Роман
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 12, 2012
Доля Артур Анатольевич
— поэт, прозаик, сценарист. Род. в 1962 г. в г. Целинограде (Казахстан). Окончил Литературный институт имени Горького. Работал в журнале “Смена”, в театре “Школа драматического искусства” Анатолия Васильева.Автор двух поэтических книг. Живет и работает в Москве. В “ДН” публикуется впервые.
1
Мне девять лет, я учусь в третьем классе. У меня замечательная мама и в школе одни пятерки. Моя мама работает в библиотеке имени Крупской. Она выдает людям книги, чтобы они читали и были умными. После школы я часто иду в библиотеку, помогаю маме, а потом готовлю уроки в читальном зале.
Я живу в городе-герое Москве, столице Союза Советских Социалистических Республик. Городе пяти морей. В Москве расположены Красная площадь, “Детский Мир” и ВДНХ. Это самый красивый город на свете. Мама говорит, что все жители планеты завидуют нам. А папа у меня полярник. Он работает на Северном полюсе и я его никогда не видела. Но мама говорит, что он скоро вернется и привезет мне в подарок настоящего белого медведя. Я очень люблю книжки про полярников. Особенно мультфильм про медвежонка Умку.
А еще мы с мамой читали “Божественную комедию” Данте Алигьери. Мама даже хотела назвать меня Беатриче, когда я только родилась, но папа не разрешил. И меня назвали Машей, в честь его бабушки. А потом он уехал на Северный полюс. Но скоро приедет. Если честно, мое имя мне не очень нравится. Лучше бы меня назвали Суламифь.
Когда я вырасту, я буду работать в библиотеке. А еще я куплю маме шубу, большую-большую. Она у меня самая красивая. Моя мама говорит, что если чего-то очень-очень захотеть, то желание непременно сбудется. Дедушка Мороз, пожалуйста, сделай так, чтобы я побыстрее выросла. Я очень люблю свою маму.
Маша Оболдина,
ученица 3-а класса средней школы № 1213 города Москвы
2
Стареют. Все им не так. Пора выгонять на улицу. Засиделись они у меня. Умрут и что потом? За собой потащат! А ведь умрут, если уже не умерли. Странный запах преследует меня. А новых не видно. Новые обходят меня стороной. Ни одной новой мысли!
Долго я так сидел.
Все не так! Вместо того чтобы открывать и закрывать горизонты, доставлять радость, дарить ласты или крылья, — шаркают тапочками на своих дребезжащих ногах и требуют внимания. Как будто они мне родственники. Вместо того чтобы развлекать, утомляют.
Хлопнуть бы дверью, чтобы с петель, чтобы потолок осыпался. Мысленно хлопаю дверью. Нет, не так. Хлопнуть бы, чтобы вздрогнули… И снова не так.
Бывает, заскочишь в метро, захлопнутся дверцы вагона, хлопнешься на свободное место, мелькнешь взглядом по сторонам (мука смертная, если рядом старушка стоит или беременная), а напротив сидит старичок, и нет в нем ничего особенного, ни мудрого взгляда, ни белой бороды до пояса и никакого интереса к тебе. Но он напротив. Мы летим в черном туннеле, слегка покачиваясь вместе с вагоном, в одном направлении, а мне кажется, что передо мною сам Господь Бог. Нет, не так — я перед Господом. Со всеми глупостями, включая мысли о старике, с нелепой попыткой, хотя бы на миг, перед этим стариком, не множить глупости. Ведь стоит заговорить: обычный старик, с дачи возвращается, как доказательство — охапка полевых цветов. И внуки у него есть. Впрочем, я никогда не пробовал заговорить. О чем? Если это Он: каждый раз Он будет прикидываться кем-то другим. В прошлый четверг Он был лет на двадцать моложе, с еле заметной проседью, с дерматиновым портфелем на двух замках. А если я ошибаюсь: всякий раз это будет кто-то другой.
“Осторожно, двери закрываются”. Хлопнуть бы ими что есть мочи. Чтобы вздрогнули. Нет, не так. Хлопнуть бы ими…
Долго я так сидел. Покачиваясь. Словно случилось что.
— Ты же ни на что не способен. Тряпка! Посмотри на себя! Всюду люди как люди. Тобой полы подтирать! Нет, ты посмотри!.. Сколько лет я прошу тебя сделать ребенка? Другая бы на моем месте…
У меня пронзительно тонкие стены, до неприличия, и какой-то особый, обостренный слух. Я слышу не только голос Эльвиры: Ты же ни на что не способен. Тряпка! — его слышат и другие соседи по лестничной клетке. Нет, я слышу, как Серафим молчит, как наливается кровью, как он встает, кладет свою длань на изрыгающий проклятья рот, и тут же отдергивает укушенную руку. Я слышу глухую борьбу за стеной, я слышу паденье, стоны… Это происходит каждую субботу, с девяти до десяти утра. Еще каких-нибудь пять минут и она его простит.
Они молча курят в постели: Эльвира, с припухшей верхней губой, и Серафим. На ребре ладони у Серафима свежий лейкопластырь. Кто знает, быть может, положено начало новой жизни? Дым, легким виденьем… нет, не так, — дым, плавным движеньем руки, уплывает в открытую форточку, на свежий воздух. Чресла Эльвиры заботливо прикрыты белым крылом простыни.
Смотрю на него. На крыло. Тук-тук, тук. Смотрю сквозь бежевые обои в полоску, сквозь бетонную стену, разделяющую наши квартиры. Тук-тук, тук, тук-тук, тук в голове. Процесс случки — пробую вызвать в себе отвращение — совокупления плюса с минусом, дает безумный выброс энергии. Даже тучи рождают молнию, а с виду однополые существа. Я не хочу говорить о двух полушариях мозга, не могу представить, что познаешь в тот миг, когда между ними коитус. Знаю только, мысли от этого не рождаются, — это все равно что подцепить триппер. Можно вспомнить устройство реактивного двигателя…
— Онанист…
У того, кому суждено родиться мужчиной — утверждает Тибетская книга мертвых, — Познающий начинает сознавать себя мужчиной — в нем возникает чувство сильной ненависти к отцу и чувство ревности и влечения к матери. У того же, кому суждено родиться женщиной, Познающий начинает сознавать себя женщиной — в нем возникает чувство сильной ненависти к матери и чувство страстного влечения и любви к отцу. По этой причине, проникая в область эфира в тот момент, когда семя и яйцеклетка должны соединиться, Познающий испытывает блаженство одновременно рожденного состояния и теряет сознание. Затем он оказывается зародышем, заключенным в матке.
— Онанист. — Громко и отчетливо повторяет Эльвира. Она поднялась с постели и, завернувшись с головой в простыню, только глаза сверкают, стоит перед тонкой до неприличия стеной.
Неправда — я отвожу взгляд, — она не может этого сказать.
Меня раздражает восточная красота Эльвиры, я не понимаю эту красоту; больше — я чувствую какую-то глухую враждебность. Темные силы заключены в ее тяжелых волосах. Мне кажется удивительным, почему Серафим не относит “онанист” на свой счет. Даже если неправда, почему он так уверен?
Слышу, как зашумела вода в их старом унитазе.
— Ты что-то сказала?
Ничего она не сказала! Что она может сказать?
Эльвира распахнула простыню, — такие же тяжелые волосы, что и на голове, тот же темный взгляд, может, еще темнее, — и улыбнулась сверху. Краткий миг, — я слышал, как простыня белым занавесом закрыла сцену; всего мгновенье — но темный свет, бьющий из расселины, еще долго притягивал мой взгляд.
— Сходи за хлебом.
— Я занят.
— Ну, джана!
И снова шум воды в унитазе.
— А я пока приберусь.
Для полной картины не хватает тараканов на кухне, — мелькает зловредная мысль. Но чего нет, того нет. Лапки тараканов, усы создают характерные колебания в воздухе. Жизнь вибрирует.
— Джана!
— Что?!
Как же она вибрирует! Меня раздражает их манера кричать через пространство — пусть небольшое, пусть замкнутое, — вместо того чтобы сделать шаг навстречу друг другу. Раздражают горы немытой посуды и вечное кап-кап-кап…
Вашу мать! Вызовите слесаря! — хочется заорать так, чтобы оглохли. —
И замолчите, наконец!
— Ну, джана!
Не слышат. Они не знают моих желаний. Когда человек счастлив, он слышит только себя. “Слесаря!!!” А если и впрямь заорать?
На лестничной клетке сталкиваюсь с Серафимом — сияние от лица его. Не здороваюсь и никогда не поздороваюсь. В прошлый четверг я сказал: “Привет!” — а он не ответил.
— Привет! — говорит Серафим.
Нам не о чем говорить, нечего скрывать. Мы ждем лифт: без скрупулезного рассматривания собственных ботинок или надписей на стенах, без напряжения. Хотя вот эта: “Сирафим гандон”, — вызывает улыбку наличием орфографических ошибок в таких, казалось бы, знакомых с детства, словах. Любопытно, кому из тинейджеров он запретил курить в подъезде? Спросить?
— На улицу, воздухом подышать?
— В магазин.
— Понятно…
С ним легко молчать, даже в лифте застрять не страшно, — будто и нет никого. Только углекислый газ выделяется. А впрочем, не намеряй ему Господь двух метров, я бы и этого не заметил. Большой он какой-то. Хорошо, что люди не читают чужие мысли. Или читают? Будь я моложе, здесь бы на полстены красовалось: “Эльвира — пиз(дальше замазано)!”
Затихла лебедка, доставив кабину на девятый этаж. Раздолбанные тысячами людей, подрагивая, разъехались двери лифта. “Представь себе, что чрево, в которое ты входишь, — небесная обитель”.
— Деньги забыл! — удивился Серафим.
“Представь себе, что чрево”… и я вошел.
Сомкнулись воды… тьфу, сомкнулись двери за спиной. Матка вздрогнула, загудела и стала опускаться. Я огляделся, внимательный к деталям: все как обычно. Восьмой этаж: я ничего не испытываю; пульс нормальный. Седьмой: где же мое воображение? Шестой: допустим, стальной трос, на который подвешена кабина — пуповина, и если ее обрезать… Лебедка остановилась. Я снова улыбнулся: шестой этаж, и если ее обрезать… Говорят, ребенок может улыбаться в утробе матери. Чему? ведь он ничего не видит?.. Если ее обрезать будет выкидыш! Погас свет.
Перестань улыбаться, придурок! надо было сразу нажать на кнопку вызова! Ты хотя бы помнишь, где она? — От неожиданности я забыл, где находится панель приборов, и теперь, без приказов самому себе, мог растеряться. — Вытяни вперед правую руку! — В кромешной тьме, осторожно протягивая руку, вдруг подумал: а где подтверждение? может мне только кажется, и на самом деле нет у меня никакой правой руки? всего лишь мои представления? Но тут, коснувшись чего-то влажного, скользкого, липкого, — успокоился. Свежий плевок на стене — вспомнил недавний осмотр кабины — он! И словно при электрическом освещении представил картину в целом.
— Свиньи! — с досады, с размаху, вкладывая всю горечь в удар, врезал ногой в стену. — Подонки!
— Вандалы! — тут же раздалось на лестничной клетке. — Перестаньте ломать лифт! Сейчас приедет милиция!
В 108-м отделении милиции на меня решили повесить все изуродованные лифты Гагаринского района за последний год. Младший лейтенант Шпак не видел другого варианта стать старшим лейтенантом, и раскручивал меня по полной. Мы смотрели одни и те же фильмы и понимали друг друга с полуслова. Я играл в несознанку, он давил фактами.
— Двенадцатого января две тысячи первого года по адресу улица Орджоникидзе, дом 44, в подъезде № 5 не установленными личностями (Шпак оторвался от листа бумаги, внимательно посмотрел мне в глаза; исправил ошибку), не установленной личностью был выведен из строя лифт. Используя тупой тяжелый предмет, предположительно лом, злоумышленники (лейтенант недовольно поморщился), разворотил железные двери и, проникнув внутрь кабины, сделал пролом в стене. После чего, разбив лампочку, скрылся с места преступления. (С холодным интересом взглянул на меня.) Так, так, так… Знакомый почерк.
Я представил себя с ломом в руке.
— Девятнадцатого января две тысячи первого года по адресу улица Вавилова, дом 17, в подъезде №1, не установленной личностью (все последующие нападения предусмотрительно происходили в единственном числе) была подожжена и полно-стью сгорела кабина лифта. Экспертиза показала: перед тем как поджечь, кабину облили бензином.
— Ку-клукс-клан какой-то.
— Двадцать шестого января (Шпак решил не реагировать на реплики подозреваемого) две тысячи первого года по адресу улица академика Королева, дом 14, в подъезде № 3 не установленной личностью, была вырвана из кабины лифта и унесена в неизвестном направлении панель приборов, а на дверях кабины (и снова глаза в глаза) черным фломастером написано: “Кони”, — буквы печатные; и нарисована эмблема спортивного клуба ЦСКА. Двадцать третьего февраля…
Особенно меня поразило восьмое марта, точнее, женские гениталии “прорисованные с особой тщательностью”, — цитирую протокол; точнее, не сами гениталии, а их размер — от пола до потолка.
— Тридцать первого марта две тысячи первого года по адресу…
Меня загоняли в угол. С каждым новым нераскрытым преступлением фигура террориста прибавляла в весе и, судя по взгляду младшего лейтенанта, отчетливо приобретала мои черты. Когда мы приблизились к маю — весь апрель я беспредельничал — невыносимо захотелось принести себя в жертву кровавому образу и взять вину на себя.
— Pardon, — от страха за будущее я перешел на французский, — возле каждого подъезда установлены камеры видеонаблюдения. Быть может, имеет смысл просмотреть записи?
— А ты не так прост. — Наверное, мой французский произвел впечатление, и Шпак перешел на “ты”. — Еще насмотришься.
Мысль, что я могу увидеть на экране, как выхожу из разных подъездов, поразила своей нелепостью. Я стал судорожно вспоминать, когда и в какие подъезды заходил.
— Девятого мая…
Зачем же девятого?.. Они могут сделать видеомонтаж, этот Шпак, он на все способен! Где я был девятого мая? Наверняка ведь куда-то заходил?..
Так продолжалось до двадцать восьмого июня. На этой дате дверь в кабинет распахнулась и краснощекий майор, по-хозяйски зайдя в комнату, пригласил за собой Зинаиду Петровну.
Зинаида Петровна, милая старушка, сдавшая меня ментам, страдала провалами памяти. Она жила на первом этаже и всю жизнь, сколько я ее помню, жила бабушкой. Лет двадцать назад их было трое, они сидели на лавочке перед подъездом, и я был уверен, что это ведьмы. Иногда ведьмы подзывали меня, протягивали карамельки и говорили: “Бери, не бойся!”, а баба Валя добавляла: “Нам бы твои зубы!” Отказываться было страшно. “Что надо сказать?..” Сжимая в горячей ладошке “Гусиные лапки”, я бежал за угол дома и там, после мучительных колебаний, выбрасывал гостинцы. Потом баба Валя умерла, а квартиру бабы Нади продали внуки, забрав старушку к себе. Кто-то говорил, что она сейчас в доме для престарелых, где-то в Мытищах, что уже не встает и в знак протеста ходит под себя, а нянечки ее за это бьют, и никто ее не навещает, даже по праздникам. Так вот, Зинаида Петровна все вспомнила — и бабу Валю, и бабу Надю, и меня.
— Сначала я подумала, что это бандиты! Сами знаете, какая жизнь пошла. Хоть телевизор не включай!
Опомнилась!.. От долгого сидения на краешке стула заныла спина. Я посмотрел на майора — здесь для него все ясно, мыслями он не здесь; можно немного расслабиться, — и поменял позу: старая обезьяна представляет банан. Вместо обещанного (дома мог застыть и сидеть часами), вместо ожидаемого облегчения, свинцовая волна усталости по телу. Сомкнуть веки, закрыть глаза, не быть; пусть течет, как течет, лишь бы не трогали; не участвовать.
Открой глаза, придурок! Ты вызываешь подозрения! — Да, пошел ты!.. — давлю внезапный приступ страха. — Не паникуй.
— Должен вас предупредить об уголовной ответственности за дачу заведомо ложных показаний.
Зинаида Петровна перепугалась:
— Предупреди, родимый, предупреди.
Тело майора покинуло помещение.
Разваливают уголовное дело, — все, что осталось от лейтенанта, одна тоскливая мысль, — перспективное дело разваливают.
— Я Надю тоже предупреждала, — не могла успокоиться пенсионерка…
Все-таки мысли редкие суки.
— Не будь дурой, говорю, за бутылку водки убивают, а тут целая квартира. Ко мне вон тоже приходят, — она посмотрела на нас со Шпаком, — такие же молодые. Будто вам больше заняться нечем. Мы, говорят, будем три тысячи рублей каждый месяц платить. Государство вас, стариков, забросило, не может обеспечить достойную старость, а мы хотим, чтобы вы подольше жили. Справедливость должна восторжествовать. Мы работаем от правительства города Москвы. А сами бумажку в нос тычут, и где паспорт лежит, спрашивают. Как же!.. Так я и подписала. Да хоть от президента! — Зинаида Петровна с вызовом посмотрела на Шпака. — Отравят тебя! Я ей так и сказала — отравят!
3
На свободе меня ожидало яркое солнце. Ленинский проспект стоял в обе стороны: те, кто стремился из центра куда-то на юго-запад, и те, кто двигался в центр — томились в сизом дыму выхлопных газов. Наверное, сверху крыши машин поблескивают, как змеиная чешуя. Нервные сигналили небесам, пытаясь изменить свою участь; высовывались из окон автомобилей, в надежде увидеть конец проклятью; их проклятья терзали слух. Восьмиполосная гидра прижата к земле. Для полного соответствия с гербом Москвы не хватало Георгия Победоносца, пронзающего ее копьем. Идея всеобщей судьбы (опускаем частности: молодой блондин, пожилая брюнетка, пятая модель Жигулей, Bentley W 16 Hunandieres и т.д.) стояла во всей полноте. Удар копья, — примерно тысяча тонн в тротиловом эквиваленте, — и груды искореженного металла дымятся на лице земли; всегда прекрасном. В такой духоте, в такой тесноте возможно самое примитивное развитие образа. Избави Бог! Год назад кто-то оставил 412-й “Москвич” возле пятого подъезда; на переднем сиденье развалюхи лежал плотный целлофановый кулек, из которого торчали какие-то провода. Первой забила тревогу Зинаида Петровна, — наш подъезд, шестой. Вызвала милицию. Стали искать владельца автотранспортного средства, не нашли; пробили номера через компьютер: ситуация не прояснилась. Приехали саперы; милиция оцепила двор. Сержант ходил по квартирам, пытаясь эвакуировать жителей близлежащих подъездов; некоторые (без регистрации?) не отзывались, притворившись, что за дверью никого нет. Во избежание дальнейшего риска, кулек с предполагаемой адской машинкой внутри решили уничтожить. Что и сделали. Останки пакета забрали на экспертизу. Когда зеваки покинули проемы окон, а участковый, составив акт, ушел по долгу службы, — вернулся хозяин “Москвича”: увидев решето на месте своего любимца, владелец груды металлолома вызвал милицию. Милиция не приехала.
Смешно. Никакой связи с Георгием Победоносцем. На притчу не тянет, на просьбу оставить все как есть — тем более. И все-таки это просьба.
“Судьбою я болен, судьбой, общей, на всех одной: выпивающей реки, строящей города, — сказал на восемьдесят четвертом году жизни поэт. — В голове города. По жилам течет вода”.
Если сотни людей, в один прекрасный момент представят удар копья, — что останется от них?
Я шел, обгоняя автомобили, и это было противоестественно, как книги, бережно разложенные на газетке, вдоль тротуара; как поэт, на восемьдесят четвертом году жизни распродающий собственную библиотеку; как стихи.
— Добрый день, Артур Анатольевич! Что нового на коммерческом фронте? — делаю легкий поклон. Сюда бы трость с котелком (чуть приподнять котелок) и
перчатки.
— Не жалует нас генерал Маммона, — буркнул старик. — Бросает пехоту на пулеметы, а сам военными парадами командует.
Плевать поэту на красоту ритуала, на воображаемые реверансы. Я улыбнулся.
— Угощайтесь, — предложил сигарету. Старик отказался.
— Хотя бы одну трехлинейку на взвод выдавали, как в сорок первом.
— Прошу, — проявляю настойчивость. — Вы и без трехлинейки как с трех-линейкой.
— Вы мне трехлинейкой не тычьте, — деда заклинило, словно затвор винтовки, — я не в плену!
— Артур Анатольевич, при чем тут трехлинейка? Это я в плену (стереотипов? предрассудков? покрова Майи?)… в плену вашего таланта. — Стою как дурак с протянутой рукой. — Богом прошу!
— Не гневите Бога, рано вам еще. — Старик смягчился; стал ворчлив. — Видели живую трехлинейку, со штыком? держали в руках? А туда же: в плену таланта!.. Не стойте как на паперти. — Сделал одолжение, закурил.
Когда-то его стихи гремели на всю страну… Нет, это не о нем. Его не гремели. Говорят, ему многие пытались подражать.
Присев на корточки, притворяюсь библиофилом, заинтересованно рассматриваю книги (встречаются же подобные экземпляры!). Взял первую попавшуюся.
— Вергилий, год издания тысяча девятьсот семьдесят первый. Состояние, сами видите, превосходное. — Артур Анатольевич пускает носом дым.
На кой мне Вергилий?
— А вот Вергилия я, пожалуй, возьму.
— Обратите внимание на шестую книгу Энеиды, особенно финал. Не зря именно он, Вергилий, Данте кругами водил.
Пробегаю глазами по шестой книге (радую глаз писателя): Севилла… Коцит… Ахерон… Время судьбу вопрошать: вот бог! вот бог!.. ширь Стигийских болот, — никаких карандашных пометок на полях, жаль.
— Сколько я вам должен?
Артур Анатольевич ушел в размышления.
— Учитывая, что вы у меня постоянный покупатель, а постоянство надо ценить, измерять, так сказать, в рублях, делая скидки, как в супермаркете, — книготорговец по-стариковски хихикнул, — с вас пятьдесят рублей.
По-моему, он слишком ценит постоянство. Точно, он себя обсчитал. Ну да бог с ним. Легкий поклон творцу:
— Творческих успехов.
Старик не ответил.
Засунув Вергилия под мышку, — теперь таскай целый день за собой, библиофил! — Я хмыкнул: неплохое ругательство. Слышь, ты, библиофил! За библиофила ответишь! А ты чего такой библиофил? Я из тебя библиофила сделаю! — Вот оно, чудо русской речи: любое слово можно превратить в ругательство; отбиблиофилить. И наоборот: он родился под созвездием Библиофила! Все молчали, никто не смел произнести священное — Библиофил!
Пройдет век, и каждое третье слово изменит свой смысл. Бесконечное переодевание в надежде когда-нибудь, скинув одежды, не изведать стыда, представ перед Ним. — Это мы, Господи! — Интересно, какой в этом взрыве молчания будет смысл? Какой смысл в скольжении по поверхности: выяснении отношений между образом и подобием; в тоске дубликата по оригиналу; вопле дубликата: пошел ты на-а-а… в конце падения, мгновенное — уй! Какой смысл в отказе от выяснения отношений? Какой на фиг смысл? Если все прахом будем, восстанем из праха, все пойдет прахом, прах твою ах! отряхнем прах с колен? Если будем?
Засунув Вергилия под мышку, засунув язык в задницу (язык мой враг мой), лишив себя мысли, лишив мысли слов, оборвав дорогу к себе… не получилось. Все имело название, имело свою мысль. Все имело все. И средоточием глобального совокупления оставался человек. Любой выступ хотел, чтобы на него наткнулись, любая ложбинка хотела, чтобы в нее спустились; любая дырочка хотела, любой стручок… Я наблюдал чудовищные позы. Видел спящих с открытыми глазами, — они были повсюду; они двигались: ели мороженое, перебегали проспект перед автомобилями, сидели в автомобилях. Мне показалось, что я сплю.
— Ущипните меня!
Никто не знает, кем он проснется, а те, кто знают, не знают вдвойне, ибо сладок их сон и горек будет хлеб пробуждения.
4
— Садомазо?
Я обернулся: розовые щеки, вьющиеся белые локоны, зубы — подушечки Orbit без сахара; улыбка ведущего с телеканала MTV; моложе меня года на два. Мечта для куклы.
— Что? — не понял вопрос.
— Ты просил ущипнуть? — Улыбка в прямом эфире. — Гурман (очень кокетливо)! Нас, продвинутых, так мало! Меня это тоже возбуждает.
— Труси горбиком, вприпрыжку.
— Что?
— Роняя красных дымящихся мышей!
— Извините. — Экран погас.
Словно кошка нагадила. Был в гостях: милые люди, милая сиамская кошка (ну, не люблю я кошек); расставаясь, целуемся в коридоре. Обуваюсь — мокрые носки (ах ты, тю-тю-тю, мерзавка!); идешь домой, и чавкает в башмаках.
Ты видел, — обращаюсь к Вергилию, не вслух, конечно, довольно недоразумений, — почему бы на его месте не оказаться блондинке, лет восемнадцати, почему на месте блондинки оказалась ее мечта? Чужие мечты расстраивают (почесал маковку). Мы смотрим чужие фильмы, мы персонажи чужих лент, и вообще, я болтлив. Может, самому что-нибудь написать? сценарий, как думаешь?
Сценарная заявка.
Место действия: Москва, Ленинский проспект.
Время действия: наши дни.
Главный герой, на вид двадцать пять — двадцать семь… нет, не так… двадцать семь с небольшим… точнее, двадцать семь лет пять месяцев и четырнадцать дней. Не надо стыдиться возраста! Выглядит на двадцать три. Главный герой, которому на днях исполнилось двадцать семь лет пять месяцев и четырнадцать дней… на днях четырнадцать дней? Ну да бог с ним… с Вергилием под мышкой… к главному герою подходит герой любовник второго плана и предлагает сексуальные услуги. Первый посылает второго на три буквы… Глупо, все как в жизни.
Сценарная заявка.
К главному герою подходит блондинка, лет восемнадцати: розовые щеки, вьющиеся белые локоны, зубы — подушечки Orbit без сахара; улыбка ведущей с телеканала MTV. Кокетливо поправляя волосы…
Я поморщился. Мечта для куклы мужского пола.
Зато появилось заглавие: “Отсутствие дара, или Жесткое порно”.
Сценарная заявка.
Отсутствие дара, или Жесткое порно.
Чернуха… Заявка летит в корзину.
Сценарная заявка… Сценарная заявка… Сценарная заявка… лето духота вид с высоты птичьего полета с Вергилием баба Зина герой любовник второго плана Ленинский проспект панорама Ленинский проспект стоял в обе стороны незаметно покосившись на томик под мышкой как на градусник обезображенный лифт подушечки Orbit без сахара подробное описание главного героя на вид двадцать пять — двадцать семь…
Я заткнулся.
Когда-нибудь примерно так перед глазами пронесется вся моя жизнь, если верить кроликам, имеющим опыт клинической смерти. Напоминает истерику, вполне объяснимую в данной ситуации. Кстати, о кроликах. Однажды я гостил в деревне, и хозяин, добрая душа, решил побаловать меня крольчатиной; в его клетках этих пушистых зверьков было около ста штук. Так вот, кролик, которого он с вечера наметил на завтрашний ужин и должен был на рассвете убить (поднять за задние лапы, встряхнуть, ударить палкой по голове), целую ночь верещал и метался в клетке, а все сородичи сторонились назначенного как прокаженного.
Жаркое получилось отменное; в собственном соку, с зеленью. Мы ужинали на свежем воздухе, под сенью яблони. Я неустанно нахваливал сельскую кухню, хозяин радовался, словно дитя малое, мне доставались лучшие куски. Стоял теплый августовский вечер. Момент убийства (эх, все вы городские!..) я проспал.
О чем бы ты пел, будь мы с тобой одногодки, — Публий Вергилий Марон?
Место действия: глубоко под землей.
В первом кадре массивные железные двери. “Осторожно, двери закрываются, следующая станция Река Ахерон”. Доносится плач и зубовный скрежет.
Тук-тук, тук-тук, тук-тук, тук-тук…
“Станция Река Ахерон. Переход на станцию Река Коцит”.
Я усмехнулся.
О чем бы ты пел!..
А что касается кроликов с опытом клинической смерти, — ну, конечно, самозащита, куда нам без нее, на пронизывающем ветру? Хоть какая-то одежка. Просто (опять усмехнулся), очень на фильм похоже. Не выскочить из кадра, отснятого не изменить, да и смонтировать по-человечески не позволят.
Когда-нибудь (завтра, послезавтра?) искусство кино разделит удел живописи. Поиски цвета и форм, отказ от поисков, приглашение зрителя к сотворчеству, отказ от зрителя, отказ от творчества; бродячие сюжеты комиксов и те остановятся. Устанут очи, сомкнутся набухшие веки. Только реклама продукта, пространные заявления создателей, хитроумные конструкции критиков, деньги, вложенные в проект под рабочим названием, Жизнь. Триста миллионов долларов! Самый дорогой в истории человечества! С двадцать девятого во всех кинотеатрах страны. Апокалипсис! Смотрите с двадцать девятого числа! Смотрите! — Никто не смотрит. Бог все видит — никто! В финале, когда побегут титры (под звуки иерихонских труб), выяснится, что лучше наскальной живописи ничего и не было.
* * *
Когда-то, если верить Платону, наша природа была не такой, как теперь. Тогда у каждого человека тело было округлое, спина не отличалась от груди, рук было четыре, ног столько же, сколько рук, — у каждого на округлой шее два лица, совершенно одинаковых; голова же у этих двух лиц, глядевших в противоположные стороны, была общая, ушей имелось две пары, срамных частей две. Передвигался такой человек либо прямо, во весь рост, — так же как мы теперь, либо, если торопился, шел колесом, занося ноги вверх и перекатываясь на восьми конечностях, что позволяло ему быстро бежать вперед. Звали этих людей андрогинами. Страшные своей силой и мощью, андрогины питали великие замыслы и посягали даже на власть богов: пытались совершить восхождение на небо, чтобы напасть на них.
“Кажется, я нашел способ и сохранить людей, и положить конец их буйству, уменьшив их силу, — сказал Зевс. — Я разрежу каждого из них пополам, и тогда они, во-первых, станут слабее, а во-вторых, полезнее для нас, потому что число их увеличится”.
Увеличилось, кто спорит? и продолжает расти.
Каждый из нас — это половинка человека (снова Платон), рассеченного на две камбалоподобные части.
Символом андрогина является кролик.
— Ты кто?
— Младший менеджер по продажам. А ты?
— Я?! Генеральный директор холдинговой компании!
Вот и все. Даже не половинки.
“Осторожно, двери закрываются, следующая станция…”
Место, которое кролики занимают в моей памяти, — на этом месте могла быть ваша реклама! Место, которое я занимаю в пространстве, — на этом месте могла быть ваша реклама!
— Ты кто?
— Маммона.
Вот и все.
5
Тьма покрыла великий, числом компаний и холдингов, город. Страшный ливень внезапно обрушился на Москву. Потоки хлынули как товары, как реклама на эти товары, как возбужденные иностранцы в первые дни перестройки (баба Зина божилась, что все иностранцы агенты, баба Надя, пока квартиру не продали внуки, возражала, — шпионы; но больше всего, на заре перестройки, их волновал вопрос сексуальных меньшинств). Я заскочил под ближайший навес. На крошечном островке автобусной остановки нас таких столпилось десятка полтора, и люди все прибывали. Мы жались друг к другу, не желая этого, соприкасались телами, раздражаясь от чужих прикосновений, — чтобы те, кто томился в автомобильной пробке, почувствовали себя людьми, взирая на нас. Молодая пара, по виду абитуриенты или студенты первокурсники, промокшая до нитки; казалось, что и нет на ней никакого платьица, а только маленькие трусики (его не рассмотрел), попыталась протиснуться в эту стеклянную консервную банку. Натолкнувшись на наши плечи, локти, штыки, девчушка рассмеялась, и, скинув сандалии, пошла босиком по лужам, под проливным дождем, по теплому асфальту. А он (мужчина!) не думал сдаваться, он собирался теснить нас, доказывать свое я, но, обернувшись — она уходила, — снял на ходу рубашку и, размахивая рубашкой над головой (я здесь! мы здесь!), побежал за ней вслед.
