Литературные события и тенденции 2011 года
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 1, 2012
В заочном “круглом столе” участвуют: Николай Александров, Роман Арбитман, Андрей Архангельский, Павел Басинский, Владимир Бондаренко, Ольга Бугославская, Ольга ЛебЁдушкина, Валерия Пустовая, Андрей Рудалев.
На этот раз мы предложили литературным критикам назвать события года не только в русской литературе, но и в “соседских”, “ближнезарубежных”, украинской и белорусской.
Николай Александров, литературный критик (г. Москва)
“В общем, было кое-что”
Начну с вопроса второго. Ни украинская, ни белорусская современная литература меня не слишком интересуют. В украинской литературе, по какому-то недоразумению, наибольший международный авторитет имеет Андрей Курков, которого нельзя считать ни настоящим русским, ни подлинно украинским автором. Может быть, я упускаю что-то существенное в украинском и белорусском литературном пейзажах, но отслеживать литературный процесс этих стран просто нет сил. Тем более что ничего по-настоящему интересного за последнее время там просто не появлялось. Если бы нашелся кто-нибудь, кто просветил бы меня, назвал новые интересные имена (помимо тех, что я знаю) — я был бы ему крайне признателен.
Что касается литературы отечественной, то я бы отметил выход двух книг Анатолия Гаврилова (“Берлинская флейта” и “Вопль впередсмотрящего”), а также “Триптиха” Саши Соколова.
Было несколько весьма любопытных переводных изданий (скандинавских авторов прежде всего плюс Мартин Эмис, плюс Майкл Каннингем), Джулиан Барнс опять-таки получил Букера — но это все отдельный разговор.
Были два тома Афанасия Фета в “Литературном наследстве”, был двухтомник Бродского в “Библиотеке поэта”, был “Дневник” Л.В.Шапориной (“Новое литературное обозрение”). В общем, было кое-что…
Роман Арбитман, прозаик, литературный критик (г. Саратов)
Асимметричный ответ на вызовы времени
1. Ремейкмейкеры. (Итоги-2011)
Если кто еще помнит, первый крупный медийный скандал с участием Филиппа Киркорова случился оттого, что журналистка спросила у него, отчего в его творчестве так много ремейков. Но это было давно — лет шесть назад. Сейчас бы, я думаю, наш поп-идол не вспыхнул и не вспылил, но лишь пожал плечами: мол, я что, один такой? Оглянись-ка вокруг, розовая кофточка! И действительно — 2011 год весь прошел под знаком большой буквы “R”.
Вспомним, ЧТО происходило на телеэкране? Там вовсю хулиганил охлобыстинский доктор Быков — ухудшенная копия американского доктора Грегори Хауса. В ту же самую пору на большом экране держался за выпуклый живот беременный персонаж Дмитрия Дюжева — на редкость беспомощный и жалкий ремейк американского же беременного Арнольда Шварценеггера. А что творилось в российской литературе ушедшего года? Да примерно то же самое и творилось.
Скажем, “Математик” Александра Иличевского — причудливый и кривословный ремейк биографии Григория Перельмана, написанной русско-английской многостаночницей Машей Гессен (только выдуманный герой, в отличие от реального, филдсовскую премию благополучно хапнул). “Две сестры и Кандинский” Владимира Маканина — унылый и внеисторичный отблеск чеховских “Трех сестер” (с той лишь разницей, что мучительно недостижимую Москву здесь заменил недостижимый Санкт-Петербург, а офицеров — разнообразные стукачи). Детективный сериал Бориса Акунина “Смерть на брудершафт” — явный ремейк его же собственной “фандорианы”; ну разве что блистательный Эраст Петрович почти не ошибается, а молодой Алеша Романов промахивается через раз.
Заглавный герой огромного и неповоротливого, как танк в болоте, “Остромова” Дмитрия Быкова издали различим без бинокля: это более чем откровенный ремейк ильфо-петровского Остапа Бендера, который прибывает в Питер чуть ли не в цирковом антураже фальшивого мага Марусидзе. Подобно Остапу, не имевшему фундаментальных знаний (если не считать таковыми восемь латинских слов, зазубренных в третьем классе частной гимназии Илиади), Остромов знает “двадцать слов на разных языках и четыре фокуса”. Как и Остап, Остромов манипулирует мятущимися натурами — по преимуществу теми, кто не может освоиться в новой жизни или же осваивается с лихорадочным энтузиазмом неофита. Скажем, разговор героя с тещей восходит к сцене запугивания Кислярского, а беседа со вдовцом Поленовым отсылает, чуть ли не буквально, к соответствующей беседе Бендера со слесарем Полесовым. Даже у знаменитого “Остапа несло” есть аналог — “Остромова понесло”. В одной из сцен мелькает тень Бендера: Остромов сообщает, что лично “знал Остапа Ибрагимовича”. Ага-ага, кто бы сомневался…
Кстати, в отличие от некоторых чересчур стыдливых коллег Быков ничуть не скрывает, что занимается в своем “Остромове” откровенным ремейкингом, — и правильно делает. Чего стыдиться-то? Социокультурный феномен remake — вещь бытовая, естественная, свойственная нам в разнообразных проявлениях. По сути это наш асимметричный ответ на вызовы времени.
