Рассказ
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 3, 2012
Вика Чембарцева
— родилась и живет в Кишиневе. Окончила факультет маркетинга Экономической академии Молдовы и факультет психологии Института непрерывного образования. Член Ассоциации русских писателей Молдовы. Участница Форума молодых писателей России (2009—2010). Лауреат Международной литературной премии “Серебряный стрелец” (Лос-Анджелес, 2010), финалист Поэтического конкурса им. С.И.Петрова (2010), лауреат 8-го Международного литературного Волошинского конкурса (проза, 2010), победитель V Международного конкурса молодых российских поэтов зарубежья “Ветер странствий” (Рим, 2010). В “ДН” публиковалась в 2011, № 3.
Собственно, вся жизнь ее была словно птичка, выпорхнувшая из случайно разжатой ладони…
* * *
На свидание Лидка торопилась. Бежала, задыхаясь от мыслей, волнения и хлеставшего по голым голеням дождя. Косынка соскользнула на плечи, выбившиеся пряди намокали тяжелой волной. Наконец — прелый дурман сенного сарайчика и зыбкая тишина, вздрагивающая тарабанившими по крыше каплями. Оправила намокшее платье, привыкая к набухшей сыростью темноте. Сердце колотилось испуганно — птицей. Из шершавого полумрака выдвинулась тень — Он. Обнял. Прильнула всем телом, зашептала, утыкаясь мокрым лицом, губами, словами.
— Руслан!.. Вечера с утра ждала. Сегодня уток резали. Весь день вереницей — ножом под горло, в кипяток, ощипали, выпотрошили и снова. До тошноты. Руки делали, а голова все о тебе, о тебе.
Прижал сильнее. Прошелся пальцами по бедрам — вверх, вниз — словно искал живое тепло под вымокшим ситцем. Вдавился губами в лицо, пахнущее спелыми яблоками и дождем. Стиснул вздымавшуюся в вырезе платьица грудь. Задохнулась — больно, сладко до одури.
— Почему вчера не пришла? Ждал до полуночи.
— Я из поселка приехала к ночи, автобус пропустила, пришлось на попутках возвращаться. Милый. Родной. Как истосковалась…
— На базар ездила?
Затаилась. Попыталась отыскать в темноте его взгляд. Стыдливо уткнулась в теплую грудь. Прошептала:
— Нет, хороший, к врачихе ездила. Я… беременна. Ребеночек у нас будет.
Отстранился, до ломоты пальцами руки ее стиснул, встряхнул и оттолкнул.
— У нас! А то, что другие врачи есть, не знаешь? У нас… Поедешь об аборте договоришься. Самое время нищету плодить.
— Что ты, родной?! Ты же сам…
— Сам, сам… Ну, не время сейчас, Лидка, — чуть смягчился голосом. — Сама знаешь, с грошей на гроши перебиваюсь. Из Черновцов никаких вестей. Работы нет и не предвидится. На что свадьбу делать? А жить как?
Зло сплюнул. Закурил, выжигая малиновой точкой темноту.
— Да бог с ней, со свадьбой. Жить есть где. Отец тебя любит, примет.
— Дура.
— Зачем ты так… Мне аборт делать нельзя — резус отрицательный. Врачиха сказала, может больше никогда детей не быть.
— Твою ж мать! — пнул ногой стоявшее рядом ведро. Оно гулко покатилось и неожиданно замерло, снова наполнив полумрак шумом дождя.
— Русланчик, не сердись. Помнишь, мечтали, как назовем сына?
— Да не ко времени! Что ж ты не понимаешь?! Я разве против? Не сейчас. Чуток бы подработать еще. Не хочу я отцу твоему в ножки кланяться, подачки от него попрошайничать.
— Он примет. Вот увидишь, что примет. И рад будет. Поколотит меня немного да успокоится. Он суровый, но доброту свою в усах прячет.
Рассмеялась неловкой шутке, испуганно давя в себе неуверенность, выжимая прочь страх перед его недовольством.
— Тьфу, е… Ну, дура девка! Дура она и есть.