Где-то я это видел… неореализм пятидесятых годов ХХ века?
Быстрей бы автобус, любой, а лучше сто одиннадцатый, экспресс. Вон он, стоит, метрах в тридцати, запотевшие окна (я здесь! мы здесь: кубизм, сюрреализм, импрессионизм, дадаизм, авангардизм, футуризм, формализм, супрематизм, капитализм, конструктивизм, экспрессионизм, эксгибиционизм, постмодернизм!). Нас разделяет чертова дюжина машин.
Ничего не смоет ливень, никого, только пробка расширится, как сознание, поглощая новые сотни машин (ом мани падме хум, ом мани падме хум, ом мани падме хум): Комсомольский станет как Ленинский, Манежная площадь как Комсомольский, Тверская улица как Манежная площадь. Все вернется к началу, все станет одним; один сизый дым, как выделанная шкурка кролика.
Сизый дым (рецепт слабоалкогольного коктейля): десять грамм дождевой воды, двести грамм водки, капля благовония типа CHANEL № 5 и три дольки чеснока (избави нас от лукаваго). Пить залпом. Перед употреблением взболтать.
Ваше здоровье!..
Ливень прошел. Стремительный мутный ручей, недавно грозивший разлиться полноводной рекой, истончался на глазах. Я вышел из-под навеса.
6
Когда-то здесь находился магазин “Обувь”. Очередь занимали с ночи, шариковой ручкой записывали номера на руке: 123… 234… 345… раз в полчаса устраивали перекличку: 73, Иванов? — Здесь. 74, Лукашенко? — Туточки. 75, Алиев? — Здэс я, здэс. 76, Нарусова? — Не кричите! 77, Медведев?… где Медведев? Нет Медведева?.. Вычеркиваем! — Я ща-а кого-то вычеркну! — Откликайтесь, когда выкликают! 78…79…80…81… Гурджанадзе… Гусинский… Тимощук-Янукович… Прунскине… Лужков… Саака… Саака… не выговоришь! Съезжались люди со всей необъятной державы, одна шестая часть суши по тем временам. Каждый день в продажу поступала импортная обувь из стран социалистического лагеря и не только. Особой популярностью пользовалась Югославия, за ней шли чехословацкие “Цебо”, следом продукция Венгерской Народной Демократической Республики. Польша не котировалась — клеенка. Иногда, как приступы счастья, возникали немецкие “Саламандер”, или зимние финские сапоги. Итальянские туфли будоражили сознание советских граждан не меньше “Саламандера”. Доходило до смертоубийства, но жертв не было. Достаточно было одного сотрудника милиции, который ни во что не вмешивался, и двух-трех человек в штатском, следивших, скорее, за выражением лиц, и вербовавших осведомителей в среде фарцовщиков: хочешь жить на нетрудовые доходы — трудись. Фарцовщики кружили мухами, продавали свои номера в очереди (у них всегда были первые номера), от десяти до пятидесяти рублей за номер (все зависело от страны, — привет из почти капиталистической Югославии! — за которой давились в очереди), или предлагали (из-под полы, — так это тогда называлось) итальянские туфли-лодочки по двойной цене. Люди они были разговорчивые, легко набивали цену и при случае с удовольствием критиковали прогнившую систему, ища сочувствующих. Сочувствующие находились.
Здесь я разбил свое сердце.
Она стояла в очереди вместе с мамой, — ангел! Мирей Матье двенадцати лет! На ней были… какая разница, во что был обут ангел, во что его переобуют, когда дойдет очередь? Она светилась! Ее отец занял место в мужской отдел, и время от времени приходил к ним проведать, хотя отделы находились по соседству, и при желании, вытянув шею, он мог их видеть; я поступал именно так. Наверное, ему было скучно без них, наверное, скучно без ангела, тем более в бесконечной очереди, тем более, если ты — Отец.
Я тоже сначала томился в ожидании конца; на носу первое сентября, а мне как всегда не в чем идти в школу, лапа выросла. Согласен был ходить в стоптанных туфлях, поджимая пальцы, лишь бы поскорее убраться отсюда; да кто позволит? Мать пару раз одергивала меня: не ковыряйся в носу! Я продолжал ковыряться, угрюмо выражая протест… но тут появились они, с огромной дорожной сумкой, должно быть, только с поезда, возбужденные.
— Мам, — через минуту у меня возникла идея, — тебе ведь нужны туфли, посмотри, в чем на работу ходишь. Позорище (слово из ее лексикона, и исключительно в мой адрес)! Давай сегодня тебе купим? Я в сентябре и так отбегаю, а там — ботинки. К весне нога все равно вырастет.
Заблестели глаза, мать еле сдержалась:
— Вырастешь — купишь.
— Ну мам!..
Оставалось вытягивать шею, наблюдая за ними из мужского отдела.
Возбуждение не бесконечно — такие пустяки я хорошо понимал в двенадцать лет, мне кажется, я понимал почти все, — чем сильней возбуждение, тем быстрее сойдет на нет.
Через час ожидание взяло свое, — ее мать потускнела, отец все реже навещал их, словно спился в одиночестве, сжился с тоской. И только ангел сиял как прежде, крылатый был счастлив, — девочка находилась в столице СССР! Мы оба были счастливы, оба крылаты. Три часа я смотрел на нее из другой очереди, — ангел делал вид, что не знает об этом, — прятал глаза, когда наши взгляды ненароком сталкивались, ругал себя, обещал в следующий раз не отвести взгляда… и снова убирал. И когда примерял туфли (смотрел не на туфли, — плевать мне на туфли!), и когда с коробкой в руках… на выходе я засмотрелся (прощай, ангел, прощай!), споткнулся (такое со мною бывает), ударился лбом о дверь.
— Бестолочь, как ты теперь в школу пойдешь?
Плевать на шишку!
Я даже не знаю, из какого она владивостока. Я никогда не узнаю, откуда пришла эта боль. Но иногда, когда… бывают закаты в полнеба, и ты в полнеба, и нет в этом никакого образа, никакой гигантомании, ни грана… не знаю чего… ничего!.. и нет тебя… когда радостно и тревожно, — кажется, что сейчас распахнется дверь (я просто не вижу двери, но она всегда рядом), и что-то прекрасное войдет в тебя, пречерного мгновение назад, — я всегда нахожусь в магазине “Обувь”, мне двена-дцать, и через неделю первое сентября.
Двери бесшумно открываются, я ступаю по мраморной плитке, невесом, весь облит искусственным белым светом, неестественным (этот свет сегодня называют дневным), — набальзамирован дневным светом; телом вечен. Навстречу возникают неестественные улыбки женщин, вечные: Вам помочь? подсказать? следуйте за мной — посмотрите сюда — сейчас актуально в Париже — новая коллекция. Вам для любимой? для жены? какого цвета у нее глаза? волосы? вы сами что предпочитаете? классика? унисекс?.. ах, вы не специалист! Обратите внимание на форму флакона, — какая экспрессия!.. пожалуйста, пробник, — чувствуете букет?
Никакой суеты, внимательные, готовые воспринимать прекрасное лица посетителей; готовые дарить прекрасное лица сотрудников. Музей искусств. Гид проводит по галерее (младший менеджер по продажам; проценты с реализации; летом Анталия) — приобщает к высокому, демонстрирует достижения человеческого гения, вытягивает шею: понюхайте, я сама такими пользуюсь, — вводит в прекрасный мир.
Как в Лондоне, как в Токио, как в Нью-Йорке.
Здесь надо было пережидать ливень!
Двери бесшумно открываются передо мной и закрываются без скрипа — не ударишься — автоматика. Я снова на улице. Огромное красное сердце из стекла (эмблема “Арбат-Престижа”) над дверями горит.
Флакон мира сего.
Между 6 и 7 главами главный герой успевает побывать в нокдауне, потерять и найти Вергилия, поcтавить неутешительный медицинский диагноз охраннику торговых палаток, накормить хот-догом собаку… закрыв глаза, голову чуть задрав сделать несколько шагов в темноте.
7
Несколько шагов с закрытыми глазами, и мир расширяется, если не боишься споткнуться, разлетается как взрыв, загорается, гаснет и снова загорается — рождается каждый миг. Я не знаю, что движется в этот миг, что не движется; все ли движется? — знаю только, что все пульсирует в унисон: тук, тук. Даже крайняя плоть: тук, тук.
— Вам помочь? — бархатный баритон; диапазон, как минимум, две октавы (если слышать, то слышать сразу и все). — Вам помочь?
Тук, тук… последнее — тук…
Где он видел слепого без палочки? Когда ты движешься вниз по эскалатору, держась за поручни, из динамиков можно услышать: “Для незрячих людей передвижение в метро затруднено. Если вы увидите возле себя человека с белой тростью, будьте внимательны к нему, при необходимости окажите помощь!”
Всероссийское общество слепых каждого незрячего наделяет белой тростью. Существуют культурно-спортивные реабилитационные комплексы. На Каширском шоссе расположено ООО “Московское ПО Электротехника”. Огромный цех середины прошлого века, большие окна, каждое окно из трех десятков немытых квадратных стекол, толстые стены из красного кирпича, никогда не бывшего красным; такие стены не всякий снаряд возьмет. Внутри длинные столы, как на сельской свадьбе, разве что скатертью не покрытые. За столами сидят слепые, собирают розетки на ощупь: быстрые чуткие пальцы что-то куда-то вставляют, что-то прикручивают — словно белые бабочки порхают над цветами; десятки капустниц.
Сотни людей просят в метро подаяние: на операцию, на похороны маме, на обратный билет, на корм для собак, на хлеб. Ни разу не встречал среди них слепых. Тысячи людей совершают в метрополитене акт подаяния. За сутки услугами московской подземки пользуется около восьми миллионов человек.
Чтобы уменьшить количество случаев суицида в общественном транспорте, из динамиков, время от времени звучат стихи, — наивные, если не сказать глупые. Наверное, заказчики социальной рекламы считают все глупое — страшно жизнеутверждающим, а рекламщики им подыгрывают, или тоже так считают, или подыгрывают. Когда те же специалисты тут же рекламируют водку — хочется сразу напиться, — у них талантливо получается. Складывается ощущение, что лучшие умы отечества, не склонные к прямому физическому насилию, ушли работать в рекламные агентства, а те, что попроще, размещают у них свои заказы. Но цель тех и других одна — никогда не спускаться в метро. Что это, если не клаустрофобия?
“Уважаемые пассажиры! — раздается в вагоне, когда состав трогается. — Будьте взаимно вежливы. Уступайте места инвалидам, пожилым людям, пассажирам с детьми”.
Они не привыкли уступать? не желают сталкиваться с инвалидами? Или все-таки клаустрофобия?
Их невозможно понять: зимой под землей тепло, летом прохладно, система вентиляции работает нормально. Мраморные и гранитные залы, украшенные мозаикой, колоннами, скульптурами — всем тем, чем легко любоваться и сложно украсть — восхищают, если их замечать. На Новослободской иностранных туристов не меньше, чем на Красной площади: Гыл-гыл-гыл, — на английском, немецком, японском, — гыл-гыл-гыл! Нет, конечно, в час пик, бывает, не протолкнешься, в вагонах стоит духота, давят со всех сторон, каждый второй норовит наступить на ногу, заехать локтем в бок, не выпустить из вагона, если надо выйти, не впустить, если пробуешь войти; попадаются озлобленные лица. Кто-то теряет сознание, кто-то продолжает читать. Но на земле в этот час царит тот же мрак: 01, 02, 03, 04, да что там — депутаты с “мигалками” не могут пробить себе путь! Добавьте сюда клаксоны, автомагнитолы на полную мощность, двигатели внутреннего сгорания, работающие на холостом ходу. Все стоит, но желудки работают, прямая кишка испускает газы, испорченный воздух интеллигентно (как правило, иномарки, до пяти лет эксплуатации) и с вызовом (все остальное) вырывается из выхлопных труб. Нервные сигналят небесам, пытаясь изменить свою участь, высовываются из окон автомобилей, в надежде увидеть конец проклятью; их проклятья терзают слух. А над ними растяжки: “Дворянское гнездо”, “Дворянское собрание”, “Дворянские столбы”; а по бокам рекламные щиты: “Дворянское гнездо”, “Дворянское собрание”, “Дворянские столбы”; а в салоне буклеты: “Дворянское гнездо”, “Дворянское собрание”, “Дворянские столбы”, — замкнутое пространство, тот же зов из бездны, разве что вместо водки реклама коттеджей на Рублевке: “Дворянское гнездо”, “Дворянское собрание”, “Дворянские столбы”.
— Дворяне, расхватывайте особняки! Растрелли, Корбюзье, Щусев, Баженов, Гауди. Только у нас! Только сейчас! Только для вас! Сам Архитектор мироздания… Стоять! Стоять, твою мать!
Кто-то спекся, тяжело дыша, засеменил в кусты; сдали нервы.
— Шаг влево — вправо приравнивается к побегу! Стоять!
Быть может он и рад остановиться.
— Стоять!!
Осталось несколько неуклюжих шажков и… пук-пук (винтовка с глушителем). Быстрые настигающие шаги:
— Не хочешь жить с людьми, живи с народом.
Контрольный выстрел в голову.
Бизнес летит к чертям… Бизнес летит к чертям… Бизнес летит к чертям… Ты сдуваешься как шарик… ты уже на эскалаторе… ниже… еще ниже… ты на уровне плинтуса. “Осторожно, двери закрываются”. Тебе наступают на ноги, толкают в бок, дышат в лицо… Хотя бы “Орбит” — последнее, о чем можешь подумать, — накормите их “Орбитом”!!! Первый крик.
Когда человек рождается, он испытывает кислородное голодание, поэтому, выныривая, кричит, захлебываясь воздухом. Те, кто помнят, как мучительно задыхались в утробе (Откройте двери! Выпустите меня отсюда!), страдают боязнью замкнутого пространства; они не могут находиться в закрытых помещениях. При лечении клаустрофобии обычно используют антидепрессанты, или больной должен представить перед собой лестницу, чтобы потом, ступенька за ступенькой, по ней идти, все выше и выше, все ближе к небу. Если слегка расширить границы, — тужься! природа-мать, тужься! раздвинь волосатые ноги! — показать, как мир уменьшается, умещается в экран, и можно выдернуть шнур из розетки, собранной на ощупь быстрыми чуткими пальцами на ООО “Московское ПО Электротехника”, — выдернуть шнур из розетки, лишить сознание картинки, — то, окажется, что лестница в небо (представь перед собой лестницу) — самый простой путь. И если так случится или уже случилось, — что другого пути нет.
А еще метро строят на случай войны, но об этом в рекламе ни слова.
И то, что на случай войны, и то, что ни слова, — если слегка раздвинуть
границы, — клаустрофобия.
Боязнь закрытого пространства порождает закрытое пространство? представление о смерти как о закрытом пространстве? страх смерти, а следовательно, страх жизни? непонимание жизни или понимание жизни как?.. Что я хотел сказать…
Если к кому-нибудь приходят во сне покойники, принимающая сторона после этого сутки находится под впечатлением, не зная, к добру ночной визитер или к худу, можно с кем-либо поделиться увиденным или нет. Спроси у них, — что происходило сегодня? — не ответят. Встреча во сне с мертвецом — самое яркое событие дня.
У меня есть старший товарищ (дело исключительно в возрасте), ему сорок два, он толстый, женатый, работает вторым режиссером на телевидении, — продал душу “картинке”, но истово молится на сон грядущий. Клянется, что все бросит, включая жену и сына; здоровый бородатый мужик. Так вот, ему в последнее время стали являться покойники, он даже спать по началу бросил:
— Как представишь, что снова!.. Наверное, у меня особый канал открылся.
Первым пришел отец.
— Я тогда моложе тебя был, на третьем курсе ВГИКа учился, — и тут телеграмма. Кинулся занимать деньги, потом на вокзал — поезд полчаса как ушел, следующий через сутки. Пришлось ехать на перекладных, до Запорожья, оттуда электричками, с двумя пересадками, и везде не успевал: из Никополя электричка отправлялась за пять минут до прибытия Запорожской, из Кривого Рога за сорок минут до прибытия Никопольской, — строго по расписанию. Трое суток добирался! Прибегаю домой, а они уже с кладбища вернулись, поминают, пьют, не чокаясь, ни одной вилки на столе, едят ложками; говорят, что меня ждали. Взял я такси и поехал на кладбище один. Всю ночь с отцом проговорил, не помню о чем… обо всем… Царствие ему Небесное! — Пьем не чокаясь. — Уютно ночью на кладбище.
— А говорят, в советское время бардака не было, — закусываю соленым
огурцом.
Через три дня открывшимся каналом воспользовался Боровский, человек, воспитавший не одно поколение телевизионщиков областного значения, имевший не одну возможность перебраться в Москву, но так и не рискнувший оставить провинцию. У него самый красивый памятник на обкомовской аллее:
— Нам с тобой таких памятников не видать!
— И ладно.
— Помянем! — пьем не чокаясь.
— Я ему за неделю до смерти позвонил. Вот объясни, эзотерик хренов, — двадцать лет не общались, все хотел превзойти учителя, а тут взял и позвонил. Пятьдесят три минуты по телефону трепались. Когда счет пришел, Нюся ахнула: Украина все-таки! О чем столько говорить?.. А через неделю мне позвонили…
Жена у него — ангел, другая бы на ее месте убила.
— Самое смешное — я вижу, что они живые! И все у них хорошо!
— За это следует выпить.
Огурец болгарского производства хрустит на зубах.
Потом стали приходить все, кого он знал:
— Словно им здесь кинотеатр, — на меня посмотреть. Даже Колька, из четвертого подъезда, он в пятом классе утонул, лучше всех плавал и утонул; та еще оторва был — мне с ним дружить запрещали. Так ребенком и остался. Земля ему пухом! — Пьем не чокаясь. — Представляешь, каково это: ни женщины не попробовать, ни водки… — занюхивает колбасой, — ни здесь, ни там.
— Ни славы.
— Ни славы… — возвращает занюханный кружок обратно в тарелку. — Всей школой хоронили, с духовым оркестром, — девчонки плакали; классная руководительница, мегера, и та слезу проронила. Над краем могилы чего только не произносили: “Ушел от нас!.. Покинул!.. Навечно с нами!..” Все пацаны мечтали в этот миг оказаться на его месте. — Цепляет вилкой тот же самый кружок колбасы, внимательно рассматривает на свет, кладет на место. — Нет, посмертная слава была.
Наливает: “Твое здоровье!”
Качнулась кухня в шесть квадратных метров и поплыла; не удержать. Ухватившись за стол (вот он их видит, а я нет), — впервые озаботился невидимым.
— Вот, ты их видишь…
Какая-то невидимая сила в районе солнечного сплетения начала выдавливать из области живота соленые огурцы. Расталкивая предметы, натыкаясь на стены, страдая от морской болезни, я ринулся в гальюн.
— Чи-чи-чи… не разбуди жену!
* * *
Сорок два, возраст змеи, энергия на нуле, возникает идиотская мысль, что это задание давалось тебе под личную ответственность, а ты все просрал; пакет под грифом “Совершенно секретно” утерян, и ты понятия не имеешь, когда и где? По-хорошему, конечно, надо бы его подменить, накопленный опыт подскажет — как, но ты представить не можешь — чем? что в нем находилось? Ты заглядываешь в рюмку, в глаза жены, гладишь сына по голове и думаешь — где же я совершил ошибку? Сорок два — мертвый для мужчины возраст. Вот и приходят с другой стороны успокаивать: Все правильно, все по графику! А по графику, — электричка из Никополя отправляется за пять минут до прибытия Запорожской. И ты кантуешься в зале ожидания: затекла спина, отсидел задницу на деревянной скамье, не приспособленной для длительного сидения, но и курить на перроне больше нет сил — тошнит. И ты, такой хрустальный, с надписью “Не кантовать!”, с выцветшей надписью на застиранной футболке кантуешься в зале, ожидая электричку на Кривой Рог.
И, в довершение, несколько слов о здоровье — после сорока этот тост обретает смысл.
Подмечено за мгновение до болтанки.
Сердце, печень, почки, селезенка, поджелудочная железа, желудок, прямая кишка… как правило, что-то одно.
В расцвете сил…
Я завещаю это небо, и все что под небом, и все что над ним… главное — правильно составить завещание.
Нотариальная контора №… лицензия №…
Но если, даст Бог, проскочил? если, даст Бог, пережил? если завещание, вместе с другими документами: свидетельством о рождении, школьным аттестатом, военным билетом, счастливым трамвайным билетиком, страховым медицинским полисом, двумя использованными контрамарками в цирк и т.д. покоится в нижнем ящике письменного стола, и ты время от времени выдвигаешь его; что тогда?
Сердце, печень, почки, селезенка, поджелудочная железа, желудок, прямая кишка — проблемы не исчезают (все тянут одеяло на себя), но ты, притерпевшись, начинаешь их понемногу решать. Что тогда?
Тогда, по расписанию, наступает духовная зрелость, следом за ней приходит мудрая старость — то есть тебе есть что сказать, но ты молчишь. Все слышат, как ты молчишь… кто-то слышит… хотя бы один… пускай этот один — ты.
— Ты слышишь?!
Маленький пункт — мудрая старость, точнее, ее полное поголовное отсутствие, отсутствие даже на уровне мифа, — смертный приговор для любого общества. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит: пук-пук…
8
Общество детей-убийц. Прекрасный заголовок для первой полосы в МК. Далее текст по любому, не важно какому, поводу: с презентации открытия новой картинной галереи; с Пушкинской площади — “Наши” против “Своих” в поддержку “Ваших”; из Белого зала мэрии — интервью с градоначальником столицы о проблемах большого бизнеса. Читатель реагирует на первую и последнюю строчку (читатель тот же чиновник. Чиновники тоже бывают разными). Последняя строчка: “Дети убивают своих родителей, чтобы быть убитыми своими детьми”.
Тираж растет как на дрожжах: пук-пук…
В детском саду (не многое помню о том светлом времени) мне рассказали одну страшную вещь: если через тебя перешагнут, ты больше никогда не будешь расти. Все боялись остаться маленькими, и все хотели перешагнуть через другого. Я постоянно был начеку. После завтрака, если не было дождя или минус тридцати, нас выводили на улицу. В раздевалке у каждого ребенка имелся свой шкафчик. Чтобы мы не путались, на дверцы были наклеены цветные картинки (какой-нибудь фрукт или овощ), на моей красовалась морковка. Я долго не мог научиться завязывать шнурки. И вот сижу я, склонившись над ботинком, мучаюсь со шнурками, а в этот миг через меня перешагивают! Тут же бросаюсь в погоню (существует противоядие — человек, перешагнувший через тебя должен перешагнуть еще раз, обратно, и тогда ты снова сможешь расти), настигаю врага, но не могу заставить (не помню ее имени) перешагнуть через меня обратно. Я пытался сделать это силой, но она была сильнее меня, пытался уговорить, но она была непреклонна, я плакал от бессилия — она смеялась над моими слезами.
Всегда хотел быть чуть выше себя. Сантиметров на семь.
Когда в девять лет я наконец влюбился, Ритка возвышалась надо мной небо-скребом. В 3 “Б” мы сидели за одной партой. После школы я провожал ее домой — тащил портфели; в подъезде, закрыв глаза, мы целовались. По счастливому стечению обстоятельств, в тот год я носил сапоги на несколько размеров больше (перешли по наследству от троюродного брата). Когда мы целовались, я ухитрялся вставать на носки, не отрывая подошвы сапог от пола. Со стороны могло показаться, что мы почти одного роста. Закрыв глаза, я видел нас со стороны — идеальная пара. Казалось, так будет всегда. Но летом ее родители обменяли свою однушку на двушку и переехали в другой район, увезя за собой все, включая бабушку и младшего брата. Два месяца мы висели на телефоне, нас невозможно было разъединить: звонили, звонили, звонили. А на третий месяц завод кончился. Последний раз я позвонил ей седьмого ноября, поздравил с праздником Великой Октябрьской Социалистической революции. По Красной площади шли темно-зеленые танки, их уменьшенные копии продавали на Лубянке в “Детском мире”. Я оторвался от телевизора и позвонил.
Сразу после окончания школы, уничтожая вещдоки, — тетрадки, дневники, эпи-граммы на учителей, — случайно наткнулся на ее номер. Поковырявшись в носу, скрутив маленький темно-зеленый шарик, выстрелив шариком в форточку, промахнувшись, — потянулся к телефону.
Ритка открыла дверь. “Я ушла”, — крикнула кому-то через плечо и выскочила на лестничную клетку. Она оказалась ниже меня на полголовы и попросила называть ее Маргаритой. Следующие полтора часа были одними из самых нудных. Теперь, когда мы знали, что мужчина и женщина могут не только целоваться и только после этого “не только” они становятся мужчиной и женщиной — нам не захотелось даже поцеловаться. С другой, какой угодно (белой, черной, желтой), всегда — пожалуйста, в любое время, но “только” не с ней.
Проводив Маргариту до дверей, я нырнул в лифт, а когда выходил — на стене кабины красным фломастером было написано: Рита + Маргарита = 0.
Сапоги — все, что осталось от первой любви, — самое яркое впечатление.
Что бы было, что бы было,
Если б ты была Людмила?
Я Руслан, а ты Людмила.
В третьем классе… (возвращаясь обратно, с двумя пересадками в метро, я представлял, что бы было, дай нынешние знания, возможности, энергию, нам
третьеклассникам. Строил воздушные замки).
Что бы, блин, с тобою было?
Как бы в дальнейшем сложилась моя, сложилась твоя судьба? Впрочем,
судьба — та же история, а история, как учили на уроке истории в десятом классе, не имеет сослагательного наклонения. Пройдет около года, прежде чем историю на моих глазах начнут сослагательно наклонять. Возвращаясь от Маргариты, я и представить не мог, что существуют такие сексуальные отклонения. Следуя “исторической” логике, мы могли в третьем классе трахаться с Риткой в подъезде как кролики:
— O-о! Mein Got!
— Да!.. Да!.. Да!..
— Das ist fantasтиш!
Следующая станция — “Новые Черемушки”. Выскакиваю из вагона. Двери захлопываются, отсекая все, что не успело за мной. Состав трогается, увозя частицу меня, Ритку, Риткино “Да!..” в “Новые Черемушки”.
Впервые промечтал свою остановку. Фантастика!
Но это не вся правда. В четвертом классе, несколько раз в пятом я приходил в бывший Риткин подъезд, и там, между вторым и третьим этажами, вставал на цыпочки, закрывал глаза и видел нас со стороны. Мы были почти одного роста.
В конце пятого класса я снова влюбился.
Прав был младший лейтенант Шпак, когда колол меня на лифты:
— Двенадцатого января две тысячи первого года…
Небольшая неувязочка со временем, но если бы он доказал, что времени нет, или оно субъективно, или имеет разную скорость — расколол — абсолютно прав. А все потому, что в негласной полемике Гераклита с Парменидом (говорю исключительно о проблеме времени) мои симпатии на стороне последнего. Последователя Гераклита не расколол бы.
— Двенадцатого января две тысячи первого года… — Меня не было. — Двена-дцатого января две тысячи первого года… — Я здесь ни при чем. — Двенадцатого января две тысячи первого года… — Не знаю, я находился в другом месте… — Двенадцатого января две тысячи первого года… — Не бейте! Я все скажу!
Чистосердечное признание.
Оглянешься по сторонам, а признаваться-то не в чем.
Все как у всех. Разве что оговорить себя:
— Двенадцатого января две тысячи первого года, будучи в нетрезвом состоянии, используя тупой тяжелый предмет, предположительно лом, я разворотил железные двери лифта, и, проникнув внутрь кабины, сделал пролом в стене. После чего, разбив лампочку, скрылся с места преступления.
Младший лейтенант Шпак стал старшим лейтенантом. Старший лейтенант Шпак стал капитаном милиции. Капитан милиции стал майором внутренних дел, — подполковник милиции Шпак растаял как мираж.
Но тут же младший лейтенант Шпак возник на горизонте — пространство откликается на любую игру. Возле торговых палаток началась суета.
От взгляда лейтенанта желтел зеленый лук.
— Разрешение на торговлю?.. Товарные накладные?.. Регистрация?..
За младшим лейтенантом следовал старший сержант.
Бабульки, безо всякой уплаты налогов торговавшие укропом и зеленым луком, во избежание грозящих кар и штрафов, рассеялись по лицу земли; их осторожные проклятья были почти неслышны — они не имели финансового обоснования, то есть смысла. Остальные работники малого бизнеса зашелестели бумагами, пробуя договориться.
— Разрешение санитарно-эпидемиологической службы? — набивал цену младший лейтенант.
Золотая цепь, толщиной в палец, сияла на груди старшего сержанта. Видимо, устав от жары, он забыл про Устав, расстегнув синюю форменную рубашку на четыре верхние пуговицы. Несмотря на сияние, исходившее от груди сержанта, получалось, что с ментами договориться проще, чем с санитарно-эпидемиологическая службой. Неожиданное открытие заставило меня задуматься: брюшной тиф, чума, птичий грипп, — впрочем, ничего серьезного я не надумал. Мыши — брюшной тиф, крысы — чума, птицы — птичий грипп. При чем здесь санитарно-эпидемиологическая служба? Крыс стало значительно больше, что есть, то есть. Бывает, идешь ночью от метро, опасливо озираясь по сторонам, а они перебегают дорогу, не обращая на тебя никакого внимания, или шуршат в мусорных баках, как бомжи. Ты тоже стараешься не обращать на бомжей никакого внимания — своеобразный карантин, — шуршат себе, и пусть шуршат. Главное, не соприкасаться, не замечать. Карантин давно стал повальной эпидемией, как солипсизм — основой современной идеологии: что видишь в данный конкретный момент, то и существует, ничего другого нет.
— Есть только то, что мы вам показываем! — Одна звезда, две звезды, три звезды, четыре звезды, пять звезд; по нарастающей. Нам показывают пять вариантов существования. Самый ослепительный — пятый вариант.
— Смотрите! Мы вам показываем все, что есть! — Множество ракурсов, неожиданных режиссерских решений, блестящих комментариев.
Хорошо, если ты при этом, замечтавшись, смотришь куда-нибудь в небо и ничего не слышишь, — есть только небо, ничего другого нет.
— Обратите внимание на небо. — Кто-то настойчиво дергает за рукав. — Обратите внимание! — Ты оборачиваешься на голос и видишь все что угодно (как правило, располагающую улыбку, внимательные глаза), но только не небо. — Ни облачка!.. Обратили внимание?
Действительно, на небе ни облачка, вспоминаешь ты, тебе говорят правду, собеседнику можно доверять. Но, покуда тебе говорят правду, тебя лишают возможности, задрав голову, смотреть куда-нибудь в небо. Тебе предлагают другие возможности: стать старшим лейтенантом, если ты младший лейтенант; капитаном милиции, если ты старший лейтенант; майором внутренних дел, если ты капитан милиции. Чтобы стать старшим лейтенантом, если ты младший лейтенант, нужно честно нести свою службу.
— Что ты мне суешь? — возмущается младший лейтенант. — Это же контрафакт чистой воды!
— Какой такой контрафакт-мантрафакт? — возмущается черный от загара азербайджанец. — Ты внымательна сматры!
Смотришь на них внимательно и понимаешь — случайностей не бывает, — у этих двоих не было ни одного шанса избежать друг друга. И дело не в том, что каждое их слово, любой жест предсказуем, что во всем виден механизм (где он не виден?), в едва уловимом движении весь пройденный путь. Не надо ходить к гадалке, чтобы сказать: что было, что есть, что будет, чем сердце успокоится; на какой сумме остановятся. В данной ситуации вместо денег — хозяин палатки торгует фруктами, — будет взиматься натуральный оброк.
