Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 12, 2012
Превратности языка…
Я учился в университете. Меня занимал такой феномен, как “способы функционирования языка”. Бывает ведь так, что слова извращаются, утрачивается их первоначальный смысл, начинает возобладать “приблудившийся”, чаще всего негативный. Я даже попытался математизировать процедуру. За единицу измерения предлагал градус как меру отклонения. Интерес у меня был профессиональный — готовился стать социологом.
На такие изыскания меня подвиг преподаватель лингвистики. Читая лекцию, он неожиданно сделал отступление, заявив, что собирается использовать слово, зная, что оно может вызвать нездоровый смех, но вопреки всему использует его. Речь шла о слове “бози”. Во времена Руставели оно означало “красивую женщину”, впоследствии было “дисквалифицировано”, как если бы женщину лишили чести. Сегодня это слово считается ругательным. Чуда на той лекции не случилось.
По моей системе измерения “сдвиг” произошел на 180 градусов.
Студенты подшучивали над моим увлечением.
— А как насчет “поворота” на 360 градусов? — иронично спросил меня один из них. Я не растерялся:
— Я назвал его “эффект Чиччолины”, члена парламента Италии, порнозвезды. Избрали ее именно из-за того, что она представляла столь славную профессию — “бози” по-нашему.
Как будто убедил сокурсников. Один из них даже развил тему:
— Чиччолино в переводе с итальянского “поросеночек”. Обратите внимание: не “порося”, не “поросенок”, а “поросеночек”! — акцентировал он.
Прошло время, и я стал забывать о своем хобби. После университета уехал в Москву, в аспирантуру. Там меня волновали совершенно другие проблемы. Голова была занята диссертацией. Но однажды у меня появился шанс своими наработками козырнуть…
В институте социологии, где я учился, развертывали суперпроект. Его должны были осуществить по всему Союзу ССР. На первом этапе авторы собирались опрашивать старшеклассников, планировалось вернуться к тем же респондентам на втором, третьем этапах. Целью было проследить судьбу поколения.
Меня пригласили в качестве специалиста по Грузии. Изучив анкету, я сказал, что она не нуждается в адаптации к специфике региона, но добавил:
— Правда, есть одно сомнение. Вы спрашиваете у старшеклассников, имели ли они опыт половой жизни. Я не уверен, что ответы будут искренними. Наши девицы будут отрицать наличие такого опыта, мужская же часть выборки будет независимо от правдивости утверждать прямо противоположное. Слыть повесой среди нашего брата престижно, девицам же пристало быть скромницами.
Я предложил коллегам не задавать подобных вопросов и в Средней Азии. Нет гарантий, что благие намерения социологов не обернутся недоразумениями. Но меня прервали:
— Эксперта по Средней Азии мы уже пригласили, — произнес руководитель проекта.
В трамвае по дороге в общежитие я внутренне досадовал, что не успел выговориться. И тут меня — как мне показалось — окликнули:
— Эй, генацвале, передай билет женщине, — произнес пожилой мужчина, протягивая в мою сторону билет.
У меня не совсем характерная грузинская внешность, но, решив, что обращаются все-таки ко мне, я потянулся за предназначенным “для женщины” билетом.
— Мужчина, я не к вам обращаюсь, а к “генацвале”! — ворчливо сказал старичок, показывая глазами на стоявшего за моей спиной пассажира.
Я оглянулся и увидел молодого человека — типичного грузина.
“Генацвале” — слово доброе. Означает благорасположение. В бывшем СССР оно органично укладывалось в образ безотчетно веселого и счастливого советского человека из солнечной Грузии. Старик же, судя по хамоватой повадке, использовал его как прозвище…
И вот там, в московском трамвае, я живо вспомнил своего тбилисского сокурсника Вано. Даже пассажиры заметили, как изменилось мое настроение. Некоторые из них, в том числе парень-грузин, посмотрели на меня подозрительно.
Слово “генацвале” Вано мог произнести в неисчислимом количестве вариаций. В его устах в своей первозданной ипостаси оно звучало как серенада, в которой возлюбленный с придыханием перечисляет достоинства своей избранницы. А однажды Вано побили его партнеры по карточной игре. Но досталось ему не из-за нечестной игры, а из-за того, как он произнес слово “генацвале” — уничижительно, оскорбительно.
— За такие проступки в приличном обществе бьют по голове канделябром! — бросил ему разбушевавшийся партнер.
По дороге в общежитие я зашел в магазин, где купил индийского чая, баночку меда и свежих булочек. Готовился к ужину. Меня обслуживала миловидная продавщица. Я ей улыбнулся, сказал:
— Спасибо! — и добавил: — “Генацвале!”
