Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 10, 2012
Анастасия Ермакова
— прозаик, критик, дипломант “Бунинской премии” (2011). Постоянный автор “ДН”. Живет в Москве. Последняя прозаическая публикация в “ДН” — повесть “Точка радости” (№ 12, 2009).
Тыква
Раздражало все: дочь с ее неприлично короткой мальчишеской стрижкой и привычкой отвечать на вопрос не сразу, а через некоторое время, словно она, когда он был задан, находилась под водой, а потом, вынырнув, с опозданием, по какой-то невидимой вибрации голоса в воздухе, расслышала его. И отвечала часто так:
— Ну, как бы это сказать… Понимаешь…
— А нельзя без “как бы это сказать”? — злилась мать. — И без “понимаешь”?
— Ну чего ты придираешься-то, — обижалась Аля. — Вечно тебе все не так!
— И эта твоя дурацкая прическа! Ходишь как пацаненок! — все больше заводилась Рита.
— Главное — мужу нравится! — парировала дочь.
— Конечно, мнение матери тебе уже важно! Теперь для тебя мать никто!
— Мам, ну опять ты за свое…
— Да, конечно, с матерью теперь можно не считаться, теперь у тебя муж!
Градус скандала молниеносно повышался, и, когда муж входил в дом, мать и дочь заполошно и обидно кричали друг на друга, стегали колючими словами не жалея, наотмашь.
Ну вот она, Рита, бывший инженер, а после сокращения в девяностых — рыночная торговка, вышла на пенсию. И что? Что ей теперь-то делать? Тыкву, что ли, выращивать?..
Ну посадила. Дальше-то что?
Детей у Альки с Юрой нет, и рожать в ближайшее время дочь не собирается, говорит, нам пока рано, для себя пожить хотим. Странное это какое-то понятие — жить для себя. Сейчас все они, молодые, так рассуждают. Бояться взять на себя лишнюю заботу…
Пусто Рите, маетно. Долгие и бессмысленные, как безответное горное эхо, дни. Все еще ноющая, как суставы в дождь, память о восемь лет назад погибшем муже — перебегал через дорогу и был сбит пьяным водителем дорогого джипа. Собственная никчемность…
И черт бы побрал эту тыкву! Не растет — хоть ты тресни.
— Далась она тебе, — удивлялась дочь. — Ты же ее никогда не покупала. И не ела…
— Да какая разница — покупала или не покупала! Ела или не ела! — Ритин голос крепчал, как ветер перед грозой. — Я хочу, чтобы у меня выросла тыква! Понятно?
— Понятно. — Аля помолчала. — А мы вот с Юрой решили посадить картошку…
— Они с Юрой! Они с Юрой! Да сажайте вы что хотите. Только меня не трогайте!
— Да кто тебя трогает, — вскипела Аля, — это ты вечно до нас докапываешься, по любому поводу… Ты просто завидуешь нашему счастью!
— Ах, докапываюсь, значит? Завидую, значит? Прекрасно! Больше никогда к вам не обращусь! Могу вообще уехать с вашей дачи! Живу тут как приживалка какая-то…
— Мам, ну зачем ты так?
— А потому что… Потому что… Ты как замуж вышла, так тебе мать и не нужна стала… Да, я знаю. Небось обсуждаете меня там, у себя в комнате, — кивнула на второй этаж.
— Честно говоря, мы там совсем другими вещами занимаемся, — попыталась пошутить Аля.
— Замолчи! Такое матери говорить! Я тут целыми днями отдаюсь дачным работам, а вы там… а ты… такое матери…
— Да какое такое-то?.. Что вообще с тобой происходит? Знаешь, я лучше мужу отдамся, чем дачным работам!.. И вообще — тебе надо нервы лечить. Может, купить тебе успокоительные таблетки?
— Да нет, зачем же таблетки? Давай мать сразу в дурдом определяй! Квартира освободится, сдавать будете!
— Боже мой, ну что ты говоришь…
Мать заплакала, обильно и горестно.
— Мам, зачем ты так со мной, а?.. — прошептала Аля, смаргивая с ресниц первые капли.