Смотришь на них внимательно и понимаешь — спирали их ДНК еще до рождения переплелись.
— Но это невозможно! — возмутится, если узнает об этом, младший лейтенант Шпак.
И тогда я… но он никогда не узнает… и тогда я с горькой улыбкой отвечу:
— Если бы это было невозможно!
— Каждую неделю с понедельника по пятницу в 19.00 на 1 канале новый сериал: “ДНК”. Не пропустите! Это касается каждого!
Посвященные, скрываясь под зеленым листочком, в тени, ссылаясь на древние тексты, на тайное знание (древние тексты изданы массовыми тиражами; в последние годы их несложно найти на любом книжном развале), ссылаясь на древние тексты и неустанные наблюдения над собой, вычислили: человек — биоробот.
— Ну, ебтеть! Америку открыли!
Америку!
И теперь программируют себе подобных по полной 1,2,3,4,5,6,7 программе, только шерсть клочьями летит: 13,14,15,16,17… Главное, научить людей считать до пяти — считают они, — рай — это пятизвездочный ад. И ставить, где нужно, крестик.
По поводу крестика замечу особо — здесь можно проявить индивидуальность: узоры, крючки, загогулины; плавные изгибы, жесткие линии; одним росчерком пера, словно отмахиваясь, или медленно, высунув язычок, медленно-медленно и вдруг… какой-нибудь завиточек в конце. Угол наклона скажет о личности больше чем профессия, пол, возраст, национальность, место проживания биоробота. У ├ каждого + свой + крест ┤. Индивидуум может поставить на себе крест. Любой. Он все может, на то он и индивидуум. Для этого объекту необходимо:
1) чтобы размер креста не противоречил заданному программой объему;
2) место креста должно совпадать с местом, указанном на общем плане.
Вполне вероятно, что от индивидуума требуется поставить крест не на себе, а на других, что, впрочем, одно и тоже, но есть вероятность возникновения путаницы: 0,123456789 %.
Просматривая, от нечего делать, гроссбухи бухгалтерских отчетов, где за каждым ФИО небольшая группа цифр (1956 — 2000; 1949 — 2001 и т.д.), скользя равнодушным взглядом по длинному ряду крестов, можно вообще не заметить между ними никакой разницы. А можно:
Всю вереницу душ обозреть и в лица вглядеться.
“Сын мой! Славу, что впредь Дарданидам сопутствовать будет,
Внуков, которых тебе родит италийское племя,
Души великих мужей, что от нас унаследуют имя, —
Все ты узришь: я открою судьбу твою ныне”.
Тем временем младший лейтенант Шпак направлялся с инспекцией к следующей торговой точке. Старший сержант с двумя пакетами, полными фруктов, — яблоки, груши, бананы, персики, вишня, — следовал за младшим лейтенантом, как примерный муж за капризной женой: “Масик! мы забыли киви!” — “Я мигом, дорогая!”
Чтобы не подавить вишню, ее положили сверху.
— Что ты за мной плетешься? — вполоборота бросает Шпак старшему сержанту. — Отнеси в машину.
— У него еще киви есть, — озабоченно отвечает старший сержант.
— Как хочешь.
— Я мигом! — радуется старший сержант.
Дорогая! Ты забыл “дорогая!” — хочется подсказать сержанту, чтобы все было сыграно как по нотам, чтобы душа запела (она всегда поет на стыке двух реальностей), но молчу. Нет в моем молчании ни упрека, ни сострадания. Младший лейтенант Шпак, словно почуяв подвох, озирается по сторонам.
Все слышат, как я молчу!
Почудилось! какая, нах, облава? что я, ради себя рискую? меня бы предупредили. — Отсканировав пространство, решает младший лейтенант. — А если нет? подстава? если меня ведут? если им, нах, понадобились козлы отпущения? — Снова озирается. — Козлы!
Нервная работа.
После дежурства пошлет старшего сержанта за водкой. Накатят грамм по двести пятьдесят в изоляторе временного содержания, подальше от глаз майора (на работе ни-ни!) — занюхают киви, и по домам. По дороге зайдут в бар, добавят по сто пятьдесят, споют что-нибудь для души, “Чунга-чангу” под караоке, и по домам; главное, вишню не подавить. Впрочем, вишню придется отдать на вареники, — у майора украинские корни.
“Чунга-чанга синий небосвод, Чунга-чанга лето круглый год”, — напевает про себя младший лейтенант, чтобы расслабиться, не думать о возможной засаде, о задержании с поличным, об изоляторе временного содержания, где уже не нальют.
Стоит Шпаку запеть, как он всегда оказывается на стыке двух реальностей: синее море, желтое солнце, зеленая пальма, черный мальчик, белый пароход.
Мультфильм. Пять звезд. Почти Анталия. И нет перед ним старушки, торгующей сигаретами с лотка, и не берет он с лотка две пачки “Парламента”, забывая расплатиться, и не похож он в этот момент на внука, отнимающего пенсию у родной бабки, чтобы наглотаться колес в подъезде. Только синее море, желтое солнце, зеленая пальма, черный мальчик, белый пароход. Только две пачки “Парламента” в правом боковом кармане.
Чунга-чанга… я слышу, как он поет. Полость рта закрыта, но язык проговаривает каждое слово, слог, букву. Язык в непрерывном движении, словно там, в пустоте, в голове живет мелодия, а язык, как самописец, фиксирует ее колебания. Если уподобить мелодию сердцу, то язык — кардиограмма. Спрашивается, сможет младший лейтенант петь, если ему вырвать язык? Вслух — нет, а про себя? Если не сможет, значит, мысль о возможной засаде сведет офицера с ума. А у него табельное оружие, а кругом миряне, и каждый может оказаться переодетым сотрудником РУБОПа. И что тогда? А вдруг Шпак не захочет сдаваться живым? Нет, не стоит лишать человека языка, даже в мыслях. Кто знает, как отреагирует на это пустота, та, что сразу за глазами, в голове. Масон, достигнув вершины пирамиды, там, где сияет око Уджат, взойдя на девяносто девятую ступень посвящения, не может отказаться от мыслей, тем более от слов. А уж младшему лейтенанту Шпаку сам Бог судил караоке, где синее море, желтое солнце, пачка “Парламента”, зеленая пальма, черный мальчик, вторая пачка “Парламента”, белый пароход. И титры внизу: “Чунга-чанга синий небосвод…”
* * *
— И все-таки я его люблю. — Крупным планом фотогеничное женское лицо, слезы в глазах. — Он же, — голос задрожал, — как ребенок. Может поэтому и пьет. Ему на работе ходу не дают. Это он только с виду такой… а на самом деле… ему нельзя пить!
— Сразу дуреет, — подтверждает вторая актриса, олицетворяющая здоровое женское начало, — я бы и дня с таким не жила. — Разливает беленькую по малень-кой. — В постели-то как?
— Нет, ты его не понимаешь. Он очень нежное, ранимое существо.
— Понятно… — поднимает рюмку. — Дура ты!
— Сама знаю.
Хрустальный звон. Вторая актриса ставит пустую рюмку на стол, поморщившись:
— С наручниками не пробовали?
— Нет.
— Может, поможет. — Смотрит на первую актрису. — Не грей водку!
Первая актриса пьет. Вторая наблюдает за ней, мрачнеет:
— Застрелит он тебя когда-нибудь.
Сцена из телесериала: “Московский МУР. Будни и праздники”.
— Опять ты смотришь эту муру! — Шпак, тяжело дыша, после нелегкого трудового дня, после четырехсот грамм выпитого, пошатывается в проеме двери. — Я тут тебе фрукты принес… киви всякие… Выключи нах!
— Застрелит он тебя когда-нибудь, — доносится из динамиков телевизора.
Крупным планом фотогеничное женское лицо, слезы в глазах. Жена молчит.
9
Младший лейтенант Шпак останавливается возле очередной торговой точки.
Не интересно. Переключаю канал — отворачиваюсь.
Упершись взглядом в розовую детскую попку, рекламирующую подгузники, уставившись в банер: пять метров длины, три высоты — физически ощущаю на себе чей-то взгляд; на себе и на рекламе подгузников.
Озираюсь по сторонам… почудилось.
Если ты наблюдаешь за кем-то, естественно допустить, что кто-то наблюдает за тобой; видит то, что видишь ты.
Снова озираюсь. Кому ты нужен? — говорю себе. — С чего ты взял, что тебя ведут?
Нетвердой походкой, напрягая лицо в поисках улыбки, мимикой напоминая Бенито Муссолини, — на меня нацелился, с моей помощью перемещался в пространстве пешеход.
Что бы так играть в жопу пьяного, из последних сил держаться на ногах в надежде добавить, а потом снова держаться, — нужно пройти большой кастинг или быть в жопу пьяным. Реалити-шоу заполоняют собой эфир.
— Серега! — нетрезвый пешеход оставил на лице то, что он посчитал улыбкой, и, выжидая, замер.
— Я не Серега.
Мужик пригорюнился. Погоревав для приличия секунд пять, потеряв равновесие и восстановив его, задумчиво посмотрел на меня:
— Дай три рубля!
Поскольку он не угадал с именем, ни о каких трех рублях не могло быть и речи.
Мужик все правильно понял. Кивнул чему-то, маленькими шажками, бочком, обошел препятствие и, вскинув голову, направился к другому объекту.
— Серега! — раздалось за спиной.
Простые человеческие взаимоотношения, — подумает зритель, сосредоточенно пережевывая кисло-сладкую красную ягоду, богатую витамином С. — Канал для тех, кто устал от боевиков и прочей развесистой клюквы:
— Расставил ноги! шире! шире!!
— O-о! Mein Got!
— Да!.. Да!.. Да!..
— Das ist fantasтиш!
Все фантастика — вздыхаю, подыгрывая сосредоточенному зрителю.
Без зрителя актер существо неприкаянное. Воробью, вспорхнувшему из-под ноги, младшему лейтенанту Шпаку, гарцующему перед торговыми точками, — всем нужен зритель; но лучше бы его не было. Начинаешь заигрывать перед ним и заигрываешься. Все, что делал для себя, делаешь ради него, словно он — мерило, словно
он — есть ты. Ты вглядываешься в себя: Эк я гарцую! Эк я лечу! Как ухожу из-под ног, успев разглядеть рифленый рисунок подошвы!
Вглядываешься в него: Эк я гарцую! Эк я лечу! Эк я… Стоит вглядеться — нет ни тебя, ни его, а только игра пространства и света.
И ты свидетельствуешь против себя:
— Есть только игра пространства и света.
Клянешься говорить правду и только правду. Вглядываешься с новой силой, чтоб не солгать… но ничего не видишь. Говоришь правду:
— Пук — пук.
Уходишь посрамленный.
— Высокочтимый суд! Позвольте пригласить в зал заседаний свидетеля?
— Пусть войдет.
— Пригласите свидетеля.
Тишина, слышен шорох бумаг.
— Где этот сраный свидетель?!
Никто не войдет. Все происходит в режиме реального времени. Свидетель ушел, посрамленный. Я уже все сказал.
Задираю голову. Солнце снабжает организм витамином D. Солнцем можно любоваться бесконечно. У этого канала нулевой рейтинг.
Слезы текут по щекам моим.
— Мама! А почему дядя плачет?
— От счастья, радость моя, от счастья! — Отвечаю рекламе подгузников. — Подгузники это вещь! Мне бы в детстве… как бы я ножками сучил!.. Нет-нет, а порой находит — до сих пор ощущаю себя спеленатым.
Розовая попка улыбается. Пребывая в сухом и чистом пространстве подгузников невозможно зарыдать. В первом классе, в ноябре месяце, на торжественной линейке, посвященной очередной годовщине Великой Октябрьской Социалистической революции, в актовом зале, когда нас принимали в октябрята, я точно так улыбался. Сохранилась фотография, на которой мне цепляют красную звездочку с портретом Ленина, сохранились первые стихи: “Звездочка в Кремле горит, Ленин в звездочке сидит”.
За эти две строчки Софья Андреевна носила меня на руках — она была сторонником актуальной поэзии с ярко выраженной гражданской позицией. И у нее в каждом классе имелись любимчики. В третьем классе, когда у меня начался жгучий любовный роман, Софья Андреевна меня разлюбила.
Ты стояла у стены одна,
А когда глазами мы вдруг встретились,
Ты их, улыбнувшись, отвела.
Конечно, Ритка не стояла у стены. Тема одиночества, навеянная дворовой поэтикой, городским романсом, сонетами Петрарки, заставляла меня преображать реальность. Реальность — любимая носилась на переменках как угорелая — казалась кощунственной, если ее впускать в стихи; хотя против самой реальности я ничего не имел; наверное, просто не знал, как ее зарифмовать. Проблемы с реальностью возникают в период полового созревания (время инициации в традиционных культурах): после этого любая реальность — выдуманная (инициации не спасают).
Адам, словно впервые увидел Еву, и у него встал. Надкусанное яблоко выпало
из рук.
Посмотрев на окружающий мир как на текст, пожалев, что это не коан, поругавшись с охранником торговых точек, услышав в свой адрес “Щипач! Что ты здесь вынюхиваешь?”, отрекомендовавшись в ответ Джеймсом Бондом, а через секунду, сотрудником КГБ; восхитившись работой PR-агентств, кучевыми облаками и перистыми, — главный герой достиг 9 главы. Охранник не шел из головы. Надо было как-то унять досаду.
10
Случайный толчок — плечом в плечо — на них почти не обращают внимания в толпе: “Пардон мадам, Вы покупаете?” — Заточенной монеткой, неуловимым движением по черной дамской сумочке. Расслабленная растопыренная пятерня незаметно проскальзывает в разошедшийся дерматиновый бок: “Нет, нет, я буду за Вами. — Чуткие, как у слепого, пальцы находят во мраке сумочки кошелек. — Почем помидоры?” — Вопрос к продавцу. Кисть руки любителя томатов тем временем выныривает из темноты, меж пальцев застрял кошелек, James Bond отлипает от женщины. Лопатник — а был ли лопатник? — исчезает в его кармане.
— Стоять! — охранник виснет на плечах у Bondа, второй хватает Jamesа за правую кисть, выворачивает ее, заламывает руку за спину; слышно, как суставы хрустят.
— Су-у-у-ки! — воет Bond… James Bond. — Су-у-у-к-и-и-и!!!
Звучит саундтрек к новому фильму из серии Агент 007 — “Подземелье России”.
Синопсис: мэр Москвы (актер Юрий Лужков) — муж крупной влиятельной бизнесвумен. Два года назад на заседании правительства города случайно узнает, что Генерал (Кутузов) готовит военный переворот. Началом переворота и дестабилизации мира во всем мире должен послужить отвлекающий ракетно-бомбовый удар, нанесенный по основным оплотам современной демократии на планете Земля: Киев, Тбилиси, Кишинев, Вильнюс, Таллин, Варшава, Рига, Петербург. Мэру попадает в руки секретный план подземного военного города, построенного руками зэков во времена Иосифа Виссарионовича Сталина, под неусыпным оком НКВД и лично товарища Лаврентия Павловича Берия. Город расположен в самом сердце столицы, под площадью Юрия Алексеевича Гагарина. Наземные дома вокруг площади также отстроены зэками, в частности Александром Исаевичем Солженицыным. Все заключенные, работавшие под землей, были расстреляны, чего нельзя с полной уверенностью утверждать о тех (МИ-6 не располагает подобной информацией), кто работал на поверхности. Мэр внимательно изучает подробный план подземного города и приходит к выводу, что прямо под памятником Юрию Алексеевичу Гагарину, располагается пусковая установка, сам постамент является сверхмощной баллистической ракетой, а сверкающий на солнце Юрий Алексеевич Гагарин — ядерной боеголовкой: стоит ракетоносителю вывести ядерную боеголовку в открытый космос, на околоземную орбиту, как та разделится на восемь частей, и восемь ракет, начиненных ядерными боезарядами, каждая по самостоятельной траектории, войдут в плотные слои атмосферы и поразят поставленные перед ними цели: Киев, Тбилиси, Кишинев, Вильнюс, Таллин, Варшаву, Ригу, Петербург. Мэр не знает, есть ли сообщники у Генерала и кто они. Чтобы не рисковать, он решает обратиться за помощью к другу…
Кто свой, кто чужой — поди разбери. Когда охранник узнает, кого они повязали, когда James Bond на пальцах объясняет ему, что демократия в опасности и мир надо спасать, что James никогда бы не позарился на дерматиновую сумочку, на кошелек с сорока семью рублями, из них семнадцать мелочью (James за базар отвечает), но эта женщина не просто женщина, эта женщина из подземного города, и в ее кошельке должен находиться код доступа… Как поведет себя сотрудник ВОХР? Готов ли он отказаться от премии в двести рублей?
Урыл охранника. Досады как не бывало.
Я посмотрел на памятник первому космонавту земли Юрию Алексеевичу Гагарину. Вспомнил ставшее классикой: “Поехали!” Улыбнулся, ругнулся по поводу жары, духоты, плавящегося асфальта, идущих от асфальта испарений, несвойственных здешнему климату миражей, словно меня искушают в пустыне:
— Ты не песчинка!
— Я песчинка! — Словно в пустыне больше заняться нечем. Чертыхнулся по поводу сизого воздуха — не всякий астматик выживет. В раскаленном сизом воздухе столицы столпник Гагарин — лети себе… лети себе… лети… — Не слабая, замечу, галлюцинация.
Следующие две главы посвящены поющим пескам, концу времен, микро- и макрокосмосу. Круглым столам № 1, № 2, № 3. Жарким обсуждениям. Пропустим их.
11
В наших скромных жилищах круглый стол весьма неудобная вещь. Куда ты его ни поставь, он норовит занять собой полкомнаты. А еще требуется место для дивана, шифоньера, стульев, книжного шкафа (на любителя), тумбочки с телевизором. И между всем этим надо как-то ходить. Зал, он же спальная комната у нормального гражданина, как правило, от шестнадцати до двадцати квадратных метров? (плюс-минус два метра). Компьютер на круглом столе имеет довольно непрезентабельный вид.
Единственный плюс от такого стола — столоверчение, когда собравшиеся за круглым столом, хорошо подвыпив (как здорово, что все мы здесь сегодня собрались) начнут вызывать духов:
— Светлый дух, явись к нам в круг… — Маяковский ругается матом, Пушкин молчит, Горький вникает в любой, самый каверзный вопрос, обстоятельно отвечает.
— Выйду я в следующем году замуж или нет? и за кого? я ведь порядочная девушка, на улице не знакомлюсь.
“Сколь странен скачок, который, как кажется, разъясняет нам, что мы еще не совсем там, где, собственно, мы уже находимся. Где мы? В какой констелляции бытия и человека?” — вызывая светлый дух Мартина Хайдеггера, нужно быть готовым к тому, что тарелка будет скакать по столу, носиться от буквы к букве, как угорелая. Траектория движения тарелки может повторять непредсказуемые перемещения в пространстве Неопознанного Летающего Объекта в тот момент, когда этот Объект пытались атаковать летчики ВВС США, приняв его за очередную провокацию русских, явно рассчитанную на новый виток в эскалации гонки вооружений.
— Алексей Максимович, — вернемся к простой женской истории, без странных скачков; к тому же Горький еще не дослушал всего вопроса, — Алексей Максимович, скажите, пожалуйста, если я все-таки познакомлюсь на улице, как лучше поступить, чтобы ничего не испортить: мне ему сразу дать? или на следующий день? или через неделю? — Фарфоровая тарелка, с нарисованной черною пастой стрелкой, вздрогнув, как бы очнувшись ото сна, начинает медленно двигаться от буквы к букве. —
С… — с замиранием сердца произносит потенциальная невеста, — Р… — за круглым столом воцаряется зловещая тишина, — А… — стрелка останавливается на букве А. Тарелка затихает на столе, бездыханная. Невеста ждет. Мерцают свечи.
— Спасибо, — когда уже нечего ждать, произносит невеста. — Я поняла.
СРА!..
В конце спиритического сеанса светлый дух принято благодарить — так поступают многие пьяные спириты, — а потом приносить свои извинения за то, что потревожили его:
— Светлый дух Алексея Максимовича Горького, прости нас за то, что мы тебя потревожили! Покойся с миром!
— Светлый дух Мартина Хайдеггера, прости нас за то, что мы тебя потревожили! Покойся с миром!
— Светлый дух… — Кому-нибудь взбредет в голову тревожить светлый дух начальника производственного отдела Смирнова В.П., умершего в середине прошлого века от сердечной недостаточности или коллежского асессора Смирнова А.И., умершего в самом конце позапрошлого века от апоплексического удара? А ведь они обладают таким же знанием о нашей жизни, если смотреть на них с позиций спиритуализма, как и Фридрих Гегель. К тому же, в отличие от Гегеля, при жизни им не выпало блистать, их телесные оболочки не были обласканы вниманием света, а значит, любое внимание со стороны дает Смирнову В.П., Смирнову А.И., Смирнову Б.Г., Смирнову Д.П. или Смирнову Ф.М. новое качество. К чему я клоню? Быть может, неожиданный интерес к их скромным персонам, находящимся в царстве теней, будет для них не столь болезнен, не так противен, поскольку несет в себе элемент компенсации?
К чему я клоню?
Накладно быть известной личностью, и после смерти накладно. Слава, оставленная на земле поэтом, философом, отцом народа, оказывается той ниточкой, за которую живущие дергают вождей:
— Светлый дух, явись к нам в круг… — И вождь, как пони в зоопарке в весенний погожий день, с воздушными шариками — голубым и розовым, — подвязанными к холке, катает детей по кругу.
— СРА!..
P.S. Говорят, светлый дух Леонида Ильича Брежнева причмокивает точно так, как причмокивал Генеральный секретарь Коммунистической партии Советского Союза с трибуны Кремлевского дворца съездов во время своей исторической речи на ХХV съезде КПСС.
P.P.S. Не знаю, не знаю. Причмокивает? историческая речь на ХХV съезде КПСС? По мне, так это больше похоже на анекдот 80-х годов прошлого века.
В те годы в любой тошниловке, в любом продмаге, не говоря уже о промтоварном магазине или центральном универмаге, имелась КНИГА жалоб и предложений. Хранилась она, как правило, у директрисы. И если вас обвесили или шницель показался не свежим (когда кажется, надо креститься!), да в придачу еще и нахамили, — вы имели полное право потребовать КНИГУ. Получить КНИГУ можно было только с боем: то директрисы на месте не оказывалось, то КНИГА случалась запертой в сейфе, и никак не могли найти ключи, то, после того как находились ключи, КНИГИ не оказывалось в сейфе. За жалобу, оставленную на страницах КНИГИ, рабочий персонал лишали премии. Но КНИГА существовала, и, если вы проявляли настойчивость, вам ее приносили. Отведя душу на страницах КНИГИ, воззвав к справедливости, вы покидали заведение, клянясь больше никогда не переступать его порог.
Вопрос: почему рабочий персонал не лишали премии?
Ответ: страницы в КНИГЕ не были пронумерованы, поэтому, когда вы уходили, клянясь больше никогда не переступать порога данного заведения, директриса данного заведения — как только за вами захлопывалась дверь — вырывала замаранную шариковой пастой страницу.
Открой КНИГУ на любой странице — любая страница, как снег за полярным кругом — бела.
12
Мне двенадцать. Туфли, купленные к 1 сентября в магазине “Обувь” (Ленинский проспект 34, ныне “Арбат-Престиж”), расклеились: левый — ничего, а правый запросил каши. Мать долго не может найти чек: “Бестолочь! Кто играет в новых туфлях в футбол? — перерывает весь дом; чек оказывается в коробке из-под обуви. — Пусть только попробуют не поменять!” — Кладет чек в кошелек, туфли в коробку, и мы идем в магазин. В магазине туфли менять отказываются.
— Посмотрите, как счесан носок!
— Дайте жалобную книгу!
Продавец зовет старшего продавца:
— Посмотрите, как счесан носок!
— Дайте жалобную книгу!
Старший продавец зовет директрису.
— Посмотрите на носок! — Директриса рассматривает правую туфлю, показывает нам. — Так можно счесать, если изо всей силы бить по мячу! По-другому не получится.
— Он не играет в футбол. — Мать дергает меня за рукав.
— Я не играю в футбол.
— Ничем не можем помочь. — Директриса рассматривает туфлю на свет. — Здесь нет вины производителя, — оттягивает подошву от колодки (подошва отошла сантиметров на шесть; светло-коричневые нити клея), кивает чему-то, понятному ей одной. — Возврату или обмену не подлежит.
От стыда я готов провалиться сквозь землю. Лучше ходить босиком.
— Сначала отклеилась подошва на носке, — мать на ходу придумывает правдоподобную историю, — а потом он споткнулся через нее и счесал об асфальт весь носок. Посмотрите на его лоб!
Шишка, полученная пару недель назад, когда я с новыми туфлями в новой коробке засмотрелся на ангела и на выходе из магазина ударился лбом о дверь (незаметно покосился на чертову дверь), была предъявлена директрисе.
— Не отворачивайся! — Мать дергает меня за рукав.
— Максимум, что мы можем сделать для вас, — директриса рассматривает пожелтевший синяк, оставшийся от моей шишки, — отдать обувь на экспертизу.
— Дайте жалобную книгу!
Мы убили на них все воскресенье, написали жалобу, отдали туфли на экспертизу. Что было в жалобе, не помню; в память врезалась последняя фраза: “Прошу разобраться и наказать виновных!”
— Никогда не ври, — сказала мать, когда мы вернулись домой. — Запомни, никогда!
— Угу… — кто-то “угукнул” за меня; я ничего не ответил.
Ночью она плакала.
Остаток сентября я проходил в стоптанных старых туфлях, чуть-чуть поджимая пальцы, потом перелез в ботинки. Чего было огород городить — к весне нога все равно выросла.
— Знаете, что я вам скажу? — или по-дружески. — Хочешь начистоту? — или задушевно. — Если, по правде… — или совсем просто. — Послушай! — или в более категоричной форме. — Клянусь говорить правду и только правду, ничего кроме правды! — приятно слышать подобные обращения, заверения, клятвы — значит, ты кому-то нужен, если тебя хотят обмануть:
— Послушай!
— Да, да, — киваю. — Я слушаю.
Больше всех ты нужен самому себе — несколько раз на дню пытаешься себя обмануть.
— Знаете, что я вам скажу? А не пойти ли вам на… — что-то я разозлился на всех, как двенадцатилетний ребенок.
Не стоят они твоих слез! — думал я в ту проклятую ночь. — Не стоят!..
Гребаный первый канал…
От поступающих сигналов — туфли, “он не играет в футбол”, директриса, — щиплет глаза… как тогда.
Тогда мне хотелось достать где-нибудь автомат, прийти в магазин “Обувь” и: тра-та-та-та-та, — продавец валится как подкошенный, — тра-та-та-та-та, — старшего продавца откидывает на стеллажи с обувью, — тра-та-та-та-та, — директриса спотыкается, не добежав двух шагов до спасительной двери, — тра-та-та-та-та, — чтобы стекла посыпались. Тогда справедливому мстителю представлялось все это в виде кадров из фильмов о Великой Отечественной войне: мститель двигался перебежками от дома к дому, от окна к окну, где-то на разбомбленных улицах Сталинграда или Берлина, от секции детской обуви к секции мужской обуви; его могли убить, но подвиг его был бессмертен. Родись я на пятнадцать лет позже, все было бы совершенно по-другому: тра-та-та-та-та, — минус продавец, — тра-та-та-та-та, — минус старший продавец, — тра-та-та-та-та, — минус директриса, — тра-та-та-та-та, — чтобы стекла посыпались. Сегодня справедливому мстителю представлялось бы все это кадрами из компьютерной стрелялки: мститель двигался перебежками по безлюдному Ленинскому проспекту от дома к дому, от окна к окну, от секции детской обуви к секции мужской обуви; у мстителя имелось в запасе пять жизней.
— Гребаный первый канал, — скажу я народному мстителю, выходящему из переулка Народных Мстителей на улицу Народных Мстителей, пересекающему проспект Народных Мстителей, по дороге на площадь Народных Мстителей, чтобы помолчать у памятника Народным Мстителям. — У тебя нет вариантов пройти свой путь по другим улицам, изменить маршрут, выйти в поле, к реке, подножью горы или на другую площадь, — скажу я народному мстителю, пока он молчит. — Это все тот же первый канал; прямая трансляция. — Персонаж с торжественной миной на лице застыл недвижим. — Радуйся! тебя показывают по первому каналу.
— Клянусь говорить правду и только правду, ничего кроме правды! — радуется народный мститель.
Впрочем, возможно я ошибаюсь, и все идет в записи.
Только подумай, как было бы хорошо, если бы сразу за площадью Народных Мстителей начинал возноситься в небо Монблан, и трудно было понять с земли, что там, вверху: снежные вершины или облака?
Только подумай, как сжималось бы твое сердце, если бы сразу за площадью Народных Мстителей обрывалась земля?
Только подумай!
— Клянусь говорить правду и только правду, ничего кроме правды! — клянется персонаж, сотни раз на дню обманывая себя.
Как тут не замолчать навсегда?
Дав обет, допустим, на три часа, — “В течение трех часов обещаю не проронить ни слова”, — ты сразу обращаешь на себя внимание: по какому-то неписаному закону к тебе начинает обращаться каждый встречный:
— Не скажете, который час?
— Как пройти на улицу Народного ополчения?
— Закурить не найдется?.. Глухой, что ли?
— Извините, вы нигде здесь кошечку с золотым ошейником не видели? беленькая, с рыжими подпалинами по бокам? на правой передней лапке рыжий носочек?.. не попадалась на глаза?.. — и потом, истошным нутряным голосом, обшаривая обезумевшими от горя глазами окружающее пространство: — Дуся?! Дуся?!
С другими молчать легко, можно притвориться немым или глухим, заторможенным; можно ответить, не вслух, можно послать куда подальше не разлепляя рта. Но замолчать внутри себя — лишить себя слова?
Для начала на пять минут, — “В течение пяти минут обещаю не проронить ни слова: не давать никаких имен принимаемым мною сигналам (туфли — директриса — мстители), не делать никакого анализа принимаемым мною сигналам (туфли — директриса — мстители); никаких желаний, благословений всем живущим, упреков себе подобным, проклятий небесам; никакого счета, никаких “я”, никаких голосов”.
Не важно, на сколько дается обет, главное, дав обет — выдержать.
13
Мне девятнадцать, я снимаюсь в рекламе. Я — модель; закончила платные курсы. Я иду по Тверской, у меня сто баксов. На меня, я знаю, приятно смотреть. Дома старая мать, ей почти что сорок, — тридцать восемь. Старший библиотекарь. Полупустой холодильник, любит читать Данте. О, Беатриче!.. По-моему, лучше смерть!
14
Я оборачиваюсь в поисках полноты…
— Ну и бог с ней, и так прекрасно! — распевают шастру кришнаиты, танцуя возле входа в метро. — Ну и бог с ней, и так прекрасно! — на санскрите, на ломаном-переломанном, на родимом, на нем. — Ню и йок ей, и йяк екасно!
Звучит рефрен:
— Екасно! екасно! — или что-то типа того. — Екасно! екасно! — символические движения рук, символические повороты головы.
Тот, кто полностью обладает сознанием Кришны и полностью удовлетворен своей деятельностью в сознании Кришны, не нуждается более в выполнении никакого долга. Благодаря тому, что он находится в сознании Кришны, вся его внутренняя нечистота сразу же исчезает, чем достигается результат совершения многих и многих тысяч жертвоприношений. Благодаря такому очищению сознания, человек полностью осознает свою вечную взаимосвязь со Всевышним. Такой обладающий сознанием Кришны человек более не интересуется материальной деятельностью и уже не находит удовольствия в вине, женщинах и тому подобных безумствах. Примерно об этом говорят символические движения рук, символические повороты головы.
Художественный руководитель коллектива (духовный учитель? старший группы?), светло улыбаясь, аккомпанирует на аккордеоне, дирижируя одними глазами, а когда мех музыкального инструмента движется вниз (Екасно! екасно!), глазами и освободившейся левой рукой. За плечами дирижерско-хоровое отделение музыкально-педагогического училища.