Она зарделась. Слово прозвучало в его первозданном смысле. Я как бы отметил нулевой цикл по моей шкале измерений.
…и философии
О детстве и отрочестве Вано рассказал мне Дито, который учился на параллельном курсе университета. Оба они были из одной деревни. Я познакомился с Дито в библиотеке. Мне показался знакомым его акцент, и я спросил, не из тех ли он мест, что и мой однокурсник Вано. Ответ был утвердительным…
Дито рассказывал о Вано, а я думал, что, имея такой background, не поднатореть в способах использования языка трудно. Как оказалось, и Дито вполне усвоил уроки…
Так вот от него я узнал, что в деревне семья Вано пользовалась известностью. Считалась хлебосольной. Во дворе на лужайке под столетними орешниками накрывались столы. Пикантности репутации семейства придавало одно обстоятельство: во время устраивавшихся ими пиршеств от перепоя и переедания умирали гости! Этот факт Дито помянул особенно:
— Аквсентий (отец Вано) знал в гостеприимстве толк — и в вине утопит, и от изобилия яств народ у него давится от удовольствия.
Как было принято, Вано и Дито во время застолий вместе с другими мальчиками разносили кувшины с вином. Им поручалось держать ухо востро — нет ли где в чем-либо недостатка. Информацию они несли хозяину. Вано отличался тем, что, даже будучи мальцом, знал: взрослые иногда ведут разговоры на неловкие темы. С его подачи поссорились тамада, который приходился ему родственником, и один из сплетничавших о нем участников застолья.
Проводы гостей представляли собой отдельный ритуал и должны были работать на репутацию Аквсентия. Уже стоя, захмелевшие гости горланили застольные песни. “Чтоб вся деревня слышала!” (Комментарий Дито.) Затем толпой направлялись к выходу. Для такого случая опускали часть плетня. Обычно это делали утром, когда выгоняли со двора скот, и вечером, когда тот возвращался с пастбища. Во время проводов гостей поднимать и опускать порог поручали Вано как наиболее сметливому малому. Миссия была весьма щекотливой. Выбрав момент, сорванец слегка поднимал порог. Гости обычно расходились за полночь, и эти манипуляции в темноте оставались незамеченными. Дито рассказывал:
— На следующий день в деревне говорили, что Аквсентий не изменил своему обычаю. Его гости так упились, что даже через порог не могли переступить, чтоб не споткнуться!
Характерно, что, рассказывая все это, Дито то ли ухмылялся, то ли был вполне серьезен. Вообще манера у него такая — подпускать ремарки, как артист в сторону зрительного зала. Обычно говорил он “в сторону” нечто язвительное. Отреагируй на эту его выходку — и ты оказывался в неудобном положении. Получалось, что оскорбил собеседника в самых лучших чувствах, что твоя мнительность делает тебя несносным.
Прошло время. Я вернулся в Тбилиси.
Продолжил работу в том всесоюзном проекте. Кстати, помянутый мой вопрос авторы анкеты оставили. Получилось так, как я предсказывал. Через три года снова вернулся к своим респондентам. Потом не стало Союза ССР, и исследование свернули.
Однажды я загорелся выпустить книжку. Умерла моя одинокая тетушка. Ее наследство поделили между родственниками. Я выкроил деньги и издал книгу. Дито знал о ней. Я подарил ее ему с дарственной надписью. Мы работали в одном институте.
Так вот из-за этой книги у меня с ним случилась неприятность…
В тот день после работы мы с Дито прохаживались по проспекту. Здесь всегда можно встретить знакомых. Видим, Вано идет навстречу. Иногда мы общались с ним, но о книге он не знал.
— Поздравь нашего друга, он выпустил монографию, — сказал Дито. Верный себе, он произнес фразу то ли всерьез, то ли с ухмылкой. Не обошлось и без ремарки: — Семью обделил, олух, но на книжку потратился!
В тот момент я как раз пожимал руку старому знакомому. Чувствую, как после финта Дито обмякла ладошка Вано и он явно захотел “вернуть ее обратно”. Я сильней сжал своей лапой ладонь Вано. Рукопожатие неестественно продлилось. Растерянный Дито неуклюже попытался помочь Вано. Видимо, мы представляли собой забавное зрелище — на нас даже оглядывались прохожие.
Наконец Вано выдавил: “Поздравляю тебя, генацвале!” На этот раз он произнес сакраментальное слово вполне нейтрально. Я отпустил его руку…
Кому нужна философия?