Во всякую эпоху, когда общество смотрится в разбитое зеркало, заново переживая кризис самоидентификации, когда прежняя реальность окончательно булькает с ностальгическим всхлипом, а реальность новая толком не освоена и до конца не поделена, принцип ремейка выскакивает эдаким божком из табакерки (или чертиком из машины) и задешево предлагает свои услуги. Вспомним, например, что поначалу советская детская литература была ремейковой на 90 процентов. Тогдашняя критика требовала “красных пинкертонов”, “наших советских робинзонов”, “новых гулливеров” и прочих идейно выдержанных сереньких козликов. Алексей Толстой легко перепел “Пиноккио” Карло Коллоди. Корней Чуковский превратил буржуазного доктора Дулитла — изделие Хью Лофтинга — в родного Айболита. Николай Носов позаимствовал Незнайку у Палмера Кокса. Александр Волков взял в долгосрочную аренду Страну Оз американца Фрэнка Баума. Ну а Лазарь Лагин, открыв “Медный кувшин” ироничного английского джентльмена Энсти, прикомандировал к арабскому джинну юного пионера Вольку. Механически переделывать (to remake) уже готовое было легче, чем просто делать: и усилий на порядок меньше, и ответственности — есть на кого свалить, в случае чего, свой провал…
Сегодня, в постпостперестроечные нулевые времена, ситуация повторяется, как фарс в квадрате. Ясно, что наша главная партия-победитель — невнятный ремейк КПСС, всевозможные “Наши” — тусклый ремейк ВЛКСМ (в варианте китайского ширпотреба), а бывший, он же будущий наш президент — ремейк Леонида Ильича, счастливо прошедшего апгрейд и теперь готового работать в режиме рекламного энерджайзера. А что есть судебные процессы Ходорковского—Лебедева? Конечно, скверно срежиссированные ремейки процесса то ли “Промпартии”, то ли
Зиновьева—Каменева (только вот подсудимые, обвиненные в немыслимых грехах, упорно не желают “каяться”). Ну и так далее, примеров тьма. Поэтому не станем бросать камни в огородики теперешних российских писателей: вовсе не они тут крайние. Какое время на дворе — такая и литература.
Печально другое. Нынешние тотальные ремейки есть примета глубокого застоя, в котором мы медленно и неуклонно увязаем. Ибо застой — не обязательно очереди, дефицит, психушки и старая развалина в Кремле. Застой — это когда ВО ВСЕХ сферах нашей жизни заправляют люди, не способные придумать ничего нового.
2. О литературе ближнего зарубежья
Два-три десятилетия назад, когда еще не было такого понятия, как “ближнее зарубежье”, отвечать на этот вопрос было намного легче. Все, кто интересовался современной литературой, знали, что в Киргизии живет Чингиз Айтматов, а в Эстонии — Эмэ Бээкман и Тээт Каллас. Можно было, например, взять в университетской библиотеке свежие номера журнала “Неман” и прочесть “Дикую охоту короля Стаха” Владимира Короткевича — роман, который ни в какую не выходил в Москве, но печатался в Минске (кстати, если кто помнит, впервые перевод “Осени патриарха” Маркеса был опубликован именно в минском, а не в московском журнале).
Ныне между моим родным Саратовом и Киевом, Саратовом и Минском ровно столько же километров, сколько было и раньше, а в информационном пространстве между нами и вовсе нет никаких преград благодаря Интернету. (Например, я, не покидая пределов Саратова, могу в любой момент прочесть статью жителя города Жлобина Александра Кошары о состоянии дел в современной белорусской фантастике, опубликованную в волгоградском журнале “Шалтай-Болтай”.) Однако переводная литература этих стран в моем нынешнем читательском рационе присутствует лишь в небольшой степени: старики умерли или отошли на покой, а писатели, родившиеся в 70-е, предпочли или откочевать из “ближнего” зарубежья в менее обременительное дальнее, или переместиться поближе к своему русскоязычному читателю — то есть в Россию.
Многие ли помнят теперь, что нынешние чемпионы по тиражам (литературное качество тут не обсуждается) Михаил Веллер и Сергей Лукьяненко еще сравнительно недавно были авторами — соответственно — таллинским и алма-атинским? Или вот пример посвежее: еще два-три года назад известные фантасты Марина и Сергей Дяченко считались писателями киевскими, а теперь стали московскими. Да и те, кто “территориально” остался в Киеве или Харькове, Минске, Кишиневе или Риге — Михаил Назаренко, Владимир Пузий, Яна Дубинянская, Далия Трускиновская, Владимир Лорченков (называю тех, чью прозу или литературную критику ныне читаю с пристрастным интересом), существуют, по преимуществу, в сфере русской литературы и печатаются они в основном на русском языке в Москве или Петербурге. Кем их прикажете считать? Украинскими (белорусскими, молдавскими и пр.) авторами, пишущими на языке бывшей метрополии? Или русскими писателями, которые пребывают на территориях сопредельных государств? А, главное, мне, читателю, какая разница? Гоголь и Тургенев много лет жили в Италии и во Франции, и что же? Называть их “русскоязычными писателями дальнего зарубежья”?
Андрей Архангельский, литературный критик,
обозреватель журнала “Огонек” (г. Москва)
“Теперь наше время описано в литературе”
1. Дмитрий Данилов “Горизонтальное положение”. Формально эта книга — событие прошлого года (в 2010 году рукопись “Горизонтальное положение” номинировалась на “Нацбест”). Но для литературы это вообще не срок. Поэтому — Данилов. На форму писатели давно забили — а зря. Данилов, пожалуй, единственный после Владимира Сорокина современный русский писатель, у которого, как говорит Андрей Немзер, “есть прием”. Этот прием я бы назвал документированием бытия. Или раскадровкой банальности. Это приблизительные определения, конечно. Сложно сформулировать точнее, потому что прием не искусственный, при всей его концептуальности он природен для автора, это чувствуется. Если бы Данилов “обдумал все неторопливо” и применял бы его потихоньку, как расчетливый убийца, в этом не было бы приятного налета такого британского, здорового идиотизма. Но у Данилова при внешней бесстрастности фоном звучит глухой дьявольский хохот — точнее, хохоД. Как заметила другой критик, Анна Наринская, это “проза в состоянии полусна”.