Любители русского народного фольклора и прочей экзотики, зеваки праздные: наряд милиции, состоящий из двух сержантов, старшего и младшего, четверо работяг, не рвущихся после работы домой, пять или шесть домохозяек, стайка двенадцатилетних пацанов, — кто с пивом, кто с кошелками возле ног, кто с резиновыми дубинками, кто просто так, — наблюдают за разворачивающимся действом: равнодушно, с интересом, стыдливо. Кто-то — стыдливо. Какая-то бабушка начинает подпевать (Екасно! екасно!), вытянув руки вверх, покачиваясь влево — вправо (так в детском саду учат дошколят изображать деревья на ветру).
“Антихристы! — возмущается пенсионер, смачно плюет себе под ноги: — Тьфу!”
Вздрагиваю. В прошлый раз мы с ним сталкивались, когда он выходил из гастронома с бутылкой “Пшеничной”. “Такие молодые, а туда же! Идите на завод, работать! — негодует старик. Бутылки с водкой Кристалловского завода-изготовителя при ветеране не было, такое в кармане штанов не утаишь, но пьяным или немного выпившим, язык не поворачивался его назвать. То ли пенсионера не берет, что вряд ли (вряд ли это Он), то ли он не пьет по жаре (что мудро и говорит о жизненном опыте). — Куда мы только катимся?”
“Ню и йок ей, и йяк екасно!” — кришнаиты продолжали деятельность в сознании Кришны, т.е. деятельность во имя Кришны, без ожидания награды в виде чувственного наслаждения, — символические движения девичьих и юношеских рук, символические движения мужских и женских ног, символические повороты головы.
Елы-палы, Кришна! это так естественно! Однако мне сдается, никто из них никогда не смеялся вместе с тобой, не играл в прятки вместе с тобой, никто из них не слышал твоего смеха! Прости мне, если я заблуждаюсь.
Я посмотрел на вход в метро, на красную букву М, кокардой сидящую над козырьком.
По левую руку — народ исчезал в дверях, по правую — появлялся из дверей. Всего же дверей было по три на каждую руку. Многие, перед тем как исчезнуть, замедляли свой бег, бросали взгляд на “Харе Кришну” и только потом уходили под землю. Многие из тех, кто появлялись на свет, замедляли свой бег, бросали взгляд на “Харе Кришну” и только потом, торопясь, убегали.
И все же любителей фольклора слегка прибавилось, несмотря на то, что стайка школьников, самый многочисленный поначалу контингент, упорхнула.
Рабочие потягивали пивко, по-доброму, с матерком обсуждая кришнаитов, в особенности бабульку, изображавшую деревья на ветру; перед ними, во всей своей неизбежной сложности вставал вопрос: а не перейти ли на что покрепче? Мнения разделились. Наряд милиции, состоящий из двух сержантов, старшего и младшего, начинал понемногу присматриваться к пролетариям; старший сержант, зевая, поигрывал резиновой дубинкой — демократизатором, если воспользоваться языком трудового и нетрудового народа (до введения демократии в стране резиновых дубинок у ментов не было). От сильного удара демократизатором по руке ломалась рука, по ноге — ломалась нога, по голове — голова, — примерно так стращал один малолетка другого, показывая гематому на руке:
— Видишь, что гады сделали!
— А ты?
— А что я?
— Надо было…
Что надо было — я не услышал. Не могу же я полчаса возится с ключом в замке? Зато на следующий день, на лестничной клетке, по соседству с надписью “Сирафим гандон” аршинными буквами красовалась новая: “менты Козлы!” — при этом “менты” с маленькой буквы, а “Козлы” с большой. Не думаю, чтобы ребята вкладывали во все какой-то особый смысл, — так получилось.
Кто-нибудь из этой четверки — продолжаю созерцать трудовой класс, — а то и все четверо, в следующей жизни будут распевать у входа в метро: Ню и йок ей, и йяк екасно! — Они дослушаются! Отрекутся от материального мира, решат, что жопа жены — иллюзия. Они уже готовы отречься, да только не знают, от чего? Для начала (как первый глоток пива) им надо привыкнуть к мысли о следующей жизни. И уже следующие рабочие будут, потягивая пивко, по-доброму, с матерком обсуждать кришнаитов, пока не решат вопрос по поводу водки. Да и пропустив по маленькой, снова вернутся к трепещущей теме, а пропустив по второй, самый артистичный из них, под одобряющий гогот остальных, затянет: Ню и йок ей, и йяк екасно!
Ему то уж точно прямая дорога. Да и всем остальным. Хотел бы я увидеть среди них живого материалиста!
Одного жена приворотным зельем опоила, чтобы не ушел к другой (засушенную менструацию подсыпала в борщ), впрочем, и разлучница опоила; у второго энергетические вампиры всю кровь выпили (поэтому он восстанавливается водочкой, а на работе его клонит в сон); третьему домовые житья не дают (он думал, что соседи, — ан, нет! полтергейст! пришлось вызывать священника, чтобы тот освятил квартиру); у четвертого жена не выходит из дому, пока не составит на день гороскоп (четвертый поначалу смеялся над дурой, а теперь она составляет гороскоп на двоих; только об этом никто не знает, а то засмеют); пятый допился до чертиков, в связи с чем сегодня отсутствует (залег на больничный).
— Да он всегда до чертиков напивается, — отмахивается от четвертого третий, дескать, не отвлекай от кришнаитов.
— В прямом смысле допился, — не унимается четвертый. — Пашка, вместо того чтобы вызывать “скорую”, мне позвонил: — Бегают по квартире! — кричит. — А какие они? — Еб! мне ж самому интересно! — Как в мультфильме!
Не отвертеться вам от русского народного фольклора и прочей экзотики, не отвертеться вам, мужики!
— Ну ты пизданул!
И вот только не надо говорить, что я это все придумал глядя на них; включая последнюю реплику! Только не надо! Я фиксирую: вампиры, значит, вампиры; полтергейст, значит, полтергейст. Я вообще не умею придумывать. А поскольку не умею, то считаю сочинительство занятием глупым и безнадежным. Если по мне, так придумать ничего и нельзя, поскольку все есть. Впрочем, здесь надо уточнять термины.
Уточняя кто кому Вася, мы (если будем тверды и непреклонны), скорее всего, дойдем до первого Адама, чей череп и две скрещенные кости являются достоянием всего человечества, от пиратов до масонов; несмотря на кажущиеся принципиальными различия, поскольку каждое из сообществ имеет иной понятийный ряд.
Один мой знакомый (я трехлетней давности), три года назад удивлялся тем (здесь нет никакой ошибки), что ночью, при свете луны наблюдал вместо симпатичной головы своей подруги — череп, обтянутый тонким пергаментом. Череп покоился на подушке, черными глазницами уставившись в потолок; время от времени двигалась нижняя челюсть — наверно, звучали слова, что-нибудь о совместной жизни; ее зубная щетка уже стояла в стаканчике над раковиной.
На пергамент можно нанести любые знаки — думал тот, другой, — фантик на то и фантик, чтобы манить; фантик можно как угодно разукрасить.
— Почему ты не отвечаешь? я что-то не то говорю?
Развернув фантик — конфету съедают, бумажку выбрасывают.
— Ты меня не слушаешь?
Секс и смерть — тема, мимо которой не пройти стороной. У нас не ладилось с сексом. Черная меланхолия тогда владела мной.
— Ты меня не слушаешь!
— … Да нет, что ты! Ты совершенно права.
— В чем?.. о чем я сейчас говорила?..
Размышления о смерти, как духовное упражнение, рекомендовались иезуитам — этим раздумиям способствовало созерцание черепа. Если бы я ей ответил, чем сейчас занимаюсь, что бы это изменило? кто бы на ее месте не обиделся?
Она постоянно хотела знать, о чем я думаю.
— О чем ты сейчас думаешь?
Понятно, что мы расстались.
Череп — атрибут Меланхолии (если возвращаться в Средневековье).
Конечно, находясь перед трансформаторной будкой, слыша, как внутри нее все гудит от напряжения, читая надпись на железных дверях: “Высокое напряжение! Не входить! Убьет!” — а под надписью черной масляной краской нарисованы череп и две скрещенные кости, — сложно заподозрить в трафаретном рисунке некий сакральный смысл. Но, прикладывая трафарет, замазывая черной краской прорези в картоне, выполняя неинтересную, малооплачиваемую работу, маляр довольно точно воспроизвел череп прародителя, изгнанного из Эдема.
“Неуловимые мстители”. В детстве я смотрел этот фильм двенадцать раз. Мать, не обладая всей полнотой информации — она думала, что я смотрел “мстителей” семь или восемь раз, — всерьез опасалась за мое умственное развитие.
Видела бы она всю картину в целом!
— А вдоль дороги мертвые с косами стоят!.. И тишина!.. — единственное, на что могу отозваться по прошествии лет. Конечно, было бы странно, продолжай я сегодня сопереживать Цыганку (по-моему, главных героев было трое, и одного из них звали Цыганок; он еще прыгал в Черное море со скалы, если я ничего не путаю. Ну, не Азовское?). Со скалы в Черное море мне довелось прыгать лет десять-двенадцать назад, правда, не ласточкой, а солдатиком; все пятки отбил. Но вот мертвые с косами вдоль дороги — это просто ушедший в глубокую медитацию иезуит, т.е. я трехлетней давности; что гораздо ближе и понятнее мне нынешнему, — при желании легко воскресить. Впрочем, если начистоту, и этот взгляд… — не знаю, душевное состояние? мир? — года три как умер.
Надо бы на досуге поинтересоваться, чем нынче занимаются монахи Общества Иисуса?
Надо было интересоваться иезуитами три года назад, а теперь… Игнатий Лойола, лысый мужчина средних лет — чаще всего именно таким его изображают художники — с угловатым изломом бровей и короткой темной бородой молится в часовне у дороги, где он сделал остановку на пути в Рим. Перед ним является фигура Христа, несущего крест, со словами: “Ego vobis Romae propitious ero”1. Вдохновленный видением Игнатий решает дать имя Иисуса недавно основанному им религиозному обществу. Ядро Общества Иисуса поначалу составляли бывшие студенты-сокурсники Игнатия по Парижу, среди них Франциск Ксаверий. На заре существования орден иезуитов был беден как церковная мышь.
Сокурсники, бедность, Франциск Ксаверий на втором плане — все это, разумеется, впечатляет — замечательный сценарий, таких сценариев в последнее время не пишут, но… все равно, не буду. Что пишут?
Во дворе, среди детворы, в соседнем дворе, среди соседской детворы, по всей стране ходили упорные слухи, будто каскадер, исполнявший прыжок вместо актера, исполнявшего роль Цыганка, разбился на съемках фильма насмерть. Помнится, я единственный в нашем дворе, кто сомневался в этой истории, на том простом основании, что в кадре ничего подобного видно не было. Подмену актера каскадером мой восьмилетний мозг еще мог себе как-то представить, но вырезанный испорченный кадр… вот каскадер отталкивается от скалы, вот он летит в воздухе, вот Цыганок под водой — все последовательно — где тут смерть?
Двенадцатый раз я пошел на “Неуловимых мстителей” отчасти ради того, чтобы убедиться в своей правоте.
“Было несколько дублей, мне отец говорил, — утверждал Гамлет, — и на втором дубле каскадер разбился”. Гамлет смотрел “Неуловимых мстителей” четыре раза: мой двенадцатый и его четвертый совпали. “Мне отец говорил!” — покинув кинозал, горячился Гамлет.
Мы с ним учились в одном классе, но Гамлет был на год младше; в отличие от нормальных детей, этого ребенка отправили в школу, как только ему исполнилось шесть.
Гамлет жил в соседнем подъезде в трехкомнатной квартире вместе с матерью и отчимом. В школе это был обычный, в меру шумный, в меру задерганный учителями и одноклассниками ребенок; зато дома, засюсюканный матерью — вел себя как принц. После школы я часто ходил к ним обедать, иногда мы брали с собой Пончика и Пеликана. Нам подавали долму, хинкали или манты, реже вареники с картошкой, творогом, вишней. Отчима он называл исключительно по имени, на “ты”, и ни разу “отцом”. Отца его я ни разу не видел. Но, несмотря на это, к месту и не к месту Гамлет повторял: “Мне отец говорил!”
Складывалось ощущение — если посмотреть на ситуацию с высоты прожитых лет — тень отца Гамлета постоянно находилась рядом с ним.
Гамлет был армянином — к вопросу об имени — Гамлет Тигранович Мнацаканян; следовательно, отца Гамлета звали Тиграном. Отчим приехал в Москву откуда-то с Украины, то ли Черновцы, то ли Кременчуг.
Что такое второй дубль мы с Гамлетом не очень понимали. Вполне возможно, что для нас тогда второй дубль был синонимом смерти; любое непонятное слово могло быть синонимом смерти, поскольку в восемь лет смерти не существует. Насколько я помню — вопрос о смысле жизни и тема смерти вошли в мою жизнь одновременно. В четырнадцать лет, вырывая страницу из дневника с двойкой по физике, я без труда представлял, как можно вырезать испорченный кадр, довольно четко понимал, что такое монтаж и что надо делать, чтобы физичка, проповедовавшая беспредельное мини, зачала ребенка. Но во втором классе двоек у меня еще не было.
На уроке физики самые наглые из нас садились за первую парту, а потом, будто случайно уронив ручку на пол, ныряли под парту и затихали, устремив свой пылающий взор под стол учительницы. После этого наступала расплата — уронившего ручку вызывали к доске. Неизбежность наказания заставляла вглядываться в близкую даль, как за линию горизонта, тем более что никакой конкретики видно не было; так, легкий намек… иносказание. Физичке льстило наше внимание, а двойки распаляли воображение. Любой из моих одноклассников — если верить всему тому, что они говорили на переменах, — хотел поставить с преподавательницей физический эксперимент. Но стихи посвящались другим. В период полового созревания в нашем классе все писали стихи. Стихи, как правило, посвящались Ирине Евтушенко, цвету ее глаз; в них всегда присутствовала рифма “любовь — кровь”, и только Гамлет однажды выпендрился — “в школу — голой”.
Вот и Гамлет за ручку берется,
Хочет стих про тебя написать.
Слишком мало ему удается,
И решил я твой взгляд описать!
Возмущенный поэзией Гамлета в целом, и рифмами в частности, снедаемый глубоким любовным недугом, сочинял Пеликан; единственный, кто впоследствии выбрал себе поэзию как профессию. Нам повезло — среди нас училась будущая знаменитость — сегодня Пеликан довольно известный поэт-песенник. Когда в прошлом году домушники обчистили его квартиру, об этом писали в МК.
— Ля-ля-ля! — сквозь закрытые тонированные стекла проплывающего
BMW Х7, — это из него.
Не путать с: “Ля-ля-ля!” на восточный манер, — это из другого.
Тем более с: “Ля-ля-ля!” — это наша классика!
Интересно, вспоминает Ирина Евтушенко Пеликана, когда слышит: “Ля-ля-ля!”? — Сожалеет, когда вспоминает? о чем думает?
Все слышат: Ля-ля-ля!
Вспоминает Пеликан Ирину Евтушенко, когда сочиняет: Ля-ля-ля! — о чем думает, когда сочиняет?
Ля-ля-ля! это же так красиво! почти, что: Е-е-е!
Счастливы ли они порознь? глубоко несчастны по раздельности? или когда как?
Понимаю, риторика. Понимаю, что давлю на слезу.
Мать двоих детей тайком утирает слезу. Бля-ля-ля!
“Бля-ля-ля!” — чтобы снизить мелодраматический накал, а не чтобы подчеркнуть мое отношение к единственному из оставшихся в живых жанру.
Мелодрама — все, что досталось нашему дню.
15
Надо бы матери позвонить; да врать не хочется; сказать, что устроился на работу в Макдоналдс, что на гамбургеры смотреть не могу, что скоро поправлюсь. Надо бы хоть немного начинать оправдывать ее несбывшиеся надежды.
Надо бы… Тебе надо бы чуть-чуть оскорбиться, — говаривал Пончик, намекая на мою худобу и ни на что другое. Сейчас Пончик на зоне (вторая ходка), оба раза сидит за наркоту; худее меня; как двухкубовый шприц.
“Тебе надо бы чуть-чуть оскорбиться”, — сказал я Пончику, когда встретил его между ходками. Пончик заржал.
“За пайку масла никого не заложил”, — написал о друге детства Пеликан, на сегодняшний день один из немногих авторов, чье творчество широко востребовано всеми направлениями популярной современной песни; в реальном конкретном случае — блатным шансоном. График маэстро расписан на два года вперед, если не врут. В блатном шансоне лирическим героем Пеликана всегда выступает Пончик.
Говорят, на пике демократии, когда проводился единственный в своем роде поэтический конкурс, на котором отбирались стихи для будущего гимна России (муз. Александрова), победа однозначно отдавалась Пеликану, но… включились невидимые механизмы…
Некоторые строки у победителя и побежденного совпадали:
Россия великая наша держава…
В этом ничего удивительного. Таких случаев пруд пруди в новейшей истории. Если попросту — так случается.
В СССР церковь находилась в глубокой опале (для тех, кто не знает или забыл), посещение церковной службы приравнивалось к разнузданной диссидентской выходке; но и шутников в СССР было немало. Однажды в Центральном доме литераторов к Сергею Михалкову, председателю правления Союза писателей РФСФР, секретарю правления Союза писателей СССР, соавтору гимна Союза Советских Социалистических Республик “Союз нерушимый республик свободных…” подошел один такой шутник и, отрекомендовавшись представителем Русской православной церкви, предложил за хорошие деньги написать для РПЦ гимн. Сергей Владимирович поторговавшись, подняв сумму гонорара сообразно таланту, согласился с поступившим предложением и в оговоренные сроки условия контракта, со своей стороны, выполнил. За гимном для РПЦ никто не пришел — так случается — и автор, не зная всей ситуации в целом, при желании мог с чистой совестью заявить: со стороны Русской православной церкви условия контракта были нарушены. Надо бы позвонить Сергею Владимировичу, спросить, правда ли? — дети могут не знать — не анекдот? Думаю, в любом случае он ответит: анекдот, — и будет не прав. Из нескольких тысяч советских писателей на тот момент жалкая горстка решилась бы на такой поступок, за исключением диссидентов; но диссиденты не в счет. А что касается неудачного бизнеса — текста для РПЦ — в современном русском языке существует понятие: кинули. В этом ничего удивительного. Так случается. Кинуть могут кого угодно: Отца, Сына, Автора гимна СССР — России — никому не известного гимна РПЦ. Как кинули Пеликана, автора никому не известного гимна России: Россия великая наша держава…
“Образ лежит на поверхности, — в приватной беседе, отвечая на некорректный вопрос журналиста, сказал литературовед, член жюри конкурса, — данная строка встречается в двадцати четырех присланных на конкурс работах, и еще в тридцати двух работах… вру, в тридцати пяти, различные варианты этой строки: Россия держава великая наша… Россия огромная наша держава… Великая наша держава Россия… Россия великая наша Россия… Россия свободная наша держава… Держава Россия великая наша… Поскольку на конкурс было прислано большое количество работ, и все работы писались по определенной “рыбе”, то есть создавались на конкретную мелодию, и авторы были стеснены темой, — каждую строчку гимна, а иногда и строфу, мы встречаем у самых разных авторов. Было бы неправильно обвинять кого-либо из них в плагиате, тем более всех. У одного конкурсанта из Нижнего Тагила, не будем называть его имени, дословно с гимном России совпадают десять строк, то есть две с половиной строфы!”
* * *
Не знаю, как для кого, но для меня вещи с годами становятся все прозрачней, как и текст, в который помещены вещи: не проще — прозрачней. Вещи перемещаются в пространстве и времени, оставляя по ходу движения следы присутствия — тексты. Замечательных текстов, таких как… Игнатий Лойола, лысый мужчина средних лет, с угловатым изломом бровей и короткой темной бородой молится в часовне у дороги… таких текстов в последнее время нет.
“Когда восемь часов в сутки читаешь гимны — бесконечный поток гимнов — ловишь себя на мысли, что все они написаны одним существом, и творческий процесс у данного существа проистекает не в голове, ни тем более в сердце, а где-то на уровне желудка, — в завершение беседы пожаловался маститый литературовед, член жюри конкурса. — Только не вздумайте цитировать! Я этого не говорил!”
Дождевой червь, прорывая тоннель в земле, пропуская через себя землю, питаясь землей, обогащая тельце минеральными солями, растворенными в почве, оставляет после себя гумус, как доказательство собственного присутствия в тоннеле реальности. Когда восемь часов в сутки читаешь/смотришь по ТВ мелодраматические комедии, трагедии и т.д., мелодраматический эпос — ловишь себя на мысли, что все они написаны одним существом, неустанно доказывающим собственное присутствие. Когда об этом думаешь, ловишь себя на мысли, что ты не столько размышляешь, сколько неустанно доказываешь собственное присутствие:
Я есть то, то, и то; и еще то; и то — тоже заверните — то, тоже я.
Я не есть то, то, и то; и еще то; и то — не надо, то, тоже уберите — тоже не я. Или заверните?.. в воде не тонет?
Нет, не я!
Просыпаясь в момент “не я”, поймав себя на “не я”, долго стоишь, уставившись на четверых подвыпивших пролетариев, размышляя: что бы сей сон значил? я — не я; как-будто игра такая.
Рабочие, потягивая пивко, по-доброму, с матерком обсуждая кришнаитов, сами того не ведая, принимают участие в мистериальном акте. Более того — учитывая их будущие мелодраматические перерождения, — они здесь главные действующие лица, вместе с бабулькой, изображающей деревья на ветру, вместе с сержантами, старшим и младшим.
Когда-нибудь все это растворится в Боге — если смотреть на часы и ждать (сильно-сильно! как в детстве!) — станет Богом. Если отбросить часы, сказать, что времени нет (как в детстве! — Мама, сейчас сколько времени? двадцать пять два-дцать семь?), или, что время течет в вечности, словно кровь проходит по венам, — рабочие, потягивающие пивко, бабулька, изображающая деревья на ветру, сержанты, старший и младший, кришнаиты — все растворено в Боге, все это и есть Бог.
— Хули ты залупаешься? — интересуется младший сержант у одного из работников физического труда (самого артистичного из них). Пролетарий встал в один ряд с кришнаитами и, под одобряющий гогот товарищей, довольно точно повторяет символические движения рук, символические повороты головы, распевая во всю мочь: Ню и йок ей, и йяк екасно!
— Хули ты залупаешься?! — младший сержант клещами вцепился neo-кришнаиту в рукав рубашки.
— Брось, начальник! Все нормально! — пробует разрядить обстановку старший из четверки (у него еще энергетические вампиры всю кровь выпили).
За обескровленным, отчаянно скучая, наблюдает старший сержант.
— Че нормально? Че нормально?! За нарушение общественного порядка в общественном месте я, знаешь, че с вами сделаю?
— Ню и йок ей, и йяк екасно! — подпевает сержанту бабулька, изображая перед блюстителем закона деревья на ветру. — Ню и йок ей, и йяк екасно! — улыбается, ласково заглядывает в глаза.
Ведьма! — констатирует про себя младший сержант, ослабляя железную хватку, медленно меняясь в лице (видимо, в детстве насмотрелся “Вия” с Натальей Варлей в главной роли; закодировали):
— Забирай своего педика и валите отсюда!
— Сержант, следи за базаром! — поет бабулька, изображая деревья на ветру. — Сержант, следи за базаром! — распевают шастру кришнаиты, танцуя возле входа в метро. — Сержант, следи за базаром! — чирикают, прыгая под ногами, игрушечные воробьи. — Ню и йок ей, и йяк екасно! — Символические движения рук, символические повороты головы. — Сержант, не тупи!
Ведьма! — констатирует про себя младший сержант. — Во наехала!
После служебной командировки в Чечню — так некстати наложившейся на неокрепшую подростковую психику — кругом враги! Умей, младший сержант, отдавать себе отчет в том, что его раздражает, от чего так тошно после Чечни, да и до Чечни было немногим легче; научи его изъясняться, подбирать слова, формулировать мысли; поменяй на мозгах штрихкод — мы бы могли ожидать от сотрудника милиции какую-нибудь сентенцию, типа разучились европейцы умирать, в смысле — жить; разучатся рождаться. А так, без хирургического вмешательства, максимум, на что можно рассчитывать: разве это жизнь?
Вопрос поставлен ребром: хули?
— А я чего? Я ничего, — утираешься в ответ. Забираешь своего педика и валишь отсюда, если ты самый старший из четверки. Если же самый артистичный — забирают тебя: А я чего? Я ничего, — немного брыкаешься, для виду. Вот и кончился праздник, впереди: две бутылки водки на четверых, менты — Козлы (при этом “менты” с маленькой буквы, а “Козлы” с большой), дорога домой. Дома… не зря оттягиваешь дорогу.
Если же ты в милицейской форме, на дежурстве, а времени не существует, или оно течет в вечности, словно кровь проходит по венам, — все растворено в Боге, все и есть Бог, — сторонишься бабульки, провожаешь уходящую четверку взглядом, думаешь вслед: козлы.
Если же ты бабулька, изображающая деревья на ветру… Если же ты деревья на ветру… Ну, это ты загнул — ветра нет. Только загнул, так сразу порыв ветра! Хули ты залупаешься, если все растворено?
Действительно, что я?.. Вещи перемещаются в пространстве и времени, оставляя по ходу движения следы присутствия — тексты; к примеру: менты — Козлы. Замечательных текстов, таких как… Игнатий Лойола, лысый мужчина средних лет, с угловатым изломом бровей и короткой темной бородой молится в часовне у дороги… таких текстов в последнее время нет.
При полной логической последовательности происходящего, когда наиболее восприимчивым чудится, что после гениального “Жизнь”, им показывают наспех отснятое продолжение “Жизнь-2”; толпа ломится на “Жизнь-2” и обламывается, поскольку режиссера покинуло вдохновение, сценарий — халтура, актеры, блиставшие в “Жизни”, в “Жизни-2” наигрывают, им невозможно сопереживать, как невозможно сопереживать дождевым червям, сливочному мороженому или марсианам, и все, что произойдет в дальнейшем, понятно с первого кадра, все, что случится, зрители уже где-то видели… При полной логической последовательности происходящего — будто ты сам все накалякал — полная неизвестность впереди.
Ну и бог с ней, и так прекрасно!
— Екасно! екасно! — подпевает бабулька, покачиваясь влево-вправо, вытянув руки вверх; дряблые белые руки.
“Екасно! екасно!” — звучит рефрен.
Много чего было в отсутствующей здесь главе. Заканчивалась она фразой: Что же я как ребенок?
16
— Кто последний? — спрашивает мать, будто не видит, кто замыкает очередь.
— За мной будете, — отвечает необъятных размеров тетка.
— Будешь за этой женщиной. — Мать ставит меня в самый конец длиннющей очереди. — Я скоро вернусь. — Снова обращается к тетке: — Не присмотрите за моим? Пойду помидоры куплю.
— Отчего ж не присмотреть? Присмотрю, — отвечает тетка, взглянув на меня.
— Спасибо. — Мама бежит по бетонным ступенькам, скрывается в павильоне.
Мне семь лет. Моя мама знает государственную тайну, но никому ее не скажет, поскольку работает в “почтовом ящике”; тем более первой встречной. Она инженер. “Почтовыми ящиками” называют секретные предприятия, это вам любой ребенок объяснит. Самые секретные находятся глубоко под землей, никто не знает где, быть может, прямо под ногами! У Пончика в “почтовом ящике” отец служит, поэтому, когда мы с ним разговариваем по телефону, он всегда работает на публику, хочет казаться умнее. “Что ты смеешься? — кричит Пончик в трубку, он очень нервничает, когда над ним смеются. — Ты что, не знаешь, что наши телефоны прослушиваются?”
Каждую субботу мы с мамой ходим на Черемушкинский рынок. В этот раз перед входом на рынок выбросили марокканские апельсины; на каждом апельсине небольшая ромбовидная наклейка, где желтым по черному написано “Maroc”.
Чуть не забыл: у мамы дамская сумочка из черного дерматина, совсем как кожаная; на прошлой неделе купила. Новая сумочка ей очень нравится, и мне тоже.
Стоим. Что еще? У меня обостренное обоняние: как бы мама ни намывала чашки, я всегда чувствую чужой запах. Мама с этим давно смирилась — дома у меня отдельная посуда.
— Любишь апельсины? — От тетки идет тошнотворный запах пота вперемешку с духами “Ландыш серебристый”.
— Угу.
— Молодец.
Стараюсь держаться поближе к тетке, чтобы не украли. Очередь не движется, за мной никто не занимает. “Пришли бы на десять минут позже, на десять минут меньше бы тут торчал”, — думаю с тоской.
— Кто крайний? — В спину дыхнули табаком.
— Я!
— За ним будете, — отвечает необъятных размеров тетка. — Я на минуту отойду, он стоит за мной, запомните меня?
— Ладно.
Подошло еще несколько человек, “Кремль”, “Шипр”, “Красная Москва”, снова “Ландыш”. Я уже не в самом конце очереди. Оглядываюсь по сторонам, вдруг мама не найдет?.. И тетка пропала.
За мной стоит больше народу, чем впереди.
— Скажите, чтобы за вами не занимали! — кричит продавщица в конец хвоста.
— Успела! — радостно выдыхает тетка необъятных размеров, ставя матерчатую кошелку с картошкой прямо передо мной.
Осталось пять человек… четыре. Мамы нет. Хоть бы кто-нибудь без очереди влез!.. Три… два…
Тетка берет три килограмма:
— Что, мать не пришла? — Качаю головой, мол, не пришла, может, вместе подо-ждем? — Ну стой, жди.
Потом апельсины закончились. Пустую тару продавщица вместе с водителем забросала в крытый фургон, и “ЗИЛок”, обдав меня выхлопными газами, уехал.
Я остался у прилавка один. Начинало смеркаться. Можно, конечно, сбегать на
рынок, — думал я, — но вдруг мама именно в этот момент появится из другого выхода и не увидит меня? что с ней будет? решит, наверное, что меня украли? Возможно, она догадается, что я пошел искать ее и вернется в павильон, а я выйду из других дверей и снова не увижу ее, и снова пойду на рынок, а она выбежит из других дверей? Здесь четыре разных выхода!.. Нет, лучше стоять и ждать.
Зажглись фонари. Меня начало знобить. Подошел сторож.
— Ты чего здесь?
— Маму жду.
Сторож посмотрел по сторонам.
— Ну, тогда жди.
Меня трясло, било мелкой дрожью. Я смотрел на закрытые двери Черемушкинского рынка, из которых давно уже никто не выходил и заставлял себя верить, что если я не сойду с места, буду стоять и ждать, то рано или поздно двери распахнутся, и мама обязательно выбежит из дверей.
* * *
— Прости меня, прости, мое солнышко! — Мама целует меня, прижимает к себе; я вижу, как в отблесках фонарей, блестят на щеках ее слезы; мое лицо становится мокрым от чужих слез.
— Где ты была?
— Я тебе потом все объясню.
— Где ты была?
— Потом, потом.
— Почему ты не вышла из этих дверей? Я ждал, что ты выйдешь… а ты
пришла, — указываю в сторону, — оттуда! Где ты была?!
— В милиции.
И тут я разрыдался.
— Где… где ты… где?..
Она была в отделении милиции.
