Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 10, 2012
Рада Полищук. Лапсердак из лоскутов. — М.: изд-во “Текст”, 2012.
Зоя Копельман
Мистика творчества
Рада Полищук выпустила три книги еврейской прозы: “Одесские рассказы, или Путаная азбука памяти” (2005), “Семья, семейка, мишпуха” (2010) и “Лапсердак из лоскутов” (2012). Каждая книга самодостаточна, независима, но взятые вместе они составляют трилогию, единство которой неоспоримо. Их объединяет еврейское происхождение и самоопределение подавляющего большинства персонажей, соединенных тесными семейными узами, высокий эмоциональный накал происходящего и верность тона, сообщающая всему повествованию убедительность и правдивость. Как смогла эта москвичка, московский интеллигент советского периода, создать столь далекий от ее личного опыта мир? Ответа на вопрос не имею, а потому воспользуюсь наблюдением Борхеса, который подчеркнул в одной из рецензий: “Про обстановку первой части Сильвина Бульрич знает все, про обстановку второй — затрапезные кварталы Буэнос-Айреса — мало или ничего. Уверен, именно поэтому — как ни парадоксально — вторая часть удачнее первой. В первой писательница попросту допускает существование реальности… во второй — ей приходится создавать или выдумывать реальность, а в этом и состоит задача литературы”.
К вымыслам Рады Полищук я и предлагаю обратиться.
Первая книга, “Одесские рассказы”, озадачила выбором названия. Стоило ли напрашиваться на сопоставление с классиком? Однако по прочтении делается ясно: конкуренции нет и быть не может. Бабель — одессит, и Одесса в его рассказах — реальное пространство с объективно поверяемой топографией, где посвященным были внятны прототипы многих персонажей. Одесса Рады Полищук — это миф, сотканный из слов и немногих семейных преданий. Оттого из всех бесчисленных песен и стихов об этом несравненном городе она предлагает нам спеть именно то, что не требует его посещения: “Есть город, который я вижу во сне…” О том, что Одесса “у Черного моря”, что она “в цветущих акациях город”, знают все, даже те, кто в Одессе никогда не бывал.
Писание рассказывает о первом человеке, Адаме, который, будучи в Райском саду, давал имена всему сущему, а еврейский древний комментарий поясняет, что за этими именами крылось постижение природы вещей и их назначения. Рада Полищук движется в обратном направлении: ей даны имена, и отталкиваясь от них она творит сущее, каждому имени — свое, неповторимое. Она сама рассказывает об этом на первых же страницах: “Есть же в Одессе Французский бульвар, Греческая площадь, Еврейская улица, есть Молдаванка, Ланжерон, Куяльник, Аркадия, Лузановка, Лютсдорф. От этих слов в душе у меня и сейчас звучит моя главная песня, моя «Песнь песней» — в ней все: начало, любовь, скандалы, смертельные ссоры, отчаянные перемирия, непоправимость расставаний, исход». Но топонимы так и остались словами, не воссоздав реальной Одессы, полюбившейся с детства за чтением “Белеет парус одинокий…” Валентина Катаева или того же Бабеля. Потому что не Одессу пишет Рада, а людей, евреев, еврей-ский клан, чье бытие вросло в почву и воздух литературой созданного города. Зато другие слова — Шмулик, Додик, Исайчик, Берта Моисеевна, Ривка, Манечка, Монька, Дора… — превращаются в образы полнокровные, живые, характерные. Они цепко держатся за свои биографии и предъявляют их читателю во всей красе, мол, вот какие мы! Ничего не скрываем, ни достойного, ни постыдного, жизнь — ее ведь еще прожить надо, и не всегда с первого раза удачно получается.
Герои книги, если верить автору, найдены в семейном фотоальбоме. Фотографии, подобные которым можно встретить во многих еврейских домах, использованы в оформлении книги и сразу настраивают на камерный лад. Но ожидание не оправдывается: в узком родственном кругу бушуют едва ли не шекспировские страсти, и образ автора, то девочки, то взрослой женщины — глядящей из-за плеча, сжимаемой в объятиях, беседующей, смеющейся и рыдающей вместе с ними, — вовлекает и читателя в перипетии чужих судеб.