Потянулась к нему. Волосы по плечам расплескала.
— Иди ко мне. Теперь можно, — зашептала, задышала жарко в ухо. — Теперь все можно.
Прильнула согревшейся плотью, обхватила руками, вжалась, вжилась без остатка. Понимала, что он уже не вынесет. Только этим и могла теперь удержать.
* * *
Отец избил ее батогом — неделю ходила, фиолетовые пятна под глухим платьем прятала. Но не выгнал — знала она, что так и будет. Сердце у него доброе, да и о внуках мечтал давно — доньке-то уж двадцать третий год, а засиделась в хате. На мать только грозно посмотрел:
— Ховайся, Аврелья, не то, зараз и тебя тоже…
Свадьбу сыграли все ж по всем правилам. Столы растянули на весь двор. Подарки, родственники, соседи, да из ближнего села гости. Дружки, подружки. Букет кидала повыше да подальше, чтоб девкам, кто половчее, достался — каждая замуж хочет скорее.
Жить стали на окраине, за колхозным садом. Там отец домик выстроил, еще когда старшая сестра замуж выходила. Да она уехала с мужем в город жить, а потом и вовсе — в Россию. Так и пустовал. Маленький, правда — в одну комнатушку с сенями, но зато с печью. В дожди худая крыша жалобно громыхала плохо прилаженным желобом, и расставленные по хате тазы, плошки и кастрюльки наполнялись желтоватой вонючей жижицей. Но жить было радостно. Дитя бьющейся горошиной тревожно росло под сердцем. Осенние заботы, быт, хлопоты по двору съедали время, приближая зиму и предрекая скорую весну, а там и до лета недалеко.
Руслан был хорошим мужем. Временами, случалось, бил ее, но и по хозяйству очень помогал. Жизни без него не мыслила. Иногда уезжал в город — на шабашку. Приезжал с деньгами. Приходил не сразу — собирались всем гуртом с мужиками в клубной чайной, пропивали на радостях часть заработанных. Возвращался под утро. Тяжело дыша кислым перегаром, пьяно путаясь в слюнявых словах, рвал на ней одежду, поворачивал лицом в подушки и тупо, долго исступленно любил ее. Материл, грозил, ругался, что дитя, может, и вовсе не его. Потом со всхлипом вздрагивал и обмякшим бормочущим тюком проваливался в сон. Она его уважительно побаивалась. Беззвучно плакала от обиды. И любила.
* * *
В середине мая родилась девочка. Недоношенная. Вяло сучила худенькими ножками. Тонкие пальчики просвечивали сквозь натянутую кожицу сизыми пульсирующими венками. Мутные, как у котенка, глазки, слипшиеся волосики, раскрывающийся в подобии мышиного писка ротик. Заморыш, одним словом. Выживет — не выживет — одному богу известно.
Из поселковой больницы Руслан забрал их на мотоцикле. Лидку пристроил за спиной, а ворочающийся белый крахмальный конверт — даже не посмотрел на
дочь — в коляску, под растрескавшийся кожистый полог.
Через сорок дней, как полагается, окрестили. Назвали Марианной — звучно и торжественно. Батюшка прямо дома и крестил. В прогретой духотою хате трижды окунул в купель с водой, отмахнулся крестом от назойливых мух, крестик на черном шнурочке на шейку накинул, покадил, вознес молитву и благословил дом сей.
Снова столы с угощением на весь двор растянули. Снова родня, друзья,
соседи — сорок кумовьев на счастье. Праздновали крестины два дня. Окончилось, как водится, пьяной дракой. Батюшка — дюжий мужик, и сам немало приложившийся к крови господней, разнял задиристых парней, пригрозив крестом.
* * *
И потянулись дни, складывающие жизнь этого нежданного заморышка в тоненькую книжицу.
Девочка была беспокойная, грудь брала плохо, в весе почти не набирала, мучилась животиком, вконец изматывая Лидкины силы. Ночами истошно орала, не давая покою и без того раздраженному Руслану. Он малышку недолюбливал. И даже не пытался скрывать свои чувства. Как-то, раздосадованный, в сердцах швырнул в нее калошей.
