно за то, что Согратль, который я когда-то пережил как путешествие в необыкновенно близкую мне духовную провинцию, вдруг обернулся для меня западней.
Я удержал свои чувства в сборе и в который уже раз за этот день достал диктофон. Только Магомед мог спасти меня.
— Магомед, расскажите, как это бывало, как это было в первый раз.
Режим: “Запись”. Файл 24.
“В первый раз, когда мы встали, оказалось, что за ночь все селение окружили солдатней, вооруженной с ног до макушки, с автоматами, крупнокалиберными пулеметами, подствольными гранатометами. У дома стояло человек пять.
— Что вам нужно?
— Нам нужен Магомед Ахмедович Ахтуханов.
Я говорю:
— Да, это я.
— У нас ордер на обыск.
— Что вы будете обыскивать?
— Вот. — Предъявляют бумагу. — Там написано.
В основном дагестанцы, пять человек. Зашли. Правда, разулись.
— Что вы будете искать?
— Вот то, что там написано: оружие, наркотики.
Я говорю:
— В первую очередь мои враги — это люди, которые ходят с оружием в руках, в том числе вы. Я не имею никакого дела с оружием. У меня есть кинжал — родовая такая ценность, еще есть ножи.
— Донесение на вас есть.
— Далее, — говорю, — наркотики. Какие могут быть наркотики, если я даже и не курю? Я человек ислама, а вы — наркотики… А литература религиозная — у меня все что угодно есть: по иудаизму, по христианству, по исламу. Вот Библия, вот Евангелие, вот Коран. Вот литература по сектантству христианскому. Что вас интересует конкретно? Какая литература является запрещенной?
— Да мы даже не знаем.
— А кто знает?
— Там, внизу, экспертная комиссия.
— Так вы что, будете всю мою библиотеку увозить с собой, что ли?
— Нет.
— Так что вы будете брать? Библию будете?
— Нет.
— Ну а что?
— Мы, — говорит, — не знаем. Нас, — говорит, — не предупреждали…
Я его спросил:
— А кто ваш руководитель?
Он назвал. Я этого человека знал прекрасно, он сын моего друга.
— У вас есть намерение мне что-то подбросить или нет?
— Нет, — говорит, — приказом это строго запрещено.
Потом нашли внизу, в подвале, снарядные ящики. И сейчас они есть там. Когда-то мой родственник служил старшиной в ракетной части. Потом она была расформирована. Остались эти ящики. Добротные такие… Ну, он мне несколько штук привез. Я заполнял их кормом для овец. И так вот полные они были. У них щупы, они прощупали.
— Откуда эти ящики?
Я сказал откуда.
— Ну, — говорят, — тогда мы все поняли. Только, понимаете, — говорят, — мы уже второй день ничего не ели. Может быть, вы угостите нас хотя бы чаем?
— Ну, пошли.
Угостил я их чаем, и мы пошли к их командиру. Я говорю:
— Магомет, ты обязан ответить на вопрос: кто наклепал на меня? Я никому ничего не сделаю, я это обещаю, но я должен знать, кто наклепал на меня…
Он очень тактично, умно так ответил:
— Магомед, мы не выдаем своих информаторов. И кто бы ни был на моем месте, никто об этом тебе не скажет. Но ты, — говорит, — сам будь осторожнее.
И сказал, о чем был донос: об этих ящиках. Оружие, мол, хранится в ящиках у Магомеда…
И во второй, и в третий раз было точно так же: ордера, подписанные судьей или прокурором. Бестолковые солдаты. И прокурор и судья — оба мои знакомые. Когда я был депутатом райсовета, мы вместе работали, в одном даже комитете были. И я говорю:
— Абдулла, ты совесть имеешь, когда подписываешь разрешение на обыск в моем доме?
— А тут, — говорит, — я не виноват. Мне дали, там печать и подпись, сказали: “Подписывай”. Точно так же сказал и судья. На второй-третий раз я этих солдат тоже спрашивал, есть ли у них намерение подбросить что-нибудь, сделать подлость, они отвечали: “нет”. Ну, правда, и не сделали ничего. Но обыскали везде и всюду. Вдоль и поперек. Что искали — не знаю. По поводу литературы я сказал:
— Я историк. Я сдал экзамен по истории религий. Я изучил иудаизм, я изучил христианство. И зачет, и оценку на экзамене я получил. Эти книги мне нужны для работы. А какая такая запрещенная литература — я не знаю.
И эти дундуки тоже не знали. Служат же люди, которые больше ничего не умеют делать — только носить автомат и стрелять. Правда, ничего не нашли. Конечно, ничего и не было…”.
Больше я ничего не помню. Видимо, кончился этот бесконечный день и по тому, что мое бедро ощутило прохладу свежего белья, я понял, что настала ночь. И я уже сплю как убитый. Потом муэдзин прокричал, как петух на заре. Я забеспокоился, попытался продрать глаза, сел, нащупывая ногами пол, но попадая все время в
холод — видно, пол был холодный, хотя мне казалось, что возле кровати постелен был коврик. И я все искал его, пробовал дотянуться ногами, пока не оборвался в ледяную пустоту. Все тело мое затрепетало, и сердце сжалось в комок: я понял, что все-таки не удержался на склоне и сорвался в безвозвратную гибель. Резкий свет солнца объял меня и вдруг я увидел внизу аул, будто пчелиные соты прилепившийся к мощному скальному выступу, лежащему в глубокой впадине между гор. Вот как будто всю эту скалу вместе с прилепившимися к ней домиками бросили в море недалеко от берега, и море расступилось от удара, и в этот самый миг все окаменело. Далекий берег, возвышавшийся над аулом, был отвесный, плоский, поросший редким лесом. Вокруг застыли поднятые тяжким падением скалы острые, неправильной формы всплески камня, а вдали равнодушные к прибрежным перипетиям горбились громадные океанские волны — одна за другой, до самого горизонта — настоящее море гор, освещенных ярким желтым солнцем, прорывающимся сквозь серые тучи…
…Улочка была такая узкая, что не то что машина — арба не проехала бы. Колени были разбиты, джинсы порваны. Я стоял на четвереньках и чувствовал под ладонями прохладные, отполированные подошвами башмаков каменные плиты. Слева была глухая стена из того же желто-серого, что и в Согратле, камня размером два кирпича, справа — длиннющий дом без дверей: такой длинный, что было и не понять, отдельный это дом или целый квартал длиною в несколько поколений. Беспощадное, жесткое, марсианское солнце сверкало в окнах остекленной террасы высоко надо мною. В контрастной, почти черной тени приютились сухие травы. Я встал и пошел по этой улочке, как по горной расселине, подгоняемый странной, безжизненной тишиной обступивших меня стен и домов. Не было слышно ни звука. В одном месте низ дома был пробит массивным камнем, похожим на тушу моржа, как будто скала, к которой прилепилось селение, жила своей неведомой жизнью и, пошевелившись, выперла этот камень, который легко пробил фундамент дома и заодно обвалил оставшиеся без опоры две комнаты первого этажа, зияющие черной пустотой. Тесаные камни стен осыпались, завалив пол-улицы, но опять-таки не было ощущения, что с тех пор, как это произошло, кто-нибудь пытался разобрать завал.
Потом расселина улицы кончилась, и я вышел на край плоской, хорошо выровненной площадки. Не сразу я понял, что стою на земляной крыше горской сакли — такой, какими их строили и сто пятьдесят и триста лет назад. Внизу подо мною были хозяйственные постройки: каменные сараи с легким, накрытым только железом крыши верхним ярусом для хранения сена или кизяка да несколько выгородок для скота. Еще ощущался в воздухе запах сухого навоза, но никого не было в этих загонах — ни коровы, ни овцы, ни хотя бы курицы. И в сараях ни сена, ни кизяка, заготовленного на долгую зиму, тоже не было. Бесшумный ветер шевелил лишь несколько прядей выгоревшей соломы. Оглядевшись вокруг, я заметил на ровной площадке странное, неолитическое по замыслу и исполнению сооружение: откуда-то принесенные крупные валуны были сложены вплотную друг к другу и таким образом очерчивали на крыше сакли еще одно пространство, внутри которого были натянуты голые, без белья, веревки с прищепками, стояло мятое жестяное ведро, два сломанных стула советского времени, старая металлическая спинка от кровати да перевернутый алюминиевый таз валялся, такой же мятый, как ведро, но при этом еще и дырявый. Все это были следы людей. И, может быть, совсем недавно они здесь были. Только все таинственным образом исчезли — может быть, за минуту до моего появления. Я отдышался. Как собака, вылизал раскровавленные колени и, разглядев тропинку, ведущую дальше по склону, тронулся по ней. И тут увидел дома… Но какие! Прежде всего поражала величина: они были в пять или в семь раз больше, чем обычные дома в горах. Правда, половина была почти полностью разрушена. От одного дома вообще не уцелело ничего, кроме зазубренных фрагментов стен с пустыми проемами окон, будто в него угодила бомба. Я поднялся по склону и пошел вдоль этих развалин, пытаясь постичь их изначальные формы. В одном месте это удалось: это был прекрасный, золотого цвета дом, от которого уцелела одна фасадная стена. Но что это была за стена! Во весь фасад на внизанных в стену рельсах узкоколейки висел роскошный балкон с витой кованой оградой. Он не использовался так давно, что от пола этого балкона осталось две или три высохших, почерневших доски. Но в этом ли дело? Во всем нагорном Дагестане это был, наверное, единственный дом с балконом! Роскошный дом, вернее, стена с огромным, в четыре створки, входным порталом, греческими нишами и барельефом львицы с льнущим к ней львенком… Дорогой, настоящий генеральский дом. Дата на фронтоне указывала год постройки: 1875-й. Другой — тоже громадный, похожий на крепость, как будто вырастающую из утеса, — сохранился лучше. Шесть опор, как исполинские корни, держали его на склоне, сложенном из циклопических, блестящих на солнце, будто отлитых из железа блоков. Но, и проходя мимо этого дома, я ощутил то же сквозящее чувство пустоты, которое преследовало меня в опустевшем ауле. Окно третьего этажа было пусто, заблудившийся ветерок вытягивал из него белую занавеску. Уже вечность полоскалась она на ветру. Только один из всех громадных домов — светлый, в мавританском стиле (выстроенный буквой “П”, с внутренним патио и римской аркадой, опоясывающей внутренний дворик) показался мне обитаемым. Я пошел к нему. На траве у входного портала лежал старый плоский еле живой спаниель. Когда я подошел, он с усилием поднялся и сухим языком лизнул мне ладонь. Но почему-то не пошел за мной, когда я направился к входной двери, вырезанной в створках ворот, ведущих во двор. Дверь легко подалась. Я оказался под сводами аркады, где была собрана разная утварь: к обычным уже ведрам и тазам прибавились умывальник в виде вмурованного в стену бака с краном, раковина, новая пластмассовая фляга для воды, большая кастрюля и несколько тряпок, болтающихся вместе с коричневым, в бежевую полоску покрывалом на свитой вручную цепочке. Сад внутри двора был запущен: лишь хилое деревце груши росло в центре да несколько побегов кукурузы. Причем ни груш, ни кукурузных початков, несмотря на осеннее, урожайное время, не было видно, будто кто-то все же собрал их. Но кто? Внизу, под арками, было устроено два жилых помещения, две терраски. Окна одной были наглухо забраны шторами, и, хотя рядом с дверью лежал коврик, на котором стояла пара стоптанных башмаков, никто не отозвался, когда я постучал в эту дверь. Неприятный холодок снова пробежал у меня по спине. Куда исчезли люди? Ведь они были здесь совсем недавно, это ясно. Вот две овечьи шкуры недавно вроде бы содранные. Впрочем, содраны они не меньше месяца, а то и двух назад. В шерсть уже набилась пыль, а внутренняя, невыделанная поверхность кожи заскорузла, пожелтела, взялась темными пятнами плесени… Месяца два должно пройти, чтобы шкура обрела такой вид. Два месяца… По тому, как выглядел спаниель у входа, можно было предположить, что его примерно столько времени и не кормили. Но что случилось? Может быть, жители этого селения просто ушли в прошлое — совсем недалекое, двухмесячной давности, но уже недостижимое прошлое. Они остались в том времени, в два месяца назад, и не хотят из него выходить, поэтому они и невидимы. Можно быть совсем рядом, но все же находиться в другом измерении, потому что это для меня два месяца назад — прошлое. А для них — бесконечное настоящее… И все же, когда я направился к терраске напротив, я не мог избавиться от впечатления, что из-за штор той, первой терраски, в которую я стучался, кто-то смотрит мне в затылок. Может быть, кто-то все-таки задержался в настоящем? Или изредка наведывается сюда из прошлого?