Подобные сцены повторялись каждые выходные. Рите не давало покоя какое-то внутреннее клокотание, затвердевшая с годами обида на судьбу, неясного происхождения тоска. Тоска по каждому уходящему дню, старящему ее все больше, по убывающему прямо на глазах будущему, по так быстро расправившейся с детством дочери, ставшей теперь взросло-чужой и самоуверенно-счастливой. Тоска по жаркой мужской ласке, по давно выветрившейся молодости, по ничем не замутненной, юной радости.
И что ей осталось? Доживать?..
И дача эта дурацкая… Сбагрили мать, конечно, теперь им там раздолье, одним в трехкомнатной… И муженька-то нашла иногороднего, из Вологды, москвичей, можно подумать, нет! И работает он не пойми кем. Каким-то менеджером в компании, распространяющей канцтовары… Черт знает что.
И тыква. Не растет — что ты будешь делать. Вот зараза…
Нет, надо все изменить. Прожить остаток жизни как-то иначе, осмысленно. Перечитать классику, что ли, философов Алькиных, их у нее целых две полки, может, и прояснится что-то…
В конце концов, ей только пятьдесят восемь. Она стройная, ухоженная, миловидная. И сама после смерти мужа не захотела связывать свою судьбу ни с кем, а ведь предлагали…
Был сосед с седьмого этажа, тихий алкоголик, инфантильный чудак Толя. Прижмется, бывало, к груди и затихнет. И ничего ему больше не надо. Все в собутыльники приглашал:
— Ритуль, давай квакнем, что ли.
Так и “квакала” с ним года полтора. Чуть не спилась. Дочь даже зашиться ей предлагала. Вот всегда она так: то в дурку мать, то в алкоголички записывать…
Потом был “Цапля”. Так его Аля называла. Высокий, худой, с огромной кудрявой шевелюрой. Евгений. Улыбка добрая, отстраненно-даунистая. Старше ее на восемь лет.
Алька подшучивала:
— Иди, твой даун звонит!
— Аль, ну он же услышит, — пугалась Рита.
— А ничего, — хохотала, — пусть слушает…
Работал водителем троллейбуса. Жил с мамой, склочной и деспотичной старухой, никогда не был женат. Он так и не решился сделать Рите предложение. Приносил унылые гвоздичные букетики, сидел на кухне часа по три, пил чай и гладил круглые Ритины колени… В постели был угловат и неуклюж, как подросток. Мужское счастье случалось с ним быстро, через пару минут, после чего он лежал, не двигаясь, улыбаясь в темноте мрачной глыбе книжного шкафа. Рита запиралась в туалете, садилась на узкий эмалированно-холодный край ванны и крепко сжимала свою руку горячими ляжками… Возвращалась, опустошенная, к уже спящему Евгению, зачем-то целовала его сухую, в мелких прыщах, всегда прохладную спину.
На эту любовь ушли еще два года.
И вот уже несколько лет — ничего. Пустынно и глухо, как в заброшенной, заросшей травой одиночества по самые окна деревеньке…
Нагрянул климакс. Злой, нервный, то обжигающий, то обдающий холодом. Было ощущение, что незаметно, быть может, во сне ввели ей какой-то чип, аккумулирующий раздражение и строго контролирующий его уровень: чтобы оно никогда не убывало, а только прибывало, затапливая и изматывая.
Так трудно признаться себе: все, жизнь прошла. Смысла в ней никакого нет.
И, наверное, не было. И уже не будет. И непонятно, как с этим знанием жить дальше.
И тыква вот не выросла…
Ничего-то у нее не сложилось, не срослось.
— Мам, опять свет вырубили! — весело, словно о каком-то забавном курьезе, сообщила дочь.
Надо же, третий раз за месяц! Да что же это такое. Надо идти к председателю, разбираться. Я им устрою! Они у меня дождутся!