Случайный толчок — плечом в плечо — на них почти не обращают внимания в толпе: “Пардон мадам, Вы покупаете?” — Заточенной монеткой, неуловимым движением по черной дамской сумочке. Расслабленная растопыренная пятерня незаметно проскальзывает в разошедшийся дерматиновый бок: “Нет, нет, я буду за Вами. — Чуткие, как у слепого, пальцы находят во мраке сумочки кошелек. — Почем помидоры?” — Вопрос к продавцу. Кисть руки любителя томатов тем временем выныривает из темноты, меж пальцев застрял лопатник…
Когда мама, откинув гнилой помидор, любезно подсунутый продавцом, внимательно осмотрев оставшиеся пять, посмотрев на весы, на руки продавца — не держит ли тот на весах свой палец, грамм на двести, полезла в сумочку, чтобы достать кошелек, то кошелька с сорока семью рублями, из них семнадцать мелочью, а с ним и служебного удостоверения, там не оказалось. Вместо этого на новенькой сумочке чуть ниже замка (лопатник, как правило, кладут сверху) красовался аккуратный надрез. Остались нетронутыми носовой платок, сложенный вчетверо целлофановый пакет с рекламой джинсов “Wrangler”, пузырек с йодом, спичечный коробок, дукатовская “Ява” (три сигареты в пачке), ключи от квартиры, — они покоились на самом дне.
Маму обвешивали много раз, и она знала, как с этим бороться, но обворовали впервые. Пока я стоял в очереди, ее отвели в отделение милиции. В отделении она тоже оказалась впервые и совсем растерялась. Когда раскладывали на столе оставшееся содержимое сумочки, просили описать кошелек, вспомнить, сколько и какого достоинства в нем находилось денег; когда опрашивали свидетелей, составляли протокол, говорили, что в следующий раз надо быть осмотрительней и не переживать так, — она была как в тумане. “Гастролер”, — сказал занимавшийся ее делом милиционер и добавил, что если карманника не взяли с поличным, то шансов на его поимку никаких: кошелек, единственная улика, наверняка уже в каком-нибудь мусорном баке. “С деньгами?” — изумилась мать. “Пустой!” В общем, она подбросила им еще один “висяк” — констатировал человек в синей форме и, попросив немного подождать, куда-то вышел. Все это время мама пребывала в полной уверенности, что я нахожусь дома, и только тут до нее дошло!.. Она быстро покидала в порезанную сумочку все свои вещи, в пачке осталось две сигареты (милиционер, чтобы она немного успокоилась, предложил ей курить), выбежала из кабинета и стремительно пошла по коридору.
В коридоре стоял незнакомый милиционер. Его насторожило поведение женщины, к тому же лицо гражданки показалось ему знакомо. Он поинтересовался, что она здесь делает, куда так спешит, и попросил предъявить документы. Поскольку гражданка документы предъявлять отказалась на том основании, что их у нее украли, а спешит она так потому, что в очереди за апельсинами стоит один-одинешенек ее семилетний сын, — милиционер попросил маму семилетнего ребенка немного задержаться. А когда мама отвечала, что не может так поступить, потому что в очереди за апельсинами стоит один-одинешенек ее семилетний сын, — милиционер обратил внимание на удивительное сходство так называемой “мамы” с фотороботом одной особо опасной преступницы, объявленной во всесоюзный розыск полтора года назад. После чего его предложение задержаться приняло категорическую форму.
Мама действительно оказалась похожей на фоторобот особо опасной преступницы. Ее истерика по поводу брошенного ребенка — банальный трюк мошенницы — только усилила странное сходство. Так из потерпевшей она превратилась в подозреваемую. Содержимое сумочки опять вывалили на стол…
Конечно, ей принесли свои извинения, пообещали наказать незнакомого милиционера за чрезмерно проявленную бдительность, вынести ему выговор, строгий выговор, строгий выговор с занесением в личное дело, и, может быть, даже лишить звездочки, — но было слишком поздно, к тому времени на улице зажглись фонари.
Любой нормальный человек будет не прочь, если ему поставят памятник при жизни; на худой конец, после смерти. Что-нибудь делать ради этого он, конечно, не станет, палец о палец не ударит; но если бы предложили — не отказался.
Эскиз памятника: мальчик семи лет, в полный рост. Шорты, рубашка с длинным рукавом, сандалии. Прямая спина, прямой взгляд, в детских чертах лица взрослая скорбь. Правая рука вытянута вперед, на ладони апельсин, как божественный дар (дар ребенку; дар от ребенка). На постаменте выбито: ЭТО ТЕБЕ!
Материал — бронза.
Место установки — лицом к центральному входу на Черемушкинский рынок.
И чтобы в народе памятник окрестили: Сирота.
— Встречаемся через двадцать минут у Сироты, — говорит муж жене.
— Давай через полчаса.
— Хорошо.
Муж идет к мясным прилавкам, жена направляется за фруктами.
17
Что же касается Гамлета, то его уже нет с нами. Его отчим — кооператор первой волны — предложил пасынку после окончания школы продолжить образование в Англии, благо средства у них позволяли. Пеликан слюной исходил: “Везет же некоторым! “Volvo” купили, в Грецию съездили, в Англию на учебу отправляют! А он его отцом называть не хочет… Мой только и знает, что бухает”. Но Гамлет от поездки в Туманный Альбион отказался, предпочтя учебе в Кембридже, независимость молодой республики. Он погиб на войне, в Нагорном Карабахе, или в Арцахе, если по-армянски.
Пеликан откликнулся на гибель друга довольно милой балладой, из которой следовало, что Че Гевара принял геройскую смерть не где-то в далекой Боливии, а, можно сказать, у нас под боком, на территории бывшего СССР, в Нагорном Карабахе. В начале творческого пути у будущего маэстро еще не было наработанных связей, и баллада не прозвучала. “На один текст с удачной судьбой, приходится сто с неудачной”, — поделился однажды муками творчества Пеликан.
Где-то через полгода после безрезультатных попыток Пеликана приткнуть куда-нибудь балладу о солдате, я увидел Гамлета, живого и невредимого, рядом с остановкой возле универмага “Москва”: двери закрылись, троллейбус дернулся, набирая ход, и тут, у табачного киоска… Понятно, что это был не он, — но как две капли воды. Первый двойник виденный мной в жизни. Хотя я никогда не верил в двойников — вот и сейчас ухмыльнулся, — интеллектуальная бесовщина, какое-то замутненное сознание. С другой стороны, было бы смешно, если бы Гамлет у табачного киоска не отражался в витринах и зеркалах, от него веяло подвальным холодом, и возник он на тротуаре не просто так, купить сигарет, а с какой-нибудь вестью. Подъезжая к следующей остановке я подумал: а что, если и вправду, не отражается? Но выходить на “Университетском проспекте”, бежать назад, чтобы проверить?..
Впрочем, пробежаться лишний раз никогда не помешает.
Ясное дело, что ни у киоска, ни на остановке, ни возле универмага “Москва”, никого, хотя бы отдаленно напоминающего Гамлета не оказалось.
Интеллектуальная бесовщина, блин… мертвенная бледность на лицах! Ругнулся, с трудом переводя дыхание, на свое отражение в витрине универмага, словно вся глупость заключалась в нем одном. Зачем бежал?
Что касается отчима, тот не намного пережил пасынка, его убили в том же
году, — взорвали вместе с “Volvo”. Взрывы тогда гремели каждый божий день, словно страна находилась в забое, словно молодой демократии не хватало угля.
По иронии судьбы или за большие деньги, а скорее всего и то и другое вместе взятое, похоронили отчима на Армянском кладбище, что через дорогу от Ваганьков-ского. В человеке, носившем фамилию Нечуйвитер, приехавшем в Москву откуда-то с Украины, то ли из Черновцов, то ли из Кременчуга, не было ни капли армянской крови.
А в жизни Гамлет пал от пули снайпера, и мы помянули друга, вспомнили Кембридж, хинкали, Кембридж, вареники с вишней, Кембридж… и Пеликан, напившись, вдруг сказал о покойном “дурак”, — и я промолчал. А теперь не знаю. Хотя теперь, когда о Гамлете все забыли, теперь-то это должно быть похоже на правду? Пончик, который то по тюрьмам, то по зонам, испытывает чувство превосходства (если верить ему на слово), когда прогуливается по кладбищу.
— Я отвечаю за базар! — гоношится Пончик.
— Да верю я, верю.
Надо будет проверить себя, сходить на Новодевичье, постоять над могилами Скрябина, Римского-Корсакова, Прокофьева. Прислушаться.
Съездить на Хованское, постоять над могилами Смирнова А. А., Смирнова А. Б., Смирнова А. В., Смирнова А. Г. Прислушаться.
Боюсь, что от комбинаций букв, выбитых на надгробных памятниках, от фамилий будет зависеть, что мне слышать.
18
“Что же мне время от времени чудится, будто я кого-то развлекаю, не слишком умного, и чем дальше, тем больше хохот стоит надо мной?”
Через месяц после этой фразы троюродный брат женился.
Гуляли в квартире невесты, точнее, ее родителей. Из зала вынесли всю мебель, накрыли столы, поставили скамьи, чтобы занимали поменьше места, два стула, для жениха и невесты; но все равно от тесноты было не продохнуть. На свадьбе больше других выделялся толстый шустрый мужичок лет сорока, непонятно чей родственник. Он взял на себя обязанности тамады и преследовал одну-единственную цель — чтобы все упились. Каждые пять минут, поднимаясь с наполненной рюмкой водки, толстяк делал символический глоток, кривил рожу, а почти ревел дурным голосом: “Горько!” И мы начинали кричать: “Горько!”, “Горько!”. Царило нездоровое возбуждение, как будто мы кричали: “Чуда!”, “Чуда!”. Сейчас молодые встанут, поцелуются, мы досчитаем до тридцати или до сорока, и всем станет сладко. Так и происходило. “Сладко!” — пьяно разносилось над столом. На пятой рюмке я поймал на себе насмешливый взгляд Сергея и перестал кричать. Мне стало горько. А потом я целовался на кухне с какой-то дальней родственницей невесты, и она, в душевной простоте, расстегнув молнию на штанах, попробовала залезть ко мне в трусы, но тут появился ее муж, и они долго орали друг на друга, не обращая на меня никакого внимания, и я вернулся за стол. Потом мне стало плохо, я слабо понимал, что происходит. Кто-то предлагал выкрасть у невесты туфлю и требовать за нее выкуп (Чувак! это такой древний обычай!) — а после, получив деньги, пойти и купить водки, хотя на кухне, это я хорошо запомнил, стоял непочатый ящик мерзкого зелья с логотипом завода “Кристалл”. Кто-то предлагал налить в туфлю невесты водки и заставить жениха выпить, не закусывая, — это тоже что-то значило. Кто-то… помнится, я нырнул под стол за туфлей, да не добрался до невесты; пришлось отодвигать скамейки, чтобы вытащить меня оттуда.
Что же мне никогда не чудится, будто я развлекаю кого-то? Почему улыбаюсь, вспоминая, как запутался между ног, что-то бормотал по поводу туфли, приложился губами к прекрасному бедру, не столько к бедру, сколько к соблазнительным колготкам в сеточку, и кто-то незаметно, но сильно заехал под ребра ногой? что же я улыбаюсь, будто все, от Вергилия до красной буковки М развлекают меня? будто не важно, спишь ты или бодрствуешь, работаешь — не работаешь, наслаждаешься или корчишься от боли? будто наблюдаю за происходящим со стороны, откуда-нибудь с Марса, в телескоп? и мне нравится то, что вижу.
* * *
Прошло семь лет, а я не знаю, как они назвали свою дочь, слышал, да тут же забыл, помнится, довольно редкое имя. Венера? Придется в гостях задавать наводящие вопросы, чтобы не оконфузиться, не обидеть Ларису; брат-то поймет. Минерва?.. Не помню… Минерва Сергеевна? Ей сейчас семь, нет, шесть с половиной, через два месяца в первый класс, начнется новая жизнь, не только для девочки. Кто-то должен будет водить Минерву в школу — живут втроем, без стариков, на гувернантку не зарабатывают, — по-видимому Сергей. Лариса, как большинство современных московских жен, — кормилец. Хорошо еще, если не возить через весь город, в какую-нибудь специализированную гимназию. В первом классе занятий не много, два-три урока в день, — считай, еще три часа выкинуты из жизни: курить, ждать у дверей, прятаться от непогоды под навесом, говорить ни о чем (о детях) с другими родителями, радоваться их успехам (чему-то же надо радоваться), переживать; а потом возвращаться домой, быть может, через весь город. Настоящее образование не многим по карману. Все усилия пойдут прахом, если с пятого класса не начнутся репетиторы.
Когда мы курили на школьном дворе одну сигарету на четверых, и Пончик жадничал, делая три затяжки вместо одной, стоило кому-нибудь бросить: “Пончик, твоя мать идет!” — как Пончик неуловимым движением отдавал сигарету, резко выдыхал воздух, прочищая легкие, и только потом оглядывался. “Кончай прикалываться!” — возмущался он, если тревога была ложной; но ложной она бывала не всегда. Его мать преподавала у нас географию.
— Специально пошла в школу работать, чтобы следить за мной! — Пончик нетерпеливо ждет возвращения сигареты.
— Она хочет, чтобы ты меньше курил!
— И хорошо учился!
— Ха-ха-ха!
Сигарета проходит круг.
— Когда я был дитем, — делится своей биографией Пончик, делая три затяжки вместо одной, — она сидела со мной дома, воспитывала — блин! — а когда подрос и пошел в садик, мать устроилась воспитательницей в детский сад. Теперь вот в школе работает.
— Она преследует тебя!
— Ха-ха-ха!
— Когда ты пойдешь в институт, она будет ректором.
— На фиг ему институт?
— Я и так умный!
Прямо передо мной Пончик, слева Гамлет, справа Пеликан, мы образуем квадрат. Вот она, квадратура круга, — сигарета проходит круг.
И все же один неполный семестр он проучился в Лесотехническом институте. “На лесоруба, блин!”
19
— Ego vobis Romae propitious ero.
Не верю ушам своим: Ego vobis Romae propitious ero?.. Никогда не слышал ангельского пения, мата английских моряков в Кейптаунском порту, за моей спиной никто не хихикал в кровавой полутьме, метя хвостом и цокая копытом, — я не страдаю слуховыми галлюцинациями.
— Что? — произношу с каменным лицом, не раскрывая рта, не меняя направления взгляда.
— Я помогу тебе на твоем пути в Рим.
У-у-е-е!
— Что, что, что? — перевожу взгляд.
Передо мной озабоченный Серафим, в каждой руке по пять целлофановых пакетов с надписями “Ашан”, набитых продуктами; белые пакеты с красными надписями. Серафим смотрит на меня, на красную буковку М, снова на меня:
— Что-нибудь случилось?
— Что ты сказал про Рим?
— На тебе лица нет. — Серафим кивает в сторону буковки М. — Чего ты там увидел?
— Да нет, все хорошо. Экх-кхы-кхы… — пробую рассмеяться. — Давно не виделись.
Серафим округляет глаза:
— Точно хорошо?
— Пойдем. — Эльвира тянет Серафима за рукав, ей нелегко, у нее такие же ашановские пакеты, только четыре, а не десять. — Не видишь, у него все нормально.
— Пока. — Серафим плавно разворачивается вместе с пакетами, словно бомбардировщик на взлетной полосе.
— У старшего брата дочь через два месяца в первый класс пойдет, а я ее до сих пор не видел. Знаете, как назвали? Минерва.
— Понятно, — кивает Серафим.
И я киваю. Совсем не хочется их отпускать.
— Собственно, что понятно?
— С братом все понятно, — объясняет Эльвира. — С твоим братом все понятно. Вы с ним, должно быть, похожи.
— Редкое имя, — одобрительно кивает Серафим.
— Джана!
Бомбардировщик разворачивается.
Нет, конечно же они еще не думали об имени, это совершенно очевидно, — смотрю им вслед, — отсюда такая реакция. И почему я уверен, что через девять месяцев у них обязательно родится дочь?
— Отдай мне. — Серафим притормаживает, предлагая забрать у Эльвиры пакеты. Эльвира убыстряет шаг:
— Пошли!
Будет смешно, если через девять месяцев, в момент выбора, Серафим озвучит имя Минерва… Нет, супруга не допустит, даже в мыслях:
— Пошли! — И они придут к другому имени. ТаМара, или что там у нас на М?
2031 год.
— Тамара Серафимовна, обождите минутку…
Тамара Серафимовна, почему бы не обождать? Одну минутку, через каких-нибудь тридцать лет. Она уже есть, эта минутка.
Не знаю, кто вас окликнул, какие меж вами отношения, торопитесь или никуда не спешите, замужем или феминистка, рожали или Бог пока не дал, — сначала карьера, а там посмотрим; живы ли ваши отец и мать? — Я вижу лишь силуэт, застывший в дверях, облитый солнцем силуэт. Глядя на силуэт, я думаю о пугающих пространствах, о том, что вижу силуэт, о том, что мне в этот момент пятьдесят семь, если будет пятьдесят семь, что мне двадцать семь, и о том, что фигурой вы пошли в мать.
Есть вещи, которые мне не дано понять.
20
Бегу по Ленинскому проспекту, по встречной полосе, в сторону Юго-Запада, словно за кольцевой меня не достанут, пересекаю Университетский проспект, метров через восемьсот возникнет Ломоносовский, а там еще километров пять и МКАД. Бегу, задыхаюсь, шарахаюсь от пролетающих мимо машин: М-е! М-е! М-е! — сигналят мекающие твари, слышен визг тормозов, за спиной раздается глухой удар железа о железо. Кто хоть раз в жизни видел последствия от такого удара, услышав звук, тут же представит их вновь: битое стекло, покореженное железо, кровь, тело на асфальте, накрытое простыней, — проезжающие сбрасывают скорость (с каждым может случиться), никто не останавливается. М-е! М-е! М-е! Не создавайте затор! Бегу, петляю между машин, чувствую спиной, как меня настигают. М-е! М-е! М-е! За мною гонится красная буковка э-М!
Смотрю на красную буковку М, кокардой сидящую над козырьком входа
в метро — прочно сидит, поселилась навеки, — ее с козырька и ураган не сорвет, но… Если полдня проиграю в шахматы, — будьте спокойны, — во сне, склонившись над доской, буду обдумывать очередной ход; однажды, потянувшись за ферзем, проснулся от ужаса. Когда я гостил в деревне, хозяин, добрая душа, решил побаловать меня крольчатиной; в его клетках этих пушистых зверьков сидело около ста штук: сказал — сделал. Жаркое получилось отменное — в собственном соку, с зеленью. Так вот, кролик, которого мы съели на ужин, целую ночь после этого бегал за своими сородичами, настигал их и трахал, как могут только кролики. Помню, проснулся в холодном поту, увидев красные кроличьи глаза прямо перед собой. И если сейчас я отсюда не уйду, — впрочем, скорее всего уже поздно, — бежать мне ночью по встречной полосе, в сторону Юго-Запада, спасаясь от красной буковки а-а-М!
— А конфетку а-а-М! Никому не да-а-М!
— Стоп — игра! — визжишь, будто тормоза. — Я в домике! — складываешь над головой ладони треугольником, в виде крыши. — Стоп — игра! — Просыпаешься от собственного крика.
Что будет, если однажды не успею проснуться?
Поскольку вопрос риторический — когда-нибудь точно не успею, — лучше всего достать неигранную колоду карт, найти девственницу, уговорить ее посидеть на колоде, где-нибудь… хотя бы у меня дома! раскинуть карты, и если на запрос “Что будет?” выпадет туз пик хвостом вверх, а наконечником вниз…
Проезжающие сбрасывают скорость (рано или поздно с каждым случится), никто не остановится.
— Когда не успею проснуться, тогда и посмотрим! Правильно? — обращаешься к девственнице, откидывая туз пик. — На риторический вопрос всегда найдется риторический ответ.
Главное — обворожить незнакомку словами, увлечь призраком тайны: “Смотри, что-то клубится, вызревает, решается в полутьме, быть может, наша с тобой судьба?” — не переусердствовать с тайной и вовремя предложить выпить:
— Не факт, что я сам приторможу, — поднимаешь бокал. — За нас!
А чтобы девственница больше никогда не сидела на картах, надо лишить ее невинности. Ради этого, собственно, целочка и потребна, чтобы вывести тебя из пустыни, напоить живительной влагой, увести подальше от красной буковки М, кокардой сидящей в твоем мозгу; поскольку любая цыганка-сербиянка объяснит: “Скажу всю правду: что было, что есть, что будет, — не верь другим, правду видим только
мы”, — так говорят они. Так вот, любая цыганка-сербиянка объяснит, что гадание на картах и девственность, две вещи несовместные, что неиграная колода требуется карточным шулерам и тем, кто садится с ними играть; что у каждой гадалки есть своя единственная колода, быть может, пришедшая к ней по наследству, доставшаяся от бабушки, что от карточной колоды у цыганки нет тайн, с ней можно пошептаться как с лучшей подругой, спросить совет; что этой колодой цыганка дорожит как родной сестрой.
— Золотоокий, сбей карту. — Сдвинь левой рукой, от себя, карточную колоду, а дальше смотри и слушай, слушай и смотри, как что-то клубится, вызревает, решается в полутьме, быть может, твоя судьба, — не проводи параллелей, будь целочкой.
В общем, если не выпадет дама бубен, нелегкая мне ночь предстоит. Кто знает, как карты лягут?
Бубновая дама. А если тебе повезет, и выпадет дама бубен, не окажется ли она, в недалеком будущем, для тебя тузом пик?
Пиковый туз. Хороший вопрос.
Трефовый валет. Окажется — значит окажется. Я равнодушен к картам, хотя понимаю, — любая карта, скажем, шестерка треф, при определенном раскладе может стать тузом пик. Сколько королей на наших глазах превратилось в шестерки, сколько шестерок — включите телевизор, послушайте последние новости — превратилось в тузов?
Пиковый туз. Плохой ответ, из него следует, что ты не равнодушен, чем дама бубен окажется.
Бубновая дама. Хороший ответ для дамы бубен.
— Будьте любезны? — Игроку, сидящему слева, предлагают сдвинуть шапку, что тот и делает, сдвигая колоду карт чуть выше середины. Банкующий сдает. Все участники процесса внимательно наблюдают друг за другом.
Внезапно, руку, сдающую карты, перехватывают в полете:
— Одну минуту!
— В чем дело? — Сидящий на раздаче пробует высвободиться. — Уберите руки!
— Вас не затруднит продемонстрировать свои манжеты?
— Какие манжеты? Уберите руки!
Из рукава банкующего вынимают карту:
— Что это?
Карту предъявляют игрокам. Игроки:
— Пиковый туз!
— Как туз?
— Туз!
Банкующий. Этого не может быть, — смотрит на карту, будто видит ее впервые. — Мне подбросили!
— Кто?
Карты летят в лицо банкующему.
— Держите, а то уйдет!
— Не уйдет!
— Мне подбросили!
— Знаешь, как с такими поступают в приличном обществе?
— Канделябром ему! По личности!
Валет трефей оказывается на полу. В суматохе на него наступают лакированной туфлей.
Трефовый валет. Мне не с руки ставить на карту свое будущее.
Бубновая дама (разглядывая след от подошвы на собеседнике). Оно и видно!
Трефовый валет. Я равнодушен к картам.
“След от подошвы как след от пощечины”, — думает трефовый валет. “Гораздо хуже”, — думает бубновая дама.
Трефовый валет. Чьи-то руки со скоростью, неразличимой для глаз, мелькают в воздухе, — кто-то тасует нас; порой, мы оказываемся в немыслимых ситуациях, или в банальных там, где рассчитывали оказаться в немыслимых. Движения рук невозможно уловить, даже о самом их присутствии здесь, среди нас, мы способны судить задним числом, когда все уже произошло, — посмотрите на меня! — догадываться о них по последствиям.
“Надо предохраняться, — думает дама бубен о последствиях, разглядывая след от подошвы на молодом человеке, — не хватало от него залететь, я достойна лучшей доли. Кому я буду нужна с ребенком на руках? Может быть, мне еще выпадет пиковый король!”
Бубновая дама. Никто не знает, как карты лягут. Правильно, валетик?
Трефовый валет — воздыхатель. Любые попытки предвосхитить траекторию полета незримых рук, обречены на провал, — я сам тысячу раз пробовал. Не знаю, как объяснить… они из другой материи, что ли?..
“Несчастный он какой-то, — думает дама бубен, — но что-то в нем есть… холодные тонкие губы, нервный рот… безусловно, что-то есть. Я бы могла стать его счастьем!” — внезапно осеняет ее.
Бубновая дама — преданная особа. Ты такой миленький!
21
Улыбнитесь, скажите “секс”.
— Секс!
— Снимаю. Повторите.
— Секс!
— И еще разочек.
— Секс!
— Прекрасно! голову наклоните. — Секс! — Волшебно! волосы чуть откиньте. — Секс! — Божественно! — Секс! — Превосходный ракурс!.. Все, на сегодня все. Завтра в десять. До завтра.
Мне девятнадцать, я снимаюсь в рекламе. Я — модель; закончила платные курсы. Я иду по Тверской, у меня сто баксов. На меня, я знаю, приятно смотреть.
Дома старая мать, ей почти что сорок, — тридцать восемь. Старший библиотекарь. Полупустой холодильник, любит читать Данте.
О, Беатриче!.. По-моему, лучше смерть!
— Нет, не так! сделайте удивленье, сделайте мне восторг и немножко бездны.
— Это как? (пошел бы ты в жопу. Бездны!)
Сделайте губы…
— Бантиком?
— Кто вас рожает? Сделайте губы… (Дура!) Не смейте сбивать меня с мысли!
Я же в процессе. Сделайте буковкой О!
Буковкой О! О, все принимающей буквой!
Рваный ритм, кровоточащий, полный соблазна, загубленных и не рожденных душ, поисков тела, голого тела, такого как на рекламе, где как лучик, сияет любой волосок. Чтобы родиться, если еще не родился, чтобы молиться на тело, если уже родился, чтобы себя погубить.
О! как сладкО!
— Все, на сегодня все. Всем спасибо. До завтра.
Тук, тук, — каблучки. Чмок, — в щечку, — чмок.
— До завтра.
Тук, тук, — каблучки.
— Маша… Оболдина!..
— Машка, тебя зовут.
Модельное агентство, студия. Арт-директор беседует с фотографом, время от времени, касаясь своей рукой его руки, касаясь волос взглядом. Чуть в стороне от них модель, ждет, когда на нее обратят внимание.
— Когда-нибудь, — арт-директор мечтательно закатывает глаза, — завтра? послезавтра? искусство кино разделит удел живописи. Поиски цвета и форм, отказ от поисков, приглашение зрителя к сотворчеству, отказ от зрителя, отказ от творчества; бродячие сюжеты комиксов и те остановятся.
— Свет очей моих, — фотограф жеманно поправляет мужественный воротничок, без всяких рюшек, — это похоже на полный пипец!
— Устанут очи, сомкнутся набухшие веки. — Рука доверительно легла фотографу на плечо. — Ты даже не представляешь, насколько прав.
— Я всегда прав!
— Только реклама продукта, — взгляд арт-директора полон любви, — пространные заявления создателей, хитроумные конструкции критиков, деньги, вложенные в проект под рабочим названием: “Жизнь”. Триста миллионов долларов! Самый дорогой в истории человечества! С двадцать девятого во всех кинотеатрах страны.
— Это ты про “Апокалипсис”, что ли?
— Смотрите с двадцать девятого числа! Смотрите!
— Говно фильм.
— Никто не смотрит. — Арт-директор переводит взгляд на модель. — Бог все видит — никто! — Обращаясь к модели: — В финале, когда побегут титры, под звуки иерихонских труб — удачный, замечу вам, ход, — выяснится, что лучше наскальной живописи ничего и не было.
Модельное агентство пять минут спустя, гримуборная. Беседуют две модели: Маша и Наташа. Потом к ним присоединится третья модель — Зоя, чуть позже появится арт-директор.
— Чего хотел?
— В кино позвал.
— Да, ну?! Он же по другим делам.
— А может двустволка?
— Я бы знала. (Наташа снимает макияж.) Наверное, там серьезная туся намечается, надо соответствовать. Иначе, зачем ему приходить с бородой?
— С какой бородой?
— Ты че, необразованная совсем, в школу не ходила? На их сленге, прийти с телкой, значит, прийти с бородой.
— Прикольно!..
Появляется Зоя, с золотистым загаром (все свободное время в солярии), это ее ослепительная улыбка возникает при слове “Кипр”. Зоя в курсе происходящего. Она снимает с себя полупрозрачную тунику, оставаясь в стрингах телесного цвета.
Зоя (с придирчивой доброжелательностью разглядывая себя в зеркале). Пойдешь?
Маша. А куда деваться?
Зоя. Пошли на хер! Я бы ни в жизнь не пошла.
Наташа. Вот только не надо рассказывать!
Зоя. Это когда было?
22
Пустая небесная синь наблюдает меня, — клевая телка на плакате рекламирует мороженое: дама бубен кокетливо держит в руках фаллический символ. (Нет, не так! — взвивается Серж. — Ты должна пробуждать желание! У каждого, кто увидит плакат должно вставать! как по команде! Любая манюрка должна хотеть оказаться на твоем месте, любая чичирка обязана представлять, что это с его чичиркой ты играешь язычком. Тебе понятно? — Натурщица кивает. — Ничего тебе, нах, не понятно!
Я художник, я работаю с подсознанием. — Натурщица кивает. Серж, глядя на нее, успокаивается. — Ладно, хорошо… приготовились… ты готова? — Натурщица кивает. — И прошу тебя, умоляю, без блядства в глазах!) Где бы чичирка не находился, разглядывая плакат — у всех нынешних рекламщиков один и тот же прием, — с любой точки чичирке будет казаться, что дама бубен смотрит прямо на него, и, несмотря на всю откровенность сюжета — вот он, творческий поиск! находка фотографа! — смотрит без блядства в глазах. Фаллический символ, при желании, можно ассоциировать с мороженым.
Разглядывая плакат, хочется воскликнуть: “Что ж вы творите? Пидарасы! Так нельзя! Мы не в секс-шопе. Вы рекламируете мороженое! для детей! К тому же это не профессионально, — после такой рекламы хочется чего угодно, только не мороженого!” На что пидарасы отвечают: “Каждый понимает в меру своей испорченности”.
Дальше разборчивым почерком, тщательно выводя каждую букву:
“Куда смотрит мэр г. Москвы Юрий Лужков и его жена, имеющая свою долю в рекламном бизнесе? Прошу компетентные органы разобраться в происходящем.
Доброжелатель”.
Разобраться в происходящем — это так естественно для ученого, писателя, художника, композитора, философа. У каждого из вышеперечисленных существует свой набор подручных средств, к примеру, у художника — кисти, краски, подрамник, холсты; у писателя — перо и бумага/компьютер. Их разъединяет возраст, пол, вероисповедание, образование, национальность, профессия, страна, политические пристрастия/отсутствие пристрастий, социальное положение, — что там у нас еще из предрассудков? Всех их объединяет одно — внутренний мир, — они пробуют разобраться в себе, иногда (предрассудки?) принимая внутренний мир за внешний; чаще (мастерство), используя внешний мир для раскрытия внутреннего.
Можно написать гениальный роман на обрывках бумаги, огрызком карандаша, в полутьме, когда солагерники храпят и вонь стоит от портянок в бараке, что не продохнуть, между отбоем и побудкой, отбирая время у сна; зверьком озираться на каждый шорох; опасаясь шмона, постоянно придумывать хитроумные нычки для нетленки.
А можно, уединившись от мира, заточив себя в башню из слоновой кости, каждый раз облачаться во фрак — обязательно свежая рубашка, — перед тем как садится работать за массивным дубовым столом с кожаным верхом. Случается, что роман, написанный на зоне, получает всемирную славу, и писатель, оттрубивший восемь лет, получает возможность жить где хочет и как хочет. Он заточает себя в башню из слоновой кости и пишет, пишет, пишет, пишет том за томом, но гений оставляет его. Бывает, автор, чьим гением освещалась башня из слоновой кости, попадает на зону, и там его забивают ногами урки, перед смертью вгоняя писателю швабру в жопу, — но он в лагере все равно ничего бы не написал, и если бы выжил, откинулся с зоны, — не написал ничего, — он бы не смог сломленным.