Помните, как в “Театральном романе” Булгакова герой описывает мистерию творчества: “Родились эти люди в снах, вышли из снов и прочнейшим образом обосновались в моей келье. Ясно было, что с ними так не разойтись”. Вот и у Рады Полищук: “И тянутся шлейфом какие-то неотчетливые воспоминания-видения, голоса, размытые лица, как на испорченном фотоснимке”. И еще определеннее: “Откуда я все это знаю — тайна за семью замками. И ведь не просто знаю с чьих-то слов — я вижу сгустки кровавой мокроты с гнутым гвоздем посередине…”. В оккупированной немцами Одессе ведут на погибель евреев, и мы читаем: “Пинхус-Лейб, Рахель, Зиновий — уже почти слились с толпой, идут налегке, взявшись за руки, как пришли. Скоро исчезнут за поворотом, и я их больше никогда не увижу. В бессмысленном каком-то порыве проталкиваюсь вперед, кто-то обгоняет меня, чуть не сбивает с ног, ломится сквозь толпу…” И уж сколько писано о еврейских расстрельных рвах, а Рада Полищук смело ступает на этот плотно пропаханный словом островок и пишет как впервые, по-своему: “Плачу и бреду куда глаза глядят, подальше от этого места, от большой еврейской могилы, где, как в коммунальной квартире после грандиозного скандала, — тишина и полный мир. На веки вечные. Лежат вповалку, в обнимку, не стыдясь ни своей, ни чужой наготы — будто одна мать родила всех. Одна нежная, добрая многострадальная еврейская мама”. Истрепленные в за-тверженных сочетаниях слова поменялись местами, и нам неожиданно открылась их первозданная суть.
Но не следует думать, что “Одесские рассказы” трагичны. Эмоциональный лад их весьма разнообразен: смех, ирония, жалость и гордость, т.е. все то, чем может человек отреагировать на бурную жизнь своих родичей, если бы прожил с ними долгие годы. Как признается в по-слесловии автор: “В прозе своей я ничего не делаю специально… Я не пишу специально грустную, трагическую прозу, специально эротическую или специально еврейскую. Если слышится в моих текстах то бесконечно печальная, то отчаянно веселая еврейская мелодия, это потому что мое еврейство — не дань моде, а болевая и горделивая точка моего существования, всегда, с самого детства”.
Тем же ощущением проникнуты две другие книги трилогии.
“Семья, семейка, мишпуха”, хоть и имеет подзаголовок “По следам молитвы деда”, вовсе не обязана быть семейной сагой автора нам не дано понять, о каком деде речь: о том, чья кровь течет в жилах Рады, или просто о старом еврее. Да это и не имеет значения, потому что самое важное в этой книге — любовь. Любовь Арона и Ширы, Фанюши и Лазаря, Нешки и Гиршеле. Любовь, которая “расцветала как дивный цветок среди разнотравья, кому на радость, кому на зависть”. Видно, и здесь звучала, вдохновляя писательницу, Соломонова “Песнь Песней”: “Как между терниями лилия, так между дев моя подруга! Как меж деревьев леса яблоня, так между юношей мой друг!” И другая любовь — материнская, отцов-ская. Та, что внушает детям: “Не тоскуйте обо мне, я с вами буду всегда, даже когда меня здесь не будет”. Чтобы не осиротели, когда родители уйдут навсегда.
И снова из глубины девятнадцатого века до вступления в текущее, двадцать первое столетие вьется летопись рода, и снова еврейское счастье, скупо и скрупулезно отмерено каждому, а несчастья мерить недосуг, ни Господу, ни людям.