Внезапно пыл иссяк. Рита опустилась на скамейку, посмотрела на крапиву, высокую, сочную, по-хамски разросшуюся в саду, забившую робкие цветы. Бабочка, грациозно порхая, села Рите на левую грудь, сложила крылья, задумалась. Вдруг захотелось погладить ее, аккуратно, одним пальчиком, как кошку по узкой шерстяной полосочке между прищуренных глаз. Но бабочка, словно угадав ее намерение, бархатно и легко взлетела — устремилась по своим делам, присев по пути на фиолетовый флокс.
Да, свет. Так что делать со светом-то?.. А не пойдет она ни к какому председателю. Пропади оно все пропадом. Зажжет вечером свечку и будет сидеть, глядя на таинственные всполохи на стене. И станет страшно и уютно, как в детстве. И, может, все-таки зря она злится на дочь с зятем? Вот дачу купили, ее вывезли на воздух. Авось и сложится у них все, ребеночка родят…
— Добрый день, хозяйка. Работа есть? — У калитки стоял парень лет тридцати, по акценту — хохол.
Их тут на дачах несколько бригад работают. В основном хохлы и молдаване. Граждане независимых стран СНГ. Гордые, а сюда к нам батрачить ездят.
Рита вспомнила про крышу: в сильные дожди она подтекает на террасе — приходится подставлять тазик.
— Да, кое-что тут… Зайдите-ка, — распахнула калитку.
Шагнул — сероглазый, широкоплечий, крепко пахнущий солнечным молодым потом. Синяя майка туго натянута на груди, сверху из-под нее выбиваются курчавые волосы. Поднял руку, поправил густую темно-русую шевелюру — мелькнули подмышечные заросли, по всему Ритиному телу мгновенно проклюнулись, кинулись врассыпную взволнованные мурашки.
— Так что делать-то надо? — смотрел в глаза пристально, чуть насмешливо. — Меня Санек звать.
— Мам, кто пришел? — выглянула в окно Аля.
— Строители! — весело крикнул парень.
— Аль, я сама разберусь, — строго сказала Рита и повернулась к Саньку.
— Тут на террасе крыша подтекает. Посмотрите?
— Поглядим, хозяйка. Лестница-то есть?
— Нет.
— Ладно, свою принесем. — Санек направился к калитке.
— Меня Рита зовут. Маргарита Николаевна.
— Ага, — даже не обернулся.
Вскоре парень вернулся с лестницей и напарником Вовкой, ловко взобрался на крышу.
— Хозяйка, тут все менять треба. Скоро и в других местах потечет! Шифер совсем уж негодный…
Рита слушала его хохляцкое “г” и почему-то оно ей нравилось, хотя вообще-то всегда раздражало.
— Надо крыть железом, — вынес вердикт Санек.
— Железом? Это, наверное, дорого…
— Да не-е… Шо там! Не больно уж.
Вечером на семейном совете решено было крыть крышу. Зять вызвался оплатить все расходы. Завтра с Алей они поедут на рынок стройматериалов и все купят.
А вечером — в Москву. В понедельник обоим на работу.
А ей, Рите, нужно будет приглядывать за рабочими, чтобы не схалтурили, сделали все по-человечески.
Когда железо было куплено и сложено в две аккуратных стопки под яблоней, дочь с зятем засобирались в Москву. На прощание Аля поцеловала мать в щеку. Они не целовались с самого Алиного детства. Лет с тринадцати дочь стала вдруг дичиться, стыдиться материнской ласки. Брезгливо отстранялась, будто ее касались не губами, а склизкими улитками… А тут Аля сама поцеловала мать, нежно, едва коснувшись, словно боясь, что мать, как и она когда-то, отпрянет, украдкой вытрет щеку.
— Мам, не злись на нас с Юрой, ладно? Мы очень счастливы… А из-за тыквы не расстраивайся, я в следующие выходные привезу новые семена — прорастут обязательно!