Обогнув клумбу, на которой жарко цвели багряные, цвета густеющей крови осенние цветы-бархатцы, все еще привлекающие последних пчел, я вышел к каменной ограде, которой был ограничен сад, да и сам дом, возведенный на высоченном фундаменте, с помощью которого была выведена горизонталь для всей постройки. Прекрасный вид на оба крыла дома и на дальний горизонт гор, похожих на бредущие волны, навеки остановленные в своем движении, открывался отсюда. Окна второй терраски не были закрыты даже газетами, и я мог спокойно разглядеть интерьер: стены, выкрашенные синей краской, массивный, обитый черной кожей диван 1930-х годов, небольшой стол с вытертой столешницей, на которой не было ни чайника, ни крошки хлеба, венский стул и белую рубаху, на вбитом в стену гвозде… Как будто случайно забытую на этом гвозде — вот и все, что составляло аскетический интерьер этого жилища…
По-прежнему ощущая пробегающий по спине холодок, поднялся я на второй этаж, опоясанный открытой галереей, на которую выходили двери пяти или шести комнат. Здесь отсутствие кого-либо было очевидно: в комнатах не было ничего, кроме серой пыли. Побелка стен на галерее от сырости и старости вскрылась шелудивыми струпьями, обнажая саманную обмазку стен, из которой торчала замешанная в глину солома. Доски пола были так истерты, что прогибались под моим весом. Мешок с известью, приткнутая к нему подушка и скомканное одеяло… Грубо сколоченная деревянная лестница… Как будто здесь собирались делать ремонт, но потом все бросили и поспешно исчезли. Только в дальнем конце галереи за занавеской, сделанной из простыни, я нашел голую кровать, на железную спинку которой было наброшено линялое синее покрывало. Над кроватью был прибит к стене ковер с красным рисунком. Спустившись вниз, я несколько секунд постоял в проеме двери под арками, прислушиваясь. Никто ни малейшим звуком не выдал себя. Я почувствовал, что надо убираться отсюда, пока это недавнее прошлое не схлопнулось надо мной. Вне дома, на солнце, стало легче. Спаниель, заслышав звук открывающейся двери, приподнял было голову, но тут вдруг откуда-то (откуда?!) на него стрелой налетела маленькая черная собачонка и, по-видимому, укусила, потому что тот жалобно заскулил.
— Пошла прочь! Пошла прочь! — вскрикнул я.
Собака исчезла так же, как и появилась — из ниоткуда в никуда.
Я подошел к спаниелю. От него сильно пахло псиной и, что еще хуже, пахло близким небытием. Надо бы было накормить его, но я оказался в этом месте совсем без еды.
— Извини, старина, — сказал я, погладив его по голове.
Мне хотелось уйти. Очень уж странным было это место…
И я пошел — обратно, мимо развалин больших домов, мимо опустевших сараев, мимо домов, со всех сторон заросших глухою травою. Улица, похожая на ущелье, прогнала меня сквозь себя порывом налетевшего свежего ветра. Я очутился перед домом, на фронтоне которого была ниша с бюстом Сталина, сильно загаженным птицами, над нишей висел на стене, также весь в белых крапинах птичьего помета, древний репродуктор, тихонько наигрывая бравые марши тридцатых годов. Дверь была открыта. Я прошел дом насквозь. Он был пуст. В конце длинного коридора светилась приоткрытая дверь. Я пошел на свет и вдруг услышал звук. Несомненно! Это был звук дыхания. Шумного дыхания — как будто борьбы или любовной игры, будто двое не пожелали исчезать из настоящего и задержались в нем, но, привыкнув к одиночеству, бурно и не стесняясь расточали ласки любви, катаясь в густой траве. Я осторожно выглянул наружу. Там, снаружи, был сад. Яблоневый. По саду, шумно дыша и раздувая бока, бродили коровы, выбирая из пожухшей травы опавшие яблоки… Еще одно видение рая…
Животные, выходит, так и не пожелали исчезнуть вместе с людьми…
Внезапно в глаза мне ударил яркий свет: ослепительный солнечный зайчик шаркнул по коровам, по яблоням и вновь поймал меня. Я отпрянул и спрятался в тень. Кто-то следил за мной. Я сполз в темный коридор и, подкравшись к подслеповатому окну, выглянул наружу: вот коровы, их ноги, морды, стволы яблонь… И над ними — будто творение инопланетного разума — громадная, похожая на кристалл шестиугольная островерхая башня из ослепительного, как золото, металла и тонированного стекла. Над нею, как радар, вращалось, явно выискивая кого-то, огромное зеркало, шпаря непереносимым светом между деревьями сада и возле двери, из которой я только что высовывался. Я понял, что зеркало силится поймать меня, охватить и испепелить своим светом: там, на горе, за нефритовой оградой, повитой колючей проволокой, жило злое колдовство. Я вдруг догадался, я стал догадываться… В этот момент безжалостный солнечный зайчик ударил в одно окно, потом в другое и в следующий миг попал бы точно мне в лоб, не упади я на пол. Сердце мое заколотилось, язык прилип к гортани, страх превратиться в ничто, как были превращены все другие люди, скрутил меня судорогой…
И тут я проснулся.
Я по-прежнему был в доме Магомеда, в Согратле, в безопасности…
Взял часы: девять утра.
— А ты, я вижу, любитель поспать. — Возник в проеме двери Магомед. — Доброе утро! Вставай, сегодня к нам гости. Позвонили из краеведческого музея: какая-то группа едет сюда, искать традиционный аварский дом…
За завтраком Патимат объясняла мне, что обычно в летнюю пору традиционный завтрак горца составлял вареный на молоке калмыцкий чай, приправленный перцем, маслом и накрошенной в него брынзой. Кружка такого чаю, кусок-другой хлеба — и работа до обеда. В поле с собой тоже брали только хлеб и густое питье из толокна и подброженного солода (кашицы из проросшей пшеницы). И только вернувшись домой, крестьянин мог основательно наесться хинкалом или пшенной кашей…
Недолгой, однако, была наша идиллия.
Не успел я напиться чаю, по счастью, обыкновенного, с медом и бутербродами, как в сопровождении незнакомого мне мужчины в дверях опять возник Магомет, сосед Магомеда.
Они поздоровались и Магомет подтолкнул мужчину ко мне:
— Вот, Сейфутдина три раза за бороду забирали. Подбросят три патрона — возьмут. Держат три дня. В следующий раз та же история повторяется…
— У Хемингуэя тоже была борода, но его за это не забирали, — усмехнулся Магомед.
— Это точно, — сказал Сейфутдин. Он с любопытством разглядывал меня. Вообще, события какого-то давно минувшего года, кажется, мало его волновали, он и пришел-то потому, что ему было любопытно взглянуть на приезжего из Москвы.
— Потом я карманы отрезал, — весело сказал он. — В куртке, в штанах — чтобы некуда было подбрасывать. Все равно забрали. И опять сказали, что патроны нашли. Не стали даже объяснять где.
— Но судя по тому, что бывало в других местах, вы еще легко отделались, не так ли? — сказал я Сейфутдину.
Он засмеялся в ответ. По-моему, ему забавно было вспоминать эти случаи.
По правде сказать, в мои планы не входило обсуждать детали спецопераций двенадцатилетней давности. А собирались мы… Ну, в общем, еще вчера с Магомедом мы занялись розыском явных параллелей между христианством и исламом: в этом нам здорово помог сборник хадисов имама ан-Навави “Сады праведных”. Были там совпадения удивительные:
“…В своей любви, милосердии и сочувствии по отношению друг к другу верующие подобны [единому] телу: когда одну из частей его поражает болезнь, все тело отзывается на это бессонницей и горячкой” (хадис 224).
Или вот еще:
“…Мусульманин мусульманину брат, и он [не должен] ни предавать его, ни оставлять его без поддержки. Для каждого мусульманина [должны быть] неприкосновенными честь, имущество и жизнь другого мусульманина, богобоязненность скрыта здесь. Достаточно будет вреда тому человеку, который презирает своего брата в Исламе!” (хадис 234).
Тут достаточно слово “мусульманин” заменить словом “человек”, чтобы эти строки звучали совсем по-христиански. Но о правомерности такой вольности Магомед хотел сегодня поговорить с имамом. Потому что в истории ислама был период (продолжавшийся несколько веков [XVI—XIX] и связанный, безусловно, с невиданной колониальной экспансией Запада), когда ислам занял очень обособленную позицию: и речь уже не только не шла о принципиальном единстве трех “ниспосланных” религий, но и сама граница между ними не представлялась более проницаемой, что было немыслимо еще в средневековье. Более того, всякое допущение подобной проницаемости, принципиальное допущение общих смыслов, лежащих в основе веры, тогда стоило жизни многим учителям-проповедникам10 . В общем, для меня созвучия (равно как и диссонансы) были очевидны — но любопытно было, что скажет по этому поводу имам.
Но Магомет, сосед Магомеда, и не думал отступать. У него была вполне конкретная цель: донести до меня свое несогласие с тем, что было прежде, и, по-видимому, с тем, что есть. Пока я слушал Магомета, до меня постепенно дошло, что когда-то ему было причинено большое зло, которое по-прежнему живет в нем, обрастает новыми обидами и раздражением, которые он не в силах ни переварить, ни держать при себе. Не все ведь обладают такой силой и широтой духа, как Магомед Ахтуханов, мой незаменимый собеседник. Однако и терпеть злобное раздражение Магомета, которое он спешил выразить при каждом удобном случае, было мне не с руки, потому что оно разрушало то доброжелательное равновесие, которое не без труда вчера вечером было достигнуто мною и Магомедом и которое мне так не хотелось поколебать.
Поэтому я все-таки повернулся к Магомету и спросил:
— Я не знаю, что вам довелось пережить. Но это было уже давно. Что, по-вашему, нужно сделать сейчас, чтобы все было правильно?
Магомет не был готов к такому повороту темы, но быстро сориентировался:
— На новый год ставят елку… Мальчик петардой сено поджег… Пьянство, драки, доходит до убийства! Зачем он нужен, этот праздник?
— Магомет, это у вас, в Согратле, доходит до убийства? Кого-нибудь убили в этом году? В прошлом?
— Нет, у нас до убийства, конечно, не доходит. Но к чему эта елка? Это не мусульманский праздник!
— А почему бы внутри вашей общины вам не решить самостоятельно — нужен вам этот праздник или нет?
— Потому что администрация навязывает нам этот праздник.
— Не знаю, стоит ли портить отношения с администрацией — они у вас достаточно сложные — из-за новогодней ночи. Пусть кто хочет справляет новый год, а кто не хочет — не справляет. Так вам не подходит?
— Нет.
— Почему?
— Ислам не поддерживает этот праздник: это пустая забава. В законе нет такого праздника.
Я поглядел на Магомета попристальнее: разумеется, он был нетерпим. Это неприятно поражало меня. К тому же для разговора со мной он не вооружился ничем, кроме убежденности в собственной правоте и обоснованности собственного раздражения.
Он что, в самом деле считает, что его раздражение — это серьезный аргумент в тот момент исторического времени, когда не только судьба России, но судьба всего мира висит на волоске? Что одно малю-ю-сенькое движение истории — и Согратль может быть затоплен не чужими людьми, а своими, по крови родными беженцами-согратлинцами — и этого будет достаточно, чтобы тут, в горах, люди просто не пережили голода? А если история пустится в пляс, то кто поручится, что все, в том числе и Москва, и Согратль, не будет стерто с лица земли? Видит ли он дальше собственного порога, этот Магомет?
— Хорошо, — сказал я. — Что еще вы предлагаете?
— Хорошо бы, чтобы пятница, а не воскресенье была выходным днем.
— Наверное, скорее в ваших силах, нежели в моих, добиться этого…
— Еще чтобы месяц Рамадан был объявлен отпускным. Чтобы месяц поста не был связан ни с работой, ни со школой.
— Исламские страны живут по лунному календарю. Он не совпадает с григорианским. Могут возникнуть серьезные трудности из-за передвижек времени в работе транспорта, экономики. Лично вы можете жить так, как вам угодно, тем более здесь, в Согратле. Но почему вы хотите подчинить этому ритму всех?
— Потому что надо привести жизнь в соответствие с законами шариата. Вот, например, 8 марта — этот праздник воспринимается верующими негативно…
— Да какое дело верующим до 8 марта? Пусть этот день отмечают неверующие.
— А что значит — “отмечают”? Праздники, вечеринки, парочки, а то и вино… Ислам запрещает уединение.
Я вдруг почувствовал в душе невыразимую скуку.
Если уж на то пошло — я сторонник радости, а не подозрительной и нетерпимой веры. В Панаме я видел индейцев, которые на свой лад исповедовали Христа. Символами их веры были солнце и крест. Это были приветливые, трудолюбивые, хоть и очень бедные люди, живущие в удивительной гармонии с природой и друг с другом на протяжении столетий. Они никогда никого не убили за свою веру, а пение псалмов — то ли собственного сочинения, то ли позаимствованных из “Песни песней” — приносило им искреннюю радость.
Нам не стоило продолжать разговор. Нет сомнения, что Магомет по-своему прав, только он еще не понял, что люди — разные. И законы мира, равно как и законы человеческого общежития, законы праведности и добродетели, а тем более законы любви и свободы несводимы к простым формулам и запретам.
По счастью, в это время зазвонил мобильный Магомеда. Он соединился.
По-видимому, звонили музейщики, которые должны были приехать в Согратль.
— Ну вот, — сказал он, поговорив о чем-то по-аварски. — Они едут. Сейчас будут здесь. Мы, наверное, пойдем и встретим их, Василий?
— Конечно, — сказал я, в душе благодаря Магомеда, что он понял и одним словом выдернул меня из бесполезного и тяжкого разговора.