— Что ж ты орешь так, бисова кукла. Хоть бы заткнулась. Покою никакого нет. Приблудное отродье. Все же зря не настоял на аборте тогда. Всю душу вынимает. Не моя. Моя бы так не орала.
Лидка украдкой плакала от несправедливости и обиды. Иногда зажимала девочке несильно рот, чтобы приглушить ее крик, беспокоящий отца. Выбивалась из сил. Злилась. Но выхаживала, как могла. Таскала тайно тщедушный комочек по знахаркам и бабкам. Те шептали, наговаривали, наматывали красные ниточки, зашивали травы в подушечки, срезали пушок с головы и выливали на воду лужицы желтоватого церковного воска, вселяя этими действами хоть какую-то надежду на исцеление…
Время тянулось. Долго, невыносимо. Марьяшка росла. Медленно. Неуверенно делая первые шаткие шажочки. Падая и упорно поднимаясь. Бесконечно болея всеми возможными и невозможными болячками. Но наперекор всему выздоравливая. Словно назло самой судьбе. Крепла. Жадно цеплялась за жизнь. И росла, росла, нервируя Руслана абсолютной своей непохожестью ни на него, ни на Лидку. По пьянке он особенно заводился:
— В кого она белобрысая такая, а? И кучерявая, как овца. С кем ты еще таскалась, курва?
— Побойся бога! У меня никого кроме тебя не было — ты первый и единственный.
— Первый-то первый, а вот с кем ты там еще по сараям обжималась, пока я в Черновцах батрачил — это еще вопрос. Уйди лучше с глаз, а то изувечу.
Семейное счастье рвалось и дырявилось. Истончалось. Лидка смиренно плакала и в глубине души тихо радовалась мужниным отлучкам в город, поздним возвращениям и пьянкам. Молча безропотно сносила и его упреки, и побои, и хмельную животную любовь по ночам. Любила. Временами она сама думала о том, как этот ребенок искромсал, покалечил ее жизнь. Ведь как любил Руслан ее до женитьбы! Как ухаживал красиво. В клуб ходили на танцы, собирались шумным гуртом с сельскими ребятами да девчатами — и в поселок в киношку ездили. А сколько жарких долгих ночей провели они под яблоневыми кронами — до самой туманной рассветной влаги, оседавшей на травах, белели над нею его голые ключицы… А теперь? Что ж за наказание с этой девочкой на нее свалилось?! Правда, может, из-за того, что невенчанными дитя они зачали? Да нет, ерунда это, конечно. Бабские сказки. Но и эти мысли ее выгрызали, выжигали изнутри. Она то жалела Марьяшку, то с необъяснимой для самой себя злостью срывалась, кричала и по пустякам лупила больно черным резиновым шлангом:
— Бремя мое. Наказание мое.
Как-то вечером, играючи, подбрасывала дочку к низенькому потолку хаты. Подхватывала. Прижималась. Целовала в теплый ротик, улавливая детское доверчивое дыхание. Редкая минута радости. Вошел вернувшийся из поселка уставший Руслан. Марьяшка заливисто хохотала, разгоряченная материнской лаской. Он подошел и неожиданно подхватил дочь. Закрутил, завертел, поддавшись вдруг их забаве. Звучно поцеловал жену. Все еще в задорном веселии, девчушка шутливо хлопнула отца по щеке. Остановился, словно ошпарившись. Спустил с рук. Напряженно двинув желваками, выпрямился. И ударил ее. Больно, зло:
— На отца, гадина! Бисово отродье.
Побледневшая Лидка отвела перепуганную дочь рукой за спину, защищая. И смолчала. Он, с размаху хлопнув дверью, вышел на двор. К вечеру она увела Марьяшку к родителям, борясь в душе со своим предательством. А потом… потом так и оставила ее там жить, лишь изредка ненадолго забирая по праздникам.