На следующий день Санек с Вовкой приступили к работе. Ребята все делали ловко и сноровисто, молодо и бестолково шутили, напевали свои, украинские народные. Рита подолгу, сделав руку козырьком, глядела на них снизу вверх. Прилежно и с удовольствием готовила им обед; вечером, сидя на крылечке, пила за компанию холодное пиво, которое сама же загодя покупала и ставила в холодильник, часто и беспричинно смеялась. Санек смотрел на ее губы пристально и заботливо отгонял комаров, касаясь то ее щеки, то плеча, то коленей…
Вовка подначивал друга:
— Ты шо, за Ритой Николаевной приударить решил?
— А может, и решил! Что тут такого? — отшучивался Санек.
Рита улыбалась, незаметно прижимаясь к нему. От него уютно пахло усталым потом и вечерней, нагревшейся за день травой…
На третью ночь он пришел.
Уверенно постучал в дверь.
— Сань, ты чего? — глупо спросила Рита.
Обнял, начал целовать воспаленно и сбивчиво, шею, руки, щеки…
— Подожди, дверь закрою, комары налетят, — прошептала Рита.
Руки Санька скользнули под ночнушку, смелые пальцы коснулись сонных сосков. Те тут же откликнулись. Рита закрыла глаза и, глубоко вздохнув, поплыла…
На следующий день к вечеру работа была закончена. Поблескивала на заходящем солнце новая крыша. Красивая, рифленая, как подошва модных кроссовок.
Рита, смущаясь, протянула деньги Вовке.
— Завтра уезжаем, — сказал Санек, словно не обратив внимания на то, что деньги были переданы его напарнику, а не ему, — на других дачах два заказа на забор. Через пару недель вернемся. Можно заглянуть-то будет?
Рита кивнула, неожиданно для себя покраснев, Вовка понимающе ухмыльнулся.
Санек, также как Аля, по-сыновьи, поцеловал Риту в щеку. Только в другую. Аля в левую, а Санек в правую. Или она все перепутала…
На выходные приехала Аля с мужем. Привезла семена тыквы.
Только ей, Рите, они были уже совершенно ни к чему.
Яблоко в тине
В его полуразвалившейся каморке всегда царил полумрак — вот уже второй месяц как перегорела висящая на пыльном шнуре тусклая лампочка. Кисло пахло застарелым потом, нечистым, с раздавленными кровавыми комарами бельем, пропитавшим все унылым многолетним перегаром. Жужжали одуревшие от июльской жары мухи, то и дело садясь на окаменевшую горбушку черного, подернутую нежным налетом серо-зеленой бархатистой плесени.
Встал, как всегда, с тяжелой, будто набитой мокрым песком, головой, грузный, с огромным волосатым пузом и отекшим сизым лицом. Высморкался в край простыни, сделал несколько шагов, кряхтя и почесываясь, до угла, где стояло ведро с колодезной водой. Зачерпнул полную здоровенную кружку, пил, жадно двигая кадыком. Толкнул ногой разбухшую от дождей дверь и с небольшого завалившегося вбок крыльца справил малую нужду. Вернулся в дом, достал из допотопного круглолобого холодильника “Саратов” банку тушенки, грубо взрезал, начал ковырять валявшейся на столе погнутой алюминиевой ложкой. Спрессованные мясные волокна не поддавались, словно держались невидимыми присосками за дно банки. Матюгнулся, швырнул ложку на стол, промахнулся — она попала в ведро с водой, обдав легкими прозрачными брызгами замызганный пол, от ложки тут же стало расползаться жирное пятно, покрытое мутной пленкой. Запустил туда же и банку с недоеденной тушенкой…
Рухнул в кровать поверх похожего на неровный горный хребет одеяла с облаками торчащей из дырок ваты. И стал думать. О том, что надо бы встать и дойти до палатки за пивом, а потом, когда ему станет получше, заняться наконец починкой туалета, уже почти упавшего на разлапистый куст малины…
На шестисоточном, заросшем бодрой крапивой участке поблескивала битыми окнами заброшенная теплица, метрах в десяти от нее клонился к забору с редкими трухлявыми штакетинами еще лет двадцать пять назад недостроенный дом, весь обитый черным, надорванным ветрами и отслаивающимся от стен рубероидом. Ничего не сделалось только яблоням и роскошной крупной малине — они плодоносили исправно, каждый год, как если бы за ними продолжали бережно ухаживать.