Я зарядил в фотоаппарат свежие батарейки и через пару минут был готов к выходу. Магомед облачился в парадный костюм, взял трость, и мы распрощались с соседями. Путь наш лежал к центральной площади перед мечетью. По дороге — как раз там, где обычно я видел привязанного к ручке двери ишачка, — мы встретили учеников второго или третьего класса, которые вместе с учительницей собирали уличный мусор: случайно оброненные бумажки (нарочно в Согратле никто не кинет), веточки, опавшие листья… И я подумал еще, что, какие бы чувства ни обуревали меня минуту назад, жизнь сложнее того, чем порою кажется, и эти дети — они, конечно, молодцы. Сознательные дети. И еще дадут сто очков вперед московским остолопам того же возраста, которые из вредности лепят жвачку на сиденье автобуса и уж, разумеется, никогда не думают о том, чтобы подобрать бумажки на улице или хотя бы в собственном подъезде.
Но день, видно, не задался с самого начала.
Мы прошли через арку и повернули прямехонько к площади, когда навстречу нам попалась средних лет женщина. Не желая показаться невежливым, я отчетливо приветствовал ее:
— Салам алейкум!
Она безмолвно проследовала мимо. Не в первый раз реакция женщин озадачивала меня: если они и отзывались, то как-то крайне невнятно. А эта и вовсе не удостоила ответом.
— Магомед, — поинтересовался я, — когда я говорю “Салам алейкум” — я что, делаю что-то неправильно?
— Нет, — поспешил утешить меня Магомед. — Просто женщины не должны здороваться с посторонними мужчинами. Они вообще не должны выходить на улицу без сопровождения мужчины…
Оп-с!
Приехали.
Меня вдруг не на шутку тормознуло.
Я потерял вдруг интерес к происходящему. Я не хотел больше говорить с имамом. Да и о чем? О том, чтобы любить людей так, как завещал Христос? А эта тетка будет ходить, не смея поднять глаза только потому, что без сопровождения мужчины вышла из дома? Ну нет! Так просто меня не проведешь, господа законники!
Я выпалил про себя эту тираду и тут увидел автомобиль. Прежде чем я разглядел людей, стоявших возле него, я уже знал, что на этом автомобиле уеду отсюда. Позже я не раз анализировал эту ситуацию и всякий раз приходил к выводу, что не прав именно я. Я со своею “текучестью” внутреннего ландшафта оказался гораздо менее терпимым в восприятии иного, чем Магомед, для которого многие мои вчерашние высказывания были, конечно, совершенно неприемлемы. Выходит, я совершил классическую ошибку, впершись в чужой монастырь со своим уставом. Но если бы утром сосед-Магомет не загрузил меня по полной, я бы не сорвался.
Потом мы перезнакомились с приехавшими сотрудниками музея. Их было двое: “общее руководство” осуществлял начальник, Алибек. Работу делал двадцатипятилетний парень, фотограф Тимур. Еще были молодой шофер, парень в зеленой вязаной шапочке, обозначающей приверженность его к исламу, и почтенный седой старик, так же, как и Магомед, одетый в парадный костюм, — учитель истории из Чоха. К нему-то, старому знакомому, и направился Магомед прежде всего.
— Так ты уже показал им Чох? — горячо вопросил Магомед.
— Ну конечно, а как ты думаешь? — посмеиваясь, ответил старый учитель, перебираясь с переднего сиденья автомобиля на стоящую в тени мечети лавочку.
— Вы все осмотрели? — обратился Магомед к приехавшим. — Видели дом Мамлава?
— Мамлава? — переспросил Алибек. — Что-то не припомню…
— Единственный дом с балконом на весь Дагестан! Как можно это забыть? — зычно сказал Магомед.
Приехавшие переглянулись.
— А-а-а, эта стена… — вдруг произнес фотограф. И, поглядев на Магомеда, добавил: — Он весь разрушился, один фасад остался… И потом — нам нужен был не дворец, а типичный аварский дом, который потом можно будет воссоздать в музее…
— Дом Мамлава… — продолжал вслух размышлять Магомед.
Язык присох у меня к гортани.
— Это была плата за то, что соседи-согратлинцы будут считать его предателем… — Он указал на крепость, к которой я поднимался вчера. — Мамлав из Чоха решил, что лучше быть проклятым, чем бедным, и руководил батальонами дагестанской милиции, когда корпус Лорис-Меликова штурмовал согратлинскую крепость…
— Что ж, — сказал старичок со своей скамейки. — Мы в некотором смысле выбрали разные подходы…
— Это уж точно! — без выраженных эмоций, будто продолжая доигрывать старую и до последнего хода известную партию в шахматы, воскликнул Магомед. —
У нас — политкаторжане и ссыльные на поселении, у вас — генералы в свите императора…
— Да, — сказал старичок. — Были и генералы в свите… И еще: на одиннадцать лет раньше, чем вы, мы построили школу…
— Да, это так, — признал потерю фигуры Магомед.
— Из нашего селения вышло шестьдесят докторов наук и сто кандидатов. Два наркома в правительстве СССР. А у вас — сколько докторов, десять?
— Двадцать, — поправил Магомед. — Но у нашего колхоза всегда были самые высокие показатели…
— Когда это было? — с неожиданной грустью спросил учитель из Чоха.
— Да, давно нет этих колхозов… — согласился Магомед. Оба замолчали.
— А этот дом над селением, — вдруг решился я. — Эта башня из стекла и металла — что это? — спросил я чохского аксакала.
— А! — отмахнулся он, будто разговор этот был ему неприятен. — Это современный дворец начальника дагестанской таможни… — В надтреснутом голосе его зазвучала едкая издевка. — Новый хозяин места… Теперь они лезут всюду… У вас ведь тоже? Этот бандит?
— Да, — согласился Магомед. — Его дом там, за кладбищем… Еще ни разу он не сделал для нас ничего хорошего…
Потом мы искали “типичный аварский дом” по всему Согратлю. Во время этих поисков удалось снять немало любопытного. Я показал ребятам электростанцию. Дом, в котором один согратлинский мастер еще до революции, долгое время проработав на нефтяных приисках в Баку, построил электростанцию, доставив сюда, в горы, немецкий дизель. Топливом была нефть, которую привозили в Согратль арбами в бурдюках. Ее хватало, чтобы в селении в 1912 году узнали, что такое свет. Этот дом меня еще в первый раз поразил, когда мы с Ахмедом в Согратль приезжали. Он очень стильно построен. Очень скромен, но совершенно отчетлив индустриальный дизайн. Дом и до сих пор называется “Мастерская”, хотя в нем, по-моему, живут. Офигенно красивый дом. К сожалению, совершенно не аварский. И такого вот “типично аварского” дома нам в конце концов так и не удалось найти. Ну, просто не было ни одного дома как чистого принципа. В каждом было что-то свое. То ли изюминка, то ли сумасшедшинка. И мы прошли немало улиц и крытых переходов, мы видели темный подвал, где глубоко-глубоко в узком каменном колодце блестела черным Великая вода Согратля. Вода вод, которая останется, когда все остальные источники иссякнут, пересохнут или будут уведены в сторону. Эта вода пребудет в Согратле всегда. И именно на ней, на этой воде, Согратль стоит. В средней полосе и города, и даже деревни русские часто стоят на реках, по рекам. А Согратль стоит на этом вот конкретном колодце. Так увидели мы корень воды, которым Согратль прикреплен к земле. Ну вот, а потом я понял, что им никогда не найти того, что они ищут. И посоветовал снимать все красивые дома подряд. Чтобы потом талантливый архитектор сделал из множества удачных решений какую-нибудь стоящую компиляцию. И вообще, конкретные дома, может быть, важнее сейчас запечатлеть, чем “типичный аварский”. Так мы поработали часа четыре, а потом ребята собрались ехать, и я пошел к Магомеду и прямо сказал, что поеду с ними.
— Но ведь мы хотели сходить к кадию… — немного огорченно сказал Магомед и, сунув руку за пазуху, извлек оттуда сложенный вчетверо текст молитвы оптинских старцев…
Я знал, что еще до того, как я окажусь в Махачкале, я пожалею, что расстался с ним. Но сейчас мне важно было уехать, мне было жизненно важно не встречаться и не разговаривать больше с Магометом, не смотреть круглосуточную программу из Мекки, не спорить о христианстве и мусульманстве… и не ходить к кадию.
Ну, а Магомед… Что Магомед? Бегство из Согратля — я это видел — он не мог расценить иначе, как проявление слабости. Не знаю, понял ли он, что я “на пределе”. Но, во всяком случае, он не поставил мне это в упрек. Он, скажем так, переживал за меня. Ему было жаль, что я воспользовался сравнительно пристойным способом улизнуть раньше времени. Я со своей стороны понимаю Магомеда, но себя тоже не виню. Он был дома, на своей территории, даже, я бы сказал, на своем духовном плацдарме, а я был один — и просто в силу специфики ремесла вынужден был принимать все, что обрушивалось на меня и налетало откуда-то без предупреждения, грозя опрокинуть и расплескать самоё мою текучесть. Я понимаю, что это несовершенная (хотя пластически-подвижная и отзывчивая форма существования), но она моя, а я хотел бы сохраниться в той форме, к которой привык. Я не хотел быть разлитым или разбрызганным. Может, во всем повинна сравнительная слабость моей нервной организации, но что делать — я родился таким, а ни один шофер не выжмет из своего автомобиля больше, чем позволяет мощность движка.
Когда я поднялся к дому, чтобы по-быстрому собрать вещи, меня внезапно буквально остановила Патимат:
— Магомед мне сказал не выпускать вас, пока вы не пообедаете…
— Магомед?
— Ну, да…
Как я забыл, что мы живем в эпоху мобильных телефонов!
Я был стольким обязан им обоим, что не стал отказываться, оскорбляя их гостеприимство: торопливо я поел, хоть Патимат на этот раз особенно вкусно приготовила, потом распрощался с ней, пробежал по улице, распрощался с Магомедом — и как ветром тогда вынесло меня из Согратля.
Разумеется, то, что Магомед Ахтуханов — мое главное дагестанское приобретение, я осознал. Но не сразу. А только месяца через два по возвращении. А когда осознал, только и понял, с каким человеком свела меня жизнь. С каким подбором смысловых доминант! Прямота и смелость. Ум. Доброта. Терпимость. Достоинство.
А пока что мы на машине музейщиков кубарем устремились вниз с чувством исполненного долга и компенсаторным желанием чем-то это исполнение долга расцветить. Ну, например, выпивкой. Хотелось успеть в город до темноты.
Руководитель группы, Алибек, сидя на переднем сиденье, звонил куда-то и, оборачиваясь к нам с Тимуром, спрашивал:
— Что будем заказывать — пельмени или хинкал? Пиво будете? Какое предпочитаете?
Я представил себе уютный ресторанчик где-нибудь на окраине Махачкалы, где все отлично знают Алибека и к нашему приезду постараются, чтобы нам было хорошо. Если мне чего и не хватало подчас в Дагестане, так это именно такого вот хозяйского подхода к проблеме отдыха от праведных трудов, который с такой виртуозностью демонстрировал в Азербайджане Азер. Но странное дело — в половине десятого мы въехали уже в Махачкалу, а ресторанчик на берегу под ивами, возникший было в моем воображении, так и не появлялся. Больше того: мы ехали прямиком “на редукторный”, к Дому прессы, где на этот раз поселил меня Али, и только метров за триста до него вдруг резко свернули во двор. И тут машина остановилась.
— Ты с нами? — спросил Алибек нашего шофера.
Тот отрицательно покачал головой:
— Я не пью… Так что поеду…
Внутренний двор блочной девятиэтажки, построенной “уголком”, в вечерний час был полон народу. Дети, взрослые, старики по-разному проводили здесь час вечернего досуга. Алибек возглавил наше шествие среди снующих под ногами детей и стоящих группами парней, как вдруг, как показалось мне, налетел на здоровенного, толстого, со сросшимися бровями парня, который сверху вниз обдал его неприветливым и скучным взглядом, но потом все-таки протянул руку, соглашаясь поприветствовать неловкого и по сравнению с ним тщедушного соседа.
Мы вошли в подъезд.
Света не было.
В темноте поднялись на четвертый этаж. Дверь в квартиру не была заперта, и мы как-то сразу очутились в коридоре в окружении четырех или пяти детей и двух женщин: одна, постарше и погрузнее, была женой Алибека. Она стояла, опершись рукой на дверной косяк, и разговаривала с другой женщиной, помладше, которая, как выяснилось, оказалась невесткой нашего предводителя. Эта тоже была в теле и в истоме этого богатого, молодого еще тела, но, поскольку и сам Алибек, и Тимур, и я были весьма сухого телосложения, появление наше не вызвало их женского интереса. Они только посторонились, пропуская нас в свободную комнату, и как ни в чем не бывало продолжали болтать дальше.
Похоже, нас никто не ждал.
Алибек притащил откуда-то и поставил возле дивана столик для закусок, стул, потом водрузил на столик тарелку с виноградом и другую — с нарезанным хлебом. Хинкалом даже не пахло. Потом он еще раз выбежал из комнаты и вернулся с полиэтиленовым мешком вонючей каспийской таранки. Я знал, как и где ловится эта рыбка, и есть бы ее, конечно, не стал. Но обещанного пива выпил бы с удовольствием.
— К этой бы рыбке пивка…
— Сейчас, — заверил Алибек. — Сейчас принесут.
