С армянского. Перевод Анны Полетаевой
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 12, 2012
Декабрь 2001-го. Настало новое тысячелетие.
Что произошло?
Что происходит?
Насколько мы осознали?
Насколько осознаем?
Насколько мы — хозяева хода времени и насколько — ему подлежащие?
Безличные подлежащие.
Ушла эпоха. Ушла эра, большая эра — наступает эпоха. Настала уже. И если не для всего мира, то для нас — народов с территории Советского Союза — это очень болезненный процесс. Болезненный, труднопереносимый процесс.
Мы были выброшены из своего времени и оказались вне времени вообще. На Западе процесс был непрерывным, и для Запада не стала неожиданностью эта новая эпоха — его время. Для нас она была внезапной, неожиданной. И потому болезненной.
Помню, в 89-ом в Португалии, на писательском симпозиуме, где находилось много крупных писателей мира, внушительная делегация представляла и русскую, советскую литературу.
Диссиденты — Иосиф Бродский, Сергей Довлатов, наполовину армянин. С обоими я по-особенному сблизился, и они для меня сегодня — из самых дорогих потерь. Был Зиновий Зинник, Таня Толстая отсюда, Анатолий Ким и Лев Анниский. Все — и любимые, и достойные имена. И во время встречи Запад (включая и народы Восточной Европы — так называемые угнетенные, угнетенные советским игом народы — поляков, чехов, даже югославов) с ликованием констатировал отступление — свое продвижение и отступление Советского Союза. В то время и многие из нас, пожалуй, даже и я, с восторгом присоединялись к их наступлению — против тирании, против этой страны. И тревога больше всего проявлялась на лицах тех, в тех, кто были диссидентами, — хотя, казалось бы, это их победа, их борьба — увенчалась победой. Эта тревога была много больше в Иосифе Бродском и Сергее Довлатове. Знали, какой ужас разразится над нами, и какое общество — общество, а не строй — мы потеряем, какие будут огромные потери, как много будет жертв. Они это видели лучше, чем мы. Они знали, что это.
Возможно ли, чтоб переход был мягче? Не думаю, что это было возможно.
Был бы этот мягкий переход, и не было бы этих громадных потерь… Не случилось, не случилось этого мягкого перехода. Значит, и быть не могло. Потери, те потери, о которых говорю, — это действительно весомые, тяжелые потери.
Как-то я высказывался и нашел довольно точную формулировку: для армянского человека, моего армянского человека, для меня, самая большая потеря — это потеря имперского статуса.
Чтоб это понятно было, какая потеря, что она означает, объясню: после развала Союза, после ухода России я должен был лишиться своего апломба, не стоять больше среди мира с тем высоким статусом и громким голосом, не говорить уже с гордой осанкой и на “ты” с могучими гражданами могучих государств об их президентах, об их искусстве, а — сидеть, став равным своим маленьким размерам.
Я считаю это огромной потерей.
Скажу, что, во многом благодаря этому Союзу, пел я таким громким дискантом: “Пойду я, увижу Киликию мою…” — или лелеял вопрос о притязаниях, или лелеял вопрос мести. Все — благодаря этой 70- или 200-летней моей армянско-русской, совместной, жизни. Вот это — огромная потеря.
Пока я вновь найду свой голос, снова обрету свой громкий голос, взлелею свои сны, вновь заговорю о притязаниях, уповая на справедливость, пройдет еще много времени. Я должен стать частью всемирной империи искусства — как, скажем, в свое время Нарекаци, когда был он человеком, гражданином большой христианской империи от Ирака, Персии до Апеннин, до Атлантического океана, и голос его был именно что — с Богом.
Пока когда-либо станет возможно соединиться с демократией всего мира, и этот мой статус станет равным тому статусу, которым награждала меня Советская страна, пройдет много времени. Кажется, мое поколение этого не увидит. А пока мы — народ третьего сорта и чуть-чуть со своими голосами, чуточку —
уже — пришли к своим голосам, пришли в себя.
Вошли в 21-й век с пустыми руками, с пустыми карманами? Сделали что-нибудь, или — совсем неудачливые, совсем обездоленные, с одними потерями? Нет, все-таки что-то здесь было создано.
Страна, конечно, проиграла. Страны вообще проигрывают после поражения идеологий, после поражения культур — страны, государства, со всей своей атью-ратью, атакуют, конечно, после предварительной атаки культур. И одна культура уступает другой культуре, после чего следует вторжение войск атакующей страны.