Хозяин, пятидесятитрехлетний Витя, жил на этой, доставшейся ему от отца с матерью даче уже лет десять почти безвыездно, а свою московскую “однушку” сдавал, на что и вел беспробудное алкогольное существование.
— Витя, ты дома? Можно к тебе? — услышал он с улицы звонкий женский голос.
Господи, неужели в самом деле приперлась? И зачем он ее вчера позвал к себе? Перебрал и признался: у меня не было женщины уже несколько лет — а я хочу. Понимаешь — хочу. И вот она пришла. Стоит в белом, волнящемся на ветру сарафане, загорелая, свежая, улыбается. А он щурится от яркого солнца, от ее ослепительного сарафана, от стыда за свою прокуренную холостяцкую конуру. Где-то в Москве живет его бывшая жена и уже взрослая дочь Алина. Раньше он звонил, спрашивал, как они там, приглашал в гости, но они так и не приехали. А последний раз, четыре года назад, дочь расплакалась и сказала, чтобы он не звонил ей больше пьяный и что она его ненавидит…
Помнил Витя ее маленькой, лет двенадцати, с длинной косой и серьезными зелеными глазами, прилежно делающую уроки. Помнил ее спящую и нежную, с разметавшимися по подушке волосами, он наклонялся и целовал их, они пахли малиной… Запах шампуня. Запах оглушенного солнцем дачного июля. Запах его теперешнего одиночества.
— Я это… как его… Ты пришла? Здравствуй. Проходи. — Хозяин отодвинулся, пытаясь втянуть объемный живот и пропуская гостью.
— Боже, какой тут жуткий запах! — поморщилась она, — надо срочно открыть окна. — Ты что, вообще не проветриваешь?
Витя смущенно пожал плечами, потом спохватился, начал суетливо помогать ей, дергая неподатливую с треснутым стеклом форточку. Наконец открыли, в комнату хлынуло свежее, с травяными запахами солнце, пролегло щедрой горячей полоской по грязному полу. Женщина и мужчина оказались по разные стороны луча. Казалось, меж ними не луч, а высокий бетонный забор… Она отдернула серые тряпицы, бывшие когда-то занавесками. По выцветшему рисунку можно было только догадаться, что когда-то это были веселые чайники, расписанные в стиле хохломы.
— У тебя тряпка есть? — решительно перешагивая луч, спросила гостья.
— Тряпка? — тупо переспросил Витя? — Какая тряпка?..
— Значит, так, — с сожалением глянула на свое белое одеяние. — Ты сейчас идешь мыться, а я тут пока все приберу, а там… там посмотрим. Понял?
Он кивнул и вышел на улицу. “Как же ее зовут? — вспоминал мучительно. — Что-то вроде на н… или на к? Черт его знает… И чем ее угощать? Надо бы в палатку, шоколадку какую купить, что ли…
Душевая представляла собой узкую ветхую будку, в которой на полу стояли два ведра с дождевой водой и рядом лежал, прямо на дощатом полу, тощий, потрескавшийся кусок хозяйственного мыла. Витя резко окатил себя холодной водой. Кряхтя, начал тщательно намыливаться, с трудом наклонился, разглядывая свои отекшие щиколотки, попробовал провести обмылком между пальцев, стало чуть-чуть щекотно. Но тут обмылок выскользнул, проворно юркнул в щель между досками… Матерясь, вылил на себя второе ведро, вдруг вспомнил, что не взял с собой полотенце… Выходя, зацепился за давно лежащую тут, незаметную в высокой траве проволоку,
и — упал. Долго лежал, прижавшись щекой к сочной, остро пахнущей зеленой жарой траве, и вдруг, внезапно — накрыло похмельное сожаление обо всем сразу, о его несуразной, пропащей, никому не интересной жизни, проросло в него вместе с этой травой, колко и больно; и все завертелось, закружилось, обидно защипало в горле, солоно заблестело в глазах. Потом подумал, как, наверное, он глупо смотрится здесь, лежащий на земле посреди собственного участка, тихо плачущий мужик, еще, не дай бог, увидит эта, белосарафанная.
