Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 12, 2012
Всеволод Бенигсен
. ВИТЧ / witch: Роман ненашего времени. — М.: АСТ; Астрель, 2011.Дмитрий Быков. ИКС: Роман. — М.: Эксмо, 2012.
Ольга Балла
Объезжая кентавра
При всей своей разности, романы Всеволода Бенигсена и Дмитрия Быкова выполняют одну и ту же, общекультурного масштаба задачу: оба заняты переработкой, переосмыслением и тем самым — преодолением Больших Мифологем советского (а отчасти и постсоветского) времени. В случае быковского романа, заметно более живого, объемного и сложного (бенигсеновский представляется все-таки по большей части умозрительной конструкцией), работа по преодолению советского оказывается, при ближайшем рассмотрении, даже не самой главной. Но, думается, очень не случайно, что в решение важных для автора задач втягивается именно советский материал.
Не будем томить читателя — поясним, о чем идет речь.
Всеволод Бенигсен выстраивает своего рода фантасмагорическую карикатуру (и, надо сказать, довольно злую) на героев одного из важнейших (пост)советских мифов — интеллигентов-участников диссидентского движения семидесятых годов — и их борьбу за свободу мысли и творчества. Борьба, полагает автор, имела мотивы отнюдь не возвышенные, которые стремительно обнаружили свою ничтожность, едва только для выявления этой ничтожности были созданы подходящие условия.
Участники диссидентского журнала “Глагол”, высылаемые советской властью из страны, были собраны в самолет и отправлены — как думали все, включая их самих — в Мюнхен. Вместо Мюнхена “философский самолет” приземлился в закрытом городе Привольске-218. Здесь, в соответствии с хитроумным проектом КГБ, борцам за свободу было предложено жить: во вполне щадящих условиях, с дефицитными товарами, с возможностью читать книги и газеты, а главное — с разрешением писать. Правда, публикуясь исключительно в пределах города. И чтобы, главное, никто не знал, где они на самом деле.
Очень скоро бывшие интеллигенты все как один перестали заниматься вожделенным творчеством (оно — как способ делания себя заметным и сопротивления среде — было эффективно лишь в большом социуме, за пределами Привольска, а главное, на виду у Запада) и перешли к иным формам самоутверждения — к борьбе за жилплощадь, к смакованию своих “страданий” в заключении, к выяснению отношений друг с другом. Никто из них больше ничего значительного не написал даже в местной газете (выходит — для хоть какой-то интеллектуальной продуктивности им были необходимы две вещи, обе — глубоко внешние: запрет и заметность). В новой среде они совершенно освоились, поэтому, когда Советский Союз наконец рухнул, покидать открывшийся город категорически отказались и закрыли его снова. Закрытость им была нужна как воздух, жить в открытом мире они в принципе не умели. Самым свободолюбивым из жителей Привольска оказался их бывший охранник, майор КГБ, который пытался бежать из новозакрытого города и был убит своими узниками. Тот же единственный из узников, кто все-таки выбрал свободу и спасся, Яков Блюменцвейг, продолжил авантюры и провокации — по большей части политического свойства — на разнообразных поприщах. Всласть ущипывал реальность за разные ее чувствительные точки — увы, не столько истины ради, сколько ради того, чтобы быть на виду — пока не был, рискнув проговориться о Привольске, убит. “ВИТЧ” — очередная его идея: существует, объявил Блюменцвейг, “вирус иммунодефицита творческого человека”. Такая болезнь, обрекающая своего носителя на губительную “серость”, которую можно выявить — и, видимо, даже как-то лечить. (Этот вирус серости, по идее, поразил жителей Привольска: “Есть краснуха, есть желтуха.
А это… серуха”. Иммунитета к серухе у интеллигентов не случилось никакого.
А лечиться никому и в голову не пришло.)
Грубо говоря: вся суть диссидентской активности была в том, что люди самоутверждались (не имея к тому, как вскоре выяснилось, особенных внутренних оснований); единственное, что их, по существу, волновало — их собственная значимость и интересность (как опять же выяснилось позже, едва ли не все равно в чьих глазах). Других идеалов у них, по существу, не было, и никакая свобода и творчество были им на самом деле не нужны, не говоря уже о человеческом достоинстве. И свобода, и творчество оказались не более чем инструментами для целей куда более прагматических, и при первом удобном случае их выбросили за ненадобностью.