Каждый из них пытался разобраться с происходящим, и разобрался, причудливым странным образом. С их докладными записками ознакомились в вышестоящей инстанции и сделали соответствующие выводы. С их романами, романами-судьбами ознакомились в нижестоящей инстанции, то есть читатели, те, кто приказ отдавал/сажал/убивал/фигу в кармане держал/ждал/не ждал/читал/не читал/любил/проклинал/слыхом не слыхивал/знать не знал, — и мы сделали соответствующие выводы: на могилу цветы — стали почитателями и доброжелателями, рьяными почитателями и рьяными доброжелателями, — мы за них любому глотку перегрызем.
И в том и в другом случае, писатели сидели по статье “За измену Родине”. Позорная статья у воровской, пиковой масти, почти педофил: “Сука! Хотел над Родиной надругаться?!”
Есть один закон, не воровской, не химический, не физический, не математический, не юридический, за него не голосуют в Государственной думе ни в первом, ни в третьем чтении, он не внесен ни в одну Конституцию мира. Закон этот формулируют по-разному, но он работает во всех традиционных религиях; иными словами, — он работает, и преступить его — понести неотвратимое наказание.
Закон прост: спрашивай с себя.
Они не могли жить по другому закону, поскольку были Настоящие. Им было с кого спрашивать.
— Во-первых, не надо их сравнивать, писатели были совершенно разными в жизни и в творчестве, прямая противоположность друг другу, — возмущается авторитетный читатель. — Они сходились в одном: страшная трагедия, которую пережила наша Родина в ХХ веке, нашла свое яркое отражение в их трагичных, но, прошу заметить, трагичных глубоко по-своему, судьбах. Давайте говорить о каждом из них в отдельности, разделять, не мешать в общую кучу.
— Давайте.
— Вы утверждаете, что они жили по одному закону?
— Утверждаю.
— Как? Если один — тонкий лирик, склонный к постоянной рефлексии, к причудливому плетению словес, дающий полную волю своей прихотливой фантазии, порой удивляющий оригинальными философскими конструкциями, не имеющими к реальности прямого отношения, а другой — правдоискатель, реалист, скрупулезно прописывающий детали быта, тщательно прорабатывающий психологию персонажей, болезненно реагирующий на любую социальную несправедливость, боец, приравнявший перо к штыку, обличающий пороки власти, людские слабости, Геракл, вычищающий Авгиевы конюшни, Давид, борющийся с Голиафом?
По-видимому, я обиделся за писателей.
— Нам не о чем говорить, — демонстративно отворачиваюсь. Каждый может понять только то, что и так понимает — никому ничего нельзя объяснить; желание стать другим (в данном случае — благодаря начитанности) — похвально, но желание ничего не меняет.
— Ты морду-то не вороти!
Хамское обращение подействовало, — снова оборачиваюсь к плакату: бубновой даме с мороженым в руке. Авторитетный читатель, не твой ли это член сжимает бубновая дама? Проверь.
— Нам не о чем с тобой говорить, подонок! — отвечает читатель.
Его уж не вернешь.
— Первоначально подонками называли челядь, допивавшую за господами остатки вина в бокалах, — грузил интеллектом старший товарищ, допивая все, что осталось на столе после дня рождения жены, когда пьяные гости разошлись по домам. — Будешь?..
Но я отвлекся. Доброжелателю абсолютно ясно, как все происходит, он ясный человек, — все происходит неправильно, — поэтому, аноним предлагает другим, которым тоже все абсолютно ясно, и чьи фамилии также покрыты мраком, разобраться в происходящем. В глазах доброжелателя, полных иллюзии, эти другие наделены карательными функциями, что позволяет им, сделав соответствующие выводы, принять надлежащие решения, восстановив попранную гармонию и справедливость.
Мэру г. Москвы Юрию Лужкову и его супруге, имеющей свою долю в рекламном бизнесе, абсолютно ясно, как все происходит, — все происходит правильно, — они ясные люди и строят при жизни памятники, потому как после смерти (что за парадокс!) ясным людям памятники не устанавливают.
Доброжелатель, предлагая другим разобраться в происходящем, снимает с себя ответственность, будучи уверен в обратном, — видит соломинку в чужом глазу, а в собственном бревна не замечает. Но виновен не только этим, отягощен не только теми, кто вместе с ним втянут в интригующий проект, под рабочим названием “Жизнь”. Когда фильм выйдет на экраны, он будет называться “Апокалипсис”.
Старший товарищ, будучи членом делегации Союза московских кинематографистов, ездивших в Индию представлять неделю нового российского кино, по возвращении делился ужасами: “Я понял, что мы живем в благополучной, богатой стране!”
Троюродный брат, заработав в начале перестройки полторы тысячи долларов (ничего подобного впоследствии с ним не случалось), взял да и отправился на эти деньги в Индию. Он светился, когда мы встретились с ним по приезде: “Ты знаешь, все их Боги до сих пор живы!” Правда, через неделю свет исчез.
Смешно, но я тоже, вслед за мэром г. Москвы Юрием Лужковым и его супругой, имеющей свою долю в российском бизнесе, считаю, что все происходит правильно.
* * *
— Представь, народу на улицах Дели, — рассказывал старший товарищ, — как у нас в час пик в метро, и каждый второй — бомж.
— У девяноста человек из ста, яркие живые очи, как-будто в сказку попадаешь.
А у нас, из ста человек — у девяноста мертвые или совсем никакие глаза, и только у десяти живые, — недоумевал троюродный брат.
— У них вдоль дорог открытые мужские туалеты, я не шучу: голубую кафельную плитку на стену налепили, сделали бетонный или кирпичный желоб для стока мочи, и готово. Все, что от индуса требуется, когда припрет: повернись к стене, расстегни ширинку и справляй надобность у всех на виду. Куда ходят женщины по нужде, не обнаружил, а спрашивать не хотелось, — наверное, терпят. Я видел, как один старик мочился, не расстегнув ширинку, чуть оттопырив штанину, чтобы ткань не мешала моче стекать по ноге, а потом тряс ногой, словно собака, ступившая в лужу. Они там, как в Багдаде времен Ходжи Насреддина, большинство ходит босиком: октябрь месяц, тридцать пять градусов жары, духота и вонь жуткая! А вот алкоголь почти не употребляют: обдолбанные попадаются, а пьяных не видел. Купить наркоту, если знаешь пять слов по-английски, не проблема, у нас в делегации двое попробовали, “зеленая халва” называется. После чего один счастливо просмеялся всю ночь, уставившись в стену, — смотрел любимую телепередачу “Что? Где? Когда?”, а второй разговаривал с самой яркой звездой на ночном небе. Звезда улыбалась и он улыбался, звезда протянула к нему свои лучи и он ей навстречу свои, она объяснилась ему в любви, и он ей поклялся в том же; сначала все происходило на небе, потом на земле, потом между землей и небом, над небом, вне неба, и длилось бы, судя по исповеди оператора-документалиста, вечно, но на рассвете произошла трагедия, — появилась другая звезда и закатила форменный скандал первой: “Это мой возлюбленный! — негодовала вторая звезда. — Какое ты имеешь право, мразь поганая, объясняться ему в любви?!” Да что там! Я видел обдолбанных аскетов!
Хочешь посмотреть фотографии? — второй режиссер, не дожидаясь ответа, тащит фотоальбом. — Это мы у памятника Свободной Индии, англичане построили.
Помпезное сооружение, вроде нашей триумфальной арки на Кутузовском, но без фигур, без копий и щитов, и больше раза в два.
— И он с вами был? — тычу пальцем в узнаваемое лицо.
— Ну, как же без Никиты?.. а это…
Что увидел Никита, какую Индию? полную контрастов, безумной роскоши и дикой нищеты, крупнейших в мире сталелитейных гигантов и кустарных кирпичных заводиков, разбросанных вдоль берегов Ганга, где все производство вручную, по технологиям ХVIII века? Не знаю, я с ним не разговаривал. Быть может, он обратил внимание на средний класс, чего не сделал никто из друзей (кино для среднего класса: вайшью и кшатриев), на европейские супермаркеты, одни и те же в любой стране, не зацикливался на шудрах и прочей экзотике (если выходя из дома, увидел неприкасаемого, — вернись и омой руки)? Все видят разное — всем показывают одно.
— Минареты? — указываю на фотографию.
— Я тоже вначале купился, — смеется второй режиссер. Следует небольшой монолог о кустарных кирпичных заводиках; не хочу повторяться. — А вот минарет.
Вижу заброшенную кирпичную трубу, раза в три больше, чем на кирпичных заводиках. Время не пощадило минарет — вверху осыпавшийся кирпич, там, откуда муэдзин призывал правоверных к молитве, — зеленый куст.
23
“Понеслась душа в рай”, — шептал себе под нос Пончик на школьном диктанте, — на каждом слове его подбрасывало, как на ухабах.
“Мама принесла молоко”, — диктует Софья Андреевна. “Мама принисла малако”, — как слышит, так и пишет Пончик. “Клинический случай, — думает про сына своей лучшей подруги учительница, заглядывая тому в тетрадь, через плечо, — с виду не идиот, мать умная женщина, откуда что берется? патологическая безграмотность! будь моя воля, взяла бы и ткнула лицом в написанное! Так можно писать, находясь либо в аду, либо в раю”. Впрочем, так далеко Софья Андреевна не думает.
“В раю, — говорю издалека, — в раю”. Если все познается в сравнении, то “в аду” будет несколько позже, как расплата за беспошлинный ввоз собственного (Пончика) сознания в рай (путем наркотического опьянения).
Не смогла мать Пончика откупиться от ада, хотя и пыталась. Следователь, как и положено грамотному следаку, деньги взял, обещал дело закрыть — да не закрыл, дело передали в суд. Следователь снова деньги взял, обещал договориться с кем надо, убаюкивал условным сроком “за употребление”, а суд влепил по полной “за хранение и распространение”.
— Не повезло с судьей, — объяснил следак.
— А деньги?
— Какие? — искренне удивился дознаватель. — Вам что дороже, деньги или сын?
Пончик пошел по этапу, мать положили в больницу.
Сразу после выхода на свободу Пончик смотрел на людей волком, словно не мог простить миру случившуюся несправедливость, типа “пока я на зоне пайку хавал, вы тут боговали”. Ему казалось, что он попал за границу, или в рай, в котором до него никому дела нет; в чужой, следовательно, враждебный рай. У Пеликана к тому времени как раз появились первые нормальные деньги, и мы втроем завалили в шинок под названием “Тарас Бульба”.
— Пончик, как там? — поинтересовался автор прекрасного шлягера (если шлягер бывает прекрасен), в одночасье сделавшего его создателя знаменитым; на языке литераторов такие тексты называют “паровозами”, к ним, как к паровозу вагоны, цепляют впоследствии другие тексты, зачастую менее удачные, и паровозы тащат тексты наверх: чем круче паровоз, тем больше вагонов можно прицепить.
— Забыли детское погонялово. — Речь вчерашнего сидельца была жестка не-оправданно. — Пончик умер. За Пончика жопу на фашистский знак порву!
— Слышь, Пончик, не напрягайся! Мы не на зоне. — Почти шутя, но внятно. — Пончик умер. Да здравствует Пончик!
Наши взгляды пересеклись. Ничего нового, особо страшного я не увидел.
— А ты, смотрю, крученый стал.
Крученый не крученый, но вилкой в руках даже меня не удивишь; что нам блеск стали в глазах?
— Теперь мы будем называть соль посыпухой?
А вот теперь Пончик и вправду напрягся.
— Не прикалывайтесь, пацаны! — встрял в диалог поэт, обеспокоенный, не понимающий кто не прав. — Давайте закажем на горячее котлеты по-киевски?
Пончик, виртуозно жонглируя вилкой, чего-то выжидал. И долго он так будет? Вилка кувыркалась меж пальцев, как на гимнастической дорожке акробат: фляг, сальто, бедуинское сальто, переворот вперед, второй переворот, лемминг, винт, стрекосат… Мы улыбнулись одновременно, глаза в глаза:
— Талант или практика?
— Опыт. — Вилка легла на стол. — По-киевски, значит, по-киевски.
Я, щелкнув пальцами, поддержал:
— Понеслась душа в рай!
Пончик хохотнул, польщенный моей памятью. Пеликан тут же взмахнул рукой, подзывая халдея:
— Друзья встречаются вновь!
— На зонах вилок нет, — рассматривая стальную — не знаю, мельхиоровую? — вилку, заметил Пончик, — ложки… алюминиевые.
— Понимаю, холодное оружие, — с серьезным видом качнул хмельной головой Пеликан.
— У опущенных — ложки с просверленными дырками, похожие на решето, типа “сука, ищи мясо в супе”, — сгущал краски мотавший срок.
— Беспредел! — ужасался Пеликан.
— Беспредел — когда не по понятиям. А терпилово, на то и терпилово, чтобы терпеть.
Но я забегаю вперед, это было после пятой рюмки, когда соль еще не посыпуха, но уже и не совсем соль.
Принесли водку, разлили. “Со свиданьицем!” Принесли закуску. Снова разлили. “За встречу!” За бутылкой “Nemiroff” с перцем Пеликан пытался выспросить у Пончика про тамошнее житье-бытье: что можно — чего нельзя? правда ли, что на зонах не любят москвичей? если у него бабушка из Калуги, может ли он, не дай бог, доведись ему в тех местах побывать… тьфу-тьфу-тьфу… сказать, что он из Калуги? как надо правильно себя поставить? что значит “не верь, не бойся, не проси”?
— То и значит.
— Ты что, собираешься Ахмадулину на гоп-стоп взять или рок-оперу сочиняешь: “Один день Ивана Денисовича”?
— Только не смейтесь…
Принесли котлеты по-киевски. “За котлеты”! — пошла пятая рюмка.
— Только не смейтесь, — крякнув, продолжала восходящая звезда, ставя опорожненную рюмку на стол, — никого я ни на какой гоп-стоп брать не собираюсь.
— Значит, опера?
Пончик хохотнул:
— А я подумал…
— Мне иногда снится, как меня заводят в камеру…
— В КПЗ, что ли, — пробую уточнить, — или на тюрьме?
— Наверное… все нары забиты людьми, даже под нарами спят, и я стою возле дверей, не зная, что мне делать, куда идти, надо ли что-то сказать?
Мы замолчали. Неловко, когда человек ни с того ни с сего, среди праздника, среди гульбы — о своем, потаенном, больном.
— Не надо тебе туда, — рассматривая стальную — не знаю, мельхиоровую? — вилку, заметил Пончик.
— Да, я понимаю…
— Вот и забудь. Возьми вилку и закусывай, радуйся вилке. На зонах вилок нет… ложки… алюминиевые.
Что было дальше, смотри раньше.
Чем больше Пеликан погружался в свой собственный ад, тем быстрее Пончик возносился в иллюзорный рай. Мой пьяный мозг пробовал все зафиксировать и разложить по полочкам, порой казалось, что у него неплохо получается: я маялся в чистилище.
Одни говорят: на Земле самая трудная школа, мы приходим сюда учиться. Глупости. Я не о Пончике, через восемь месяцев Пончика опять посадили. Чему может научиться травинка? Из зерна — в росток — в зеленый, нежный стебелек — в изумрудный, стройный, сочный стебель — в желтеющий, засыхающий, теряющий гибкость, ломкий — в сухой, утративший дар фотосинтеза, не живой, желто-бурый — в бурый. Кто сказал, что наши превращения принципиально иные? Быть раздавленной под колесами проезжающего автомобиля, перетертой челюстями коровы, исчезнувшей в чреве ее во имя молока, скошенной на силос, засушенной за компанию с полевым цветком, бережно подшитой к бархатной страничке в гербарии, выброшенной после того как тобой задумчиво поковырялись в зубах, созерцая бескрайнюю цветущую даль, или — лучший вариант! — дожившей до глубокой осени, седого, серого неба, холодных стылых дождей, — что значит судьба? Травинка с Альпийских лугов удачливей своей заморенной сестрицы из Нечерноземья? что значит удача?
В реальности муравья ты — дерево, в моей — былинка под ногами, для пингвина — тебя не существует. Что значит реальность? По отношению к чему я — пингвин?
24
— До завтра.
— Пока.
Чмок, — в щечку, — чмок. Тук, тук, — каблучки.
— Маш, ты меня подождешь?..
Маша берет журнал с круглого стеклянного столика в фойе, утопает в мягком кожаном кресле.
— Жду.
Лазурные путешествия! Дух странствий перенесет вас в теплые воды Эгейского и Средиземного морей. Вспомните Одиссея, Ясона, святого Павла и лорда Нельсона, наслаждавшихся первозданным очарованием наших бухт. Настал ваш черед! Турция. Время пришло. ГАРНЬЕР АМБР СОЛЕР. Первое молочко SPF 15 без недостатков высокой защиты. Новая формула с нутрифлавонами кактуса + витамин Е — ультраувлажняющая, нелипкая, ультразащищающая. Эффективность подтверждена дерматологами. Защита № 1. Нелипкая, но очень притягательная! Слово редактора. Во время грязной московской зимы и робкой весны, во время ледяной депрессивной осени, а также в дни, когда, хоть ты тресни, думается о вечном, избавиться от этих мыслей невозможно — так вот, в эти нелегкие моменты приходят сомнения: а вдруг лето вообще не наступит. “Наступило, — сказала Маша главному редактору, упитанной пожилой женщине сорока с лишним лет, чья фотография находилась рядом с колонкой редактора (тщеславная сучка! несостоявшаяся Жорж Занд), посмотрела на обложку журнала, апрельский номер. — Не то слово наступило! В самом разгаре, бабуля. — И, зачем-то акцентировав внимание на “бабуля”, добавила: — Бабуля, забудь про депресняк!” — После чего, тут же перелистнула страницу, ее внимание привлекли красные буквы на фоне белой пены голубых волн: ВНИМАНИЮ ОТДЫХАЮЩИХ НА ЛАЗУРНОМ БЕРЕГУ!
Подошла Зоя:
— Выкинь каку! — выдернула из рук журнал, бросила на столик. — В твоем возрасте нужно читать Тургенева.
— Читала. У меня мама библиотекарь.
— Испорченная девчонка? — Зоя насмешливо заглянула в глаза; немало мужчин с радостью отдадут свою месячную зарплату за этот взгляд. — Идем.
Маша выныривает из кресла:
— Ты на моря собираешься?
— В августе, с сыном, — и, через паузу, словно услышав следующий вопрос: Куда? — в Турцию. Ребенку четыре года, а он еще моря в глаза не видал, — тот же насмешливый взгляд, — пробел в образовании!
— Дух странствий перенесет вас в теплые воды Эгейского и Средиземного морей.
— И, что совсем немаловажно для тощего духа кошелька, чартерным рейсом.
У Зойки всегда найдется ответ, последнее слово обязательно будет за ней. Она имеет всех, включая заказчиков, предлагающих провести воскресный уик-энд на Канарах, и ей за это ничего не бывает! Другую бы выкрасили и выбросили. Впрочем, ребенка воспитывает одна, точнее, с мамой, — видимо, кто-то ее все-таки отымел, жестоко, — даже отчество сыну свое дала. Когда Зоя рядом, Оболдина кажется себе чуть умней, чем выглядит на самом деле, хотя по логике вещей, должна чувствовать себя набитой дурой. Маша старается соответствовать старшей подруге, где-то подражает, скорее на подсознательном уровне, но какие-то жесты, фигуры речи, откровенно заимствует, если, конечно, автора оригинальных словесных конструкций не оказывается поблизости; к тому же, кто сказал, что они оригинальные? Маша?
У меня фора в пять лет, — вот о чем никогда не забывает девятнадцатилетняя модель, о возрасте. “Уж я-то постараюсь не допустить ее ошибок”, — думает голубо-глазая Маша, с восторгом глядя в карие Зоины глаза.
Маша из числа тех людей, которые умнеют или глупеют в зависимости от окружающей среды, но, несмотря на это, Оболдина готова к самосовершенствованию. Ясное дело, что Маше хочется быть не только красивой, но и умной, как Зоя: умной, чтобы красиво жить. Выросшая в нищете, среди книг, не любившая ходить в гости, а если и приходилось, к кому-нибудь на день рождения, то никогда не разувалась в гостях, — боялась показать вечно заштопанные на пятках колготки (Королеву из себя строит! — сплетничали завистливые одноклассницы), она искренне считает книги спутниками нищеты. А нищета — грех, — протестанты придумали такой парадокс, типа Рай на земле. И многие повелись, поверили. А как не поверить? Любой вменяемый человек против нищеты. Лучше быть миролюбивым сытым животным, чем агрессивным голодным зверем.
“И те, и другие — грех!” — возопят невменяемые.
Пускай вопят, — отмахнется Маша, если, конечно, услышит. — Нам с ними детей не крестить. Зоя вообще приглашала на роль крестного отца Серджиньо, он, несмотря на псевдоним, православный, в детстве у него была кликуха Серый, во всяком случае, он так говорит. Серджиньо каждое воскресенье в церковь к причастию ходит, даже когда форс-мажорная ситуация в агентстве или срочный заказ. И Машка, если потребуется, арт-директора в крестные пригласит; но ей об этом думать пока рано.
Подруги выходят из прозрачных, как воздух, стеклянных дверей студии, — не будь на дверях массивных стальных ручек, можно было бы голову о стекло разбить, — можно подумать, что ручки висят в воздухе. Не сговариваясь, подруги направляются в “Кофеманию”, движутся почти без слов, не обращая внимания на проходящих мимо мужчин: ни той, ни другой нет никакого смысла строить глазки, — не по причине розовых настроений (что бы ни сочиняли про моделей, Маша не может представить себя в постели с другой женщиной), и не из-за того, что их сердца на время кем-то увлечены, навеки заняты, — они свободны. Мужчины и так у наших ног, — не задумываясь, скажут девчонки и будут правы. Тверская — тот же подиум, вот настоящий ответ. Смотреть прямо перед собой, в светящуюся точку на горизонте, расположенную где-то там, в самом конце зрительного зала и одновременно у тебя внутри — точкой можно выбрать все, что угодно: лампочку, чье-то лицо, фрагмент стены, — двигаться к ней, только к ней. Сражать недоступностью зевак. Впрочем, Зоя успевает наблюдать за происходящим каким-то боковым зрением, ей это ничего не стоит, она не может позволить себе утрату контроля над ситуацией.
— Люди в общении реагируют на интонацию. — Зоя комментирует чье-то восторженное “Бля!”, оставшееся за спиной. — Ты сразила очередного мудака грациозной походкой, а не простоватостью среднерусского лица. Ясно, о чем я? — Маша согласно кивает. — Только зануды реагируют на слова, вглядываются в формы, задумываются над содержанием. — Оболдина на миг нахмурилась, задумавшись над содержанием; задумываясь, она всегда хмурится. — Восторженному мудаку лицо показалось прекрасным. Твое лицо и вправду прекрасно, но не идеально; зануда нашел бы к чему придраться. Мудак же увидел ровно то, что ты хотела ему показать. — Зоя сходит с невидимой тонкой линии, ловко уворачиваясь от идущего лоб в лоб, на таран, жаждущего столкновения, крови, отмщенья за прошедшую жизнь, за нищую поруганную старость, взбалмошного, несчастного старика.
Несмотря на “простоватость среднерусского лица”, Маша ничуть не обиделась на Зою, в ней, как и в большинстве женщин, присутствует мазохизм. Она улыбнулась. Улыбка: защита №1. Нелипкая, но очень притягательная! Или обиделась, но не подала виду: жаль, что Зоя не столкнулась со старичком! — оценила улыбку №1 в сверкающей витрине магазина. Главное, как себя преподносить, — все, что вынесла Оболдина из небольшой лекции; ровно то, что и до этого знала. Сколько же вокруг мерзких запахов! — подумалось Маше. Ей показалось, что даже у нее под мышками… Духота давала о себе знать.
На подходе к “Кофемании” Маша заметила паркующийся прямо напротив дверей “Peugeot 206” и, не выдержав, ускорила шаг. Она успела толкнуть двери кафе в тот момент, когда двери “Peugeot” захлопнулись и сигнализация сказала “квак”. Вошедших накрыло приятной прохладной волной, кондиционеры “Boch” работали не покладая рук. Двухместный столик, единственный свободный островок на всем архипелаге кафе, — почувствуй себя Робинзоном, — да еще у окна! Все-таки у меня чертовски развита интуиция, — вместо того, чтобы почувствовать себя Пятницей, — удовлетворенно отметила Маша, устремившись к столику, — вдруг кто-нибудь вынырнет из-под земли и опередит? Несмотря на то, что других претендентов поблизости не наблюдалось, она смогла перевести дыхание, только усевшись на свободный стул. В Маше живет боязнь последнего шага, недоверие к финальному аккорду, какое-то недоброе предчувствие, словно в последний момент все может расстроиться, все, что так хорошо складывалось, рухнуть: чем ближе долгожданный финиш, тем больше страх упустить победу на последних метрах, — ощущение, что тебя обойдут. О фобии речь не идет, но каблук на подиуме, когда-нибудь точно сломает.
Неторопливо, будто так и положено, подошла Зоя: “Повезло”. Скорее, констатируя факт, чем радуясь удаче; взглянула на часы: 16.45. Окинула взглядом зал: бедные девки, столько ждущих симпатичных мордашек, и на все кафе два сопливых юнца, воображающих себя шмелями, попавшими в цветник (сходство с заморенными шмелями придавала футболка на утлом тельце одного из них: черно-желтая, в полосочку, словно с рекламы Билайн). Отодвинула стул, иначе к столику не протиснешься, присела (что значит мастерство! — на крошечном пространстве остаться королевой, — левая нога вытянута вперед, ступня полностью касается пола, правая нога согнута в колене, отведена вбок, под углом в 45╟, спина прямая, не соприкасается со спинкой стула), и вынула из сумочки пачку “Vogue”. Закурила, посмотрела в окно, из прохлады в духоту… тонкие длинные пальцы, тонкая длинная сигарета… сбила пепел. Четыре юных москвички, три из них с удовольствием хлопали дверями “Peugeot 206”, раня слух четвертой владелицы авто, стояли в проходе между столиками в центре зала; пошушукавшись между собой, они направились к барной стойке, ждать, пока что-нибудь освободится. “Ожидание может затянуться”, — философски подумала Маша, хотела продолжить мысль, но тут подошла официантка, по совместительству — студентка, и предложила меню. “Миленький вздернутый носик, черные конопушки в рыжих глазах, можно подумать, что ей постоянно смешно”, — отметила Зоя. “Где-то мы с ней встречались”. — Маша нахмурила лоб, не вспомнила. Официантка приставила гелевую ручку к блокноту, приготовилась принять заказ. “Сейчас покатится со смеху!” — подумала Зоя. Жаль, что кроме Зои, никто редкого дара официантки не оценил. Маша с живым интересом уткнулась в меню, словно за те три дня, что ее здесь не было, в нем все несколько раз переписали. Работница общепита, поняв, что дело затягивается, решила упорхнуть, но Маша ее опередила:
— Мне дольче рукколу… — Помолчала, анализируя правильность выбора, согласившись с рукколой, добавила: — И латте.
Зоя взяла капучино.
— Одна дольче руккола, один латте, и один капучино, — прочла официантка свежую запись в блокноте. — Так?
Зоя утвердительно кивнула.
Вернув меню, Маша наконец огляделась, расслабилась. Смутная мысль, мелькнувшая пару минут назад, внезапно прояснилась:
— Бедные девки, столько ждущих симпатичных мордашек, и на все кафе два сопливых юнца, воображающих себя шмелями, попавшими в цветник, — сделала неожиданное для самой себя открытие, после чего, в ожидании похвалы, уставилась на подругу.
Зоя чему-то улыбнулась. Чего тут веселого?
— Это как клубы по интересам, — объяснила Зоя. — “Кофемания”, “Шоколадница” или “Кофе Хаус” — для юных леди, а рюмочная, закусочная или пивняк, для джентльменов. Ты когда-нибудь посещала “Кружку”?
— Про клубы по интересам я никогда не думала.
— А про общественные уборные думала? — Маша недоверчиво взглянула на подругу. — Не думала, что люди ходят сюда справлять нужду? — назовем ее нуждой общения. Мы все здесь по нужде: чашка капучино — удобный предлог. Или ты ради салата пришла? На одних дверях нарисована буква Ж, на других, М. — Тонкие длинные пальцы, тонкая длинная сигарета; Зоя сбивает пепел. — Когда ты в “Кружке”, можно подумать, что попала в мужской туалет. — Оболдина мрачно уставилась в пепельницу. Мучительно взрослеет. — Я завещаю развеять этот пепел над Гангом. — Озорные смешинки у близкой приятельницы в глазах. — Жизнь проходит через нас, как ток по проводам, постоянно меняя свое напряжение. У тебя, Машулька, нормальный здоровый организм, — когда он не выдерживает большого напряжения, ему хочется раздвинуть ноги. Ведь так? “Заземлить”, на языке пьяного электрика.
Все-таки Зойка стерва!
— Ноги так ноги, — миролюбиво соглашается Маша, не отводя от горстки пепла больших голубых глаз. — Не впервой.
— Да что ты? — Тот же насмешливый взгляд.
Нет, Маша не блядь, но девственниц в девятнадцать лет считает либо слишком расчетливыми, что значит — дуры, либо фригидными, и уж в любом случае не любопытными.
Официантка принесла заказ. Наверняка не девственница, даже думать нечего.
Подобаетъ мертвенному сему облещися въ безсмертiе.
Если бы так! — думает Маша, разворачивая салфетку, в которую аккуратно завернуты вилка с ножом, не догадываясь, что она так думает.
Подобаетъ тльнному сему облещися въ нетльнiе.
Наверное так! — думает Маша где-то там, в светящейся точке на горизонте, расположенной в самом конце зрительного зала и одновременно у нее внутри, — она думает об этом, орудуя вилкой с ножом, она думает об этом, по ту сторону вилки с ножом, за границей условных рефлексов.
Тльнное облещися в нетльнiе, и смертное — въ безсмертiе.
Так! — соглашается Маша, поедая салат, ничего не зная о своем добровольном согласии, даже не догадываясь о нем. Настроение поднимается. Все-таки есть во мне что-то от мужика, — хмыкает про себя Маша, заедая утиную грудку ломтиком груши, — стоит хорошенько покормить и жизнь налаживается.
Тайное знание, которым, как и любой другой человек, обладает Оболдина, примиряет непримиримое, дарует внешне ничем немотивированное ощущение счастья, вносит смуту в мозги, порой вгоняет в тоску невозможностью его усвоить, переварить, — быть! — по его законам, лишает смысла салат, неожиданно “дольче руккола” может показаться безвкусной или начать горчить, придает жизни смысл.
25
В этой главе герой спускается в Аид, где разговаривает с отцом. Они не понимают друг друга. Сын узнает, что 21 год назад дал обещание отцу, но не помнит какое. Почему 24 глава вымарана из текста, а не все остальные? Так бывает — главное остается за кадром.
26
В 1980-м мне было шесть лет. Над детской головой простиралось безоблачное мирное небо, и даже там, где оно сливалось с землей, не было ни тучки, ни облачка. Но чуть дальше, за горизонтом детского сознания, погромыхивало.
Отец мог отказаться от служебной командировки в Афганистан в составе “ограниченного контингента Советских войск”, но тогда бы он испортил себе карьеру, всю жизнь проходил в звании капитана. Отец не был карьеристом, мать умоляла его остаться; но это — жизнь. Он навсегда остался капитаном.
А это моя хваленая память — я не помню момент расставания, не помню, как он уехал!
А это мой письменный стол, темно-коричневый, крытый лаком: с левой стороны две ножки, с правой тумба, состоящая из трех ящичков. В самом нижнем хранится орден Красной Звезды.