Когда вошел в дом, гостья уже закончила нехитрую уборку: пол был вымыт, стол начисто вытерт, заплесневевшая горбушка исчезла, банка тушенки из ведра — тоже.
— Ну вот, осталось только постель сменить. Есть у тебя белье-то на сменку? — насмешливо осведомилась женщина.
Она была синеглаза, с узким умным лицом. Тонкие загорелые руки, короткая стрижка, молодая усмешка. Сколько ей — тридцать пять, сорок? И зачем она все-таки пришла к нему?..
— Там, в шкафу, кажется, — сказал Витя неуверенно и предложил: — Может это… как его… выпьем? За знакомство…
— За знакомство?.. — весело расхохоталась она. — Так вчера же пили уже за знакомство. Что же нам, каждый день с тобой знакомиться?..
Гостья достала из шкафа смену белья, старенького и застиранного, чудом там оказавшегося, ловко перестелила постель.
— Сейчас руки помою и вернусь. Поставь пока чайник, — сказала буднично.
Витя повиновался. Включил двухкомфорочную плитку, с многолетним нагаром, от постоянного нагревания отслаивающимся черными ломкими пластинами, словно пирожное “язычок”, поставил на нее пузатый, в грязевых наростах, похожих на какой-то пейзаж, чайник. “Как же ее все-таки… Надя? Катя?..”
— Ну, поставил чайник? — Она смотрела на него одновременно с жалостью и насмешкой.
— Угу. Надя, садись… Это… как его… только к чаю у меня ничего нету. Может, лучше выпьем?
— Надя? — сощурила синие глаза женщина. — Прекрасно. Значит, я теперь, оказывается, Надя.
Витя молчал и часто моргал.
— Ну, хорошо, — вздохнула она и села к столу на шаткий стул, обтянутый заерзанным и лоснящимся плюшем. — Начнем сначала. Я Даша. А ты Витя, верно?
Он кивнул.
— Хорошо. Ты живешь здесь один, вот уже несколько лет, и пьешь каждый день, так? — спокойно продолжала Даша.
— Я это… как его…
— Да не надо, не оправдывайся. Все и так понятно: жена тебя бросила, твой сын вырос без отца…
— У меня дочь, — хмуро сказал Витя.
— Ну дочь, — легко согласилась Даша. — Пусть будет дочь.
Чайник тяжело, будто совершая непосильный труд, засопел. Был похож он на своего хозяина — такой же пузатый, грязный и усталый, нехотя, через силу выполняющий свое предназначение.
Витя поставил на стол черные внутри, с отбитыми ручками, разнокалиберные горошковые чашки: себе побольше, Даше — поменьше. Бросил туда по две щепотки чаинок, залил кипятком. Чаинки всплыли, тут же заполошно закружились, запахло крепким чаем. Потом постепенно, по одной, стали оседать, медленно погружаясь в бронзовую глубину. Он не понимал, что делать с этой женщиной, сидящей с ним рядом, такой доступной и одновременно невозможно, болезненно чужой. Она никогда не позволит ему прикоснуться к ней. Не позволит даже смотреть туда, куда то и дело тянулся его взгляд — к вызывающе-манящему вырезу сарафана, открывающему округлую налитую грудь.
— Ты зачем пришла? — спросил, глядя исподлобья. Пододвинул к ней надорванный пакет. — Вот сушки. Ешь.
— Спасибо, — брезгливо покосилась на пакет Даша. — Витя, я буду с тобой откровенна. Я… Ну, в общем, я пришла, чтобы поговорить с тобой. По душам, понимаешь? Просто расскажи мне о своей жизни. Как ты… Как дошел до такого состояния… То есть я хотела сказать, какие обстоятельства довели тебя до этой жизни…
— Не надо было тебе сюда приходить, — сокрушенно, будто ею была допущена непоправимая ошибка, — покачал головой Витя.