Выманить бывших диссидентов из Привольска — разумеется, обманом, и сложно выстроенным — смог (использовав их бывшего соратника-писателя, простодушного, но тоже не обремененного идеалами) только еще больший жулик, чем они сами, постсоветский авантюрист-прагматик Изя Зонц, намеренный прибрать город к рукам, чтобы приносил доход. Привольск к рукам благополучно прибран, старые диссиденты выпихнуты в большой и чуждый мир доживать, Максим Терещенко, послуживший невольным орудием этого ненужного ему предприятия и сам уже никому, включая самого себя, более не нужный, обманутый, опустошенный, напивается и умирает. Все.
Роман уже успели окрестить “антидиссидентским” — так выразился, в частности, литературовед и критик Николай Александров1 ; а Валерия Пустовая увидела в книге Бенигсена симптом идущего сегодня “прощания с цивилизацией интеллигентов”2 . Между тем, кажется — даже при всей прямолинейности и категоричности бенигсеновских построений, притом что его герои вполне исчерпываются рассказанными о них историями и, так сказать, не отбрасывают теней, — речь идет все-таки о вещах более глубоких, которые на примере диссидентов и интеллигенции всего лишь продемонстрированы. Она — об устройстве человеческой природы: о готовности и склонности человека как вида к обману и самообману — работающих и, главное, безотказно срабатывающих на любом материале, включая и творчество, и стремление к свободе. Может быть, и трагичнее: о пустоте — подстерегающей нас за пределами собственных, всегда более-менее иллюзорных конструкций. Об убивающей пустоте. Так что картина мира, предлагаемая Бенигсеном, содержит в себе парадоксально сочетающиеся, но совершенно неразрывные черты: до плоскости доходящую прямолинейность — и трагичность.
Если Бенигсен, по существу, конструирует новую идеологему, то Быков, как и было сказано, делает нечто куда более богатое смысловыми возможностями: он выращивает новый миф. И ведь, что любопытно, — тоже об устройстве человеческой природы. Можно сказать, своего рода антропологическую концепцию, — правда, она вполне мифологична, поскольку природа человека, приоткрывшаяся быковским героям, остается тайной. Она сохраняет свою непостижимость. Более того: через нее просвечивает, приоткрывшаяся некоторым из героев уж совсем чуть-чуть, и вовсе мифологичная вещь — множественность миров. О которых неизвестно, ни сколько их, ни каким образом (образами?) они друг с другом связаны. Все, происходящее с героями “Икса” — лишь отблеск этой множественности, скрытой в своей полноте и от них, и от нас, и, пожалуй, от самого автора.
Свой миф Быков выращивает, предлагая собственный вариант ответа на один из сакраментальных для (пост)советского воображения вопросов: сам ли Шолохов (в романе — Кирилл Шелестов) написал “Тихий Дон” или списал его у Федора Крюкова (в книге — Алексея Трубина). Правда, это не совсем о Шолохове — быковский Шелестов заимствует у советского классика лишь некоторые, достаточные для узнавания, черты. Автора занимает общее устройство ситуации, и на основной для сюжета вопрос он отвечает так: и не сам — и сам. Оба предполагаемых автора романа, Шелестов и Трубин, были на самом деле одним лицом — но долгое время не знали об этом. Один из них, Шелестов, стал “палимпсестом”, написанным поверх (на годы утраченной, ушедшей вглубь) личности другого, — так и шелестовский роман стал разросшимся палимпсестом его собственного, то есть трубинского, черновика-зародыша. Новым осуществлением его несостоявшихся возможностей.