В Грузии в коммунистические времена философов было больше, чем на всем Восточном побережье США и Канады, вместе взятых. Чтобы иметь вкус к этой науке, надо испытывать этакую “интеллектуальную зависимость” — сродни наркотической. Как, например, Гига В. Про него говорили, что в детстве он зачитывался диалогами Платона, а в бытность студентом написал эссе, в котором труды одного признанного авторитета сравнил с эманацией навозной кучи. Нетрудно предположить, что молодой человек навлек на себя неприятности. “Я ничего не имею против академика М. Тем более он — мой родственник. Однако в своей работе я излагал истинную правду и мыслил свободно, не говоря уже о праве человека иметь собственное мнение и его распространять”, — заявил он в ректорате. После чего его обвинили еще и в демагогии. Спас положение охаянный им родственник, который не то проявил великодушие, не то разделил пафос энтузиаста науки… Конечно, были среди философов и те, кого больше прельщали престиж академического звания и связанная с ним сносная зар-плата. К тому же в те времена они не оставались без дела. Из них готовили карьерных идеологических работников. Хорошим тоном считалось назначать на пост второго секретаря райкома, горкома и выше по партийной иерархии человека с философ-ским образованием. Когда Баадур Г. делал свой профессиональный выбор, он имел в виду именно это обстоятельство.
Я познакомился с ним на студенческих военных сборах. Он поделился со мной некоторыми соображениями и начал взвешивать свои шансы на партийной стезе. Для этого надо было число выпускников факультета философии поделить на количество райкомов, горкомов и т.д. Делал это Баадур в промежутках между упражнениями по стрелковой подготовке. Забавно было наблюдать, как неуклюжий толстый рыжий студент с крупными веснушками на физиономии и руках ложился с винтовкой на настил. Пока он располагался как можно комфортнее, другие студенты успевали “отстреляться” и возвратиться в строй. При этом философ стрелял хуже всех. Лейтенант, который руководил сборами, на солдафонский манер прошелся по поводу моего знакомого. Но Баадур отреагировал на тирады офицера и громкий смех в строю философски — то есть никак. Когда мы направлялись в столовую на обед, он выводил индексы отсева студентов с философского факультета и текучести кадров в партийных органах. При этом он по-прежнему побуждал меня принять участие в анализе. На просьбу не досаждать мне математикой Баадур сказал, что завидует легкости, с какой журналисты относятся к жизни. Я слабо отреагировал на укор собеседника и признался, что давно вынашиваю идею переквалифицироваться из журналиста в социолога. Тогда эта наука была новой и модной. Он посмотрел на меня ревниво. Получилось, что одним конкурентом больше становится. Ведь социология родом из философии.
Малхаз был университетским однокашником Баадура. Он не смог назвать мне любимого им философа, только болезненно поморщился, но “толстого, рыжего и конопатого малого” вспомнил с воодушевлением. Мы делили служебный кабинет в социологическом центре. Мало увлекала его и социология. Пока я ковырялся в книгах и таблицах, он, сидя напротив, делал из бумаги катышки и бросал их в меня. Потом наступал апофеоз его праздного состояния — мой сосед клал ноги на свой письменный стол, комкал бумаги и силился угодить ими в корзину для мусора в углу комнаты. После удачного попадания Малхаз издавал крякающие звуки. В отличие от Баадура Малхаз не связывал свою будущность с партией коммунистов. Хотя у него было больше оснований рассчитывать на это. Баадур был беспартийным, а Малхаз стал членом КПСС еще в свою бытность абитуриентом. Тогда он жил в шахтерском городе. Начальственный родственник устроил его проходчиком на шахту. По истечении определенного срока парня приняли в члены КПСС — за заочные успехи в труде. Молодой кандидат в коммунисты ни разу не удосужился спуститься в забой. Малхаз не посчитал зазорным рассказать эту историю мне. Он предварил ею свое признание, что собирается перейти в МВД. Услышав такое, я внутренне вздрогнул от неожиданности и позволил себе иронию — стоило ли так долго подвергать себя мучениям и пять лет учиться на философа, чтобы стать потом… милиционером? Саркастическая улыбка вот-вот должна была выдать меня. И тут я вспомнил одного парнишку с моего двора. Тот изображал из себя блюстителя порядка — ходил в милицейской шапке и с детским пистолетом. “Проходите мимо, не задерживайтесь!” — кричал он проходившим мимо пешеходам, а замешкавшихся даже подталкивал или тянул за рукав. Однажды