Этот прием, кроме того что индивидуален, моден и эффективен. Тут даже не “смерть автора” — тут сознательный и полный п…ц автору. Но эта “смерть автора” настолько намеренна, что кажется как раз насмешкой над “смертью”. То есть автора тут нет настолько, что он опять появляется. А эффективен — потому что точно отвечает принципу серийности — главенствующему в современном искусстве. Но опять же это не специально получилось, а само собой. Данилов может в этой манере переписать “Войну и мир” — и эффект никуда не денется: “12.09.1812. Проснулся в 9.15. Состоялась карточная игра с Дороховым. Обсудили преимущества и недостатки Наташи Ростовой в физиологическом и духовном аспекте. Пришли к выводу, что Ростова не так высока, как хотелось бы, но и не низка, как могла бы быть при данных обстоятельствах. Обсудили преимущества русской кавалерии и французской. Обсудили недостатки русской кавалерии и французской. Обсудили недостатки и преимущества обсуждения недостатков и преимуществ русской кавалерии и французской. Обсудили преимущества французской кухни. Французскую кухню сравнивать ни с чем не стали”.
Открытие Данилова в том, что он всегда пишет не одно, а два произведения одновременно: заодно он описывает структуру сегодняшней жизни, ее каркас. Вот это совершение однообразных действий, и произнесение клише, и участие в стандартных разговорах. И никакое Событие этой жизни не может сравниться с этим ужасом Течения жизни. В даниловском изложении наша жизнь выглядит нормальным кошмаром, нормальным абсурдом, и улавливается она именно в момент нагромождения, перечисления. Мне кажется, Данилов вообще отменил “событие” в литературе. Ничего на самом деле с нами не случается и не происходит, и это и есть самое интересное и ужасное, что с нами происходит, и именно эту “неслучаемость” и “непроисходимость” Данилов превратил в музыку. Это называется гибельный восторг полубытия. Я ощущаю нынешнюю жизнь именно так и ждал, что появится такой писатель. Теперь за наше время я могу быть спокоен: оно описано в литературе.
2. Роман Оксаны Забужко “Музей заброшенных секретов”. Это поучительно, в первую очередь, потому, что другая оптика — антиимперская: взгляд тех, кто в любой геополитической драме оказывался заложником и жертвой. Это не литературное событие, а идеологическое — попытка создать новый идеологический роман. Идеологический конструкт. Дать квинтэссенцию украинского, выжать губку истории ХХ века ради одной капли чистейшего, беспримесного украинства — с удивительным ароматом, призванным быть вечным ориентиром. Стать таким вот парфюмером-убийцей истории ради идеального результата. Это очень интересная задача. Забужко, на мой взгляд, допустила всего одну ошибку. Если бы эта капля вышла горькой, терпкой, на японский манер — этот аромат был бы поводом к рефлексии не только на Украине. Но получились духи “За Україну, за її волю!”; агитснаряд, выпущенный сразу по всем — по СССР, по России, Западу, даже по Восточной Украине – ради Украины Небесной. Надо сказать, что для украинской литературы идеализация и даже обожествление Украинской повстанческой армии (УПА) стало общим местом; российскому читателю это напомнит советскую патриотику, написанную справа налево. Конечно, такая позиция — ультрапатриотическая — лишает роман интриги, хотя написан он не без изящества.
Одна из центральных идей романа: от нашей истории осталось очень немного подлинных свидетельств. 99 процентов того, что нам подсовывают в качестве истории, является фальсификацией. Причем даже в том случае, если человек хочет сказать или отыскать правду. В связи с этим важно, какие реактивы применяет автор, чтобы проявилась “настоящая” Украина, не сфальсифицированная. Этих реактивов два: секс и язык. (Вообще этот роман хорошо бы почитать господам Проханову или Михалкову, чтобы их представления о национализме стали чуть менее замшелыми.)
Секс у Забужко противопоставлен рабству, он есть аналог культуры, в том числе и политической, главной добродетелью которой на Украине считается умение маневрировать и вступать в тактические союзы. Секс в романе продуктивен; после каждого полового акта герои гораздо лучше понимают Родину, и наоборот: Родина понимает лучше их. Другой маркер — язык: кто говорит чисто (по-украински), тот и мыслит чисто, тот и морален. Надо заметить, что обе эти идеи у Забужко созидательные. Другое дело, что антиподом и секса, и языка является русскОе. Русский язык тут — язык несвободы, рабства, поглощения, и никакие культурные достижения не могут извинить его имперских комплексов.
Взамен Забужко предлагает мистификацию собственную. Перед ней, надо сказать, сложная задача — поместить украинских националистов в мировой контекст, сделать их носителями новой этики. Про “ритуальную жестокость” УПА во время и после войны знал любой советский школьник — что бандеровцы зверствовали “хуже немцев”. С азартом крупного игрока Забужко переводит все зверства на счета НКВД: отрезанные языки, вспоротые животы и выколотые глаза — это теперь исключительно их работа. Но это не так интересно: интереснее, как решает эту задачу Забужко на уровне идеи. Идея такая: УПА была уникальным явлением времен 1940-х годов, которое опередило мировую историю на целый шаг — пока один тоталитаризм боролся с другим, украинские националисты уже боролись против тоталитаризма как такового. Опровергая законы войны и являясь некоей “третьей силой” во Второй мировой войне. Также Забужко настаивает на том, что УПА была интернациональной по духу и задачам — вопреки расхожему мнению о ее этнической монолитности, и все народы сбегались туда бороться с тоталитаризмом, в том числе и русские, и евреи.