* * *
Девчушка росла улыбчивая, ласковая, солнечная и добрая. С ярким румянцем на пухлых щечках. С любопытным курносым носишкой и крупными херувимскими кудряшками. Заливалась чистым колокольчиком смеха. Плясала и нараспев, плохо выговаривая слова, лепетала рассказанную бабкой сказочку:
— Зъила мала мыця котцю. Тай упауа в огооди.
Вертелась на одной ножке, раздувала шумно щеки и кидалась на пол, вытянув руки вперед. Изображала, как маленькая мышь, сцапав кошку, падает замертво в огороде.
Баба с дедом ее любили. Баловали. Марьяшка-помидорчик — так называла ее баба Аурелия, пощипывая девочку за красные диатезные щеки.
С приходом зимы забот у деревенского люда всегда поменьше. Как-то к праздникам Марьяшку забрали домой. Перед Рождеством снегу выпало до самой крыши низенькой хаты. Хрусткий наст полили водой, и получилась горочка. Лидка, замотав на дочери поверх шапки пуховый платок, выставила ее на улицу — с горки кататься да чтоб под ногами не мешалась. Сама затеяла уборку-готовку-постирушку. Поставила чаны с водой на огонь. Закрутилась, захлопоталась. Собралась белье на двор вынести развешивать, чан с кипятком на пол поставила — остужаться. Не заметила, как Марьяшка в хату забежала. Только услышала вдруг истошное:
— Маму-у-уня-а-а!
Обернулась. Девочка, прямо в сапожках, стояла в дымящемся паром чане, а вода скорыми ручейками заливалась в отвороты сапожек. Выхватила из горячего ада. Обжигаясь и обливаясь слезами, стала срывать промокшие, полные кипятка сапоги. А внутри себя испуганно давила дикую, внезапно мелькнувшую мысль — “не вся уварилась, жить будет…”
Выходили. Даже в поселковую больницу не ездили. Баба Аурелия тряпьем, пропитанным свежей мочой, упорно неделю обвязывала спекшиеся ножки. Ни следа, ни шрамика не осталось.
— Хочь замуж тебя выдавай, ластуня! — радовалась.
* * *
У деда с бабой было спокойно и привольно. Живность на подворье: кошки, корова с бычком, утятки, ворчливые тупорылые свиньи, курей целый сарай и шумный петух-задира, воровато шастающий в коровник. За калиткой — мутноватый прудик с рыбками. Иногда дед Петро удил там мелких карасиков, учил Марьяшку. Она щурилась, не спуская глаз, всматривалась в пробку-поплавок. От напряжения высовывала кончик языка и раньше времени забавно дергала прут с натянутой на него прозрачной леской…
Взрослела раньше своего возраста. Иногда тосковала по матери, долго не видя ее. Не давали покоя близкие голоса букового леса. В птичьем гомоне чудилась материнская речь.
— Дидусь, споймай мне птичку! Я ее любить буду, ростить и кормить.
— Нельзя птиц ловить — им от божеской природы вольно жить положено, Марьяшка.
— Ты споймай, а я потом ее назад отпущу.
Поймал. Посадил в связанную из ивовых веточек клетушку. Погладила пальчиком сквозь прутья беспокойную птаху. Загляделась. Глаза закрыла. Вздохнула — тяжко так, с горечью, по-взрослому, по-бабьи.
Баба Аурелия отвела ее в церковь. Марьяшка усердно крестилась и, сложив лодочкой ладошки, мысленно просила у бога — бородатого дядьки с большим красивым крестом — счастья и здоровья для мамы с папой. Бабка сказала, что это батюшка, а вовсе не бог, и что бог иже еси на небесех, и что, когда она умрет, он ее встретит, потому что любит всех своих чад и все им прощает, даже самое плохое. Дядька-батюшка помахал на нее ароматным дымом из кадилки, помазал лоб липким, разрешил поцеловать руку и крест, повернулся и ушел за золотые узорчатые ворота, зычно прокашливаясь по дороге.