состроил потешную мину, передразнивая зазевавшуюся прохожую. Мальчик был инвалидом — негнущиеся в коленях ножки и вывернутые вперед плечи. Малхаз, выслушав мой рассказ, пожалел ребенка, но прекратил мои сантименты замечанием, что у него есть покровитель в МВД, который, однако, почему-то тянет с делом. В коллективе Малхаз был “своим в доску”. Вообще он был сноровистым парнем. Ходила байка, как этот тип подрался после одной посиделки в ресторане и “технично” отдубасил обидчиков, как спрыгнул со второго этажа прямо на стол пирующей компании, как хладнокровно, давя блюда, под крики и вопли незнакомых людей пробежался по столу, грациозно спрыгнул с него и скрылся через черный ход. Из обозримого круга моих знакомых-философов вряд ли кто мог себе позволить такое. Малхаз ходил в фаворитах и у начальства. Его постоянно выбирали в местком. На собраниях он преображался до неузнаваемости, всегда говорил напористо, а однажды гневно обрушился на одного из сотрудников. Тот, как ему показалось, не принимал всерьез собрание коллектива и читал на нем посторонние книжки. Жертвой гневных филиппик Малхаза оказался Гига — тот самый философ-энтузиаст, который тоже у нас работал. В тот момент он читал “Эстетику” Гегеля, книжку “совершенно постороннюю для недофилософа Малхаза”, как он потом говорил мне. Я больше симпатизировал Гиге, но общался с ним мало. Только восполнял с его помощью пробелы в моем философском образовании. Над Гигой подшучивали: мол, страдает профессиональным кретинизмом, повсюду, нужно не нужно, философию пихает! Гига и сам не жаловал сослуживцев. Однажды он заявил мне: “У нас за умника почитают Малхаза, который делает вид, будто умеет думать. Может быть, он на самом деле — интеллектуал, только не удостаивает общество права им быть? И так прекрасно себя чувствует в этом окружении”. Я не стал выяснять мое положение в иерархии, обозначенной Гигой, но попытался возразить: “Лицемерие — только правило игры. Глупо ему не следовать, также глупо его принимать за чистую монету”. — “Не так просто. Помнишь сказку о короле, который дефилировал голым по улицам города? Все горожане вполне искренне восхищались его «нарядом», — ответил
Гига. — Но нашелся мальчик, который все испортил! Вот именно — испортил. В сказке-то все вдруг прозрели, но неизвестно, как это могло происходить на самом деле. Не исключено, что несмышленыша сильно поколотили”. — “Что значит «на самом деле»? Ты что, сказкам веришь? Веришь, что где-то короли в неглиже в присутствии подданных гуляют?” — заметил я каверзно. Тут Гига приосанился и сказал: “Советую тебе не глупить и следовать правилам игры. Еще большая для тебя
глупость — задумываться над их смыслом”. На этом он прекратил разговор. В тот момент я не мог предположить, что вспомню о нашей беседе при обстоятельствах, которые можно назвать невероятными. К тому же эти обстоятельства помогли Малхазу покончить с его томительным ожиданием. А мне, как манна небесная, свалился на голову шанс получить путевку в целевую аспирантуру… По Тбилиси пошел слух: сам Первый по вечерам катается по городу и засматривается на окна учреждений. Ему бывает приятно увидеть свет в окне — значит, несмотря на поздний час, народ трудится! Иногда он наведывался в гости, без предупреждения… Без какой-либо подсказки сверху начальство центра составило график дежурств для сотрудников. “На всякий пожарный…” — объяснил коллегам местком. В тот поздний вечер я, как обычно, занимался английским языком, готовился к экзамену, а мой сосед всячески пытался мне помешать — на этот раз передразнивал меня, когда я произносил вслух новые слова. Вдруг в коридоре послышались шаги. Малхаз встрепенулся и принял рабочий вид. Дверь тихо открылась, и в кабинет вошли сам Первый — Эдуард Шеварднадзе и председатель Совмина Зураб Патаридзе. Шеварднадзе извинился за столь поздний визит, за вторжение, потом сказал: “Заскочили на огонек. Мы тут посидим с вашего разрешения, а вы продолжайте работать”. Он был мил, демократичен, костюм с иголочки. Предсовмина выглядел уставшим и подавлял зевоту. Малхаз сразу сориентировался. Он-то и привлек внимание гостей. На лице Шеварднадзе было то выражение лица, с каким он смотрел на передового чаевода — женщину. Это показали по ТВ. Ее руки бабочками порхали над чайным кустом, подбирая молодые побеги. Диктор ТВ сравнил их с руками Святослава Рихтера. Умиление не сходило с лица Первого. Чаевод, кроме того что занималась делом, одновременно вела разговоры с начальством из Тбилиси. Конечно, благодарила компартию и лично… Малхаз тоже