Несмотря на всю ирреальность этой конструкции, опыт построения нового политкорректного мифа интересен. Интересно, например, как Забужко отвечает — не впрямую, правда — на скользкий вопрос об участии украинских националистов в уничтожении еврейского и польского населения на территории Украины. Она дает понять, что участие в геноциде тех или иных народов в качестве палачей или жертв — грандиозная историческая случайность: и, пишет она, если бы в 1941 году Сталин и Гитлер договорились, то гетто появились бы и в СССР. Если отвлечься от литературы, это новый учебник идеологии. Однако делается это не по заказу какой-нибудь АП (администрации президента), а является искренней попыткой помочь государству обрести новую идею. Что — при всех оговорках — является свидетельством насыщенной интеллектуальной жизни на Украине.
Павел Басинский, литературный критик,
обозреватель “Российской газеты”
“Какая эпоха, таков и бестселлер”
1. Литсобытием года я считаю появление книги отца Тихона Шевкунова “Несвятые святые”. При том что многое в этой книге мне не нравится. Прежде всего ее “елейность” и уход от обсуждения конфликтных вопросов. Но явление православного бестселлера висело в воздухе эпохи; и вот оно воплотилось. Какая эпоха, какое православие, таков и бестселлер. Впрочем, книга написана, скорее, хорошо. В ней много человечного, много лирической иронии, многое заставляет задуматься… Замечательный там отец Иоанн Крестьянкин. Но я уверен, что дальнейшего развития эта тенденция не получит. Увы, светская и христианская литература пока не находят общего языка.
2. Литература “ближнего зарубежья” меня не интересует. С чего бы меня должна интересовать именно литература “ближнего зарубежья”? Потому что они бывшие братья по СССР? Все мы братья, которые предали своего отца, разбежались, да и отца давно нет; на могиле его, что ли, нам сходиться и “интересоваться” друг другом.
Нет уж! Пусть они Европе доказывают свою литературную значимость — и нам, как части Европы. Если Европу сегодня не интересуют даже русские “проблемы”, с чего бы меня должны интересовать “украинские” или “белорусские”? Славянской ностальгии я в себе не чувствую. Никогда не чувствовал.
Владимир Бондаренко, литературный критик,
главный редактор газеты “День литературы”
“Литература русская по-прежнему есть, была и будет”
1. Если честно, то настоящего события, перевернувшего всю нашу современную литературу, как в свое время “Санькя” Захара Прилепина, “Казенная сказка” Олега Павлова, “Смрт” Эдуарда Лимонова или же “Господин Гексоген” Александра Проханова, не было. Не называть же таким событием отказ Лимонова от французского гражданства, так поразивший нашу спесивую литературную челядь.
Литературным событием этого года считаю прежде всего взлет молодых прозаиков. Захар Прилепин получил премию десятилетия “Нацбеста”, в шорт-лист “Букера” десятилетия вошли и Роман Сенчин, и тот же Захар Прилепин. В число призеров и авторов, отмеченных вниманием прессы, вошли Михаил Елизаров и Сергей Шаргунов. Спорят о Самсонове и Гуцко, Новикове и Емелине. К ним относятся по-разному, многие это поколение явно не любят, ни справа, ни слева. К примеру, над Захаром Прилепиным поизмывается то Наталья Иванова, суперлибералка, которая еще лет двадцать после войны будет пускать под откос патриотические поезда, то суперпатриот Николай Дорошенко. И, кстати, я никогда не считал их (этих молодых) так называемыми новыми реалистами, за что мне доставалось от коллег. Читать не умеют, спешат. Скорее, я всегда отрицал само это обозначение, введенное почти одновременно Александром Воронским и Глебом Струве (читайте мою книгу “Русская литература ХХ века”, тоже изданную в этом году и многими замеченную). Увы, многие старые писатели не любят всю эту яркую молодую команду. Думаю, ими движет элементарная зависть. Эти “тридцатилетние” уже определяют литературный процесс, активны и в жизни, и в творчестве. Они так неожиданно именно в этом году заняли всю литературную площадку, что даже писатели чуть постарше, не менее талантливые и яркие, такие как Олег Павлов или Алексей Варламов, выглядят чуть ли не седовласыми классиками. Что уж говорить о семидесятилетних. Мудрые старцы.
Конечно, есть опасность затеряться и измельчать в нынешнем тусовочном потоке. Как-то, по словам Александра Кабакова, Захар Прилепин спросил у него: похож ли он своим стилем, своим лидерством на Аксенова в молодости? Вообще-то я Захара вижу в традиции скорее шукшинской и распутинской. Но, даже если сравнивать с Аксеновым в молодости, нелишне напомнить, что вскорости после стремительного взлета из-за своей тусовочности он и затерялся. Потребовалось время и немалое трудолюбие, чтобы своими лучшими романами “Ожог” и “Остров Крым” Аксенов вернул внимание читателей. Это тоже признак нынешнего времени: тусовочная беготня, сегодня Париж, завтра Пекин, один книжный фестиваль, другой, поездки, приемы, а годы идут быстро. Когда же будет написан “Вертер”, или “Герой нашего времени”? Подрастут и новые молодые, куда деваться переросткам? Может, книгой года и стоит назвать составленную Прилепиным “Десятку”. Десять самых ярких писателей нового поколения под одной обложкой. Не нравится мне только обложка, как-то опошляет все содержание: денежная купюра во весь рост. Скорее, эта обложка — символ нашего времени, а не самой прекрасной книги.