Мы все никак не могли рассесться, наконец, за столом все вместе, потому что пиво все не несли и не несли. Потом в коридоре вдруг возник тот здоровенный, со сросшимися бровями парень со двора, оглядел нас с Тимуром как каких-то гуманоидов и, пока до меня доходило, что это, значит, сын Алибека, муж его невестки и отец его многочисленных внуков, сам Алибек вдруг исчез куда-то, так что мы с Тимуром в общем-то в какой-то момент перестали понимать, что мы здесь делаем, но тут… Тут нужен знак препинания. Точка лучше всего. Довольно-таки протяженная во времени точка, начинающая превращаться в вопросительный знак. Но, прежде чем превращение завершилось, Алибек вернулся, сбегав за пивом, и мы, наконец, расселись вокруг стола.
— Ну, — сказал Алибек, — за знакомство!
Он достал пиво, и тут выяснилось, что из четырех банок две “покрепче” он купил нам с Тимуром, а обычное взял себе. Я извинился и сказал, что выпил бы обыкновенного, потому что крепкое пиво я… ну, не пью. И Тимур сказал то же самое. Не знаю, что сделали бы вы на нашем месте, но пиво “Белый медведь” крепостью 7,8 процента — это почти самое худшее, что вообще можно себе вообразить. Алибек на секунду показался расстроенным, но потом взял этого “Медведя” и после тоста засосал целую банку. И, кажется, ему это помогло. Какая-то живость вернулась к нему. Какая-то радость жизни. И пока эта радость не прошла, мы посидели еще минут десять, выпили по банке пива и потом таким же образом, сквозь сгустившееся скопление домашних вышли в темный подъезд, спустились вниз и распрощались. Честно говоря, я так и не понял, что пытался изобразить Алибек, пока мы ехали в машине, но, по-моему, он просто побаивался в одиночку возвращаться домой. И тем более там выпивать. В общем, восхождение мое в Согратль к Магомеду закончилось нисхождением к Алибеку. Я, разумеется, уже жалел, что потерял общество Магомеда (причем в силу жизненных обстоятельств скорее всего навсегда). Но, теряя его, я, по крайней мере, понимал, почему уезжаю и зачем. А к этому вот последнему гостеванию надо было еще как-то отнестись. И пока шел по улице до Дома прессы, я ничего не смог придумать, кроме того, что это надо просто принять — и все. Миллионы людей по всей стране живут в таких же квартирах, переполненных детьми и родственниками. И если б не мы с Тимуром — Алибеку и пива бы с дороги выпить не дали. Ну а так — хоть помогли мужику. В конце концов он постарался. За пивом, бедняга, бегал… Сумасшедшая жизнь у него…
Я говорил уже, что на этот раз обосновался я не в отеле “Петровскъ”, а в гостевом номере Дома прессы. Там, на задворках складов ресторана и автобазы, была гостиничка на три номера, в которой вчера утром, когда я уезжал в Согратль, жили Сулиета, Ильяс, парень с телевидения, вместе с которым они делали фильм о самых глухих и патриархальных районах Дагестана, и я. Но прежде чем возвращаться в гостиницу, я перешел шоссе с намерением все-таки поужинать и выпить пива в одном кафе, которое я облюбовал себе поблизости: там была симпатичная, очень веселая и разговорчивая хозяйка, отличный лагман, суп с фрикадельками и всегда свежее хорошее пиво. Единственным недостатком этого заведения был громадный плазменный экран, настроенный на канал, по которому, сколько бы раз я туда ни заходил, передавали исключительно плохие новости. Позавчера это было сообщение о нашествии смертоносных улиток в Калифорнии (эти твари длиной до двадцати сантиметров заражали людей менингитом) и о гибели спортивного самолета, не сумевшего завершить фигуру высшего пилотажа.
Кафе было еще открыто.
Я зашел.
Хозяйка за стойкой узнала меня.
— Куда-то ездили?
— Да, ненадолго. Сегодня лагман?
— Нет, суп с фрикадельками. Лагман будете есть завтра.
“Ну уж нет, — твердо проговорил про себя я. — Завтра я буду ужинать в Москве”.
— Тогда фрикадельки и пиво.
— Это — пожалуйста.
“…Специалисты предполагают, что причиной авиакатастрофы, в которой погибла ярославская хоккейная команда, стала неисправность тормозной системы самолета, которая не позволила ему набрать нужную для взлета скорость…” — неожиданно известил плазменный экран, по которому метнулись космы огня и жирный газолиновый дым — все, что осталось от самолета.
— Вы любите ужасы? Нарочно такую программу выбрали? — спросил я у хозяйки. — Вы своими ужасами всех клиентов распугаете…
Девушка усмехнулась:
— Ваше пиво.
“…И в заключение — последние новости. В центре Махачкалы взорван минимаркет “24 часа”. Войдя в магазин, неизвестный мужчина стал стрелять в потолок, а когда по нему открыли ответный огонь охранники, он выбежал, оставив сумку, в которой находилось взрывное устройство…”.
Кусок фрикадельки застрял у меня в горле. Что это? Психиатрия? Но тогда тяжким недугом охвачена вся республика… Можно объяснить убийства милиционеров, месть, но эти взрывы, когда погибают невинные люди… Или этот псих с пистолетом полагал, что таким образом борется с продажей спиртного, запрещенного шариатом?
Я выпил пива и расплатился.
— Где это взорвали, интересно? — обеспокоенно проговорила хозяйка. Она ведь тоже торговала спиртным.
Я зашел в соседний магазин и, прихватив еще пару пива на вечер и круглый хлеб на завтрак, направился к воротам в захламленный и заставленный машинами двор, который был своего рода чистилищем перед лазейкой в коридор, где были три гостевых номера, в которых нас расселил Али. Но неожиданно перед самыми воротами столкнулся с ним нос к носу.
— Я что-то тебя не понимаю, — едва взглянув на меня, раздраженно фыркнул Али. — Ты уезжаешь в Согратль на два-три дня — а сегодня ты уже здесь… Какого, с позволения сказать, черта?
— Какого черта?! Я скажу, Али… Все дело в том, что у меня мозги дымятся от этой страны! Я схожу здесь с ума… Я не понимаю Дагестан! — выпалил я.
Али помолчал.
— Я тоже не понимаю, — вдруг сказал он грустно. — И никто не понимает.
Игра вне правил
Утром тщательно, вещь за вещью я уложил сумку. Выловил по комнате все, что должно было быть положенным в рюкзак в последнюю очередь. Теплые вещи, которые могли понадобиться мне по прилете в Москву: куртку, бейсболку, зонт…
Потом заварил чаю покрепче и съел хлеба.
Было еще слишком рано, чтобы звонить Али, но я понимал, что даже он вряд ли поможет. Ильяс оказался хитрее — заказал билет заранее. А Сулиете с трудом достали один билет через ФСБ. Так что сегодня рассчитывать мне придется скорее всего на собственные силы. Почему-то с самого начала этой командировки меня не покидало ощущение, что я попал в какое-то совсем другое кино, нежели в прошлый раз. В прошлый раз я всегда чувствовал над собой охраняющую длань Али. Сейчас он не мог уделить мне столько внимания. Вчерашний вечер закончился в номере у Сулиеты, и так я узнал, что как раз в тех местах, где они снимали с Ильясом, была попытка взорвать погранзаставу (погранцов, в отличие от милиции, обычно не трогают), которая завершилась тем, что взрывом убило мирных жителей. Я пошел спать, когда Сулиета села писать статью, которую Али собирался опубликовать в сегодняшней газете. Что-то беспокоило их. Что-то неладное творилось в Дагестане…
Я вышел на улицу, поймал такси и попросил довезти меня до ближайших авиакасс.
Шофер был разговорчивый, то да се, я пожаловался ему, что билетов, кажись, нет, он не поверил, но сказал, что у него есть друг, летчик, который может достать, если только он не в рейсе.
— Давайте, если билетов не будет, позвоним этому человеку, — сказал я, отлично понимая, что без “знакомств” мои шансы убраться отсюда равны нулю.
Он был не против, только хотел, чтобы я сначала проверил, как там, с билетами. Все не верил, что билетов нет. Но я уже понял, в чем дело. Если бы не День национального единства! Мне повезло: я своими глазами увидел, как этот праздник, посвященный — если припомните — 270-летию разгрома Надир-шаха, отмечается впервые. Молодежь все-таки пробила это дело! И праздник был неплох: весь Дагестан собрался на главной площади Махачкалы в национальных костюмах, и люди просто ходили от стенда к стенду, от шатра к шатру и разглядывали, опознавали друг друга, угощались национальными кушаньями, пили чачу, водку, чихирь и удивлялись: это, значит, ногайцы… А это — кумыки… Аварцы… Даргинцы. Лакцы. Терские казаки… А вместе — это мы… Дагестан. И на этот праздник пригласили кучу народу. Из Москвы в Махачкалу я летел с актерами какого-то московского театра, который собирался на сцене Русского драматического показать “Тетушку Чарлея” Брэндона Томаса. Там еще был парень-актер, карикатурно похожий на Джонни Деппа в фильме “Мертвец”. Но вся фишка была в том, что он не осознавал карикатурности своего сходства и на полном серьезе то и дело поправлял челку и темные очки, надеясь, что за их стеклами не видно его глаз, бесконечно ищущих чужого “узнавания”, восхищения его подобием. Для верности он называл одного из своих приятелей “Никто”… И теперь, когда праздник кончился, все эти люди повалили назад. Поэтому шансов у меня было маловато…
Я зашел в кассовый зал и сразу подошел к свободному окошку.
— Один на Москву. Сегодня…
— Нет билетов.
— Послушайте, столько рейсов, хоть один-то билет должен быть…
— Понимаете, это не я вам отказываю, — сказала женщина-оператор за
кассой. — Это машина выдает информацию. Сами смотрите: на сегодня нет. На понедельник, на вторник — тоже нет. Так что — до среды… Будете брать?
— Нет, — сказал я. — Попробую как-нибудь еще выбраться отсюда.
До среды… О силы небесные!
Я вернулся к шоферу и попросил, чтобы он позвонил своему другу. Тот набрал номер. Долго не было ответа, потом он соединился, они что-то обсудили, и шофер напрямик сказал, что “тут одному хорошему знакомому нужен билет до Москвы”. Молчание. В эту секунду я прикидывал, сколько нужно будет ему отстегнуть за эту фразу.
— Не может он помочь, — сказал, заканчивая разговор, шофер. — Сейчас он уже в маршрутке едет. Летит во Владикавказ, оттуда в Турцию. Вчера бы… Он бы сделал. Хороший мужик. Только бухает перед рейсом. И водку пьет, и пиво…
Я чувствовал себя зверем, попавшим в загон.
По дороге назад мой таксист сказал, что как раз возле Дома прессы есть стоянка междугородных автобусов Махачкала—Москва. Отправление — в семь вечера. Едешь ночь — день — ночь — и под утро — в Москве.
Перспектива ехать автобусом тридцать шесть часов не очень-то улыбалась мне. Чтобы проехать такое расстояние, нужен свободный режим передвижения. Как в автомобиле. Тут останавливаешься, тут обедаешь, тут разминаешься или полдня гуляешь по степи… Но с автобусом так не выйдет. Он едет и едет, и ты в своем кресле постепенно превращаешься в закостеневший, саднящий кусок умирающей плоти. Хуже может быть только поезд, который тащится в Москву через Астрахань двое суток. Двое суток люди спят, пьют, молятся, ссорятся, дерутся — и ты воленс-ноленс наблюдаешь все это. А потом нервы у тебя не выдерживают, ты идешь в вагон-ресторан, заказываешь обед, а затем сутки от Астрахани до Москвы, сидя на вонючем унитазе с коликой в кишках, думаешь, что у тебя — обычная дизентерия или обычная холера?
Когда мы подъехали к Дому прессы, рядом остановилась машина, в которой сидел Али с верным Шамилем за рулем. Али направлялся, видимо, к Сулиете. И тратить на меня время ему не хотелось.
— Куда ты идешь? — Остановил он меня. Глаза его были суровы.
— Я иду в свой номер. Но коль уж встретил вас, хочу спросить: есть ли вероятность улететь сегодня?
— У меня куча дел, а теперь ты хочешь, чтобы я и твоими делами занимался?!
— А на кого мне еще рассчитывать здесь? Я уже выяснил — билетов нет.
— Шамиль! — обернулся к шоферу Али. — Возьми его паспорт. Попробуй сегодня на Москву…
— Или на Питер, — сказал я.
— При чем здесь Питер? Ты что, и в Питер тоже собираешься? — Опять посуровел Али, видя в этом какую-то блажь.
— Нет — просто из Питера я за сорок минут долечу до Москвы, а если нет — всего семь часов поездом.
Питер… Если ты попал в Питер, считай, что ты уже в Москве. Даже если у тебя нет денег, в Питере у тебя наверняка найдутся друзья. Они накормят тебя, напоят и уложат спать-почивать… А наутро дадут денег, посадят в поезд и отправят в Москву. Я вдруг понял, что любой город РФ, будь то Воронеж, Астрахань, Коломна, любой город, куда можно перенестись на самолете или усилием воли, мне сейчас милее Махачкалы. Но не скажешь же этого Али.
— Хорошо, — приказал Али Шамилю. — Еще на Питер…
У Сулиеты мы дожидались возвращения Шамиля. За ночь Сулиета написала статью. Она молодец, сильная женщина, хотя и любит произвести артистическое впечатление. Но женщин это лишь красит. Она предложила мне свежие оппозиционные газеты. Я взял их и ушел в свой номер, чтобы не мешать их общим с Али делам и ее сборам.