Утром она достала из клетушки птаху, погладила нежно перышки. И отпустила. Прямо с ладони, растопырив маленькие пальчики, подбросила в низкие текущие из-за леса облака:
— Лети, птичка, к боженьке. Он твой отец. Он тебя любить будет и прощать. Как я. Как меня…
* * *
Лидка приходила редко. Словно уворовывала эти свидания. Потом, спустя дни, признавалась Руслану, что навещала дочь. Он только сжимал губы и нервно перебирал желваками, и было непонятно — то ли зол на жену, то ли, в глубине души, зол на себя.
Со временем он стал заговаривать о ребенке — сыне, которого она ему родит. Она отмалчивалась. Боялась — вдруг не получится и он ее любить перестанет, бросит. Но детей не было. Ни сына, ни вообще никого. Она поехала к врачихе в поселок. Та выписала ей каких-то таблеток, назначила пить три месяца, а потом резко прекратить, мол, вроде после этого она сразу забеременеет. Лидка попросила племяшку купить ей таблетки в Черновцах, так чтобы никто не знал. Пила их втайне каждую ночь, тихонечко, чтобы ненароком не разбудить похрапывающего в темноте Руслана. Три месяца прошли, таблетки закончились. Она стала ждать.
В конце октября у Русланова родного брата родилась двойня — мальчики. Привезли из поселкового роддома, но гостей не пустили — до сорокового дня нельзя чужим детей показывать, как бы не сглазили. Мужики собрались это дело отметить. Отмечали долго, весело, до надрывного звучания гуцульских песен, тревожащих душу и тишину ночи. Руслан вернулся домой к утру. Не включая света, подошел к постели. Навис, шумно сопя. Повернул к себе просыпающуюся теплую Лидку. Пьяно зашептал, задирая на ее теле ночнушку. Приник. Уткнулся. Тесно, грузно. У нее перехватило дыхание.
— Роди мне пацана. Нашего. Любить буду, как никого. Эта — всю душу вынимает. Не моя. Пусть у деда с бабкой живет. А я сына хочу. Понимаешь? Сына! Только моего.
Почувствовала, как солоно и горячо стало губам — он плакал. Подалась навстречу. Грубо схватил ее за волосы, накрутил их на ладонь, притиснул к себе еще плотнее. Придавил ищущими губами лицо, шею, грудь.
— Роди мне пацана.
Распятая, распахнутая, лежала едва дыша. Принимала, ощущая тяжесть его тела и невысказанной тоски. А он качался, вбивал, с остервенением вколачивал в нее свое желание, горечь, хмель и любовь.
* * *
Мальчик родился крупным, здоровым и словно отражение похожим на Руслана. Она, глупо улыбаясь, безудержно плакала. Смаргивала с ресниц настырно льющиеся потоки, капающие на туго, поленцем спеленатое дитя.
Он приехал за ней с шиком — на рабочем “ЗИЛе”. Усадил в кабине, сопревшей от пыльной июльской духоты.
Дома уже ждали — отец, мать и Марьяшка. Положили на постель, распеленали.
— Богданом назовем. Я решил!
Марьяшка подошла к смугленькому, сучащему ногами зеленопупому кукленку. Живой. Братик. Любимый.
— Можно мне его погладить?
— Ну-ка гэть оттуда! Бо зараз я тебе так поглажу! Уберите ж ее!
Лидка сглотнула комок, прижала горстью ладони рот. Наклонилась, стиснула хрупкие девичьи плечики, зашептала торопливо в ухо:
— Иди к бабе. Я потом к вам приду. Потом разрешу тебе погладить.
Девочка с тоской посмотрела на кукольное личико брата, на стыдливо прячущую взгляд мать, спешно собирающихся деда с бабой и темные, перехлестывающие за край неприязнью глаза отца. Нужно было уходить. Мама обещала прийти… А он все же хорошенький, ее братик. Богдан. Богданчик. Богдаша.
* * *
Через две недели за калиткой, шумно отфыркиваясь, внезапно заглох мотоцикл. Марьяшка пристеклилась носом к оконцу: мама.
Возвращались из поселка. Она уговорила Руслана по дороге заехать к старикам. Выпросила Марьянку на два дня забрать. Он нехотя согласился.
— Собирайся, поживешь у нас два дня.