И это — ничуть не исключение: так — показывает нам автор на примере еще некоторых судеб, заглядывающих в роман с разной степенью полноты — вообще бывает, и гораздо чаще, чем мы об этом знаем, а может быть, вообще сплошь и рядом (один же из героев, посланный нам автором не очень известно зачем — должно быть, для указания на многомирие, — считающийся душевнобольным Логинов, вообще живет попеременно в двух мирах, а, умирая, уходит в третий). Два человека — прежний и новый — способны при определенных обстоятельствах (как правило, травматических) образовывать как бы “кентаврическое” единство, отнюдь не бесконфликтное, но в своем роде цельное. Да, к ушедшей вглубь личности можно при желании и умении подобрать ключ — вы-звать ее на свет осознания, пробудить; и это дважды — в том числе в отношении Шелестова-Трубина — удается психиатру Дехтереву, в котором конечно же не стоит видеть двойника созвучного ему В.М. Бехтерева — у того своя жизнь и свои задачи. Но дело и в том, что такое “расколдовывание”, насильственное разъединение кентавра способно оказаться не только и не обязательно целительным (хотя может быть и так), но в некоторых существенных отношениях и губительным. Это единство — живое. Будучи разъят на свои составные части, Шелестов-Трубин утратил творческую способность и не написал ничего хоть сколько-то сопоставимого со своим главным романом. А сам Трубин, выбравшись наружу из-под овладевшей им вроде бы другой личности, не находит в этом никакой радости и даже своих настоящих родителей — которых, выживших, он все-таки разыскал — чувствует чужими себе.
Если из Бенигсена вычитывается, в общем, не более одной мысли, то Быков может быть прочитан довольно разнообразно. Качество текста определяется, кажется, еще и тем, на какой объем прочтений он провоцирует — и в какой мере он способен стать источником метафор-ключей. Можно предположить, что дело не в Шолохове-Шелестове и не в том, “он ли” написал “таинственный советский роман”. Это же, кстати, подсказывает нам в начале книги и сам автор, говоря, что “история <…> романа — лишь частный случай другой, куда более древней проблемы”, занимающей его многие годы. Он говорит, что это — “тайна авторства как такового”. Но, может быть, это еще и тайна человеческого устройства вообще?
Дело, например, в том, что жизнь перерастает самое себя, собственные исходные — часто узкие, убогие, травматичные — обстоятельства. Из явной травмы — в результате которой, скажем, личность Шелестова “села” на вытесненную и подавленную ею личность Трубина — может возникнуть нечто самоценное и вызвать к жизни плодотворные, не вполне, как все настоящее, подконтрольные своему носителю — силы.
А вот и метафора для осмысления нашего исторического опыта. Она прямо-таки напрашивается. Отчего бы не увидеть советский опыт — со всей его травматичностью — как подобного рода палимпсест, новый текст, насильственно написанный революцией поверх подавленного — и просвечивающего сквозь него досоветского? Да, разрушительный, но образовавший новую реальность, целительное (по замыслу) разъятие которой может оказаться разрушительным ничуть не менее? Мы и сами сейчас — кентавр-палимпсест из советского и
постсоветского (досоветское, предыдущий слой, ушло вглубь все-таки уже слишком далеко), по сей день объезжаем себя-кентавра — конфликтного, брыкающегося, — и тем не менее уже неделимого.
А исторический, человеческий опыт вообще, как таковой — разве не текст, написанный поверх (бьющей копытами, встающей на дыбы, силящейся нас, вросших в нее, сбросить) природы?
Что у книг Бенигсена и Быкова (как водится, с неслучайной случайностью оказавшихся на рецензентском столе одновременно) все-таки общего? Рискну предположить, вот что: представление о том, что “советское” — всего лишь один из вариантов общечеловеческого, одно из преходящих его воплощений — и должно быть понято в единстве с ним. Оно — только материал, на котором человеческая природа получает очередные — не исключено, что незаменимые, но все же лишь одни из многих — возможности для осуществления. Опять кентавр — только у Бенигсена “конская”, природная часть явно сильнее оседлавшей ее частной, “человеческой”, советской, и вертит ею, как хочет — а у Быкова они друг с другом тягаются на равных: оба сильны, оба темны, оба не вполне понятны.
У Быкова же самой плодотворной интуицией — вполне способной, кстати, оказаться полезной и при нашей сегодняшней смысловой работе с советским — мне видится понимание и принятие того несомненного обстоятельства, что человек — это тайна.
1 http://www.timeout.ru/books/event/247110/
2 http://www.chaskor.ru/article/mozhno_
ne_byt_bogom_24991