производил впечатление труженика, но интеллектуального труда. Писал текст, постоянно справлялся то в одной, то в другой книге. На его лице запечатлелась сосредоточенность йога, ото лба шел фаустианский блеск затворника-мыслителя. Я ограничился тем, что бубнил учебный текст на английском. Чинность ситуации несколько нарушил директор нашего центра. Он не знал, что сам Шеварднадзе пожаловал к нам в офис, а узнав, засуетился. Его появление в нашей комнате было шумным. Но скоро все улеглось, и он вместе с Эдуардом Амвросиевичем и предсовмином уставился на Малхаза. Через некоторое время Шеварднадзе, довольный сделанным наблюдением, подал голос. Обратился к Малхазу. Узнав, что тот из шахтеров, что принят в ряды компартии, что бывший проходчик стал философом, Эдуард Амвросиевич раскраснелся от удовольствия. Наверное, подумал: “Вот они — кадры пролетарской интеллигенции! Из шахтеров в философы!” Зураб Патаридзе тоже оживился. Он сам был из того шахтерского городка. Вызвали помощника, который стал живо заполнять блокнот данными о Малхазе. “Кем бы вы хотели стать, молодой человек?” — обратился к моему соседу Шеварднадзе. “Мне бы хотелось работать в МВД”, — был ответ. Первый несколько смутился, но потом, видимо, вспомнил, что сам некогда работал министром в этом ведомстве. Затем из вежливости он и мне задал несколько вопросов и под конец небрежно указал на меня помощнику. Гости удалились. Помощник заспешил, я успел сказать ему, что мне бы хотелось поступить в целевую аспирантуру в Москве. Гостей вызвался проводить директор. Пока были слышны их шаги, мы молчали. Потом прибежал возбужденный директор. Он был вне себя от восторга. Приговаривал: “Молодцы, молодцы, ребята! — А ты знаешь, — обратился он к Малхазу, — я собираюсь повысить тебя и назначить моим заместителем”.
Сосед ничего не ответил.
Потом директор обратился ко мне: “Получишь ты свою целевую аспирантуру, но знай, что на нее претендовал Гига. Образование у него философское. В отличие от тебя”. Я взглянул на Малхаза. Его лицо по-прежнему хранило на себе следы интеллектуальных потуг. Даже проглядывалась некоторая благородная усталость. Тут на ум пришла одна из фраз Гиги: “Кто-то производит впечатление, а кому-то это нравится. Экономия мышления и сил, что для одной стороны, что для другой”. Вспомнив Гигу, я поежился.
Прошло время. Я успешно закончил аспирантуру, стал кандидатом философских наук. Как-то в аспирантском общежитии во время застолья моих коллег один из гостей — по специальности химик — не без подобострастия заметил, что раньше ему не приходилось общаться с представителями столь почтенной профессии как философия. Я признался, что не принадлежу к этой славной когорте, что я — социолог и не более того, а раньше вообще работал журналистом. В отличие от меня аспирант из Дагестана не стал щепетильничать. Он — некогда инженер-электротехник — так же, как и я, поменял профессию, стал социологом. Дагестанец воспринял реверанс химика на свой счет без оговорок и даже зарделся от удовольствия. Кстати, его инженерное прошлое пошло ему на пользу. Он приправил диссертацию математическими формулами, что выглядело более выигрышно, чем мой журналистский навык писать гладко. Сегодня в российской прессе его называют “известным социологом”. Я же работаю госслужащим, как я сам себя называю, “чиновником из присутствия”. Баадур по окончании университета начал работать лектором-почасовиком. Читал научный коммунизм. В партию его не брали. “Рыжих не берут!” — пошутил кто-то. Во время перестройки его все-таки пригласили. Он пришел в ЦК компартии и стал свидетелем выселения коммунистов из здания, которое они занимали десятки лет. Скоро специалист по научному коммунизму стал политологом. Политический плюрализм сбил Баадура с толку, и он распрощался с мыслями о партийной карьере. Гига продолжил работать философом — преподавал в университете где-то на Восточном побережье не то США, не то Канады. До того он на свои деньги издал книгу об американском философе Дьюи. На него обратили внимание и пригласили американцы. Малхаз некоторое время пребывал в недрах МВД. Довольно скоро, уже в чине майора, его назначили начальником милиции в весьма крупном регионе. Мне довелось познакомиться с его подчиненным. Тот рассказал, что Малхаз крут нравом, иногда сам допрашивает подозреваемых и прибегает к рукоприкладству. “А ты знаешь, что он — философ по образованию?” — спросил я милиционера. Тот смутился, а потом воскликнул: “Теперь ясно, откуда он столько мудреных слов знает и часто их на совещаниях использует!”