И над всеми этими жизнями звучат молитвы, не цитатами из сидура, молитвенника, а из сердца идущими лирическими вариациями: “Да будет на то воля Твоя, Господь, чтобы Ты спас сегодня и каждый день меня и всех моих домочадцев, все мое, все, что в доме и в поле, от всякой беды и несчастья, от всякой горечи, вреда и опасности, от всевозможных убытков, от всякого искушения и всякого посрамления, от всякого тяжкого и злого произвола, от голода, убожества и бедности…”
А коль скоро заходит повествование в нынешние годы, то, вслед за людьми, попадает в Иудейские горы, на Святую землю праотцев, оставляя другую часть семьи на отеческой земле России.
Книга “Лапсердак из лоскутов” завершает трилогию. В ней доминирует советский временной и культурный пласт, отчего сюжеты все чаще сплетают вместе жизни евреев и неевреев, а ласковое внимание писательницы одинаково льет свет добра на всех персонажей. Как собрать в единое повествование множество независимых фрагментов? Возможен роман-путешествие или рамка общей беседы, где каждый делится своей историей. Рада Полищук нашла свой прием, подсказанный вековой еврейской бедностью, плавно перетекшей в скудное в материальном отношении существование совет-ской интеллигенции, да и большинства советских граждан. Мы же помним, как в доме бесконечно все перешивали, перелицовывали, перекрашивали. Вот и возник литературный “лапсердак из лоскутов”, решительно не пригодных для реального кафтана. Ведь не думаем же мы, что и впрямь стачаем файдешин, этот “плотный китайский шелк с поперечными рубчиками”, и “непригодную для шитья ветошь”, и серый габардин, и “лоскут из широкого атласного галстука”, черный креп и — клочок от старого лапсердака.
Однако из пестрого утиля вышло поэтическое произведение. Судите сами: “…едва забрезжит утро, они одновременно, будто сговорились заранее, распахивают двери своих халуп в дальнем углу двора, всегда погруженном в тень старого, много повидавшего на своем веку каштана. Двери, яростно скрипя несмазанными петлями, летят навстречу друг другу и с грохотом сталкиваются, производя во дворе неурочный оглушительный шум, усиленный гулким эхом, прячущимся по углам и щелям двора-колодца, шарахаются от стены к стене, от окна к окну, залетают в форточки, проскальзывают за занавески”. Кто? Двери! В форточки? Таки да! Иначе отчего все жильцы обрамляющих двор домов причащаются новому дню, который и начался-то благодаря пробуждению стариков-погодков Ивана и Янкеля.
Третья книга более прежних насыщена чудесами. Люди, давно и, казалось, навечно друг друга потерявшие, не только встречаются, как бабушка Фая и Зигфрид на послевоенной барахолке, как Элель и Леля на автобусной остановке в “знойный московский день 2010 года”, но и возвращаются к совместной жизни, которая на новом витке краше прежней делается.
Легкость, с какой происходят чудеса, вызывает в памяти хасидские истории о праведниках и чудотворцах. И композиция книги — короткие заставки курсивом в начале каждого лоскута, эта находка Рады Полищук, как выясняется, восходит к хасидским традициям оформления книжек на идише. Мистика да и только! Читателя вводят в волшебный мир, заманивают чистым, улыбчивым русским языком, который, оказывается, прекрасно умеет лепить еврейские лица и интонации, потому что воистину могуч и велик. И мы не раз смахиваем слезы — то в умилении, то в печали, а то — освежительные слезинки смеха. Что ж за еврейская книжка без слез? Ведь и герои в ней плачут: “Моймойша расплакался, не глядя, что люди кругом, что стыдно плакать на кладбище не над покойником, не над скоротечностью бытия земного и таинством ухода, а над нежданной, непознанной радостью, от которой душа зашлась в предчувствии благодатного покоя. Не после жизни, а, может быть, прямо сейчас… он плакал слезами очищения, благодарности, просветления. В первый раз так плакал, и остановиться не мог, и не стыдился своих слез”.
Высшей оценки заслуживают эти три небольшие книжки, ибо дарят читателю радость — вещь, в любую эпоху и в любой стране, наиредчайшую и заслуживающую признательности.
Иерусалим, июль 2012