Через некоторое время вернулся Шамиль. На Москву билетов, естественно, не было, а на Питер в воскресенье не было рейса.
— Возможности еще остаются? — спросил я Али.
— Когда будем провожать Сулиету, будь здесь. Может быть, удастся что-то сделать в аэропорту.
Я вышел из гостиницы. Так. Тошнота во всем теле становилась все сильней.
Сейчас я пойду в кафе и позавтракаю или пообедаю… Это раз…
Но тут я вспомнил фразу: “Лагман будете есть завтра…” и подумал, что не стоит искушать судьбу. Придется перекусить в другом каком-нибудь месте.
Автобус.
Двухэтажные современные автобусы Махачкала—Москва стояли возле гипермаркета “Пирамида”, буквально через дорогу. Я решил разведать этот вариант как крайний. Автобусов было два. Они стояли бок о бок. Громадные белые двухэтажные автобусы. Возле одного прохаживался менеджер, который показался мне довольно симпатичным и мягким парнем.
— Сколько времени вы в пути?
— Вы будете в Москве следующей ночью.
— А сколько стоит билет?
— Вам какое место: сидячее, лежачее?
— Сидячее.
— Две тысячи.
— Так. А бар в автобусе есть? Пиво?
Он взглянул на меня, как на сумасшедшего:
— Бара нет. А пиво пить можно… немножко.
— В каком смысле “немножко”? Туалет-то есть у вас?
— Нет, ни у одного из наших автобусов нет туалета… Но остановки — каждые два часа… Вас зарегистрировать? Вы едете?
— Нет, пока не решил…
— Ну возьмите тогда визитку: вот этот, нижний телефон.
— Спасибо, — вяло отреагировал я. Но отреагировал! И визитку взял!
Поначалу я отверг этот вариант. Тридцать шесть часов без туалета… Без каких-либо признаков удобств…
Если бы Европа, которая произвела эти автобусы, знала, до какой степени скотства и дискомфорта можно их довести…
Опускаю скучные подробности этого дня. В полчетвертого мы — я имею в виду всех мужчин — погрузили обширный багаж Сулиеты Ослановны в громадный джип Али и поехали в аэропорт. Особых надежд у меня не было, но все-таки… Вот Сулиета у стойки. Посадка уже заканчивается. Али даже не попросил Шамиля взять мой паспорт, чтобы в случае чего сразу купить билет.
Но что это? Что-то не так там, на регистрации.
— У вас билет на вчера, — объясняет растерянной Сулиете девушка за
стойкой. — Вот: 17 сентября.
— Этого не может быть, — взрывается Али, — мы пробивали этот билет через правительство, через КГБ…
— Но он вчерашний.
— Шамиль! — Али полоснул своего оруженосца сабельным взглядом.
Ясно было, что налицо ошибка: кассир неверно расслышал, Шамиль, убежден, сделал все правильно, но потом — раз-раз! — и машинка выдала билет на вчера, и это безнадежно. А самое главное, бывают то ли секунды, то ли минуты, когда в это невозможно поверить. Кажется, еще можно позвонить кому-то, чтоб исправить ошибку, отменить, разрешить…
Вот уж теперь никому не было до меня никакого дела! Али метнулся к начальнику аэропорта. Шамиль прохаживался своей походочкой сверхлегкого воина возле багажа Сулиеты.
Терять больше было нечего. Я нащупал в заднем кармане джинсов визитку автобусной фирмы и набрал нижний телефон. Занято. Я набрал средний.
— Зарезервируйте за мной одно место.
— Сидячее, лежачее?
Отступать было некуда. Еще утром я знал, что не вернусь сюда. Всем своим существом я уже ехал, вырывался, улетал…
— Сидячее.
Судьба моя решилась.
Али вернулся от начальника аэропорта ни с чем. Вздувшаяся синяя вена пересекала его лоб, как молния. Почему-то он решил направить острие этой молнии в меня:
— А еще ты!!!
Что-то щелкнуло, механизм моего движения запустился, я поднял сумку и закинул на плечо рюкзак:
— Али Ахмедович, благодарю вас за прием. Если что-то было не так, извините. И прощайте: я уезжаю автобусом.
Я хотел взять такси, но Али удержал меня.
Мы доехали обратно до Дома прессы, Али сделал вялую попытку пригласить меня на ужин, но я сказал, что мне надо спешить к отправлению автобуса.
Первым делом я пошел в аптеку и купил мужской памперс (не своего размера, но это не имело значения). Потом в последний раз зашел в свой номер, снял трусы и надел на себя памперс. Первый раз в жизни. Ощущение было странное, но терпимое.
Потом я пошел на автобусную остановку и стал обустраиваться в автобусе с понравившимся мне менеджером и шофером. Но не тут-то было! Я ведь позвонил не по нижнему, а по среднему телефону! И поэтому, оказывается, должен был теперь ехать в другом автобусе, менеджер (или второй водитель) которого и так-то не производил отрадного впечатления, а по мере того, как я настойчиво обустраивался в другом автобусе, свирепел все больше:
— Вы ведь нам позвонили? Где ваш телефон?
От неожиданности я протянул ему мобильник, и он — чик-чик-чик — с какой-то неимоверной скоростью нашел последний номер, который я набирал. Не нижний, а средний.
— Вот, номер наш. Мы забронировали место. Через пятнадцать минут отправление!
Я поднялся и подошел к менеджеру полюбившегося мне автобуса:
— И что, ничего нельзя изменить?
— Нет, так уж получилось. Я же вам предлагал сразу…
Понятно. Они — конкуренты. И не встревают в дела друг друга.
Я понуро пошел в нелюбимый автобус, сел в кресло у столика по ходу движения, заплатил две тысячи.
— Паспорт, — огрызнулся менеджер.
— Что?
— Паспорт!
Забрали паспорт и деньги и куда-то исчезли.
Первый, любимый автобус тем временем отправился.
Наш тоже заревел двигателем и стал выруливать на выезд со стоянки.
— А паспорт? — стал волноваться я. — Где паспорт?
Шофер посмотрел на меня с нескрываемой неприязнью. А ведь мне с ним ехать тридцать шесть часов…
В самый последний момент принесли паспорт с какими-то бумажками. Это значит билет и то, что погранслужба зафиксировала меня со всеми потрохами.
Минут через пять мы тронулись. Рядом со мной оказался высокий мужчина лет сорока, назвался Борисом. Я был рад, что нас только двое, а не четверо за этим столиком и мы не сидим друг напротив друга и не дышим друг другу в лицо. Да и ноги можно было вытянуть.
— Ты не местный? — догадался Борис.
— Из Москвы.
— А я лезгин, — произнес он, чтобы скрепить знакомство. Интересно, что он не сказал, откуда он — из Махачкалы, из Дербента или вообще из Азербайджана. У лезгин мощнейшая национальная доминанта. Это еще Сулиета рассказывала. Для самоидентификации лезгину нужно только одно — знать, что он лезгин. Я — лезгин. Они — лезгины. Мы — лезгины.
Потом на каком-то круговом перекрестке автобус остановился и довольно долго стоял. Шофер звонил по телефону и уточнял что-то. Через несколько минут подъехал белый джип, и из него в автобус перешли две девушки. Стройные, гибкие, на удивление красивые, но при этом красота их была как-то вызывающа. А сила гибких тел почему-то вызвала мгновенные вибрации кундалини под памперсом. Менеджер задернул прозрачную занавеску, отгораживающую кабину от салона, одна села на место второго водителя позади шофера, а вторая — на место билетера или экскурсовода справа от него и положила ноги на торпедо. Никто не сказал ей ни слова. Когда они достали сигареты и закурили, уже не нужен был ум Шерлока Холмса, чтобы понять, что это бляди, которых везут в Москву на работу. Но при всем при том и шофер, и его помощник всю дорогу относились к ним очень бережно и даже почтительно. Может быть, это были их сестры. А может, они зарабатывали в Москве валюту в общак и высоко ценились, как профессионалки.
Все эти остановки очень подрастянули пустое время, целый час мы выскребались из Махачкалы на трассу, ведущую в Кизляр и дальше, через Калмыкию — в Волгоград. Неожиданно я с ужасом ощутил, что мне пора слить остатки чая и кофе, которые я влил в себя за сегодняшний день. Разумеется, я не собирался испытывать памперс. Что если он протечет? Или не протечет, а просто наполнится мочой, как губка? Я вспомнил, как менял памперсы своим детям, когда они были маленькими. Нет-нет, этот памперс — как последний патрон, на самый крайний случай! Но я не хотел показаться некорректным. Они сказали — остановки через каждые два часа. Пусть будет через два. Я подожду. Я замер на сиденье, как птица, которую заметил было, но потерял из виду охотник, я притупил голову так, что чуть не заснул; я мимикрировал и менял форму, чтобы надувшийся внутри пузырь не ощущался так чувствительно. Но я выдержал. Я дождался, хотя это было нелегко. Потом подошел к шоферу и сказал: вот вы обещали остановки каждые два часа, а остановки что-то все нет…
— Мы обещали? — сурово спросил водитель. — Мы ничего не обещали.
Я вспомнил, что разговаривал с другим менеджером, с другим экипажем. Эти, пожалуй, из вредности не остановят, специально, чтобы я обоссался при них, при этих блядях, при Боре и всех остальных.
— А какая ближайшая остановка?
— Кизляр.
— Через сколько?
— Через час.
Через час…
— Ситуация предельно деликатная, — обратился я к другому парню, который оказался все-таки вторым водителем, а в тот момент просто наслаждался общением с девушками. Они весело болтали о чем-то, беспрерывно курили и всласть хохотали. Тут я их разглядел повнимательнее: та, что закинула ноги на торпедо, сделала это не случайно. Ноги были что надо. Точеные ноги в чулках со стразами. И на лицо она была очень хороша: глаза огромные, волосы цвета воронова крыла, правильное, я бы даже сказал, благородное лицо, если б увидел ее в других обстоятельствах. Вот она — красавица Дагестана. Вторая была русская, пообыкновеннее. Ничего такого особенного в ней не было: просто симпатичная девчонка. Но знаете, как женщины влияют на мужчину? Я вдруг решил не отступать. Мне надо выйти — пусть останавливают. Ничего с ними не сделается.
— А что, сильно поджимает? — спросил второй водитель, будто только что расслышал мою реплику.
— Не поджимало бы — не подошел бы.
Вскоре я понял, почему он так сказал.
Минут через десять водила все же остановил автобус. Его приятель выпрыгнул вслед за мной. В детстве мы с ребятами ссали “на дальность”. Так вот, вместе со вторым водителем мы упражнялись в этом не меньше минуты.
Кризис миновал.
Лед отчуждения, который отделял меня от экипажа автобуса, тоже был частично растоплен.
Ближе к Кизляру мы решили с Борей, что купим знаменитого кизлярского коньяка, а он должен был указать, где продают хороший шашлык.
Кизляр. О, господи! Едва мы выбрались из автобуса, как я понял, что главное — не потеряться. По правую сторону шоссе на площадке было не меньше сотни автобусов, возле которых стояли, курили и приседали тысячи человек. Другие осаждали пластиковые кабинки туалетов. Огни магазинчиков и кафешек манили к себе людей, желающих перекусить, но за двадцать минут, отведенных нам экипажем, решительно невозможно было успеть все. Мы бросились на поиски кизлярского коньяка, который должен был скрасить нам впечатления от этой ужасной дороги. Если вам плохо, если вы уходите в себя и мимикрируете, чтобы только не замечать окружающего и не быть замеченным, выпейте кизлярского коньяка — и вам станет хорошо, так хорошо, что вы опять сможете смело взирать на окружающее с оптимизмом. В первом магазинчике засели исламисты, которые не торговали спиртным. О черт! Мы бросились к другому магазинчику — через шоссе. Здесь коньяка почему-то не было. Было спиртное, но не было коньяка. Каждая ошибка отнимала у нас драгоценное время. Мы опять побежали наискось через шоссе и, наконец, нашли прилавок, за которым красовалась целая батарея коньячных бутылок. Но этот прилавок осаждала огромная очередь мужчин, которым тоже хотелось скрасить свою дорогу. В борьбе за
кайф — не до сантиментов. И я понял, что влезть в эту очередь не дадут. Просто набьют морду. Благо торговали здесь только бутылками, и очередь шла быстро. На две минуты мы слились с толпой в едином алкании.
— Какой будем брать? — спросил я Бориса.
— Вот тот, самый большой.
— Самый дорогой?
— Да, да.
Наконец, я бережно принял бутыль с драгоценным напитком в руки свои и уложил в рюкзак.
— Теперь шашлык, — сказал я Борису.
Он стал метаться по парковке среди автобусов и ларьков так, что я быстро понял, что он потерял свою шашлычную. Случайно мы натолкнулись на палатку, где какой-то мужик жарил куриные ножки и шашлык на вертеле, посыпал все это резаным луком, выдавливал кетчуп и выдавал белую лепешку величиной с чайное блюдце. Я хотел спросить, что мы будем — курицу или шашлык, но, обернувшись к Борису, вдруг убедился, что он исчез. Вот ведь черт! Без него я и автобус свой не найду — такими зигзагами мы бежали.
— Два шашлыка, — сказал я, когда подошла моя очередь. — Один без лука и без кетчупа.
Хозяин нанизал небольшие маслянистые кусочки мяса на шампуры и стал поджаривать. Я понял, что надо опять завязать все нервы в узел: время стоянки неуклонно приближалось к концу. Я попробовал определить, в какой стороне наш автобус, и, по счастью, вспомнил, что напротив было переполненное людьми кафе “Дорожное”.