— Не обижайся. Дело в том, что я психолог — понимаешь? И сейчас работаю над диссертацией, тема которой как раз об этом… О таких…
— О таких, как я? — Витя ощутил, как он весь, точно плод спелостью, наливается злобой, тупой, похмельной, дикой.
— Да, о таких, как ты. О людях, не сумевших справиться с жизненными обстоятельствами… О людях, запустивших себя. Потерявших смысл жизни.
— А у тебя, значит, он есть?
— Кто?
— Смысл. Жизни.
— Ну при чем тут я? У меня все благополучно — муж, интересная работа…
— И в чем же он?
— Кто? — снова переспросила Даша.
— Да смысл, черт возьми! — вскипел Витя.
У него мучительно болела голова, хотелось немедленно выпить и дать звонкую обидную пощечину этой нарядной женщине, пришедшей, как ему казалось, поиздеваться над ним.
— Смысл в том, — педантично, будто учительница на уроке, доходчиво объясняла Даша, — чтобы любить и помогать друг другу. А вот ты, кому ты помогаешь? Кого любишь? Я совершенно убеждена, что в основе алкоголизма лежит чистый эгоизм.
— Я люблю, — тихо сказал Витя, игнорируя последнее утверждение.
— Кого?
— Дочь. Алину.
— Любишь? И где она? Вы хотя бы общаетесь с ней? Видитесь?
— Слушай, иди ты со своим смыслом куда подальше! — вспылил Витя. Встал, шагнул к двери, толкнул ногой. — Давай, чеши отсюда!
— Витя, прости, если обидела. — Даша зачем-то одернула сарафан. — Пойми, твой рассказ очень важен для моей работы. Пожалуйста, расскажи. Давай по порядку, а? Начни с детства. Ты рос в полной семье? Тебя любили родители?
— Дура ты… — Гнев отпустил внезапно, так же как и пришел. И так же внезапно и остро накатило темное предгрозовое желание. — Иди ко мне.
— Ты что это? — испугалась Даша, озираясь по сторонам, словно ища
помощи. — Ты не имеешь никакого права… Я закричу! Пусти, слышишь!..
Но Витя уже стоял над ней неумолимо, огромный русский мужик, со всей своей неподдающейся никакой психологии судьбой, темной и вязкой, как затерянное в лесу болото.
Рыба не клевала. Вечерело, назойливо звенели комары, нагло садились на голые ноги. Витя торчал на рыбалке уже третий час, и поймал за это время только четыре маленьких бычка, торопливо снующих в детском, наполненном зеленоватой тинистой водой ведерке.
Курил одну за другой, время от времени прикладывался к двухлитровой баклажке “Очаковского”. На маленьком дачном прудике было тихо и спокойно. Дневная жара спала, розовое солнце стремительно садилось за островерхоеловый лес. Витя всякий раз удивлялся тому, что деревья отражаются в пруду, далеко ведь вроде. Да и сам Витя неизменно отражался — расплывающийся, покрытый лаковой рябью силуэт. “В основе алкоголизма лежит чистый эгоизм”, — почему-то вспомнились слова Даши. Отпустил ее, дуру, пожалел. Сроду никого не брал силой. Вот еще. А она все плакала, грозилась заявить на него в милицию. Ничего, не заявит, самой ведь стыдно будет, когда спросят, чего она к одинокому пьющему мужику в дом поперлась… Хорошо, хоть не с наших дач она, вроде говорила, гостит тут у кого-то… Хрен с ней, с Дашей. Нечего лезть к нему в душу. И не ей решать, как ему следует жить. Тоже мне, психолог! Душевредительша, вот она кто…
На пружинящий мосток, нависающий над водой, высыпала стайка ребятишек лет восьми-десяти, трое мальчишек и одна девчонка, худенькая, хохотливая. Они встали на самый край и громко решали, кто первый прыгнет. Толкались, шумели, хватали друг друга за руки, пытаясь столкнуть. Потом схватили девчонку за руки и за ноги — та брыкалась и что-то кричала им — раскачали и на раз-два-три бросили в воду.