А это формулировка: “выполняя свой интернациональный долг…” — на месте многоточие можно вписать: был ранен… переболел пневмонией… после тяжелой контузии начал сочинять песни и исполнять их под гитару… научился убивать… вынес с поля боя смертельно раненого товарища… приобрел нервный тик… попробовав афганской анаши оказался высоко над землей и, увидев землю, словно из космоса, в форме голубого вареника, в ту же ночь дезертировал, принял ислам, сделал обрезание, получил новое имя — Ибрагим… зачищал кишлаки, мочил “ибрагимов” десятками… представлен к внеочередному воинскому званию… пропал без вести… выписавшись из медсанчасти после двустороннего воспаления легких, женился на медсестре из Воронежа… до времени поседел… вызволил рядового из плена, обменяв его на трех баранов, чем вызвал искренний гнев замполита: “Твою мать! Трех баранов! Ты что, торговаться не умеешь?”… общался лично с командующим 40-й армией, генерал-лейтенантом Ткачом, получил из рук генерал-лейтенанта наградные часы… при проведении спецоперации вместе со взводом угодил в засаду, прикрывал отход, посмертно удостоен ордена Красной Звезды… стал камнем… стал горным ручьем… стал птицей… — чего только нельзя вписать на место многоточия?.. Кому мстить? За что теперь мстить?
А это моя хваленая память (уже говорил?) — я не помню, что обещал отцу!
А это другая формулировка: “проявив чудеса мужества и героизма…”, — на место многоточия можно вписать: был ранен… представлен к внеочередному воин-скому званию… стал птицей. Куда ни кинь — формулировки. Понимая их “практическую полезность”, не принимаю ни одной из них.
В 1980 году — и тому есть тысячи свидетельств, — в бескрайнем безоблачном небе над столицей СССР улыбался огромный, добродушный, спортивного вида Мишка, символ Московских Олимпийских игр. Вокруг него летало множество разноцветных воздушных шариков:
“Как пчелы вокруг Вини-Пуха” — так бы описал эту картину друг Винни-Пуха, Пятачок. Где ты сейчас, резиновое чудо, так трогательно умевшее двигать передними лапами? В каком из небес?
* * *
Мне десять лет, я чувствую себя пожившим, видавшим виды человеком. Первая любовь осталась в далеком прошлом, и я уверен, что больше никогда не влюблюсь. Мы живем, как написано в справке из БТИ, в однокомнатной квартире, а по жизни в двушке. Комнату в 16 кв.м разгородил огромный (высота 220 см) почти до потолка (потолки 270 см) шифоньер: с одной стороны он вплотную придвинут к стене, а с другой, между шифоньером и стеной, проход чуть больше метра, отгороженный шторой. Путем такой нехитрой перепланировки мы имеем две комнаты вместо одной: 10 кв.м и 5,5 кв. м. 0,5 кв. м занимает шифоньер. Моя каморка за шифоньером: 5,5 кв. м. Поскольку квартира расположена в торце дома, то в комнате два окна, а значит, ее можно смело делить на две, и в каждой будет по окну. Именно это обстоятельство решило в свое время судьбу деления клетки, поскольку мать пыталась сопротивляться. “У нас должна быть своя территория!” — настаивал отец. “Да, но ребенок…” — пыталась возражать мать. “У ребенка должна быть своя территория, — возмущался отец. — Если бы сыну пришлось спать в темной комнате, я бы первым от этой идеи отказался”.
За окном темнота, неизвестно который час, может, двенадцать, а может, и все четыре. Как давно я сплю, не знаю, но сегодня у меня чуткий, тревожный сон. Сквозь дрему слышу, как щелкает английский замок, открывается входная дверь, раздаются негромкие уверенные шаги. Я напрягаюсь, почувствовав опасность, пытаюсь побороть остатки сна: все как в греко-римской борьбе, чистая победа присуждается тому, кто уложит противника на лопатки. Провожу “мельницу”, получаю 2 балла, попадаюсь на “вертушку”, у соперника 2 балла, борьба продолжается в “партере”, со стоном вырываюсь из захвата, ворочаюсь в кровати, переворачиваюсь на живот, — дожать противника ни у кого не получается. До этого я целых четыре месяца проходил в спортивную секцию по классической борьбе; сейчас пожалел, что рано бросил.
В прихожей загорается свет. Большущий зеленый рюкзак ставится на пол, рядом с моими ботинками, ждущими утра прямо под вешалкой, — полированной прямоугольной дощечкой с четырьмя двойными крючками, умело привинченной к стене. Я поборол сон — у меня получается все зафиксировать и четко описать! На вешалке висит мамино полупальто и моя курточка, между ними на свободный крючок аккуратно цепляется зеленый офицерский плащ.
Прямо над входной дверью в прихожей прибиты оленьи рога. Не спорю, жлобство, Гамлет подтвердит; хотя Пеликану нравятся, напоминают ветви. Ночью, при электрическом свете, они кажутся больше, чем днем, и как-то… не знаю… таинственнее? Ночью в них никакого жлобства. Во сне рога могут превратиться в узорчатые двери. История появления рогов такова: их привез из Заполярья старый друг отца, они курсантами учились вместе. После окончания военного училища друг по распределению уехал служить на Север, и вот однажды, в отпуске, принес нам в подарок охотничий трофей, тщательно перемотанный бинтами, чтобы при доставке не повредить (вез через полстраны). В бинтах рога напоминали фрагмент скелета какого-то диковинного зверя, а при наличии художественного воображения, как у Пеликана, в них можно было увидеть заснеженные ветви. Мать сразу же предложила повесить экзотику у меня над кроватью: “Пусть ребенок радуется”. В шесть лет мне этого страшно хотелось: “Папочка, пусть!” Наверное, маме оленьи рога показались пошлостью, и она, понимая, что от подарка уже не избавиться, решила убрать их с глаз долой, засунуть куда подальше. Но отец прямо над входной дверью прибил.
От шума в прихожей просыпается мать, последние четыре года она спит на диване, не раскладывая его. В разложенном состоянии диван занимает треть комнаты: надо выносить стулья на кухню (там и так не развернуться), отодвигать стол, придвигать его вплотную к шифоньеру. Зачем перед сном столько мороки, если для одной и половины довольно? Тихо поднимается со своего ложа, ночью мама все делает тихо, чтобы ненароком не разбудить меня, а я всегда все слышу, — у нас, конечно, две комнаты, но по БТИ одна, — на цыпочках пересекает комнату, выходит в коридор, плотно прикрывает за собой дверь. За дверью слышится восторженный шепот. Я различаю голос отца… Ну, конечно! как же я сразу не догадался?.. я догадался? просто не хотел говорить?.. да, сразу догадался… по тому, как щелкнул английский замок, по звуку шагов… Ну и что? Быть может, я просто ухожу от вопроса, оттягиваю ответ: что мне сейчас делать, притвориться спящим или бежать в коридор? Я и без ответа счастлив. Потом они идут на кухню. Через несколько минут до меня доносится шкворчание масла на сковородке (шы-шы-шы), не зная, в чем дело, можно подумать, что кто-то слушает шумы и помехи в радио эфире, затем звук резко усиливается (щи-щи-щи), но кто-то продолжает крутить колесико приемника, и шум постепенно убавляется, снова усиливается и убавляется: один раз, второй,
третий, — на кухне жарят яичницу из трех яиц. Несмотря на две двери, в комнату пробивается запах. Мне хочется выйти к ним, бросится на шею отцу, спросить, где он так долго был, но я боюсь разреветься. Слышу, как они говорят обо мне, не разбираю ни единого слова, просто слышу родные голоса…
Проснувшись раньше обычного, стараясь не скрипеть, встаю с кровати, мне радостно! радостно! радостно! и немножко, самую чуточку, тревожно. Осторожно крадусь к шифоньеру, приоткрываю штору, выглядываю из-за угла. Мать, как всегда, спит, спрятавшись под белым пододеяльником, толстым от верблюжьего одеяла, — словно зарывшись с головой в снежный сугроб. Радости как не бывало, — диван не разложен. Выбегаю в коридор: на вешалке мамино полупальто и моя куртка. Никакого плаща из зеленого сукна, никакого огромного рюкзака рядом с моими ботинками; над входною дверью пошлые пыльные оленьи рога. Он не мог, вот так, прийти и уйти, это ни в какие ворота не лезет! а если и мог, если ему был дан увольнительный всего на несколько часов, он не мог прийти и уйти, не разложив наш диван, не выспавшись перед дорогой, а если и мог, то мать бы уже не сомкнула глаз, сидела с красными глазами на кухне, смотрела в окошко, а если бы и сомкнула, то не так, как всегда, с головой в сугроб. Он не мог взять и уйти, не поцеловав меня! Неожиданно отчетливо вижу то, о чем никогда не помнил: отец заходит в мой закуток, склоняется надо мной, долго смотрит на меня, гладит спящего по голове, целует в щечку: “Слушайся маму. Я скоро вернусь. — В прихожей его ждет огромный зеленый рюкзак. — Счастья тебе, сынок! — Целует в лоб. — Знай, где бы я ни был, что бы ни делал, я всегда буду рядом, всегда буду смотреть за тобой… солнце мое. Будь счастлив!”
Но еще остается надежда — последняя дверь!
Медленно, словно предчувствуя неотвратимое, словно догадываясь о чем-то страшном, с чем через минуту придется столкнуться, иду на кухню. На кухне привычная, ставшая неожиданно враждебной, вызывающая глухое раздражение, наворачивающая слезы на глаза, чистота, — никаких новых следов или тщательно заметенных свежих. В десять лет я следопыт, от моего глаза ничего не спрячется… следопыты никогда не плачут. Не дождетесь! Заглядываю в мусорное ведро, никакой яичной скорлупы. Распахиваю дверцу холодильника, масленка стоит на том самом месте, куда я, друг индейцев, а по совместительству (с трех до четырнадцати лет), мамин помощник, поставил ее после ужина. Исследую масло, — за ужином я был последним, кто прикасался к нему.
— Ты чего подскочил? Сегодня воскресенье. — Мать в ночной рубашке, в дверном проеме, в дурном настроении, в тапочках на босу ногу. — Забыл?
Обманули!
— Мог бы и поспать! — забирает масленку, ставит на стол. — Бегаешь тут, как слон… хочешь яичницу? — Меня обманули! — Когда еще и поспать, как не в выходные? — открывает холодильник, достает оттуда три яйца.
— Кашу!
Материнское сердце не обманешь, оно все слышит, даже за тысячу верст. Дурного настроения как не бывало.
— Масюлик, что-то случилось?.. в школе?.. нет?.. во дворе?..
Это нечестно! нечестно! нечестно! — все вопиет в Масюлике.
— Ты с кем-то из ребят поссорился?..
— Гречку! с молоком!!!
* * *
Если скажу, что это был сон, пусть даже такой необычный, мне без труда поверят, — самый обычный сон всегда необычен. Но это был не сон.
Если скажу, что все происходило на границе яви и сна, мне без труда поверят, ведь именно это я описал, — вроде бодрствовал, вроде спал, не бодрствовал и не спал. Нет, мне не хочется никого вводить в заблуждение, здесь нет того пограничного состояния на стыке двух реальностей, в котором, впоследствии я бывал не один раз. По-видимому, при описании события, случившегося семнадцать лет назад, последующий жизненный опыт сыграл со мной злую шутку, — я наложил одно на другое, упустил какую-то важную деталь, выделил малозначительную и в результате не точно все описал.
Если скажу, что в доме поселилось привидение, мне без труда поверят, — привидение занимает прочные позиции в мире кино, в литературе, в живописи (там оно вообще победило. Ну хорошо, не будем рубить с плеча, — разделило победу с видениями), в доме, ночью на кладбище. Привидение, как проявление присутствия незримого мира в мире зримом, явление по-своему уникальное, поскольку все остальные “шапки-невидимки” принимаются видимым миром в штыки и развеиваются, посрамленные. Привидение к общему знаменателю (да простится мне каламбур).
Если скажу, что я не знаю, что это было, мне без труда поверят, — почему я должен знать?
Если скажу, что отец вернулся — мне все равно, поверит кто-нибудь или нет! — и теперь всегда будет рядом, будет с нами жить, не в виде призрака, щелкающего английским замком, издающего шкворчанье на кухне, вращающего колесико радиоприемника туда-сюда, или, в безветренную жаркую погоду поглаживающего сыну волосы холодной воздушной волной; не в виде Super-Ego, не в виде Бога… Да плевал я на что кто подумает!
А в виде кого? — тут же задается вопросом Кто и Что. — Нужно додумывать свою мысль до конца. Здесь мы все представлены в виде кого-то или чего-то. Или ты не про здесь? Тогда про что?
Конечно, меня подмывало спросить у мамы, что произошло сегодняшней ночью, произошло ли что-нибудь? все рассказать. За завтраком я бросал на нее испытующие взгляды. Конечно, ничего подозрительного я не заметил, ничего не спросил, не рассказал. Ей и так нелегко. Если она узнает от меня, что вернулся отец, что нынешней ночью она жарила ему яичницу на кухне… у нее не такой большой выбор, я знаю, как она испугается, что подумает обо мне. Конечно, каждое ее слово было двусмысленно, любое движение подозрительно — что-то она чересчур осторожно расставляет тарелки! — взгляд имел подтекст.
— Масюлик, что-то случилось?
— Нет, ничего.
После завтрака, не на шутку встревоженная, она принялась проверять мой школьный дневник. Не найдя ничего подозрительного, взялась за тетради, не получив ответа и там, позвонила маме Пончика, и они проговорили о детях битый час.
Тревожная радость той ночи, смятение утра, — одно из поворотных, самых ярких событий моей жизни. И все же… я бы хотел, чтобы все это было сном. Зачем? Долго объяснять. По целому ряду причин. К тому же у меня никогда не получится до конца воссоздать эту ночь. Ускользающий сон я бы смог описать и понять. Вот и объяснил. Неужели не ясно? С десяти лет я не понимаю своего местоположения, не понимаю, где расположен мир, данный нам в чувствах и ощущениях, не уверен, что нужно додумывать свою мысль до конца, и не столько потому, что она, как кошка, как луна, не может быть своя, сколько потому, что ни кошку, ни луну нельзя доделать.
Двое ворот открыты для снов: одни — роговые,
В них вылетают легко правдивые только виденья;
Белые створы других изукрашены костью слоновой,
Маны, однако, из них только лживые сны высылают.
К ним, беседуя, вел Анхиз Сивиллу с Энеем;
Костью слоновой блестя, распахнулись ворота пред ними…
Энеида. Книга шестая
Войдя в распахнутые, разукрашенные слоновой костью ворота, иными словами, в лживые сны, Эней, насколько я помню, “к спутникам кратким путем и к судам возвратился”. То есть вернулся к обычной жизни. Можно долго рассуждать о правдивых видениях и лживых снах, убедиться, что они вылеплены из одного теста или доказать обратное, убедиться, что мы вылеплены из того же теста или доказать обратное, доказать, что мы не сон, то, что мы видим — не сон, или не только сон, — в общем, вести себя как во сне… впрочем, я об этом только что говорил.
27
Серебристый седан “Киа спектра”, в техталоне записанный как белый, регистрационный знак А850КМ97 — здесь все совпадает (запись в техталоне и номера на бамперах) — притормозил у обочины. Правая задняя дверца машины открылась, и из нее на тротуар ступила нога Маши Оболдиной. Дальше подругам было не по пути.
— Пока. — Маша хлопнула дверцей.
— Не трактор! — буркнул под нос плешивый мужичонка, сидевший в кресле водителя, не проронивший за всю дорогу ни единого слова, и вдруг подавший голос — словно удар дверцей переключил внутри него коробку передач скоростей с первой сразу на третью, — после чего таксиста понесло: — Чему вас только в школах учат? Зачем так дверями бить? Шарашат все, что есть мочи!
Маша от неожиданности опешила, поняв, что растерялась, растерялась еще больше.
— Надо было мне первой выйти, чтобы он тебя в лес завез, — хохотнула Зоя. — Тогда бы ты вволю нахлопалась!
Водитель, выжимая сцепление, посмотрел на Зою, как на заговорившего таракана; машина тронулась с места.
Оставшись одна возле красивой разноцветной церквушки, что напротив французского посольства, — Оболдина не задавалась вопросом, в честь кого эта церковь возведена, — Маша направилась к остановке. Обида, вызванная последней фразой подруги, улеглась. К тому же взгляд, которым водитель наградил Зойку, немалого стоил. Я бы так не смогла, — подумала она то ли про взгляд водителя, то ли про Зойкино видение мира, позволяющее отпускать подобные реплики. Реплики репликами, а планов на вечер никаких, — Оболдина посмотрела на французское посольство… лямур-тужур… перевела взгляд на площадь, на памятник Ленину. Домой спешить было незачем, дети по лавкам не скакали, каши не просили, поэтому, вместо того чтобы сесть в подошедший троллейбус, Маша, воспользовавшись подземным переходом, оказалась на другой стороне улицы Якиманки: она давно хотела заглянуть в “Торговый дом «Версаль»”, да повода не находилось. На самом деле ее внимание привлекла небольшая толпа, возле памятника вождю мирового пролетариата. Мысль о посещении “Версаля” возникла мгновением позже. Для любопытной Маши памятник Ленину не имел идеологического наполнения. Какая площадь без памятника? Площадь без памятника, как пиво без алкоголя. Пиво, в отличие от Путина, она не любила, в архитектуре, как и Путин, разбиралась слабо, и, не задумываясь, доверяла вкусу всех, украшавших родной город. Путин, как и памятник Ленину, не имел для Маши идеологического, политического, религиозного наполнения, — просто вынырнул откуда-то из головы; быть может ей передались мысли стоящих на площади. Она где-то слышала, что мысли могут передаваться на любые расстояния; здесь расстояние было метров сто, если не меньше. Интересно, кто там, с игрушечными плакатиками и транспарантами на этот раз?
Несмотря на наследственную склонность к полноте — после тридцати Машина мать изрядно раздобрела, — юный возраст позволял Оболдиной снисходительно взирать на ревнителей всевозможных пищевых диет, к которым, не отдавая себе отчета, она относила и диету, стремящуюся обуздать любопытство. Конечно, Маша слышала о наличии священника в их роду, но не думала, что это может как-то к ней относиться; не догадывалась, отчего испытывает такой безумный кайф! такой оргазм! потакая маленьким человеческим слабостям; не подозревала, сколько воли, ума, терпения, силы было потрачено ее прадедом на преодоление безобидных, казалось бы, пустяков.
Приблизившись к митингующим, Маша не стала сохранять дистанцию, а сразу вошла в неплотную — средний возраст 55–60 лет, — толпу.
Какая позиция, такая и оппозиция, — хохотнула бы в этом месте Зоя, окажись рядом.
Облезлый, похожий на хама-таксиста мужичок, с мегафоном в руке, с жестикуляцией, позаимствованной у Троцкого, ораторствовал перед толпой. Кто не видел как выступал Троцкий, пусть вспомнит жестикуляцию Ленина: “Ленин в 1918 году”, актер Щукин, “Ленин в октябре”, актер Щукин, “Человек с ружьем”, актер Максим Штраух; а потом добавит Штрауху-Щукину мегафон. Так вот, трибун, несмотря на мегафон в руке, несмотря на отсутствие революционной ситуации в стране, выступал перед собравшимися как Троцкий, как Ленин, словно это был их (Троцкого—Ленина)
последний и решительный бой.
Фамилии выступавшего Маша не помнила, но пару раз видела его по телевизору в программе новостей накануне очередных выборов, когда пугали электорат красно-коричневой коммунистической угрозой. Маша привыкла доверять экрану, и сейчас была неприятно поражена тем, что ее держат за дуру: стукач, закомплексованное существо, мелкий партийный функционер, косноязычное ничтожество, свинья, борющаяся за место у кормушки, — все, что она вынесла из телевизионной картинки об этом человеке. В жизни же, несмотря на потертый вид, чему причиной отсутствие революционной ситуации в стране, она наблюдала пред собой прекрасного оратора с сияющими глазами, которого можно слушать, как заморскую птицу, часами, не обращая внимания на слова. Благодаря отсутствию революционной ситуации к трибуну возникало доверие, как к существу наивному, ранимому, открытому, быть может, в глубине души, бескорыстному. В жизни все проще и гораздо значительней, — сказал Маше внутренний голос, почувствовав наступившую в ней перемену, — объемней произносимых слов. Какие слова у птицы?
Надо же, — Оболдина вслушалась в слова, — кто бы мог подумать: Путин — сионист? — Вяло удивилась, совсем как стоящий рядом с ней милиционер, лениво ждущий возникновения уличных беспорядков; горькие складочки возле губ растаяли. Новая перемена.
— Банду Путина, Ельцина, Горбачева под суд!
— Судить их надо! Судить! — несколько голосов поддержало оратора.
С чем-то Маша могла согласиться (Путин — сионист), это было забавно, давало новый взгляд на мир, на миг задерживало внимание, а что-то вызывало в ней недоумение (заводы — рабочим), — демагогия должна идти в ногу со временем, увлекать, будить низменные желания высокими стремлениями. Впрочем, и это пустяки. Все-таки Машино любопытство проявлялось не к словам.
— У вас честное лицо, вы должны это знать! — Увлекшись ораторским искусством, неосознанными размышлениями о жизни, об искусстве борьбы, Маша подумала, что милиционер, скучавший по соседству, взял ее за локоток, и голосок у милиционера оказался педерастический. Удивленно обернувшись, она обнаружила подле себя сухопарую старушку с воробьиным лицом, тут же отпустившую ее локоть, и всучившую ей листовку, отпечатанную на клочке серой туалетной бумаги, словно закупали бумагу на нищую бабушкину пенсию, а печатались прокламации на дореволюционном печатном станке, установленном у бабушки на дому, под кроватью.
— Не дайте себя обмануть! За вами, молодыми, наше будущее! На вас вся надежда!
— Спасибо. — Маша взяла листок.
— Храни тебя Бог! — Старушка, осенив Оболдину крестным знамением, продолжила скорбный путь; за спиной у нее висела холщовая сумка, на четверть заполненная прокламациями (краюшками черствого плесневелого хлеба: если представить полотно “Дорога в Иерусалим”. Масло. Холст).
Маша отвернулась. Не сделай она этого, то через минуту представила бы себе полотно “Дорога в Иерусалим”, паломницу, одиноко бредущую по дороге. Вечные сюжеты, как и участие в них, доступны каждому. Оболдина посмотрела вверх. Новое знание ширилось. Ленин на памятнике выглядел франтовато, а в сравнении с выступавшим под ним оратором — вообще пижоном. К тому же Ильич явно позировал, засунув правую руку в карман пиджака — пальто нараспашку, полы развеваются на ветру, — левую, с традиционной кепкой в руке, держал внизу (не опустил вниз, а держал внизу), чуть согнув в локте и немного отведя вбок. Могучий кулак сжимал кепку, как старый мир. Поскольку кепка и кулак были созданы из одной материи, кепку становилось жаль, казалось, сейчас она заверещит от боли. Восставший трудовой народ, с винтовками за плечами, к винтовкам примкнуты штыки, вылепленный из той же материи, что и кепка, что и Ленин, по образу и подобию, застыл в движении, у основания памятника. Но застыл не просто так, а в виде лодки — фигуры трудящихся являли собой лодку, — кормой разделяющей надвое этот мир. Над восставшим народом женщина, должно быть, Свобода, вскинула руки, захлебнувшись свободой: “Ах!” Ее плащ развевался огромными крылами за спиной, крылья служили парусом, капитан стоял на мостике, лодка под парусом летела вперед.
Азиаты рисуют его узкоглазым (в Бурятии, в Якутии, в Монголии, в Китае, во Вьетнаме), африканцы — темнокожим. Это говорит… нет Маша, нет… это говорит об одном, что Ленин — живой.
Однажды она уже стояла в толпе, на Васильевском спуске, над ней развевались другие знамена, другие ораторы шершавыми языками ублажали Машу, пугали Машу, убеждали Машу быть сознательной, непоколебимой, стойкой, отдать свой голос, помочь “этой стране идти путем демократических реформ”; Маше нравятся шершавые языки. В тот раз, возле стен Кремля, вместо бабушки к ней подскочила молодая активистка, по совместительству студентка, — миленький вздернутый носик, черные конопушки в рыжих глазах, очень похожая на официантку из “Кофемании” (вот где я ее видела!), но выше ростом сантиметров на десять, — и всучила Оболдиной глянцевую листовку. Впрочем, Маша бумажку смяла и выбросила, незаметным движением, таким же, как и сейчас, предварительно оглядевшись по сторонам. СТАЛИНИЗМ НЕ ПРОЙДЕТ! — справа колыхался транспарант. — РЕФОРМАМ — ДА! — слева покачивался другой (Васильевский спуск). ДЕЛО ЛЕНИНА ЖИВЕТ И ПОБЕЖДАЕТ! — справа колыхается транспарант. — ГРАБИТЕЛЬСКИМ РЕФОРМАМ — НЕТ! — слева покачивается другой (Калужская площадь).
— Зачем же мусорить? — спросил милиционер, указывая Оболдиной на скомканную листовку под ногами (нормальный равнодушный голос, без педерастических интонаций). — Устраиваете беспорядки, а людям за вами заметать.
Кто-то удивленно присвистнул у Маши в голове. Смотри, заметут мусора! — мелькнула фраза из малохудожественного отечественного фильма, где пожилой вор учил уму-разуму молодого жигана. — Будешь по дурке лапти плести!
— Нечаянно уронила, — ответила Маша, но наклоняться за бумажкой не стала, а, развернувшись, гордой… нет, не так… революционной походкой направилась к выходу, словно все присутствующие здесь находились в душном помещении: кто по работе, кто от нечего делать, кто по веленью души. Пусть только схватит за руку! сейчас не тридцать седьмой! так закричу!
— Поэтому и живете в говне, — услышала негромкое в ответ. — Потому что убирать за собой никто не хочет.
Вот они, наши доблестные стражи порядка! только и могут, что выражаться! — цитатой из другого российского кинофильма мысленно огрызнулась Маша.
Пройдя сквозь неплотную — средний возраст 55–60 лет, — толпу, увеличив средний возраст толпы на пару-тройку дней, она направилась к “Торговому дому «Версаль»”.
Оставим Версальскую историю в стороне, вместе с мадемуазель де ла Мет д’Аржанкур. Движемся дальше. Оболдина все равно ничего не купила.
“Чунга-чанга — синий небосвод”, — Маша, мурлыкая, пересекает Ленинский проспект, строго по пешеходной зебре, пока для нее горит зеленый человечек в кружочке светофора. В киноконцертном зале “Пушкинский” тем временем проходит премьерный показ. На остановке “Первая Градская больница” Оболдина запрыгивает в распахнувшиеся двери троллейбуса. Рогатый, заполучив Машу, трогается с места. С каждой остановкой цифры на домах будут увеличиваться, фиксируя пройденный путь. Никаких вразумительных аргументов для установления родства между козлоногим и троллейбусом, между лукавым и техническим прогрессом не существует. Рога соблазнителя рода человеческого, как их ни малюй, сложно изобразить в виде двух тонких палочек, торчащих над крышей троллейбуса; чтобы рисунок был убедителен. И все же, если в переполненный салон зайти с кадилом, дымящим ладаном, обостренное обоняние может почувствовать запах серы или паленой шерсти. Люди с таким обонянием, перед тем как войти в троллейбус, крестятся, крестят дверцы троллейбуса; ту же самую операцию они производят в метро. Если их затащить на премьерный показ в киноконцертный зал “Пушкинский” (их не затащишь), они перекрестят себя, перекрестят экран.
Одни медики говорят, что болезненное обоняние — признак гениальности человека, другие медики связывают такое обоняние с расстройствами в желудке, третьи делают свой акцент на психике, четвертые умудряются увязать три мнения в одном, пятые… поливариативность, одно из условий игры. К примеру: когда Оболдина движется в троллейбусе от “Первой Градской больницы” к “Зоомагазину”, что на пересечении с Ломоносовским проспектом, нумерация домов увеличивается, а если она будет ехать от остановки “Зоомагазин” к остановке “Первая Градская больница”, нумерация будет уменьшаться. Абсурдно рассуждать о том, что во втором случае она возвращается к первоистокам. Но, если вспомнить, что девятнадцать лет назад новорожденный (снова рожденный?) младенец, которому только через девять дней дадут имя Маша (роженица хотела назвать девочку Беатриче, да муж запретил), если вспомнить, что Маша именно здесь, в Первой Градской появилась на свет, если знать, что через шестьдесят один год и семь месяцев, а именно, 28 января 2062 года, ровно через два дня после того, как Оболдина, в окружении сына, дочки, нелюбимого зятя, трех внуков и одного правнука, собравшихся за праздничным столом отметить прабабушкин, бабушкин, тещин, мамин день рождения, выпьет заздравную рюмку на свое восьмидесятилетие (пережившим инсульт этого не рекомендуют делать), после чего ей станет нехорошо, а ночью Марию Александровну увезут в Первую Градскую, где старушка, по прошествии полутора суток не самой упорной борьбы, испустит последнее дыхание, — фраза о том, что Маша возвращается к первоистокам, будет иметь смысл. Второй аргумент: если вспомнить, что Маша, перед тем как запрыгнуть в троллейбус, испытала чувство счастья, — Чунга-чанга — синий небосвод, — возвращение к первоистокам, как к чистой радости, опять же будет иметь смысл. Почему же, несмотря на присутствие смысла, абсурд остается? “Улыбнитесь, скажите: чи-и-и-з!”
Уж не из-за того, что 1 апреля 2002 года?.. Но обо всем по порядку. 1 апреля 2002 года, в международный день смеха Эльвира позвонит Серафиму из роддома… Опять тороплюсь. Несмотря на то, что восточная женщина несколько дней переходила, — ей уже хотели делать стимулирующий укол, вызывающий схватки, но она наотрез отказалась, — несмотря на то, что врач, а по второй профессии писатель-сатирик, был несколько раздражен происходящим (Почему я всегда работаю в праздники? Почему именно в праздники их рождается больше всего?!), — разрешилась Эльвира от бремени на удивленье легко. Как в туалет сходила, — прокомментировала данное событие добрая свекровь. Я опять забегаю вперед. Это все равно как в момент зачатья, то есть 28 июня 2001 года, объявить, что через девять месяцев у Эльвиры и Серафима родится девочка Тамара. Свекровь прокомментирует появление внучки, только через неделю после родов, ни днем раньше. Итак, будем последовательны: Эльвира разрешилась от бремени на удивленье легко. Через полтора часа она уже стояла возле телефонного аппарата в конце длинного больничного коридора, в ситцевом халате и тапочках на босу ногу:
— Я тебе девочку родила!
— Чи-и-и-з!
Если мы, находясь в трезвом уме и здравой памяти, легко путешествуем в сознании в свое — не свое прошлое (во вчера), то почему мы, с тем же сомнительным успехом не можем путешествовать в свое — не свое будущее (то есть в завтра, которое с позиций послезавтра — вчера; а с позиций вечности его вообще не существует)?
— Чи-и-и-з!
— У-й-й! — “Чунга-чанга”, как пришло из ниоткуда, так и ушло в никуда, — Маше в троллейбусе нечаянно наступили на ногу. Можно, конечно, сказать, что мы все как мотив “Чунга-чанги”: приходим из ниоткуда, уходим в никуда. Впрочем, именно об этом и была история, рассказанная в короткометражном (восьмидесятисекундном) документальном фильме “Первая Градская больница”. Ровно восемьдесят секунд прошло с момента, как Маша впрыгнула в распахнутые дверцы троллейбуса, и до момента, как ей наступили на ногу:
— У-й-й-й!.. Смотрите, куда идете!
— В такси ездить надо, если не нравится! — да еще и нахамили в ответ.
Через двенадцать минут, она решила сойти на остановке “Ленинский проспект, 34”, чтобы зайти в “Арбат-Престиж”.
— “Ленинский проспект, дом 34”, — оповестили пассажиров динамики, и двери троллейбуса с шумом раскрылись. “А может, не выходить?” — подумала Маша. Она на прошлой неделе была в “Арбат-Престиже”, купила там две баночки “Черного жемчуга” — ночной и дневной — крема для лица. Новые покупки в ее сегодняшние планы не входили. Тогда зачем выходить? ей ведь трястись в рогатом до “Зоомагазина”, а это еще остановок семь, и нет никакого повода делать передышку — токсикозу взяться неоткуда, запахи… да, плевать на запахи! и не такое нюхали! а выйдешь — одни растраты, потом опять талончик приобретать… и выпрыгнула из троллейбуса.