— Один без лука? — неторопливо проговорил хозяин.
— Да, один без лука. И без кетчупа.
Одним движением он содрал с шампуров кусочки шашлыка в бумажные тарелки и, заправив порцию Бориса луком и кетчупом, выдал все это мне с двумя лепешками в придачу. Бежать с таким хозяйством в руках было трудно, но я все-таки справился с задачей и стал искать автобус. Тут будто из-под земли опять возник Борис, ткнул пальцем в пространство, и мы побежали к автобусу, который уже распускал вокруг себя клубы ядовитого дыма.
Когда мы уселись, наконец, за столик и перевели дыхание, Борис спросил:
— Я потерял тебя, куда ты делся?
Потерял… По-видимому, Борису довольно было того, что он — лезгин. Тратить на этом основании деньги он не собирался.
— Ладно, — сказал я. — Все сложилось. Пора приступать.
Мы выпили по двадцать пять коньяку и подступили к шашлыку. Есть хотелось зверски.
К моему удивлению, шашлык оказался просто мелко нарубленными и обжаренными бараньими ребрами. Ребрами без мяса. До сих пор удивляюсь, как хозяин умудрялся нанизывать эти кости на шампуры: видимо, в сыром виде их обволакивала кожистая пленка, под которую он и продевал стержень шампура. Остатки этой пленки, запекшиеся на костях буроватой массой, мы и пытались зацепить зубами. Как голодные псы, мы сгрызли все что смогли.
Потом выпили еще.
Потом наблюдали, как наш сосед через проход, попросив у экипажа коробку с видеофильмами, смотрит американские боевики, которых не понимает. В одном из них супернегр-боксер обязательно насмерть убивал на ринге своего противника. После того как бездыханное тело уносили, этого негра подновляли, припудривали и выпускали на другой ринг, где противник, поначалу казавшийся грозным, в результате получал-таки свой смертельный удар, его уносили, негру зашивали рассеченную бровь, припудривали и все начиналось сначала. Я посоветовал мужику поставить какой-нибудь другой фильм. Он нашел в коробке диск без обложки и поставил его. Минуты три мы оторопело смотрели на происходящее: в этом фильме сюжета вообще не было. Просто все пиздили всех. Я взял коробку и сам стал в ней рыться. Неожиданно нашел “Зеленую милю” с Томом Хэнксом в главной роли.
— Вот, — сказал я, — отец, это фильм действительно хороший. Если ты посмотришь, то не пожалеешь.
И мы с ним посмотрели “Зеленую милю”. Я люблю этот фильм, потому что Ольга, моя подруга, показала мне его, когда мы только с ней познакомились. Я вспомнил Ольгу и вдруг ощутил, как мучительно соскучился по ней. Я налил сразу граммов сто коньяку и выпил. Борис заскучал от кинопросмотра, тоже выпил и пошел спать куда-то на второй этаж.
А я не мог заснуть. Теперь, когда коньяк посбивал все запоры с моей души, я хотел думать о любимой.
Я мог бы позвонить ей, но она поняла бы, что я плох.
Я не хотел, чтобы она раньше времени узнала об этом, равно как и о том, как и куда меня занесло.
Черная ночь висела над нами. Беспроглядная калмыцкая степь простиралась вокруг.
Я вдруг понял, что слишком уж заигрался в свои мужские игры и давно, уже больше четырех дней, не говорил ей, что люблю ее. А если бы и говорил? Она была бы рада? Да, конечно, была бы рада. Но почему-то, когда она однажды сказала, что после восьми лет совместной жизни мы могли бы и пожениться, я сказал, что не хочу. Не в смысле “не хочу”, а просто — после двух разводов считаю это бессмысленным.
А ведь она сказала об этом не просто так, верно?
Она, может быть, хотела максимальной близости со мною, хотела облечься в меня, принять мою фамилию так же, как приняла мои привычки, нервы, чересполосицу нашего быта, эти командировки и эту книгу, которая встала передо мной во весь горизонт и не дает отвести от себя взгляд, высасывает все мои силы, все мысли, все эмоции, оставляя лишь крошки на все остальное. Все это она приняла и таким меня любила. Детей у нас не было. Но разве по ее вине? Разве я променял бы детей на свои любимые тексты, будь я проклят?! Но она любила их, эти мои тексты. Она нянчила их, как маленьких. Она видела, что творится со мной, когда я рожаю их. Она появилась в моей жизни, когда эта книга уже шла за мной по пятам. Нет, тогда книга еще не убивала меня. Поначалу она заманивала. И мы вдвоем в полном согласии когда-то вошли в ловушку весны в древней Бухаре. И все эти восемь лет, покуда я все глубже уходил от любимой своей в неведомый Восток… И последние два года, когда меня швырнуло к рабочему столу и приковало к нему, как невольника к колодке… Все эти годы… За восемь лет прошло восемь лет, любимой моей больше не тридцать четыре, а мне — не сорок три. И теперь, когда текстов написано уже так много, что мысль о том, что книгу надо прикончить, пока она не прикончила меня, есть не просто требование здравого смысла, но и категорический императив жизни и душевного здоровья, мне, тем не менее, страшно спросить себя — а что будет, когда я закончу? Чем будет жива наша любовь? Рожать ребенка, особенно в такой жизненной ситуации, как
у нас, — это безрассудство. Мне кажется, что даже на безрассудство она готова ради меня…
А я?! А я?!
Почему я не подпустил ее к себе? Скотина! Она хотела только укрыться мною, раз уж больше нечем, только ощутить, что руки мои обнимают ее в том чужом мире, где единственным близким человеком для нее был я.
Я почувствовал, как слезы текут у меня по лицу.
Я люблю тебя, Олюша… Я люблю тебя…
Я рыдал, как ребенок.
Наконец, приступ прошел.
Я понял, что мне срочно надо покурить.
Сделать это проще всего казалось на втором ярусе автобуса, куда ушел спать Борис. Лишь бы кто-нибудь не заорал, почуяв табачный дым. Я встал со своего места и повернул к лестнице наверх. По пути я разглядел стоящие с обеих сторон вдоль прохода ящики высотой сантиметров девяносто. Точнее, это были не совсем ящики, потому что одна стенка у них отсутствовала и была завешена шторкой. Таких “антресолей” было штук шесть. Я не выдержал и, затаив дыхание от любопытства, приоткрыл занавеску. Там, как в склепе, в одежде и, по-моему, даже в платке, не подавая признаков жизни, лежала женщина. Из простонародья. Городская, сельская, крестьянка — разобрать было нельзя. По-видимому, она глубоко спала. Эти гробы, значит, и были “лежачими местами”. Примечательно, что за все время пути ни один человек не высунулся из своего гроба, не зашуршал оберточной бумагой, чтобы развернуть приготовленную в дорогу снедь, не вышел на улицу, не чихнул, не кашлянул, не прочитал молитву и не отодвинул хотя бы малость занавеску, чтобы впустить внутрь домовины толику свежего воздуха. Мне стало не по себе среди этих склепов, и я вернулся на место.
Надо было как-то нетривиально подойти к вопросу о куреве.
Как ни странно, решение пришло само собой.
Если во всем автобусе имеют право курить только сидящие впереди бляди — надо отправляться к ним.
Я взял сигарету и зажигалку и просунулся в кабину.
Одна как сидела на стуле, положив красивые ноги чуть не на приборную доску, так и продолжала сидеть, о чем-то тихо разговаривая со вторым водителем. Другая дремала в кресле прямо за спиной шофера. Рядом было еще одно кресло, пустое. Услышав шорох, она приоткрыла глаза.
— Тебе чего?
— Ничего. Тебя как звать-то?
— Наташа.
— Дай-ка, Наташа, я рядом с тобой посижу…
Она не возражала. Видимо, привыкла ко всему. В том числе и к тому, что подвыпившие мужики начинают клеиться еще в дороге. Какая разница, где срубить первые деньги? Наверху, небось, полно пустых гробов, где можно отдаться нетерпеливому попутчику… Она, видно, ждала что я скажу что-нибудь в продолжение, но я сразу понял, что лучше места не найти, если только действовать быстро: водитель меня не видел, ночной ветер, залетающий в приоткрытое окно, развеет дым. Я отломил у сигареты фильтр, чтобы была крепче, согнулся и всосал первую затяжку. Подержал ее в легких и так же незаметно выдохнул под себя.
Наташа молча смотрела на меня изумленным взглядом.
Я повторил маневр. Голова слегка закружилась, но зато воспоминания об Ольге не казались больше такими душераздирающими. Когда я выдохнул дым, водитель стал поглядывать по сторонам и принюхиваться. На третьей затяжке он в бешенстве заорал:
— Эй, кто там курит?!
Меня он не видел, хотя я сидел прямо у него за спиной.
Второй водитель, привлеченный криком первого, тоже не сразу понял, что я делаю, согнувшись, под сиденьем, но когда я выдохнул дым в третий раз, до него дошло, и он зарычал, как раненый зверь:
— Выбрасывай сигарету на хуй!
— Вот, бросаю, — сказал я и, пока тянулся к окну, чтобы выбросить окурок на улицу, затянулся в последний раз.
Это его взорвало.
— Слушай, ты пьян, сейчас я выкину тебя в степь — и конец!
Водитель за рулем обернулся и увидел меня. Лицо его исказило нехорошее выражение: я давно не нравился ему и теперь он дождался своего часа. Он аккуратно притормозил.
— Послушайте, мужики, — сказал я, с трудом подыскивая аргументы. — Не надо так. Тут непростая сложилась ситуация…
— Ситуация будет непростая, когда ты вылетишь за борт…
Я понял, что это не шутка. И что момент какой-то опасный.
Ситуация, когда я останусь в ночной степи без денег, без паспорта, без телефона, без материалов, собранных в командировке, и даже без коньяка — она была бы ужасающа.
— Но учти,— сказал я. — Я — писатель. А ты и все вокруг — просто персонажи текста. И лучше сразу понять, кем ты в нем хочешь остаться…
Это так всех удивило, что все как-то улеглось.
— А я заценила, как ты четыре раза пыхнул, пока они сообразили, что к чему, — сказала Красотка Дагестана.
— Тебя как зовут? — спросил я.
— Марика.
— Ну вот и хорошо, Марика. Не будем продолжать эту тему. Мне надо было курнуть. Но больше я не хочу никого беспокоить.
Я действительно ушел на свое место и приготовился даже лечь, поджав ноги, в надежде заснуть.
Но тут внезапно раздался легкий звон колокольчика: на телефон пришла эс-эмэска. Ольга.
“Мой милый, где ты, что с тобой? Нет вестей от тебя целый день. Все в порядке? Люблю”.
Получить такое послание после того, как я заглянул в свою грешную душу, а потом черти-водители чуть не выбросили меня в ночь в ста пятидесяти примерно километрах от Элисты — ближайшего города на этой трассе, — было все равно, что получить отпущение грехов.
На глаза опять навернулись слезы.
Где-то там, за две тысячи километров отсюда, за две тысячи километров от этого автобуса, этой черной ночи, этих гробов в салоне, всего того бреда, в который я попал сразу же, как только сделал шаг в сторону с привычной и даже натоптанной уже дорожки, Ольга ждала меня. Она меня любила. Единственный человек на всей земле продолжал отслеживать траекторию моего движения в разреженном скоплении миров. Я знал, что пальцы не слушаются меня, тем более в темноте салона, и текст ответного сообщения наверняка с головой выдаст меня Ольге. Он скажет ей даже больше. Она слишком хорошо знает меня, чтобы не понять, что за попыткой такого прорыва стоит нечто большее, чем отсутствие билетов на самолет.
“Еду автобусом на Волгоград через Калмыкию. Рассчитываю завтра быть
дома”, — отвечал я как можно нейтральнее. Теперь, даже если меня выкинут за борт, ясно будет, по крайней мере, где искать меня или мое тело. Разумеется, пришла еще одна эсэмэска с вопросами, почему завтра и что произошло. Я ответил, что, тьфу, тьфу, тьфу, ничего не загадываю и ей советую пока не задавать вопросов.
Такой ночью могло случиться что угодно.
И оно случилось.
Была остановка. Ночь совсем почернела и стала не на шутку студеной. Сверху, снизу и вокруг было одинаково черно. Я увидел комок света и плохо освещенную стену поодаль. А что я мог увидеть еще? Кругом была чернота. Я один вышел из автобуса и пошел к этому свету, и даже не к свету, а туда, где его последние отблески сливались с тьмою, и окропил какую-то стену.
Не успел я застегнуть ширинку и кое-как распихать по штанам свой дурацкий памперс, как прямо из темноты, как оборотни, возникли они. Пять человек. Рожи — сковородками. Такие и были в орде Чингисхана.
— Ты что? — Услышал я грозный окрик.
— А что? — Глуповато спросил я.
— Ты обоссал стену моего заведения, — сказал самый первый и самый здоровенный из пятерых и шагнул ко мне. Я почувствовал во всей его фигуре желание насилия, а в руке — разряд электричества. Эта рука уже приготовилась, чтобы меня ударить. С пятого класса школы не помню, чтобы меня так хотели ударить. О, черт!