— Ой! — расплылась в заискивающей улыбке девочка. — Правда?!
— Правда, правда. Только скорее собирайся, а то с Богданчиком соседка с утра сидит, кормить его уже пора.
— Мигом. А можно я ему птичку подарю? Дидусь мне птичку из деревяшки сделал — живых держать в неволе нельзя, а эту любить можно и спать укладывать. Можно, мамунь? — и просительно посмотрела на отца.
— Можно, — не оглядываясь, буркнул, протирая зеркало на мотоцикле.
Радостная, не веря в свое счастье, побежала в хату доставать птичку. Может, они ее совсем оставят? Она будет помогать с Богданчиком. И полы мыть будет, и за водой к колодцу ходить, и пеленки стирать, все-все-все, только бы оставили! Раскрыла сладко пахнувшую карамелью коробочку, отыскала пальчиками среди нарезанных пестрых лоскутов деревянное крылатое тельце. Побежала к дверям. Чуть задержалась, раздумывая — возвращаться ли. Кинулась назад, к шкафу. Достала с полочки зеркальце — дед из Черновцов привез. Подарит маме. Погляделась спешно в него и во всю прыть — за порог. За порог и зацепилась. Споткнулась. Растянулась. Зеркальце, скакнув дугой из ладони, шлепнулось и разлетелось вдребезги. Испугалась. Прижала ладошкой рот, напрягая слух до звона в ушах, стараясь сделать все бесшумно, торопливо замела ногой осколки под коврик. Притоптала и выбежала во двор.
— Ну что так долго? Сколько можно ждать?
— Я все, я все, уже. Дидусь, — усаживаясь в коляску мотоцикла, обернулась, — ты мне новую птичку сделаешь?
— Добре. Как вернешься, будет тебя твоя птичка ждать.
Улыбнулась. Уже на ходу мотоцикла развернулась, встала на колени на жестком сиденье и махала рукой до самого поворота, пока не скрылись из виду и дед, и баба, и хата, и прудик с карасями.
— Сядь нормально.
Они выехали на грунтовую дорогу, огибающую окраины. Можно было бы и прямо поехать, через все село. Но это было дольше, да и дороги хуже. Парило. Ветер швырял колючей пылью. Низкие сизые облака плыли, цепляясь за нестройно дрожащие верхушки деревьев. Она все улыбалась. Украдкой смотрела на широкие плечи отца, на хрупкую руку матери, обвившую его за талию. Было страшно и радостно. От ожидания. И от тревожного счастья, в которое и верилось и не верилось. Она сильнее сжала во влажной ладошке птичку. Закрыла глаза, отдаваясь ветру.
* * *
Когда из-за поворота навстречу вылетел рейсовый автобус, он сразу понял, что расстояние практически не оставляет им шанса. Слишком большая скорость, слишком узка дорога. В голове мелькнуло: “Богданчик только родился. Мы еще нужны ему. А она все равно…” Он резко развернул руль влево, подставляя под страшный удар коляску.
Люди из автобуса высыпали на дорогу. Кто-то побежал вперед, до перекрестка, ловить попутку в райцентр.
Он плохо соображал. Мутило, и глаза все время наливались чем-то липким, темным. Отирал рукавом. Снова заволакивало, и снова отирал. Кто-то совсем близко истошно орал. Сквозь вновь накатившую пелену попробовал разглядеть. Лидка. Качалась из стороны в сторону, удерживая на руках что-то пестрое, окровавленное, неподвижное. Наклонился. Отпрянул. Дочь!
— Ты не плачь, мама. Папа не виноват, — открыла глаза, снова прикрыла, судорожно сглотнула.
Он захлебнулся вдохом, болью, виной, липкой темнотой, которую уже никогда и ничем не утереть, не смыть, не излечить. Снова наклонился, выхватил ее у Лидки. Сжал хрупкое податливое тельце в руках, баюкая. И, напрягая жилы, надрывно завыл.
— И ты не плачь, папа. Не надо, — зашелестела теряющим силы голосом. — Ты просто люби меня. Как боженька птиц. И… отпусти.