Хотя активно пишут все. Евгений Попов, Михаил Попов, Александр Кабаков, Владимир Личутин, Юрий Козлов, Юрий Поляков, Виктор Пелевин, Юрий Буйда. Буйде, кстати, я поставил наивысшую оценку, как член жюри “Большой книги”. Уже по старой традиции наградили в этом году премиями и Виктора Лихоносова, и Фазиля Искандера. Хорошие писатели, живые классики, но пора уже место дать молодым. Пусть многие удивятся, но я согласен с тем, что отметили сорокинскую “Метель”. Не только хороший пушкинский ремейк, но и нынешнюю жизнь берет за горло. Будто другой писатель. Не случайно на него либералы почти перестали обращать внимание. Как говорили либералы про Катаева с его “Уже написан Вертер” — “заантисемитничал старик”. Талант ведет к правде.
В этом году отметил бы один из лучших романов Александра Проханова “Русский”. Проханов, как всегда, на гребне волны, он чувствует, что национальная проблема становится наиглавнейшей в нашем разнузданном и хаотическом обществе. Без излишнего экстремизма он и поднимает наболевшую русскую проблему. Так же, как поднимает чеченскую проблему его младший собрат и товарищ, наш автор Герман Садулаев в “Шалинском рейде”. Так же, как пишет о тюркской проблеме мой давний друг Равиль Бухараев в своей прекрасной подборке стихов в “Дне литературы”.
Что сделать для того, чтобы объединить наши народы? Ведь это острейшая необходимость, на сто государств, даже при ельцинском проклятом лозунге “Берите суверенитета, сколько хотите”, при всем желании Россию не разделить. Утонем в океане крови. Если сегодня уже вновь убивают поэтов на московских улицах, что будет дальше?
Считаю и это трагическое событие одним из главных событий года — в Москве убили чеченского поэта Руслана Ахтаханова, приверженца дружбы наших народов. Ахтаханов писал: “Содружество чеченца с русским — сила, / Тому порукой эти имена…” Своей смертью он еще более усилил наше единство. Он будто про себя и свою смерть написал: “Народ мужает от такой утраты…” Давно уже в России не убивали поэтов, ни русских, ни татарских, ни кавказских. Страшно сказать, но, значит, вновь выросла значимость поэта в народе, если он становится опасен нашим недругам.
В публицистике не может пройти незамеченной книга Станислава Куняева “Жрецы и жертвы Холокоста”, написанная с неожиданных для автора позиций. Отмечу подвижническую деятельность Вячеслава Огрызко, с которым у меня часто бывали сложные отношения. Но тем не менее его книги о писателях, его словари и энциклопедии уж точно останутся в литературе. И как бы с другой стороны — Сергей Чупринин, еще один подвижник, обогащающий нас литературными хрониками десятилетий и множеством новых писательских имен.
В поэзии — книги и подборки Вячеслава Шемшученко, Марины Струковой, Сергея Гандлевского, Тимура Кибирова, Дианы Кан, Евгения Семичева, Эдуарда Лимонова.
Жива и критика, как бы ее не хоронили со всех сторон. Назову интересные статьи Сергея Небольсина, Юрия Павлова, Андрея Рудалева, Сергея Белякова. Книги Льва Пирогова и Павла Басинского.
Может быть, событием года и является то, что литература русская по-прежнему есть, была и будет.
2. На второй вопрос не могу ответить, так как сейчас нахожусь в больнице после очередной операции, а для ответа нужны под рукой книги. В двух словах. По возможности слежу и за грузинами, армянами, белорусами, и конечно же украинцами. Олесь Бузина один чего стоит. И Оксана Забужко. Есть и Сергей Жадан. Удивил меня конечно же мой бывший приятель, с которым и водки немало выпили, и прорывались вместе по молодости куда не надо, талантливый белорусский поэт Володя Некляев. Ну, не вижу я в нем дюжего политика. Я подумал, может, к Нобелевской премии потянулся? Поэт неплохой, да еще и в тюрьме посидел. А нам ведь, славянам, Нобеля если и дают, то не просто за талант, а непременно за политику. Вот только, думаю, мала Беларусь со всеми ее проблемами для большой политики. Был бы такой в России — и чтобы в тюрьме сидел не за русские идеи, как Лимонов, а за прямо противоположные, прозападные, — может, Нобеля и заслужил бы. Впрочем, я уверен, поэтический талант заставит Некляева успокоиться, направит в другое русло. А за премиями дело не станет.