— Извини, — сказал я. Тут надо было по-быстрому подыскивать слова… Его рука того и гляди могла сорваться… — Слушай, я не хотел… Темень кромешная… Я просто…
Еще двое отделились от оставшихся четырех и пошли на меня. В темноте я видел, как играет электричество в их руках, готовых сокрушить мне челюсти и ребра и бросить здесь, как набитый костями мешок. Вокруг была жесткая калмыцкая ночь. Без смягчающих: тьма, холод — жесть. И никто из дагестанского автобуса не вышел бы, чтобы меня подобрать. А может, эти и принимали меня за дагестанца?
— А ты вообще кто такой? — заорал, раздувая огромные ноздри, высверленные природой в плоском лице, хозяин заведения, предваряя этим криком первый удар. Ему нужно было унизить меня до расправы: ведь ясно было, что я здесь никто и он сейчас докажет это. Но, как ни странно, именно эта фраза оказалась спасительной. Я вспомнил волшебное слово.
— Я — писатель. А вы все — просто мои персонажи…
— Писатель?
Я видел, что они больше не движутся, чтобы убить меня.
— Ну да. Писатель…
Некоторое время они были растеряны. Потом хозяин сказал:
— Ты больше не ссы на мою стену.
— Никогда! Извини, что так получилось…
Я вернулся в автобус и плеснул себе коньяку. Писатель. Видимо, принимают за юродивого. Или за дурачка.
Ну и ночка!
Сегодня уже 26 января 2012-го. Прошло больше четырех месяцев с тех пор, как это произошло. И все же и вчера и сегодня — поистине Судные дни, когда мне по моим записям приходится восстанавливать и заново переживать катастрофу, которой стало бегство мое из Дагестана. У меня не хватает нервов, не хватает душевных сил писать. Мне снова хочется спрятаться, напиться, обкуриться, не быть, чего я усиленно добивался тогда, чтобы не замечать, не видеть зияющего провала, ничего не знать о постигшей меня катастрофе. И особенно постыдна, даже страшна делается та недоговоренность в нашей любви с Ольгой, с которой я преспокойно мирился восемь лет, покуда той адской ночью смерть не чихнула мне в рожу громадными ноздрями этого калмыка и я не понял, что единственное, чего я хочу сейчас, — это увидеть ее, свою любимую, упокоиться в глубине ее любви, заснуть там и даже умереть, чтобы наутро проснуться новым, свежим, исцеленным, вновь готовым для битвы. Но пока я не дошел до финала этой главы, я переживаю все еще страшнее, чем было тогда, я осознаю мрак своего падения и степень беспомощности, из которой меня вернул только ее образ. Ею я спасся тогда, ею спасаюсь сейчас, когда пишу. Я очень медленно продвигаюсь вперед. Всего дюжина строк, хотя уже полдень, но… как же страшно идти к полноте высказывания, в том числе и о себе самом. Вся эта
глава — невыносимая мука, ибо, как я теперь понимаю, мое возвращение в Согратль обернулось полным разгромом. Я не выдержал, не дотерпел, не дослушал, не доделал — и в результате оказался обычным, заурядным человеком, которому немногое по силам. Страшные правды узнаешь о себе путешествуя. Больше того, я, как выяснилось, оказался скуповат в любви к единственной женщине, которая любила меня беззаветно. И это чуть не обернулось для меня гибелью. Полной гибелью всерьез. Когда я вспоминаю эту ночную калмыцкую трассу, я понимаю, что это была дорога в преисподнюю с соответствующими попутчиками, пьянством и т.д. Только Ольга спасла меня. Ее эсэмэска. Лучик надежды в кромешной тьме. Ее неистребимая любовь против ненависти, волны которой окатывали меня и уже готовы были унести насовсем…
Любовь
Шесть утра. Старый кошмар — непонимание, где я. Я еду. Меня куда-то везут… Постепенно цепочка событий восстанавливается. Я поднимаюсь с кресел, на которых, скорчившись, проспал несколько часов, продираю глаза. Сейчас бы зубы почистить…
Остановка.
Здесь калмыцкая трасса соединяется с хайвэем российского значения “Каспий”. Это бугристая, разбитая дорога в три ряда. Самое смешное, что на перекрестке я узнаю барак придорожной гостиницы, в котором мы с одним приятелем ночевали в сентябре 2009 года, когда его вынесло из Калмыкии примерно при тех же обстоятельствах, что теперь привели сюда меня. Страшное место. Страшная дорога. Дорога расплаты. Дважды я бывал в Калмыкии, и оба раза она оборачивалась для меня одним и тем же: гонкой на грани нервного срыва сквозь непроглядную ночь сентября. Тьма, алкоголь, неумолимая совесть, пятачок света, демоны, полусон-полубред. Я бы не хотел в третий раз сюда возвращаться. И если в моей “географии” недостанет описания “Города шахмат” в Элисте или глубокой медитативности огромного буддийского дацана в центре города — это ничего. По жизни Калмыкия стала для меня территорией, где все тайное становится явным. Это непростая земля. И пусть такой остается.
Над горизонтом — нездешней красоты вишневый рассвет.
Я бегу куда-то в ледяном холоде утра, нужно что-то горячее, кофе или чай… Мне удается раздобыть стакан жидкого, чуть подслащенного чаю, я доношу его до места в салоне, пью, чувствуя, как кипяток жжет мне пустой желудок, но, едва выпив, понимаю, что для воплощения моего замысла, созревшего ночью, мне нужна не вода. Коль уж прорыв был начат на низких энергиях, надо черпать в них силу до конца. И это не шутка.
Если я не увижу сегодня Ольгу, не войду в ее свет — сокрушенный в своем бою, падший, грешный и грязный, — то я умру. Поэтому я достаю бутылку и всаживаю в себя утренние сто грамм. Властно сжимает в груди мое сердце демон-алкоголь. Хорошее, бурлящее в крови горючее, заправившись которым, я вновь чувствую себя в силах совершить бросок до Москвы.
Я представляю, как встречусь с любимой своей. Она обнимет меня, накормит человеческой едою, закроет одеялом и отпустит в сон. А утром польет живою водою и склеит меня из обломков своею любовью. Она напомнит мне, как верный оруженосец, что рыцарь, выбитый из седла, должен снова сесть на коня и сражаться до конца. Когда речь идет о полноте высказывания — надо драться до победы. А если тебя никогда не вышибали из седла, то ты, верно, никогда и не бывал в бою, приятель.
К тому же я неверно, в помрачении ночи, рассказал о нашей любви. И именно благодаря Ольге эта книга пришла ко мне как Задание. Один бы я не осмелился поднять ее. И о полноте высказывания речь бы тогда не шла. Я бы отмолчался, так и не сказав главного о своем времени, об опыте этого путешествия и о любви. Тогда друзья или враги могли бы сказать обо мне: “Ну, как все, рожденные в шестидесятые, этот тоже так запутался, что почел за благо пробухать свой талант”. Не-ет, этого от меня не дождетесь. Дело писателя — не спасать скучающих читателей от скуки, а размышлять вместе с размышляющими, делиться опытом с теми, кто тоже ищет путь и не желает обманываться относительно того, что придется ему испытать. А Задание? “…Его выбираешь не ты”11 . Кондуктор, который выдает счастливые билеты с заданиями такого порядка, дает тебе шанс состояться. Но за этот шанс приходится жестоко платить. А как же иначе? Не сразу я понял, что сейчас книга эта — главное в моей жизни. И выбор прост: написать — или умереть. Если напишу, то, что бы со мной ни случилось, книга выйдет — слово вылетит. И никто не посмеет тогда сказать, что мы так, пришли в этот мир пивка попить да черкануть пару забавных или изящных рассказов. Пусть идущие за нами знают: мы не сдались. Мы мыслили. Хотя мы (я) боялись? Боялись. Мы (я) трусили? Трусили. Мы готовы были отступить? Сто раз мы готовы были отступить. Малодушие терзало нас? Ох, и терзало же нас малодушие! Но в результате мы оказались бесстрашными. Кто мы? Я, он, она — двое-трое, пятеро-шестеро самых близких людей, без которых эта книга не могла бы быть написана. Я не имею в виду соавторство. Я имею в виду дух. Без Магомеда Ахтуханова она, между прочим, тоже не могла бы быть написана. Да, он измучил меня, этот старый ваххабит, но при этом осыпал дарами, драгоценность которых я только сейчас начинаю осознавать. Но непосредственно как жизненный вызов проживали эту книгу только Ольга и я. Признаюсь: ничего труднее и неподатливее я никогда не писал. Я жил как в шорах, полагая, что поиск общих смыслов будет сведен к узнаванию моих представлений о мире в других людях. В Азербайджане этот номер прошел. А в Дагестане мне пришлось столкнуться со смыслами разными, не всегда мне понятными и подчас разрушительными для моих представлений о мире. Попросту говоря — другими. Но тоже общими, человеческими. Я стал учиться принимать чужое. Традиции. Образы мышления. Людей. Это далось не просто. Тяжелехонько это далось. После бегства моего из Согратля была даже идея вообще закрыть этот проект. Поставить точку и сказать: вот, читатель, ты видишь — я честно пытался, но что-то во мне несовместимо с такими образами мира. Опыт не удался.
Но это был бы очень обломный конец — а обломы в такой книге не нужны.
Опыт должен, насколько это только возможно, удаваться — вот в чем штука.
В чем та самая полнота высказывания …
В чем смысл битвы.
Занавеска, отделяющая кабину водителя от салона, открылась, впереди стала видна трасса, несмотря на ранний час, подзабитая уже машинами, что вызвало во мне беспокойство. Город Волгоград — это, я вам скажу, не город, а кишка. Восемьдесят километров вдоль Волги. По единственной главной улице можно тащиться час. Или два. А я понимал, что часов до десяти еще будут уходить утренние рейсы и только с четырех начнут отправляться вечерние. А до вечерних мне, пожалуй, на жидком топливе недотянуть.
Наташа и Марика оживленно обсуждали события минувшей ночи.
Я разглядел их при дневном свете. До чего же красивые девушки. И такая, прости господи, работенка…
— Чего смотришь? — Перехватила мой взгляд Марика. Как будто не специально ноги выставила на обозрение всему салону.
— Да поздновато мне уже на тебя смотреть, — отшутился я.
Этот ответ всех удовлетворил. Даже первый шофер, который теперь отдыхал, стал относиться ко мне много мягче. В сумерках они думали, что имеют дело с мужиком лет тридцати пяти, которому можно и нужно что-то доказывать, ставить на место, а тут — нормальный пятидесятилетний седой мужик, которому и руку помощи можно протянуть, если что.
— Подскажи, где надо выйти, чтобы попасть в аэропорт, — попросил я второго водителя, который теперь обосновался за рулем.
— Ладно. — Кивнул он.
Проснулись первые пассажиры. Время поджимало. В городской пробке не только мой план грозил лопнуть с оглушающими для меня последствиями. Ехать дальше автобусом противоречило самой гуманности. Неумытые лица попутчиков с выхлопом смешанных спиртных напитков и залипшими глазами вызывали жалость. Просыпающиеся на “лежачих местах” крестьянки (или торговки?) выглядели чуть опрятнее, но и то у каждой был вид, будто ее только что вынули из поленницы дров. Дубовый какой-то.
Откуда-то появился Борис, поинтересовался насчет коньяка, опрокинул утреннюю дозу.
Я представил, что можно еще почти сутки провести в его компании. Главное, что в автобусе ни один человек не мог ни умыться, ни почистить зубы.
По счастью, шофер притормозил и, обернувшись ко мне, произнес:
— Приехали…
Я сходил в кладовку, забрал свою сумку, набросил на плечо рюкзак.
— На дорожку! — подвинул ко мне пластиковый стаканчик с остатками коньяка Борис. Все-таки он был настоящий лезгин! Я выпил, пожелал ему счастливого пути, попрощался с экипажем и с девушками и вышел.
Вот странное ощущение: будто я вышел не из автобуса, а из какой-то злосчастной доли.
А вокруг… Долго не мог ни уловить толком, ни объяснить это чувство: Родина… Россия…
Я ощутил вдруг чувство полной безопасности, понятности, свойскости жизни, кипевшей вокруг.
По главной улице катил поток машин. Люди ехали на работу. Я поднял руку, поголосовал минут семь и понял, что в Волгограде так машины не ловятся. По крайней мере с утра. Понимая, что времени у меня в обрез, остановил маршрутное такси и утвердительно произнес: в аэропорт?
— Нет.
— А как проехать в аэропорт?
Всего-то было надо перейти на другую сторону улицы.
Я поймал такси. Был какой-то эйфорический пролет в утреннем солнце среди облетающих пирамидальных тополей…
Потом… Я опоздал на девятичасовой рейс на три минуты. Но счастье! Он не был последним. И билет я купил сразу же. Только пришлось ждать полтора часа.
Прежде всего я нашел туалет и избавился от проклятого памперса: по счастью, мне не довелось узнать, как используется по назначению эта штука. Потом достал из сумки щетку, пасту, бритву, расческу и перед зеркалом привел себя в мало-мальский порядок.
Теперь надо было подкрепиться. После выпитого коньяка я был осторожен. Дело свое я свершил: я допрыгнул. И дурная пьяная энергия была мне больше не нужна. И хотя в буфете полно было выпивки, я взял только кофе и сухое пирожное, посыпанное крошками арахиса. В детстве такие назывались “колечко”. Я отломил кусок пирожного, обмакнул в кофе и съел. Я берег себя для любимой.