Поражение культуры в этой стране было. Поражение перед культурой Запада. Поражение ущербного Слова, поражение культуры перед свободным словом, свободным искусством. И, конечно, за этим должно было последовать поражение экономики, армии, военной силы — одним словом, страны. Вот так вот.
Что же, значит, страна иссякшей культуры врывается, входит в новое тысячелетие налегке, с пустыми руками, ничего не несет?
Несет все-таки. Миру, человечеству, грядущим поколениям — что-то несет. Что-то сумела высечь в камне: несет одного из крупнейших мыслителей века — Чаренца, несет Мартироса Сарьяна, Арама Хачатуряна. Вы скажете сейчас, что они поднялись из недр 19-го века, что они являются инерционным продолжением великой культуры туманяновского периода, и 19-ый век существованием этих крупных явлений отметился в нашей действительности. В этом есть доля истины, но другая сторона истины в том, что, тем не менее, они стали чадами этой земли, этой атмосферы — и наделили их собой. Обогатили собой наш герб. Республику, наш народ, Советскую страну — без культуры — одарили собой. Стали и славой этой страны, и свидетельством этих стран в будущем и своем времени.
И еще что-то вроде размышления. Мне кажется, есть одна абсолютная истина: времена и страны, народы, языки имеют, изначально имеют, некое неотчуждаемое честолюбие, чтоб не оставаться бесплодными, чтобы увенчать себя культурой. Язык не должен молчать, язык должен становиться художественней, становиться чем-то, чтобы среди других языков мог глаголить, говорить, рассказывать, осмыслять. Время также обладает этим честолюбием. Оно не хочет оставаться пустынным. И вот, страна изначально ущербной идеологии, принуждения, насилия — которая, казалось бы, изначально была обречена на черную пустыню, на бесплодие — эта страна действительно расцвела и одарила личностями. Одарила личностями, которые могут быть гордостью мировой культуры.
Других имен не называю.
Знаю, что если Чаренц, Сарьян, если другие наши достойные имена вышли из глубин туманяновских времен, — значит, и в грядущие времена из недр наших времен, моих времен тоже поднимутся люди, которые будут сторонним свидетельством моего времени, а также венцом своего. Слова мои получаются немного странными, но какие уж есть.
Надеюсь, что они только ностальгические, тоскующие, немного болезненные, гораздо более человечные, так как никто все-таки не может вспоминать прошлое с проклятиями, и все видят в прошлом свет и тепло; вот оно, светлое. Это не только ностальгия по моему трудному детству, моей трудной юности, моему трудному времени, если я все-таки вижу в этом времени всякое разное хорошее. Думаю, в этом времени все-таки было хорошее.
Это должно быть ропотом моим: да почему, ведь эта литература много раз доказывала свою способность быть в ряду самых великих — и мои братья-соотечественники должны были на других языках достигнуть сарояновских высот, или шахнуровских, или окреститься Аршилом Горки, или разными другими именами? Почему они вот здесь не обрели эту высоту, такую крепость имени? Почему не смогли высечь своe клеймо на жестоком, твердом камне времени? Это немного другой вопрос, это правда. Но правда также и то, что мы можем представивить миру сборник избранного, многотомный сборник, способный потягаться с мировой литературой.
Могу поговорить о кино: в этой, приобретшей большое значение, находящейся под пристальным вниманием предводителей страны и взятой ими под пристальный контроль, суровой области советское кино — и вместе с ним армянское кино — также не осталось бесплодным, создало вещи, творения.
Личности, которых в первый период благословили своими именами Эйзенштейн, Довженко, после установления тирании 37-го уже показали свой потенциал, свои возможности.
Была свобода — первого периода, первого периода революции, после этого — полтора десятилетия, когда стихийно все богатство искусства и литературы советской действительности успело себя проявить до 35-го года. Маяковский, Есенин, Мандельштам, Михаил Шолохов, Чаренц, Бакунц, прекрасная плеяда грузинских писателей — да и всюду, и везде.
Это прервалось — насилием. В Европе поднялся фашизм — и в ответ фашизму, в противовес ему, должен был подняться местный национализм, местный фашизм должен был подняться как противовес. И тут человек, права человека и культура должны были понести потери. Не только и не столько эта страна, марксизм, ленинизм были тому виной. Мир был виновен. Весь мир был виновен в том, что они забросили сюда зло и пошли мимо. Вот так вот.