— Следующая остановка “Транспортное агентство”. — Двери с шумом и лязгом закрылись. Не умеют наши троллейбусы все делать тихо, когда едут по 33 маршруту — дребезжат и гудят, — что-то в них постоянно гудит.
28
В семнадцать-девятнадцать лет, находясь — если воспользоваться языком газеты, — в эпицентре событий, в самой гуще жизни: никого не любя (лишь бы чем-нибудь привлекала: ноги, фигура, лицо), постоянно влюбляясь, ежесекундно атакуя по всем направлениям (формулы, книги, картины, баррикады, лекции, пьянки, — плевать на курсовые, но уж если сделать одну, так такую, чтоб за нее и МГУ не жалко было снести!), ежесекундно отбивая атаки (формулы, книги, картины, баррикады, лекции, пьянки, — уж если вылетать из МГУ, так со свистом, чтобы стекла во всем здании посыпались!), самоутверждаясь, чувствуя, что нет в мире ничего, чего бы я не смог достичь (меня любили), понимая, что смотрю на видимое, что сорокалетние видят во мне наглого мальчишку, что видимое временно, а превращения невидимого — бесконечны, что стекла, если я вылечу из МГУ, не посыпятся (стоит ли вылетать?), не понимая, что не так много вижу (я вижу все!), даже в непонимании черпая силу, анализируя достижения неудачников (в те дни это слово в новом значении пришло к нам из Голливуда, в очередной раз разделив общество на “красных” и “белых”; но я говорю о другом, “удачники” меня никогда не интересовали, это все равно как фаната тяжелого рока заставлять слушать попсу), анализируя достижения неудачников, чьи труды ставились “фанатам тяжелого рока” в пример (Шемякин, Денисов, Аверинцев, Зверев, Битов, Сокуров, БГ и т.д.), с интересом просматривая то, что они из себя вымучили (бесконечно воссоздавая миг… тот миг! когда их поцеловал Бог), снисходительно улыбаясь, если доводилось наблюдать, как им, за воссоздание мига, вручают государственные и негосударственные премии (лауреаты достойно принимают их, либо по каким-то соображениям отказываются), самоуверенно улыбаясь, — здесь не с кем бороться, некого побеждать!.. Так вот, несмотря на все это, меня не оставляло ощущение, что я читаю газету, занимательную, рассчитанную именно на меня, полную эксклюзивных материалов, запоминающихся броских фотоснимков, шуршащую в руках, с едва уловимым запахом туалетной бумаги и свинца… нет, не так… не оставляло ощущение какой-то бесконечной игры (они понарошку!) — не покидало желание выйти из нее, уйти туда, где все взаправду… нет, не в монастырь, там мне тоже виделась игра… уехать куда-нибудь в Сибирь, поселиться, где-нибудь на берегу пустынной холодной реки. И не было в этом никакого противопоставления: вот — я, а вот — они (противопоставления, на котором строилась игра), — но в деталях все было по-юношески неопределенно: куда-нибудь… где-нибудь… Сибирь.
Молодой человек двадцати семи лет от роду сидит на земле, склонившись над раскрытой книгой, думает не пойми о чем; о себе. Он уже думал обо всем этом; в прошлый раз остановился на слове “Сибирь”.
И еще. Несмотря на избыток сил, я вполне четко осознавал, что на строгую жизнь отшельника, на каждодневный подвиг, у меня силенок не хватит. Стать чемпионом, загнать себя, но победить — хватит, а побороть себя — нет. Скомкать, отбросить газету — хватит, а отучится читать — нет.
Через несколько лет я прочел у Артура Анатольевича строки, положившие начало нашим странным с ним взаимоотношениям:
………………………………пройдоха!
Пить с королем в тепле куда приятней,
Чем под дождем стоять не шелохнувшись,
Не ожидая, чтобы он прошел.
Хотя, наверно, сотвори молитву
И небо прояснится. Стынут руки
И рубище набухло от воды.
Не человек стоит, а стержень мира.
Он есть! и взгляд имеет позвоночник,
А мысль — судьбу. Двуногие — спасенье.
Он держит всех. Но что ему они
Стоящие всю жизнь на четвереньках?
Хотел бы так! Но слаб, не хватит силы.
Однажды усомнюсь и заболею,
Недолго проболею и умру,
На полпути, с протянутой рукою:
— Подайте мне меня!
Пятак в ладони.
Помню, меня душил дикий хохот, — “А мысль — судьбу”. — Не я один хотел бы так! Отказаться от пьянки с царем земли, “богом этой системы вещей”, Велиаром: отойди от меня, сатана. — Кого еще Артур Анатольевич мог вывести под королем? Только его. И… сломаться? Неужели сломаться?
“Бог мой, как же ты жалок! — однажды утром сказала мне Ирина Евтушенко, на которой я чуть не женился; у нее прекрасный низкий голос. — Как же вы все похожи!”
Дикий хохот душил меня.
Пеликан, Гамлет, Пончик, Шпак, Джеймс Бонд, лысый мужчина средних лет с угловатым изломом бровей и короткой стриженой бородой, брат, Артур Анатольевич, старший товарищ, — неужели мы все похожи? Это с какой планеты Марс, с какой смятой постели можно нас увидеть так? Ирина Евтушенко, неужели мы с тобой не похожи? Неужели нас так разнят первичные половые признаки (войти — принять), вторичные половые признаки (мое желание открыть землю, твое желание землю обжить), даденное тебе умение рожать? Ира, нас объединяет твой дар, это же очевидно.
У нас с тобой большие круглые глаза, Ирина Евтушенко, и цвета одного, если ты не забыла. Помнишь?.. На самом деле наши глаза абсолютно разные, — твои ярче, таинственнее, доверчивей, — твои распахнуты, им так легко верить! В период полового созревания вся мужская половина 8 “Б” поголовно писала стихи — это как попробовать курить, не в затяжку, — многие потом бросили. Я вместе с другими прилежно тянул общую лямку. Стихи, как правило, посвящались тебе, цвету твоих глаз. Жестяная круглая коробка из-под печенья, так? — десять лет назад ты все еще их хранила в ней. Но здесь не о стихах, не о жестяной коробочке речь. Если китайцу показать наши с тобой фотографии, он скажет, что это одно лицо. Крестьянин из небольшой горной деревушки расположенной в провинции Сюань-цзянь, ничего не увидит, кроме больших и круглых глаз, совсем не таких, как у него.
“Так! — Я захлопнул томик Вергилия, и звук был таким. — Так!”
Что толку держать раскрытой книгу, если мыслями далеко? Скользить по строчкам, словно по поверхности, вместо того, чтобы вслушиваться в них, вглядываться, пока не заметишь родимые точки на теле Энея, пока не сравнишь их со звездной картой неба времен Вергилия, пока не ахнешь, увидев, как все совпало, ахнешь, уловив в движениях Энея ход небесных светил, а потом — разве может быть по-другому? — приложишь карту к себе, сопоставив со своими родинками: Серафимом, Эльвирой, бабой Валей, бабой Зиной, Риткой, Пеликаном, Гамлетом, Пончиком, пенсионером, Джеймсом Бондом, Шпаком, пролетариями (четыре звездочки: Южный Крест?), лысым мужчиной средних лет с угловатым изломом бровей и короткой стриженой бородой, братом, Минервой — дочкой брата, Ларисой — его женой, Артуром Анатольевичем, Ириной Евтушенко, Гагариным, старшим товарищем. Твердь не изменилась, но что-то произошло… что? Что могло случиться, если твердь не изменилась? Почему не работают пары: Иопад — Пеликан, Приам — пенсионер,
Палинур — Гамлет, Дидона — Ирина Евтушенко? О чем пел Иопад, выученик
Атланта, играя на золоченой кифаре во время пиршества у Дидоны?
Пел о блужданьях луны, о трудных подвигах солнца,
Люди откуда взялись и животные, дождь и светила,
Влажных созвездье Гиад, Арктур и двойные Трионы.
О чем поет Пеликан? “Так узнала мама моего отца”. Все о том же: Луна — женское начало, Солнце — мужское! Просто Виктор, в погоне за славой и сопутствующими ей товарами, не догадывается об этом. Поет, что бог на душу положит. А Бог, несмотря на желания Витька, на отсутствие понимания со стороны поэта-песенника, все делает по-своему.
“Так! — Я захлопнул томик Вергилия, и звук был таким. — Так!”
Твердь не изменилась, но карта звездного неба претерпела изменения.
Подложив под голову томик Вергилия, откидываюсь на траву.
“Пре-тер-пе-ла!” — медленно, по слогам, словно вдалбливая в башку нерадивому ученику, внятно, с расстановкой, чтобы недоумок ничего не перепутал.
В детстве я был уверен, что твердь — это земля; на том простом основании, что земля твердая.
“А небо — мягкое”, — не сдавался недоумок.
Лежу на твердом — трава не делает мое ложе мягким, маленький камушек впился прямо под лопатку, в то место, откуда должно начинаться правое крыло, — претерпевая боль, смотрю на твердь. Птицы небесные (в данном случае, четыре белых голубя) ходят на своих крылах по тверди. Пусть ходят, не о них разговор. Если совместить несовместимое — семь лет и двадцать семь, весь прожитый путь уместить в точку, в ядро, вложить ядро в один стремительный миг, чем-то похожий на дуло оружейного ствола (в нарезном стволе, по спирали, как бы в собственном своем вращении, быстрее мысли летит ядро) — тогда можно приблизиться к реальности на расстояние выстрела, — лежу на тверди, смотрю на твердь.
В небе четыре белых голубя. Они кружат высоко, там, где еще нет тени, чертят в воздухе геометрические фигуры: квадрат, крест, параллелепипед, — чертят мелом и тут же стирают тряпкой. Молодой человек лежит на траве, наблюдает за полетом из тени. Ему проще увидеть светлую сущность работяг в этих белокрылых, на миг создавших в небе образ креста, чем в недвижимых звездах созвездия Южный Крест.
— Качественные… качественные изменения, — ворчу, наблюдая возникновение, исчезновение геометрических фигур.
Смешно наблюдать за ворчуном, которому впился маленький камушек под лопатку, туда, откуда положено начинаться правому крылу. Ворчун лежит, терпит тупую боль: не от лени (ему не составит труда приподняться на локте, откинуть камушек и снова улечься на траву, но он так не поступит) и не из принципа. В понимании
ворчуна, — что крылья, из-под худых лопаток, что зубы мудрости, из-под припухших десен, — все с болью прорастать должно.
— Качественные… качественные изменения. — Это он для меня ворчит, больше не для кого, больше на него все равно никто не смотрит. Не говорит — зачем ему собеседник? о чем говорить? — ворчит, в ответном понимании не нуждается. А потом, как о небольшом пустяке, забывает о зрителе: Ну и бог с ней, и так прекрасно! — приходит к неожиданному выводу. Быть может, к такому выводу его подтолкнули кришнаиты, распевавшие шастру под красной буковкой М? Вспомнив кришнаитов, расплывается в улыбке, набирает в легкие побольше июньского воздуха и поет с душою, то есть во всю мочь, слегка фальшивя на манер пролетария (самого артистичного из четверых): Ню и йок ей, и йяк екасно!
Смеется, вспоминая символические движения рук, символические повороты головы. Смеемся, вспоминая символические движения рук, символические повороты головы. “Ха-ха-ха!” В точке смеха мы снова воссоединяемся, — нет ни эллина, ни иудея, ни землянина, ни марсианина, ни субъекта, ни объекта, ни автора, ни персонажа, ни ремарки, ни монолога, ни ядра, ни ствола: “Ха-ха-ха!”
Есть только “Ха-ха-ха!”
29
Прозрачный занавес раздвигается — двери “Арбат-Престижа” оборудованы сенсорными датчиками, подающими сигнал при приближении человека, — двери бесшумно открываются, позволяя Маше без всяких видимых усилий проникнуть за занавес, в рукотворный рай. Оболдина ступает по мраморной плитке, невесома, вся облита искусственным белым светом, неестественным (этот свет сегодня называют дневным), — набальзамирована дневным светом, телом вечна. Навстречу ей возникают неестественные улыбки женщин, вечные:
— Вам помочь? подсказать?
Фотомодель улыбается не хуже, двигается гораздо лучше, разбирается в запахах цветов и фруктов почти так же, как эльфы. Она следит за новинками в парфюмерной индустрии, имеет свое собственное мнение, отчасти ориентированное на мнение Зои, подкорректированное профессиональными, порою оскорбительными замечаниями Сержа, отшлифованное своими личными наблюдениями, опытом, — знает, что ей может подойти, а что не идет:
— Спасибо, я сама.
Оболдиной нравится бывать в “Арбат-Престиже”. “Правильное место”, — ответит Маша, если ее попросить коротко, в двух словах определить свое отношение к миру заспиртованных запахов цветов и фруктов. Запахи с любовью упакованы в сверкающее стекло: темное, прозрачное, матовое, — словно душа упакована в тело.
— Ха-ха-ха!
Маша чувствует себя в “Арбат-Престиже”, как на малой родине. Как в Лондоне, как в Токио, как в Нью-Йорке. Там, где сердце ее поет. Там! там! только там! ее сердце непрестанно поет. Ни в одном из этих городов, за исключением Саранска, откуда родом ее мама, и куда каждое лето она ездит проведывать бабушку, фотомодель пока не бывала, но куда города от нее денутся?
“Кто это к нам приехал? Машулька?! Глазам не верю! Настоящая красавица стала! — раздается в сенях одноэтажного бревенчатого дома, расположенного в частном секторе Саранска, как только Машулька переступает его порог. — Вся в деда пошла! — восхищается внучкой бабушка, и, забыв поцеловать гостью, бежит по скрипучим половицам в светелку, хватает с комода фотографию бородатого мужика, и тут же, в подтверждение правоты своих слов предъявляет Оболдиной-младшей. — Ты только посмотри, одно лицо! — Маша, не глядя на выцветший фотоснимок, помещенный в деревянную резную рамку (сотни раз видела), утвердительно кивает, наклоняется к бабушке, целует ее в щеку; но бабушке не до сантиментов, она продолжает радоваться встрече. — Кому сказать, не поверят, такая красавица стала! тьфу-тьфу-тьфу, чтоб не сглазить! — стучит костяшками пальцев по дверному косяку. — Сама не верю! — и не без гордости добавляет, как будто вместе с Машулькой зашли в дом посторонние люди, ничего не знающие о детских годах ее внучки, и теперь, специально для них нужно все рассказать; незнакомцы будут приятно удивлены. — До пяти лет по ночам в постель писалась. Вот горе-то было, подумать страшно! И к знахарке водила, и врачу показывала, — все бестолку. Я уже грешным делом думала, что так и придется тебе всю жизнь клеенку под простыню подкладывать. — С любовью глядит на фотографию бородатого мужика. — Памперсов тогда еще не придумали! — а потом, с неожиданно откуда пришедшей обидой, словно изобретение памперсов стало очередной человеческой низостью по отношению к ее нелегкой трудовой жизни, заявляет: — Видно, было с чего под себя ходить: мать-то твоя в столице все личную жизнь устраивала, пока мы зассаные матрацы во дворе сушили, тайком, чтобы никто не догадался. Четыре года вдвоем мыкались! — Хотела добавить что-то такое еще, язвительное, но обида внезапно прошла, выветрилась, как запах мочи в доме; кто теперь вспомнит о том, как здесь воняло пятнадцать лет назад? не унюхаешь! а тут все-таки дочь — чего на нее нести? — родная кровинушка, не хухры-мухры. — Ей бы замуж еще разочек сходить, пока молодая, потом поздно будет, — снова начинает ворчать. — Так нет же! все книжки читает, рвет мне, старухе, сердце. Только не говори, что без нее в библиотеке все книжки поворуют, — и, не дав внучке открыть рта, продолжает: — Чего в дверях застыла? Пойдем, я тебе пирожков с капустой напекла, — подхватывает увесистую дорожную сумку, тащит в дом, приговаривая: — в Москве таких отродясь не пекли, знаю я ваши полуфабрикаты, есть противно, а у меня настоящие, из дрожжевого теста. Небось соскучилась по моим пирожкам? Помнишь, как тебя в детстве дразнили? — Маша не забыла, но бабушка услужливо напоминает: — Московская корова! — Как будто все дело было исключительно в пирожках”.
— Посмотрите сюда — новая коллекция — сейчас актуально в Париже.
— Запах арбуза был актуален в прошлом сезоне.
— Понюхайте, — младший менеджер по продажам вытягивает лебединую
шею, — я сама такими пользуюсь.
Маша поводит носом в сторону продавщицы, морщится:
— Унисекс не ваш стиль, вам больше подойдет классика.
Продавщица, вежливо улыбнувшись, оставляет Оболдину наедине с флаконами.
Тем временем, в полутора километрах от “Арбат-Престижа”, в наступающих сумерках на берегу Москва-реки молодой человек корчится на траве от смеха:
“Ха-ха-ха!”
Нет ни “Арбат-Престижа”, ни Москва-реки: “Ха-ха-ха!”
Фотомодель берет в руки флакон (чтобы никто не обвинил Оболдину в скрытой рекламе, замажем название духов на флаконе) “ХХХХХ”, снимает золотого цвета пластиковый колпачок, нажимает на пульверизатор, направляя тонкую струю благовоний на запястье, в то место, где обычно пальцами нащупывают пульс, подносит руку к лицу, делает круговые движения в миллиметре от носа, полуприкрыв глаза вслушивается в запахи, всматривается в себя… видит прекрасный мир: мост через Темзу, Биг-Бен, красный двухэтажный автобус, бокал с игристым белым вином, себя с бокалом в руке, себя на открытой площадке второго этажа Лондонского муниципального транспорта, себя с развевающимися на ветру золотистыми локонами. На золотистых локонах картинка гаснет: больше воздуха грудная клетка Маши Оболдиной принять не может, она заполнена до краев. Медленно, ртом выдыхает воздух.
Пранаяма.
1. Необходимо дышать всегда только через нос, вдох и выдох.
2. Перед совершением вдоха следует сделать по возможности наиболее полный выдох.
3. Необходимо всецело сконцентрироваться на дыхательном процессе.
4. Необходимо предварительно разработать дыхательные мышцы: брюшные, грудные, ключичные, — и прежде всего диафрагму, являющуюся основным двигательным элементом дыхания.
После секундной паузы (в которой были рассказаны основные правила, позволяющие приступить к выполнению упражнений для полного дыхания) — как жаль, что Маша ничего не слышала! — почти незаметно начинают приподниматься небольшие упругие Машины груди, снова вбирает запахи ее чуткий и тонкий нос… Биг-Бен… красный двухэтажный автобус… локоны на ветру…
В четырехлетнем возрасте Маша любила запах керосина. Этот запах сводил ее с ума. В те годы стояла в Саранске на базаре керосиновая лавка, — “московская корова” бегала туда с соседскими мальчишками, придумавшими для нее обидное прозвище, но отчаянно, до крови защищавшими ее от других мальчишек с соседних улиц. Добро всегда побеждает зло, — после драк утверждал Рыжий, Альфа их детского племени и принципиальный сторонник добра; это он окрестил Машульку “московской коровой”. Омега верила Альфе — побеждает — во всяком случае, не спорила.
А что касается кличек (не меньшего зла, в понимании страдающей от клички Омеги, но тщательно скрывающей свое страдание, иначе, хуже будет), то в Саранске они были у всех. Друзьям тоже нравился запах керосина (“Вкуснятина!” — говорил Вовка-лысый), но так, как она, они его не любили. Летом, дурманящий запах был намного сильнее, чем в холода. Быть может, поэтому, несмотря на все уважение к зиме, скрипу снега под стальными полозьями, миру, летящему навстречу со скоростью ветра, — как чудесно прокатиться с горки на санках! — Оболдиной больше нравилось лето. Сколько часов отстояла Машулька возле священного места, облитого солнцем и керосином?
Вот и сейчас застыла… как тогда.
Младший менеджер по продажам бросает косые взгляды на Машу, ей кажется, что посетительница выдрючивается, что-то воображает из себя. Продавщица не так уж и не права: Биг-Бен… красный двухэтажный автобус… — воображает Маша, — золотистые локоны на ветру…
С той стороны прозрачного занавеса, в сумерках, над бесшумными дверями “Арбат-Престижа”, огромное красное сердце из стекла (эмблема “Арбат-Престижа”) горит.
Флакон мира сего.
30
По спирали, как бы в собственном своем вращении, быстрее мысли летит ядро… марсиане атакуют марсиан, приняв их за землян… по спирали, как бы в собственном своем вращении, летит ядро… БДУУУ! — все с напряжением ждут взрыва, но “БДУУУ!” не раздается… быстрее мысли летит ядро… где же этот чертов ядерный гриб? сколько еще ждать оглушающего “БДУУУ!” по спирали, быстрее мысли летит ядро, и все равно не успевает попасть в реальность.
Молодой человек перевалился набок: тяжело смеяться, лежа на спине, можно захлебнуться. Ха-ха-ха! “Марсиане атакуют марсиан, приняв их за землян”. — Эта мысль вызывает у меня еще больший смех, чем все предыдущие, и я, поджав колени, скрутившись калачиком, хохочу, но уже не так, как мгновение назад, не до колик в животе. Глядя со стороны на вздрагивающее тело, легко подумать, что мужчину сотрясают рыдания. “Где же этот чертов ядерный гриб? — думаю я. — Почему этот мир не разлетается на куски? Почему от хохота все не взорвалось во мне?” Но вместо ответа непонятно откуда возникает странная фраза: “Флакон мира сего”. Молодой человек затихает, пробует увязать странную фразу с томиком Вергилия, лежащем в считаных сантиметрах от его головы (разогнувшись, я могу коснуться книги затылком) — понимает, не о томике речь, — с собственным телом — возникают стройные логические связи, фраза обретает смысл, но опустошенный смехом мужчина чувствует, что разговор о другом, — с черепной коробкой, — те же параллели, что и с телом, только содержимое флакона несколько иное, — не найдя устраивающего меня ответа, оставляю фразу в покое, принимаю ее как должное.
“БДУУУ!!!” — полностью выпускает воздух.
Даже после максимального выдоха в легких остается остаточный объем воздуха, примерно 1500 кубических сантиметров.
— Ну не с ядерным же грибом ее рифмовать? — возмущаюсь на последнем, остаточном дыхании. — Что-то же эта фраза должна обозначать?
Чего возмущаться, когда обо всем уже вроде как договорено, фраза оставлена в покое, акт приемки реальности лично тобой подписан?
Какой реальности? что значит “лично тобой”? если здесь, на берегу Москва-реки, если сейчас повествование ведется то от первого, то от второго лица! то от третьего! реальности какого лица?
Поднимаюсь. Вокруг ни души. Пустота внутри. Двигаюсь к Ленинскому. Ноги ватные.
Топ-топ, раз-два, шаг и еще шажочек. Примерно после пятнадцати минут такой ходьбы замираю возле бесшумных дверей “Арбат-Престижа”, смотрю на огромное красное сердце из стекла и силюсь, силюсь понять, о чем таком эмблема “Арбат-Престижа” мне напоминает? что-то она говорит. В конце концов сдаюсь, — симпатичное сердце, с завитушкой, по цвету совпадает с чашей Грааля (как и любое рисованное сердце) — художник работал, старался, использовал дарованный Богом талант и наработанное годами, приобретенное потом и кровью мастерство, наверное получил за это приличный гонорар, — принимаю эмблему как данность, чтобы тут же забыть про нее.
Вдоль Ленинского проспекта зажглись фонари. Поток машин течет с включенными фарами — огненная река — поток раскаленной лавы — в сторону центра и в сторону области. Несмотря на то, что машины движутся в двух противоположных направлениях, это единый живой поток.
Наступит время, когда бог огня Атар расплавит в горах железо и направит пылающую лаву — огненную реку на землю. Каждый человек должен будет пройти через нее. Для праведников лава покажется парным молоком, а грешники сгорят
в огне.
Дым выхлопных газов стоит над рекой.
Должно быть, Спитамиту Заратуштре довелось увидеть при жизни извержение вулкана, увиденное произвело на Праведного неизгладимое впечатление. А потом, по прошествии времени, когда все успокоилось, Пророк представил воочию, каким именно будет Страшный суд. Нет, не так… ему было явлено, в форме откровения.
Интересно, что бы представил Заратуштра, увидев нескончаемый поток машин с зажженными фарами, эту реку огня? Думаю, то же самое.
Побрели, как души грешны церезь огненну реку, —
Тела та у них да опаляются,
А власы та на головах да загораются.
Не мусуть яны перейти церезь огненну реку,
Идут же яны, грешные, на веки вечныя,
На веки вечныя яны мучиться.
За стеклом “Арбат-Престижа” расположились посетители и продавцы, флаконы и коробочки, склянки-баночки, зеркала, стеклянные стеллажи. Все они с любовью упакованы в неестественный белый свет, инопланетный, галогеновый. Рассматриваю витрину. Как бы не переставляли в витрине посетителей — продавцов — флаконы, как бы те не скапливались в одном месте или разбредались по залу по двое, по одному, — глядя на все эти манипуляции через стекло, первое, что бросается в глаза, так это какая-то скрытая симметрия: любая комбинация радует глаз.
“Ту-тук, — вздрогнуло сердце, увидев выставленную в витрине “Арбат-Престижа” покупательницу — девушку — почти ребенка, — ту-тук! Почти дитя возвращает флакон духов (из-за расстояния, названия на флаконе не разобрать), что-то говорит продавщице, младший менеджер в ответ пожимает плечами. Тогда покупательница разворачивается и, словно на подиуме, по невидимой прямой линии грациозно движется к выходу, каждым движеньем говоря: Я готова к тому, чтобы за мной наблюдали, я знаю — за мной наблюдают. Любуйтесь. Пусть! — За ней действительно наблюдают. С такой походкой, да по канату, натянутому над бездной! — хмыкаю про себя.
Но отчего же, увидев ее, сердце споткнулось — ту-тук — если все на витрине? — отчего стучит невпопад: ту-тук, тук, тук. Откуда вдруг возникла строка: “Иди себе… иди себе… иди…” — Возникла не к месту.
Так совпало, что на выходе из магазина мы с ней случайно сталкиваемся, лицом к лицу: “Здравствуй!”
Почти дитя — тук-тук каблучки — смерила меня равнодушным взглядом бубновой дамы, не убыстряя шага, не замедляя его. Тук-тук, — размеренно в такт каблучкам работает ее пульс при ходьбе. Я слышу четкое: Тук-тук.
— Посмотри на сердце мое, — воздеваю руки к эмблеме “Арбат-Престижа”, в левой руке томик Вергилия. — Смотри, как оно пылает в сумерках от любви!
Бубновая обернулась. По-моему, она никуда не спешит, помимо любопытства, у нее наличествует чувство юмора, высокопарный слог голубоглазую забавляет. Остается проверить мои опасения по поводу улицы, и если они подтвердятся — развеять их:
— Сразу хочу предупредить, мама строго-настрого запрещает мне знакомиться на улице с незнакомыми молодыми людьми, пить предложенное ими красное вино и заедать его скользкими устрицами, так похожими на…. — Неожиданно для себя я приблизился к слишком смелому сравнению, неприличному для первых минут знакомства, а может, и для любых минут; и поэтому, мгновенно представив, на что они похожи, тут же оборвал фразу. Дальнейшее было произнесено скороговоркой. — Все перепутал! Запивать устрицы белым вином, потому как красное подают к мясу. Одним словом: съедать больше двух порций мороженого в сутки. — В финале выпалил: — Ты любишь пломбир?
Блондинка, улыбнувшись, подтвердила мои опасения:
— Устрицы — без меня. На улице не знакомлюсь.
— А мы не на улице, мы у меня внутри, — говорю первое, что приходит на ум. Второе, что приходит, — она сказала: “Я на улице не знакомлюсь”. Сказала! в этом нет ни малейшего сомнения. Но, ее “я” выпадает из моего стилистического восприятия мира, режет слух, не вяжется с возникшим образом, сбивает с ритма, — поэтому, я не услышал “я”. Я услышал: “На улице не знакомлюсь”.
На красивом, возможно, прекрасном лице — здесь нужно будет еще вглядеться, откуда я знаю, насколько она соответствует Аниме? какая у меня Анима? — наконец-то появился живой интерес:
— Вот как? А может быть, у меня?
— У тебя?
Мы во чреве кита, — если, конечно, мое сознание покоится на трех китах, — во чреве одного из китов. Но об этом нам с тобой лучше не говорить. Не сейчас.
Кит — Отец
Кит — Сын
Кит — Святой Дух.
Нет, не так.
К
И Т
О Т Е Ц
К К
И Т И Т
С Ы Н СВ. Д У Х
В виде равнобедренного треугольника.
— Да, у меня.
— Может быть, у тебя. — Задумчиво тру кончик носа корешком переплета Вергилия, в расчете на то, что со стороны это выглядит наивно и смешно. — Возможно и у тебя, и у меня.
— Все возможно? — Вопрос прозвучал с непонятной, слишком тонкой для столь юного лица иронией. Неужели я ее неправильно читаю? Или в ней заговорила обезьяна, подражая кому-то, точнее, чему-то взрослому?
— Положительно, от нас с тобой пойдут исключительно умные дети!
Дитя! почти дитя! она засмеялась:
— Не думаю, что мы зайдем так далеко!
— Ты же сама сказала “все возможно”. Посмотри, как от этих слов у меня внутри стройными рядами зажглись фонари.
— У тебя?
— Да. И ты их видишь. Как думаешь, о чем это говорит?
— А ты забавный.
— Лишь об одном, что все мое — твое!
Вдоль Ленинского проспекта горят фонари. Жаль, конечно, что они зажглись не от слов, — против таких совпадений сердце человеческое бессильно.
— Да будет свет! — И по всему Ленинскому, погруженному в сумерки, готовому провалиться во тьму кромешную, вдруг вспыхнули фонари.
Не верит сердце в случайные совпадения.
31
Я вправе гордиться собой, — подумала Оболдина, возвращая флакон духов “ХХХХХ” недовольной девице:
— Нет, не то. Быть может, в следующий раз.
Младший менеджер по продажам равнодушно пожала плечами. Маша тут же обиделась на продавщицу, разозлилась на нее за свои слова. Что значит “не то” —
и — “быть может, в следующий раз”? Или — “не то” — или — “в следующий раз”! Развернулась, и словно на подиуме, по невидимой прямой линии грациозно двинулась к выходу, каждым движением говоря: Я готова к тому, чтобы за мной наблюдали, я знаю — за мной наблюдают. Любуйтесь. Пусть! Сегодня мой день. Я вправе гордиться собой: сказала, что ничего не куплю и не купила! победила соблазн. — Победа над собой заключалась еще и в том, что Оболдиной в какой-то момент (Биг-Бен… красный двухэтажный автобус… золотистые локоны на ветру…) очень захотелось приобрести духи “ХХХХХ”; к тому же она так долго пробыла в “Арбат-Престиже”, что было просто неудобно уходить из магазина с пустыми руками. Подумают, что я все это время выдрючивалась, привлекая внимание, что-то воображала из себя, — подумала
Маша. — А у меня, между прочим, есть деньги (как будто кто-то упрекнул ее в отсутствии денег), и не на один флакон. На целых два! А стоит заменить духи “ХХХХХ” на “ХХХ ХХХХ” — если кто-то хочет знать лично мое мнение, у “ХХХ ХХХХ” не менее достойный запах, — то на три флакона. Так что при желании я могу купить все, что угодно! и все-таки не купила!
На выходе из магазина какой-то мудила поздоровался с Машей. Огорченная фотомодель и не думала отвечать, она его первый раз в жизни видела, а таких,
как он, — раз на дню. Но кобель разразился тирадой по поводу эмблемы “Арбат-Престижа”, и Оболдина оглянулась на пламенеющее в сумерках сердце…
Нет, не так… не разворачиваясь на каблуках, в пол-оборота… да… нет-нет — почти не поднимая головы, одними глазами…
“Оболдина оглянулась на пламенеющее в сумерках сердце…”
Отлично! вот теперь правильно.
1 “Я помогу тебе на твоем пути в Рим”.