И как-то все хорошо устроилось, я сразу заснул в полете, вышел в Москве, взял первого же таксиста, купил последнюю банку пива: деньги на ней и кончились — с таксистом только расплатиться пара тысяч осталась.
А дальше… Мы поехали, был полдень, солнышко ласково, по-осеннему серебристо светило, по радио передавали кумиров моей юности — Стоунз, Зеппелин и Клэптона, а шофер оказался в теме, и мы ее обсудили с глубоким пониманием вопроса… Я усмехался, глядя на облетающие березы, и все думал, какого черта понесло меня за семь верст киселя хлебать, когда вот оно — поле общих смыслов. А потом тормознул машину на повороте, не спеша по нашей улице под желтыми и багровеющими кленами дошел до ворот, неслышно отворил их — и тут же Ольга выбежала навстречу, мы сшиблись, я обхватил ее, такую мягкую, такую родную, такую душистую… и разрыдался. Ох, как же рвалась к ней моя душа! К моему дому, убежищу, к моему женскому, нежному, все понимающему… Как же стосковалась по ней моя душа! Как она желала с ней слиться! Мы стояли и сжимали друг друга в объятиях, и каждый из нас по-своему переживал эту ночь расплаты, эти беспросветные пространства, оборотней, страшных и диких, как гунны, и трепет ее сердечка, и мое колдовство, когда я словами выговорил себе жизнь, заговорил кровь, и она не пролилась на холодную землю, и груженый “КамАЗ” не переехал в темноте мое тело, приняв его за сбитую собаку или окончательно сбившегося с пути незадачливого путешественника. Слезы все лились и лились у меня из глаз, я молча глотал их и не мог остановиться, а Ольга с материнской нежностью гладила меня по голове, чтоб я, значит, затих, как ребенок. И все приговаривала:
— Ну что ты… Что ты…
И я все силился сказать, что это не ужас выходит из меня, а другое, другое…
И мне почти невозможно было это произнести — слишком долго я отмалчивался, и только благодаря этой ночи, выходит, понял — кто она для меня.
Я сказал — и сразу сел на ступеньки крыльца. Смотрю: дунет ветер — и то красные полетят, то желтые…
— Давай поженимся…
Она заплакала и ушла в дом. Я знал, что, наверное, так и будет, встал и пошел за ней.
А она уже расстилала мне постель, грела бульон и котлеты и все говорила: поешь, поешь, но о том, что я сказал, — ни слова. Я выпил бульону, съел котлету — и проспал сутки напролет. Проснулся — бутылка минералки стоит у изголовья. Вот, значит. Я вернулся.
Был уже вторник, Ольга уехала на работу. Я походил по дому, по двору, часок повозился с малиной — обрезал ее под зиму и подвязал. А потом — делать-то все равно нечего — сел и снова погрузился в свой Дагестан. Дневник, фотки, расшифровки с диктофона…
Осень как нарочно мне подыгрывала, было тепло, и когда я пошел встретить ее на станцию, все вокруг так дивно играло красками и свет невечерний во все небо встал, чудный свет, свет наш насущный…
Мы дошли до дому, но внутрь не хотелось идти, присели вместе, и я тронул ее руку:
— Олюш…
Она положила голову мне на плечо.
— Я знаю, что я никогда не стану главным для тебя…
Я вздрогнул. Стоило мне вспомнить эту ночь и мое спасение… Мне захотелось закричать, что она просто не поняла, что случилось со мною, и все, что она скажет, — уже поэтому неправда…
Но она не закончила.
— И даже я знаю, что ты всегда будешь исчезать, уезжать… Искать свои приключения, от которых я вся сжимаюсь… А потом будешь месяцы и месяцы писать, призывая меня только за тем… — она как-то перехватила платком навернувшиеся было слезы. — Но если то, что ты сказал, — правда…
— Правда.
— Я согласна…
На следующий день мы поехали в ЗАГС. Я думал, по возрасту нас сразу распишут, но нам дали два месяца “испытательного срока”, как молодоженам. Что, в общем, в контексте прожитых вместе восьми лет мы не восприняли всерьез.
Happy end
Потом пошли дожди, потом снег, мы стали мужем и женой и отметили этот день пролетом к границам Млечного пути и дальше, к другим галактикам. Я не шучу. Свадьба была скромная, в кругу ближайших друзей. До вечера мы посидели в популярном клубе “Китайский летчик Джао Да”, а ночью я решил подарить своей жене путешествие в космос — в программе нового московского планетария. Это было так потрясно, что мы еще прогуляли потом по городу до утра, несмотря на ноябрь и промозглую уже погоду. Ходили по пустым улицам центра, пили шампанское, и были счастливы.
Потом снова подступала работа, я прописывал первую часть Дагестана, но больше всего меня занимал Магомед.
Неудача (или удача?) моей второй поездки в Согратль.
Я верно почувствовал то неуловимое, что сразу сблизило нас.
Но, видимо, ошибочна была попытка расширить предполагаемое общее смысловое поле за счет религиозных текстов. Хотя я бы не сказал, что эта попытка провалилась (удалась она даже больше, чем я ожидал!). И все же неверным был сам посыл. Единственной методологией живого христианства было и остается снискание благодати (Серафим Саровский: “Спасись ты сам и вокруг тебя тысячи спасутся”). Ислам же незыблемо стоит на законе. Внутри этого закона есть моральные максимы, очень созвучные христианству. Но суть в том, что в христианстве Бог никому не навязывает себя. Благодать — это дар, которым можно обладать изначально в силу особой чистоты души, святости. В любом случае это — попытка причаститься тому моменту истины, когда на один только миг человеческой истории людям было явлено абсолютное, сверхъестественное добро — Христос. Устремление к вере — вопрос выбора. Никто не гарантирует благодати человеку, решившему “обрести Бога”. Как пишет Симона Вейль, и Бог мучается, пробиваясь сквозь толщи низменной материи к крупице божественного в человеке, и человек так же мучается, пробиваясь сквозь толщи своего несовершенного “я” к абсолютному совершенству Бога. Результат такого обоюдного стремления непредсказуем. Ислам предполагает, что исполнение закона делает каждого человека верным Богу. Большего от него не требуется. Сопричастие Богу — это почти кощунство. Но закон! Закон обязателен к исполнению. Поэтому в некоторых исламистских странах неисполнение норм шариата считается вероотступничеством и карается смертной казнью. Для христианина такое “принуждение к Богу” немыслимо. Несмотря на это, обе традиции живут и обе работают. Тут опять уместно вспомнить о “принципе дополнительности” Н.Бора12.
Между тем, если бы мы с Магомедом не говорили о религии, а попытались назвать смысловые доминанты, наиболее значимые для нас обоих, картина получилась бы куда более отрадная. Я уже пытался дать “психологический портрет” Магомеда. Прямота и смелость. Ум. Доброта. Терпимость. Достоинство. Пожалуй, сюда стоило бы добавить еще несколько позиций: Независимость. Свобода. Нестяжательство. Антикапитализм. Анархизм. Сопротивление. Мистицизм. Глубокая любовь к народу Согратля и его традициям. Если бы меня спросили, какие из этих ценностей мне близки, я перечислил бы все, ни одной не исключая. И получилось бы впечатляющее, почти на 100 процентов совпадающее по контурам поле общих смыслов. Разумеется, он — человек традиции в прямом смысле слова, а я — житель мегаполиса.
Если бы я обладал более совершенными техниками общения, скажем, медитацией, мы с Магомедом могли бы совместно помедитировать над каждым из этих понятий, и тогда, убежден, поле общих смыслов не столько расширилось бы, сколько обрело бы дополнительное измерение и глубину, которая сблизила бы нас еще более. Интересны были бы результаты медитаций над словами “Свобода”, “Достоинство”, “Нестяжательство”.
Сейчас для меня ясно, что все мы, люди, связаны самим фактом своей человечности. Но люди различны. Различны уровни их восприятия действительности. И в этом смысле череда кризисов, ознаменовавших наступление третьего тысячелетия, привела к самому тяжелому — кризису сознания. Роль “мыслящего меньшинства” оказалась катастрофически размытой “потребляющим человечеством” и сотнями миллионов, а то и миллиардами людей, оказавшихся на грани выживания и поэтому готовых на все. Правительства зачастую не могут ничего изменить, потому что в эпоху одержимости власть (почти во всем мире) представлена не лучшими людьми, неспособными изменить ход развития цивилизации потребления и повернуть его в сторону поиска новых, неожиданных идейных и цивилизационных решений.
Пожалуй, счастливым концом для меня лично было благополучное завершение предпринятых путешествий. Я нашел то, что искал, — глубину (чувств, сознания, осознания). В современном мире глубину надо искать: и то, что это удалось, уже, безусловно, превращает мое путешествие в историю со счастливым концом.
Мыслящее меньшинство может быть размыто потоками затопивших города варваров, но покуда оно осознает себя меньшинством, покуда оно осознает себя мыслящим — надежда не потеряна. Такое уже не раз случалось в истории. Главное — не терять надежды. В наши дни для этого нужно определенное мужество. Разумеется, махину истории не развернуть. Чаша кризисов и связанных с ними исторических потрясений будет на этот раз испита до дна. Но отчаиваться в такой ситуации — последнее дело. Драма еще не сыграна до конца. Все происходящее — только преамбула. Так что вполне может статься, что последнее слово будет все же за мыслящими людьми. По крайней мере, последнее разумное слово. В этом есть доля оптимизма. Небольшая, конечно. Но в жанре нон-фикшн иная, видимо, сегодня и невозможна. Если катастрофы чудом обойдут нас стороной и мне суждено будет состариться, стать мудрым и успокоиться, то я сяду и опишу все, что мне довелось увидеть и узнать, как сказки со счастливым концом. Наверное, это и будет настоящий HAPPY END.
ПРИМЕЧАНИЯ
1 Пятница в сакральном времяисчислении мусульман — день, подобный еврейской субботе и христианскому воскресенью.
2 Ракат — совокупность коранических сур, молитвенных формул и молитвословий, обязательных при совершении намаза.
3 Сунна — священное предание ислама. Оно состоит из хадисов — рассказов о поступках Мухаммада и его высказываниях.
4 Аллах велик!
5 Это существенное замечание. В доктрине ислама Христос был “предпоследним” (и очень почитаемым) пророком, миссия которого в судьбах мира заключалась в подтверждении единобожия и возвещении о скором пришествии последнего пророка (Мухаммада), который придет, чтобы дать людям истинную религию. В Судный день Иисус вместе с Мухаммадом изобличит иудеев, не признавших в нем пророка, а заодно и христиан, которые (вопреки принципу единобожия) признали в нем сначала Сына Божьего, а затем и вовсе приравняли к Богу.
6 Господи, дай мне с душевным спокойствием встретить все, что принесет наступающий день. Господи, дай мне вполне предаться Твоей святой воле. Господи, на всякий час этого дня во всем наставь и поддержи меня. Господи, какие бы я ни получил известия в течение этого дня, научи принять их со спокойною душою и твердым убеждением, что на все есть Твоя святая воля. Господи, открой мне волю Твою святую для меня и окружающих меня. Господи, во всех моих словах и помышлениях Сам руководи моими мыслями и чувствами. Господи, во всех непредвиденных случаях не дай мне забыть, что все ниспослано Тобой.
Господи, научи правильно, просто, разумно обращаться со всеми домашними и окружающими меня, старшими, равными и младшими, чтобы мне никого не огорчить, а всем содействовать ко благу. Господи, дай мне силу перенести утомления наступающего дня и все события в течение дня. Господи, руководи Сам Ты моею волею и научи меня молиться, надеяться, верить, любить, терпеть и прощать.
Господи, просвети мой ум и сердце мое для разумения Твоих вечных и неизменных законов, управляющих миром, чтобы я, грешный раб Твой, мог правильно служить Тебе и ближним моим.
Господи, благодарю тебя за все, что со мною будет, ибо твердо верю, что любящим Тебя все содействует ко благу.
Господи, благослови все мои выхождения и вхождения, деяния дел, слова и помышления, удостой меня всегда радостно прославлять, воспевать и благословлять Тебя, ибо Ты благословен еси во веки веков.
Аминь.
7 В коранической христологии Иисус не был распят (см. Коран, 4, 157—158).
8 Повесть Толстого “Хаджи-Мурат” тоже заканчивается незабываемой сценой отрезания головы Хаджи-Мурата одним из дагестанских милиционеров. А.Дюма в своих путевых записках упоминает, что это была обычная практика.
9 “Болгарка” — циркулярная пила для резки металла.
10 Сейчас когда вектор силы в отношении Запад—Восток вновь меняется и ислам набирает мощь, повторяется та же история: исламисты отрицают всякое родство ислама и христианства, поле общих смыслов сужается до порубежной черты, по обе стороны которой стоят готовые к вооруженной схватке люди. Имеющий глаза да видит! Имеющий уши — да слышит!
11 А. де Сент-Экзюпери. Художественная публицистика. “Цитадель”, XCVI, с. 224. М., 1986. Пер. Мориса Ваксмахера.
12 Согласно “Принципу дополнительности” Н.Бора, для характеристики сложных систем необходимо применять взаимоисключающие “дополнительные” классы понятий, каждый из которых порождает свою логически непротиворечивую линию суждений, которая, однако, не совмещается с другой — и столь же непротиворечивой внутренне — линией суждений. Примерно так же не совмещаются и “дополняют” друг друга христианство и ислам.