Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 3, 2012
Нелли Морозова
. “Мое пристрастие к Диккенсу. Семейная хроника. XX век”. —М.: “Новый хронограф”, 2011.
Андрей Турков
Дурацкая порода
Заголовок книги Нелли Морозовой может озадачить: “Мое пристрастие к Диккенсу. Семейная хроника. XX век”. Странное соседство — писателя-“добряка” и века-“зверя” (вспоминаешь Мандельштама) с его кровавыми зрачками!
Не со спектакля ли по диккенсовскому “Сверчку на печи”, прямо в середине второго акта, ушел, разгневанный “мелкобуржуазной сентиментальностью”, Ленин, во многом и олицетворивший наступившее столетие?
Да и обещанная читателю семейная хроника разительно не похожа на “прародительницу” — аксаковскую книгу, кажущуюся по сравнению с “правнучкой” совершеннейшей пасторалью. Ведь даже в безмятежное вроде бы еще детство героини в Таганроге двадцатых годов, согретое родительской любовью, солнцем и морем, нет-нет да и ворвутся “диссонансы”: голодающие не только на улицах, но совсем рядом — твои одноклассники, твои соседи, завистливые взгляды встреченных мальчишек на мороженое в твоих руках, а чуть позже разговоры дома о партийных “чистках” и “перегибах”.
Дальше — пуще. Новая прислуга (по-тогдашнему — домработница) Матильда-Мотя, из немцев Поволжья, рассказывает: “Майн фатер, муттер унд тшетыре брат забраль и угналь на Сибирь, нотшью”.
Вспоминает ли, слушая это, девочка, как спрашивала отца-коммуниста, ездившего в села на всякие “кампании” с браунингом: “А тебе удалось застрелить хоть одного кулака?” — и как он рассердился, а вскоре попал в лечебницу с нервным истощением?
“Что пережил в ту пору отец? — мучится она взрослой. — Какую борьбу вел со своей совестью? Как глушил доводы пробивающегося сквозь идеологические шоры разума?”
Ответа на эти вопросы, увы, не у кого получить: Александр Платонович Моррисон, редактор “Таганрогской правды” и душа культурной жизни города (в сущности, создавший и музей Чехова, и местный театр), как и множество безвинных людей, получил свои “десять лет без права переписки” (шедевр сталинского лицемерия, означавший расстрел).
Однако рассказы других членов семьи, тоже отдавших горестную дань пресловутой “классовой борьбе”, позволяют ощутить степень испытанных ими разочарования, горечи и отвращения. “Зря мы все это затеяли. Хуже стало”, — прохрипел перед смертью дед, некогда председатель ревтрибунала на Урале, а один из его сыновей (дядя девочки) обдумывал даже план покушения на “ирода”, как мать без обиняков именовала “великого вождя”, о котором, по ее словам, “в революцию никто слыхом не слыхал”.
Книги Диккенса попали в руки девочке в пору, когда в печати насмешливо отзывались о “подслеповатой человечности” их автора, а Совнарком постановлял воздвигнуть близ Красной площади памятник Павлику Морозову. Но было в душах правоверного коммуниста Моррисона и его жены нечто, как пишет Нелли Морозова, “еретическое”, восстающее против господствовавших догм, против восхваления несчастного доносчика на отца или Любови Яровой из одноименной пьесы К.Тренева (“Невелико геройство предать любимого человека”, — сказала мать после спектакля) и побуждавшее их привечать “кулацкую дочь” Матильду-Мотю.
Тем стремительнее открылось навстречу “подслеповатому” писателю детское сердце (а тут еще в ознаменование 75-летия Чехова привез на его родину “Сверчка на печи” МХАТ-второй, вскорости закрытый).
“Советским детям, лишенным заповедей, которым взамен были подсунуты антизаповеди (“Если враг не сдается, его уничтожают” и т.п. — А.Т.), Диккенс давал точные нравственные ориентиры”, — с неостывающей благодарностью пишет Нелли Морозова.
Ну не диккенсовской ли героиней предстает Матильда-Мотя, после ареста “хозяина” объявившая “хозяйке”, не способной больше платить ей), что все равно не оставит их с дочерью! “Глупость! Какая глупость!” — говорила мать, блестя глазами (полными слез. — А.Т.)”.
Тут, впрочем, и родимый классик приходит на память — сердитое и восхищенное ворчанье Денисова: “Экая дурацкая порода ваша ростовская…”
Порода, слава богу, немалочисленная, несмотря на всю наступившую непогодь! Пройдут месяцы, изменится “место действия”, и в татарской деревушке на Урале, где бедует семья ссыльных, случится подобная же сцена: героиня (и наш будущий автор) тяжело больна, и что же она слышит? “Что вы, Анна (хозяйка приютившей их избы. — А.Т.), что вы! Ей еще долго нельзя будет есть”, — счастливым голосом говорит мать”.
Столь неуместный в этих обстоятельствах счастливый голос — от того, что суровая Анна ворвалась в их закуток с “уймой какой-то еды”, обрадованная переломом к лучшему в состоянии больной1 — и невыразимо растрогала мать этим своим участием.
А в школе ровесники “новенькой” хотели избрать ее старостой класса, несмотря на вопль перепуганной учительницы, что та — “дочь врага народа”.
“Этот урок, — заключает рассказчица, — пришелся ко времени, к тому самому времени, когда я начинала думать, что люди способны только ненавидеть и травить при первом науськивании…” (Таких примеров было достаточно.)
Она и пошла в таких своих “учителей”! Несколько лет спустя в Институте кинематографии, когда был отстранен от работы ее научный руководитель Н.А.Коварский (позже объявленный “космополитом”), на защите диплома произнесла горячую, благодарную речь в его честь (к его ужасу: “Испугался, что вы погубите ваш диплом”).
Книга и завершается примечательными словами: “…Если суждено М о р о к у (подобному десятилетиями тяготевшему над нашей страной. — А.Т.) накрыть какие-то географические пространства на нашей маленькой планете, то все равно там — среди общего одичания, пьянства и рабского страха — вдруг в каком-то городе, на какой-то улице с противоположного тротуара кто-то громко окликнет:
— Как там н а ш и в тюрьме? (Подобное случилось в Таганроге тридцатых! — А.Т.)
И снимет шляпу, и низко поклонится меж шарахнувшихся прохожих, и выпрямится, и встанет во весь рост человек с прирожденной ему совестью.
От него заразится нелепым примером другой”.
P.S. Два слова об “иллюстрациях”. Конечно, что касается фотографий, это слово не нуждается в закавычивании. Но как назвать листочки переписки арестованного отца с женой — все, что осталось от надзирательских вымарок?!
“— Шуренька, любимый мой, посылаю тебе полотенце, мыло…
— Верочка! Мое солнышко… Все, что ты послала, получил, целую твои милые руки. Твой навсегда Шурка”.
1 Случившимся не в малой мере благодаря усилиям шестидесятилетнего фельдшера Ивана Герасимовича, местного доктора “за все про все” и тоже, в сущности, “диккенсовского персонажа”.