Вместе с тем даже война, даже военные времена не остались такими уж бесплодными и сделали свое дело. И все же, и тут кино тоже смогло — очень трудно, очень-очень трудно — смогло-таки выйти из военного лагеря. Благодаря также и чудесной хрущевской оттепели 56-57 гг., которая, как очистительный ветер прохлады, ворвалась во все углы и буквально вытряхнула из всех домов смрад насилия и изношенности. И это должно было появиться. Эти чудесные возможности были созданы для кино этой страны, для культуры. Для других это, может быть, и не значило бы ничего, но для этой большой территории, и для территории Армении включительно, для нас, — это было большое дело, невообразимое уже для вас, новопришельцев — какой же это был живительный дух!
Что за солнечный дух, что за живительный дух — особенно для моего поколения, 20-летних, какой же это был живительный дух, что просто как будто возникал другой народ, как будто мы с нашими родителями, с временами наших родителей, абсолютно не имели связи. Мы были народом иного духа. И, конечно, он был плодотворным: усилие страны, народа и властей увенчалось спасительной — можно сказать, спасительной — культурой. Увенчалась, просто была спасена, его (народа) честь, словно он смог снять с себя свое проклятие — проклятие насилия. И возникло что-то такое, что и мир тоже принял, приветствовал, взял в свою братскую семью. Должен был появиться Тарковский — здесь суждено было появиться Тарковскому, Чухраю. У меня была пара лет московской жизни. Был у меня великолепный учитель, руководитель, друг — Валентин Ежов. Это великолепное поколение должно было возникнуть также и здесь.
Там — Тарковский и другие, снова там — действительно, шедевр Параджанова — “Тени забытых предков”; и слава Параджанову, слава тем власть имущим родины, которые подняли здесь шлагбаум и дали этому человеку возможность исполнить свои каприччиозо, свои капризы — каким был его “Саят-Нова”. И на фронтон Арменфильма была вписана эта прекрасная работа.
Было имя — Генрих Малян. Чудесный человек. Кажется, что не такая крупная личность — но, тем не менее, смог себя заставить. Красивый создал мир: “Треугольник”, “Мы и наши горы”…
Потом вспоминаются “Братья Сарояны”, другие фильмы Довлатяна. Есть и другие имена, вроде бы. Но — на киностудии того времени была такая конфликтная вещь. Я знал, что редкой красоты время предоставлено армянскому кино, кино маленького армянского народа. Когда, скажем, норвежцы, не имея киноминистерства, не бросают на кино столько возможностей и средств, а здесь бросается, и здесь кино — которое станет внешней политикой нашего народа, внутренней политикой, почем я знаю, — было нашей редкой возможностью, представлявшей миру народ, национальность, республику, было нашей армией, нашим всем; мы не использовали это время с толком. Не использовали — как грузины, грузинское кино успешно распорядились им, известно всем. От этого шла моя обида: не использовали время с толком. Однако было несколько хороших вещей. Хотелось бы просто, чтобы наши соотечественники из диаспоры, как и сегодняшний армянский зритель, армянский человек, имели бы кинотеку, созданную в те дни, в те прекрасные дни, имели бы подборку из 15-20 хороших фильмов, имели библиотеку. От этого идет моя обида.
Теперь эти времена прошли. Я знаю бедность, знаю бедность страны и знаю, что ни у одного богача столько нет, а если даже и есть, — для такого шарлатанства он карманы не откроет. Хотя, будь они умнее, должны были бы открыть. Потому что, по моим наблюдениям, другие народы Слову — речи, театру, книге — придают гораздо большее значение, чем военной ать-два-рати. По-христиански.
По-христиански, отдавая кесарю — кесарево, оставляя материальное — кесарю, словесное — беря себе. А когда забираешь словесное, у кесаря уже на руках — только пустое тело, бездушное тело — то есть взять Слово означает — взять все. Нужно, чтоб мы смогли обратить на Слово это внимание.
Через какие страдания, какие бои, через какую долгую борьбу прошел Туманян, чтобы армянская письменность получила гражданство в Армении, вошла в семью армянского человека. Так и сегодня мы все еще стоим перед необходимостью этой борьбы, чтобы довести до сознания каждого, до сознания Манташева, что очень важно — кино, очень важна — книга, мир Слова. Если будет мир Слова — мир материи обязательно будет. Вот так вот.