Все, рыбалке конец. Всю рыбу распугали. Ну да все равно сегодня не ловится. Витя стал складывать удочку, выплеснул воду из ведерка с мелкими рыбешками обратно в пруд. Три проворно исчезли в толще воды, только одна лежала, слегка покачиваясь, пузом кверху. Посмотрел на внезапно смолкших мальчишек. Они испуганно глядели на то место, куда бросили девочку. Она не всплывала.
— А, черт! — Витя, резко протрезвев, бросил удочку, ведерко, и ринулся в воду прямо в одежде. От того места, где он стоял, до мостка было метров пятнадцать. Плыл, тяжело дыша, загребая мощными ручищами, быстро, как только мог. Доплыв до мостка, нырнул. Ничего. Снова нырнул. Мутная глинистая вода, а вверху, на поверхности, зыбкое пятно солнца. Лениво колышутся водоросли. Несколько рывков вправо, потом влево, и вот — наконец наткнулся на девочку, подхватил ее легкое, словно выпитое водой тело, безжизненно повисшее в его руках.
Вытащил на берег, осторожно положил на траву. Девочка, бледная, не шевелилась. В закатном свете она казалась мертвой. Не дышала. Мальчишки, испугавшись, убежали. Несколько секунд Витя растерянно смотрел на нее, не зная, что делать. На пруду никого не было. Издалека доносилось кукареканье петуха, не уютное, а какое-то зловещее. Тонкое нескладное тело с выпирающими ключицами и коленками на темно-зеленой траве. Тощая кисточка волос на худеньком плече. Господи, помоги.
Он только в кино видел, как делают искусственное дыхание. Склонился над ней, припал губами к ее бледному рту, стал сильно дышать крепким пивным воздухом, огорчаясь, что девочке, наверное, это неприятно. Двумя руками, резкими толчками нажимал ей на грудь. Потом снова дышал и снова нажимал на грудь… Наконец девочка надрывно закашлялась, приоткрыла глаза. Витя осторожно приподнял ее, она выплюнула воду, много воды, будто выпила залпом сразу два стакана, и теперь они также залпом вылились обратно.
На руках Витя отнес ее домой. Выбежала очумевшая мать, принялась одновременно расспрашивать, что произошло, плакать, целовать ослабевшую дочь, благодарить смутившегося спасателя.
— Спасибо тебе, спасибо, миленький, — причитала по-старушечьи.
— Ну это… как его… чего хотел сказать-то… Надо бы плавать ей научиться. Большая ведь уже…
— Да-да, плавать… надо, — кивала благодарная мать.
Пить в этот вечер Витя не стал. Лежал и вспоминал весь сегодняшний длинный, бестолковый день: утреннее вторжение Даши, вечернее происшествие с девочкой… Мысленно разрезал день, как яблоко: вот кожура, вот мякоть, вот сердцевина. Вот главное, вот неглавное. А что главное-то? Сердцевина-то как раз и несъедобна…
Впервые за много лет засыпал, чувствуя сам процесс засыпания: сначала заволокло все какой-то мягкой и матовой пеленой покоя, но дневные мысли еще не отпустили совсем, только словно выцвели, выгорели на солнце; потом будто плеснули в лицо первую нестрашную порцию темени, и там проявилась спасенная им сегодня девочка, и Витя мучительно пытается вспомнить, как ее зовут, потом вспоминает, что он так и не спросил ее имени. Она, улыбаясь, протягивает ему яблоко, а оно все в тине… “Это ничего, что тина, ничего, — говорит девочка, — главное — косточки целы, самое вкусное-то в косточках…” Удивление от этого открытия смешивается с долгой и окончательной темнотой. В нее лишь робко просачивается зеленоватое и пахнущее прохладной водой солнце. И вокруг уже не темнота вовсе, а мерцающая теплая вода. Витя радостно обливается этой доброй водой детства из того самого ведерка, в котором плескались пойманные им рыбки.
Ему восемь лет, и он, держа за руку ту самую девочку, встает на край шаткого мостка, и знает, что надо прыгнуть.
И знает, что ни он, ни она не умеют плавать.