Ольга Бугославская, литературный критик (г. Москва)
Vox populi
1. В 2011 году после долгого отсутствия в нашу жизнь вернулась политическая сатира. Эта ниша пустовала с момента закрытия программы “Куклы” Виктора Шендеровича. И вот, спустя почти 10 лет, появился “Гражданин поэт”, созданный усилиями Дмитрия Быкова, Михаила Ефремова и Александра Васильева. С точки зрения художественности, “Гражданин поэт” более чем на высоте: бездна остроумия и поэтического мастерства. Новая грань масштабного дарования Дмитрия Быкова сияет, как солнце в июльский полдень. Михаил Ефремов вдохновенно играет едва ли не лучшие свои роли, феноменально перевоплощаясь что в Иосифа Бродского, что в Агнию Барто. Диапазон колеблется от хулиганства до трагедии, и, как у нас и принято, чем дальше, тем гуще мгла и мрачнее беспросветность. Явление насквозь и классически русское. Его злободневность позволяет отслеживать, на каком этапе мы в данный момент находимся. “Осталось пить без просыпа, До белых поросят. Здесь нет другого способа устроить город-сад”, — фиксирует сочетание апатии с “так жить нельзя”, то есть ситуацию еще не революционную, но предреволюционную. Где-то начало-середина 80-х.
2. Что касается литературных событий и явлений у наших ближайших славянских соседей, то я бы проголосовала за “Возвращение Веры” Владимира Некляева1, отдавая должное композиционным приемам, иронии и емким обобщениям. Отдельная благодарность за правду о Белоруссии, Швеции и… всех нас. Еще можно отметить труд Юрия Андруховича “Центрально-восточная ревизия. Галицкая хроника”, его возвышенный пессимизм, постмодернистские руины и устные семейные предания.
Однако предлагаю несколько расширить временные рамки и, по возможности, отвлечься от субъективизма. Посмотрим, кого из авторов, представляющих сопредельные державы, читают в России в течение последних нескольких лет и насколько они, грубо говоря, раскручены.
События и явления обнаруживаются двумя способами. Либо в результате специального интереса: “Пойду посмотрю, что там делается”. Либо книга сама попадает в руки, потому что не может не попасть. Бывает, что произведение оказывается в различных шорт-листах, удостаивается заслуженных премий, собирает множество положительных рецензий, но дальше почему-то наступает тишина: аудитория исчерпывается филологами и критиками. А бывает, редко, но бывает, что дальше или параллельно с этим произведение приобретает вдруг оглушительную популярность. Как же обстоит дело с писателями из бывших союзных республик?
Для наглядности обратимся к информации, которую можно почерпнуть на сайте одного из крупнейших книжных интернет-магазинов. На этом сайте читатели имеют возможность оставлять отзывы о прочитанных книгах и выставлять им оценки. Возьмем за критерий количество этих оценок и отзывов. Эксперимент, прямо скажем, не совсем чистый, но все же показательный. Результаты следующие:
“Двенадцать обручей” Юрия Андруховича: оценок 0, рецензий 0;
“Anarchy in the UKR” Сергея Жадана: оценок 4, рецензий 1: “Не шедевр, конечно, но внимания заслуживает”;
“Ворошиловград” того же автора: оценок 0 и рецензий 0;
“Без мужика” Евгении Кононенко: оценок 8, рецензий 1;
книги Андрея Куркова, во множестве изданные “Амфорой”: 0:0…
“Агатангел” Наталки Сняданко из серии “Славянская линия” издательства “Флюид”: 4 оценки и 2 рецензии;
другие книги той же серии: 0:0…
Настроение рецензий сдержанное: ни особенных восторгов, ни серьезных претензий. Единственное исключение — “Москвест” Андрея Жвалевского и Евгении Пастернак. Отзывы на книгу звучат бодрее и говорят о том, что эти авторы имеют “своего читателя”.
Среди названных авторов многие высоко ценимы критикой. Причем и у себя дома, и у нас, и даже на Западе. Об Андрее Куркове и Сергее Жадане я читала, что они первые кандидаты на Нобеля, о Юрии Андруховиче — что он писатель уровня Умберто Эко. Подобные комплименты, надо сказать, сильно поистрепались от частого использования. На Украине свой Умберто Эко, у нас — свой, а в Италии — сам Умберто Эко, что несколько размывает впечатление от наших с Украиной совокупных достижений. А уж о Нобелевской премии вообще лучше не заговаривать: кому только ее не прочили, а все никак, да и не в ней дело.
Толстые литературные журналы публикуют, критика хвалит, а читатель говорит: “Да-да, очень мило, но… Можно читать, а можно и не читать”.
В таких случаях принято сетовать на то, что в наши дни и читать-то никто толком не умеет и не способен ни распознать, ни оценить выдающееся произведение. К этому можно, при желании, добавить, что российская публика предубеждена, заносчива, таит обиды на соседей, а потому и знать о них ничего не хочет… Но вот в один прекрасный день выходит книжка неизвестного автора и почему-то с необыкновенной легкостью сметает абсолютно все стены, не оставляя от них камня на камне. И трудности межнационального общения, и российская имперская гордыня, и дурной вкус массовой аудитории перестают существовать. Так два года назад случилось с романом Мариам Петросян “Дом, в котором…”. Статистика для сравнения: 450 оценок читателей и 62 отзыва. А заодно шорт-листы, номинации, награды, тиражи… И не потребовалось специально привлекать внимание. Само собой сложилось.
Если возвращаться к громким именам и мировому уровню, то нельзя не сказать о Светлане Алексиевич, чьи книги издаются и переиздаются в течение многих лет, оставаясь актуальным фактом российской культуры. “Дом, в котором…” и “Голоса утопии” имеют нечто общее: максимальный, почти невыносимый эмоциональный накал. Они кричат, вынимают из читателя душу, не давая никакой передышки: читаешь полстраницы и идешь подышать воздухом, чтобы иметь силы продолжать. Из читательских откликов на книгу “Последние свидетели”: “Это страшнее, чем страшный суд… Во время чтения плакала навзрыд и искусала все пальцы”. А это о романе Мариам Петросян: “Побольше бы таких потрясений”; “После ее прочтения ощущение такое, как будто скинули с высокой башни, размазали по асфальту и сказали: «А теперь — ЖИВИ!»”. Перед нами, если так можно выразиться, книга-чистилище. И души стремятся туда сами. Если возвращаться к тому, что искусство — это лекарство, то “Последние свидетели” и “Дом, в котором…” — лекарство очень сильное. Но другие сегодня уже не помогают.