Что будет, что будет?
Тяжело. Культура — вообще, во всем мире культура — в тяжелом положении. Относительно Запада: я на их примере могу понять — и попробовать вам объяснить, — что там живопись, культура в целом, вошли в обиход, стали частью народной, общенародной жизни. Например, скажем, цветоживопись стала частью градостроительства, украшают прямо так, живыми цветами, страна становится цветущей — и вряд ли уже цветы вернут в рамы, повесят на стены.
Так и музыка, кажется, лишилась своих классических форм, стала одним из атрибутов, предметов человеческого бытия. И нет, вроде бы, нужды обязательно идти в концертные залы, идти в церковь, чтобы послушать своего Бетховена, своего Баха. И вот, снова, стала частицей человеческого дня. Так и книга, фактически. У книги они отобрали ее чудесные возможности, хотя по силе действенности книга — нечто иное, нечто большое, очень большое. Но они вырвали свою книгу, отобрали эту ее силу. И тоже, наравне с книгой, оказались вне игры. Каким огромным усилием, вкладывая миллионы и миллиарды, хотят они, стараются сделать свое дело чем-то заметным!
Жаль, “увы” — не наше. Я и не знаю, стоит вопрос “увы” или не стоит. “Увы” — не только наше, и надеяться, что якобы писатель, книга, кино вернутся на свои передовые позиции эйзенштейновских времен — напрасные ожидания. Этого никогда не будет. И вы свидетели этому сегодня, и мы все — сегодня.
Что будет в будущем? На примере литературы, американской литературы, предполагаю, что документалистика, хотя бы в первое время, будет играть ведущую роль. Как произошло в литературе после их вьетнамской войны. В американской литературе сформировалось течение под названием “Новый журнализм”; там и у нас есть одна личность — армянин Майкл Арлен-младший, Норман Мейлер — из ведущих, и многие другие.
Я говорил уже, у Паруйра Севака есть не пророческая — очень точная — оценка:
Ветер какую-то тянет мелодию,
что и Бетховену сделала бы честь.
На горизонте брезжит рассвет —
тусклый на темном — картина Рембрандта.
Каждый день миллионом трагедий
жизнь передразнивает Шекспира.
А мы?.. Играем с тобой в искусство
с таким упоением и безрассудством,
каких не знал и герой Сервантеса…
(Перевод О. Чухонцева)
Реальность “А мы играем с тобой в искусство” — уже большое искусство. Реальность сама по себе, еще тогда заметил Паруйр, реальность — это и есть большое искусство. И наши слабые перья — наших близоруких взглядов, близорукие, слабые взгляды наших бессильных кистей не могут объять то трагически глубокое, большое, всемирное, глубинное, космическое, что является реальностью. Реальность избегает нашей культуры. Из-за этой нашей слабости. Наши руки не могут объять жизнь со всей ее полнотой, глубиной, скоростью движения, момент ее революционности.
Она, конечно, безусловно, накажет нас — и уничтожит все те жалкие попытки, которые притворяются культурой, но ею не являются. И в этом случае, конечно, новые шекспиры обязательно будут, но реальностью — как она есть — будет описание всеобщего потока. Потому что распространившаяся реальность — это реальность, распространенная уже предшествующими великими культурами.
Великого режиссера звали, наверное, Достоевский, Чехов, Туманян. Были вчера великие режиссеры, которые сформировали сегодняшний день. И сегодня — распространенная ими реальность, которая сошла со сцены в жизнь. Конечно, театральный занавес будто оборвался, двери сломались — и театр выплеснулся на улицы. Распространилась реальность. Это уже свобода.
Что будет?
Эта, новая, реальность станет общенародным сознанием и бытием. И вот на этом новом уровне поднимется этот новый Шекспир, новые пророки, которые распространят грядущее, свое грядущее.
А до этого, пока еще нет этих шекспиров, этих великих, — есть документалистика. Будем хотя бы иметь смелость, будем иметь отвагу увидеть реальность такой, какая она есть, — и если мы не пророки грядущих времен, то будем хотя бы летописцами своих. Будем иметь смелость быть документалистами своего времени.
Стенограмма телемонолога Г.И. Матевосяна
для цикла передач “На пороге”,
2001–2002, Ереван
ї Грант Матевосян, наследники, 2012.