“Не хуже Павича”, “еще один писатель поколения 90-х”, “и на Украине девушки тоже пишут как Виктория Токарева или Катя Метелица” — все это здорово, и очень отрадно, и всех нас роднит, но 450 оценок за это не поставят и о пережитом потрясении или внутреннем перерождении не напишут. Но такие произведения, как “Дом, в котором…”, не могут появляться часто. Будем ждать.
Ольга Лебёдушкина, литературный критик (г. Балашов)
Полюс “неформата”
1. В минувшем году вдруг стали прорисовываться границы того, что принято считать “форматом”. На самом деле, этот самый “формат” — вещь куда более таинственная, чем все, традиционно называемое “неформатной прозой”. “Неформата” у нас много, и он отличается таким разнообразием, что волей-неволей задумаешься: какими свойствами должна обладать его противоположность, чтобы оставаться противоположностью сразу всем — от Фигля-Мигля до Анатолия Гаврилова или от Дениса Осокина до Макса Фрая. Нельзя сказать, что вопрос окончательно прояснился эстетически. Но на примерах кое-что можно понять. Когда весной, какие бы гневные релизы ни рассылались и какие бы нервные решения не принимались потом, жюри не присуждает “Нацбест” щегольскому, ироничному и очень непривычному на общем фоне современной словесности роману Фигля-Мигля “Ты так любишь эти фильмы”. Когда летом выходит последняя антология проекта “ФРАМ” — “В смысле”, а осенью на пике успеха, на втором сборнике Анатолия Гаврилова “Вопль впередсмотрящего”, неожиданно закрывается серия “Уроки русского”, просуществовавшая не десять лет, как серии Макса Фрая, а всего-то год.
Здесь, пользуясь случаем, кое-что хотелось бы добавить в качестве постскриптума к собственным размышлениям об антологиях и сериях, опубликованным в 10-м номере “Дружбы народов” за 2011 год (“»ФРАМ» и окрестности”). Статья была написана в августе, а потому будущее серии “Уроки русского” на фоне завершившегося проекта Макса Фрая представлялось куда более счастливым. О том, что через месяц впору будет писать “Здесь были «Уроки русского»”, думалось меньше всего, потому и казалось, что подробный разговор о серии Олега Зоберна и Ольги Морозовой где-то еще далеко впереди. Моя собственная читательская наивность позволяла рассчитывать на то, что успех у читателя и признание критики, да и премия Андрея Белого “Берлинской флейте” Анатолия Гаврилова значат если не все, то достаточно, чтобы не переживать о судьбе серии и ждать новых книг. Но, оказалось, эта судьба полностью повторяет сюжет с проектом “ФРАМ”: если жалует читатель, это вовсе не значит, что издатель жалует тоже, хотя на словах для всякого издателя именно читатель — и царь и бог. Насколько мне известно, поводом для закрытия проекта “ФРАМ” стало то, что книги “авторской” “белой” серии (то есть той, в которой вышли отдельные тома прозы Лены Элтанг, Елены Хаецкой, Леи Любомирской, Феликса Максимова и других) не продаются. При этом купить их через интернет, не говоря уже о многих крупных столичных магазинах, было почти невозможно. По той же статье пошли и “Уроки русского”. При этом представитель издательства “Азбука-Аттикус” сформулировал смысл происходящего яснее некуда: авторов, “отобранных составителями, невозможно было раскручивать. Они в основном малопишущие, часто уже пожилые, некоторые — даже покойные”, то есть у “Уроков русского” “не было потенции нового Пелевина или Акунина”. (Об этом — см. Игорь Гулин. Конец уроков / http://www.openspace.ru/literature/projects/30291/details/30292/?expand=yes#expand) Таким образом, краешек таинственной завесы над конструкцией под названием “формат” слегка приподнялся. Хотя это, видимо, только одна сторона конструкции. Потому что в той же колонке Игоря Гулина справедливо упомянута серия “Оригинал”, несколько лет назад по схожим причинам закрывшаяся в издательстве “ОЛМА”, и таким образом в абсолютный неформат тогда угодил даже Дмитрий Быков. Впрочем, история с “Нацбестом-2011” уже продемонстрировала, как Быков был противопоставлен “неформатному” Фиглю-Миглю, хотя и жив, и не стар, и, главное, “многопишущий”. Получается, к обезоруживающему простодушию (а это явно не цинизм, потому что цинизм предполагает хотя бы осведомленность о том, что возможны иные правила игры и иные ценности) издательских требований к “форматному” автору добавляется еще одно, главное: он не должен быть рисковым парнем. Быков в “Остромове” не рискует. Как давным-давно не рискуют, год от года воспроизводя самих себя, Акунин и Пелевин. А “гамбургский счет”, на который почему-то сделало ставку большое издательство, — это, наоборот, сплошная зона риска. Творческого — не коммерческого. Но для отечественного коммерсанта само слово “риск” смерти подобно, потому что у нас, вопреки всем рыночным законам, не принято рисковать в бизнесе и, боюсь, все меньше условий и поводов для риска остается в литературе. И в этом смысле засилье “формата” заметно дает себя знать. Поскольку по роду некоторых занятий мне постоянно приходится искать новые книги и тексты для еженедельного обзора новинок современной литературы, я вдруг это почувствовала даже на собственном опыте: со второй половины года стало явно хуже с хорошей отечественной прозой, которую хотелось бы поставить в обзор. Понятно, речь не о том, чтобы каждую неделю из периодики и книжного потока вылавливались достоевские с толстыми. Но совсем недавно с живыми, интересными текстами проблем не было. Сейчас отечественная проза, как никогда, явно проигрывает крепкой переводной беллетристике и нон-фикшн, в основном в научно-популярном жанре, вроде двухтомной “Эволюции” Александра Маркова или декларативного “Вы не гаджет” Джарона Ланира. Такой расклад — это версии литературного процесса от издателя, но не от писателя или читателя. Качественный “научпоп”, так же, как и свежий роман Умберто Эко, Майкла Каннигема или Филипа Рота, — то, что позволяет не опускать планку и при этом максимально не рисковать.
Самыми стойкими в такой ситуации остаются писатели, у которых “неформатность” — это врожденное, и иного им не дано. Поэтому если говорить о событиях года в отечественной прозе, то для меня такими стали “Вопль впередсмотрящего” Анатолия Гаврилова и “Думай, что говоришь” Николая Байтова (“Уроки русского” конечно же!) и “Фланер” Николая Кононова, роман, требующий не упоминаний вскользь, а серьезнейшего анализа, и, возможно, поворотный для русской словесности, не важно, осознает она или нет, что поворот в ее мире уже произошел.
Три такие книги всего лишь за один год — это мало сказать, что неплохо. При этом конечно же это только мой, построенный на субъективных наблюдениях и ощущениях взгляд. Уверена, у многих коллег по цеху личный “шорт-лист года” окажется длиннее.
Так что разговор о “формате” и “неформате” затеян вовсе не для того, чтобы попричитать о том, как все грустно. Просто все отчетливее наблюдаются предпосылки к поляризации, стягиванию разнородных литературных явлений к полюсам. Не удержусь, правда, от доморощенной социологии, но опять-таки по собственным субъективным впечатлениям: среди тех, кто остается на полюсе “неформата” и приближается к нему, подавляющее большинство — люди не юные, те, кому нечего ни терять, ни приобретать в плане раскрутки или потенций Пелевина и Акунина. Риск сегодня — увы, не дело молодых. Я имею в виду, повторюсь, именно художественную, литературную смелость.
Отдельная тема — проблема “формата” и “неформата” в критике на фоне непрекращающихся дискуссий о том, есть ли у нас критика вообще. Наверное, обе эти замечательные книги — скорее, счастливый “неформат”. Имею в виду выпущенные “Новым литературным обозрением” “Литературу 2.0” Александра Чанцева и “Сад камней. Художественный дневник 2007—2010” Дмитрия Бавильского. Александр Чанцев с его невключенностью в партии, обоймы и группы и практическим неучастием в тех самых дискуссиях, о которых см. выше, — пожалуй, один из лучших отечественных критиков и один из немногих, чья индивидуальная траектория чтения определяется не только отечественным литературным контекстом.
“Художественный дневник” Дмитрия Бавильского в течение трех лет публиковался в “Новом мире”. Впрочем, в книге дневник превращается в хронику, неожиданно обнаруживая ранее не замеченные сюжеты. Случай Бавильского — случай почти уникальный. У критиков, как правило, узкая специализация. Те, кто пишет о литературе, мало интересуются, скажем, художественной жизнью, и, наоборот, арт-критики не проявляют интереса к современной словесности. Критический взгляд на литературу в широком культурном контексте — явление очень редкое, и книга Бавильского как раз такое явление. Поэтому совершенно справедливо сам автор определяет свой художественный дневник как “заметки литературного человека о том, что происходит со словесностью”. А со словесностью вроде бы не происходит многое из того, что происходит с современной музыкой, изобразительным искусством и театром. Но это только на первый взгляд, потому что и литература, пишет Дмитрий Бавильский, меняет формы бытования, от sms-поэзии до новой драмы.
Наверное, именно в контексте изменения форм бытования литературы можно посчитать одним из явлений большой русской прозы книгу, которая по внешним признакам к ней вроде бы не может быть отнесена. Я имею в виду книгу “Герман. Интервью. Эссе. Сценарий”, созданную на абсолютно равных началах двумя людьми — Алексеем Германом-старшим и кинокритиком Антоном Долиным. Это автобиографический роман в разговорах, рожденный на стыке удивительного германовского дара рассказчика и не менее уникального дара собеседника у Антона Долина, потому что талантливо и точно заданные вопросы — такая же важная часть художественного целого. Причем именно художественного, потому что книга явно выходит за рамки просто нон-фикшн, или, может быть, это тот случай, когда “непридуманное” превращается в высокую словесность.
2. На второй вопрос отвечу кратко, потому что не вполне себе представляю тему “формата” и “неформата” в украинской и белорусской литературах. Безусловное событие года — “украинский проект” “Нового мира”. Самое запомнившееся из прозы — “Вотак” Тараса Прохасько и подборка стихов Васыля Махно в 10-м номере журнала. Может быть, потому, что это именно та проза и именно та поэзия, которой в отечественной литературе мне не хватает.
Валерия Пустовая, литературный критик,
завотделом критики журнала “Октябрь” (г. Москва)
После стабильности
В прошлом году участники аналогичной дискуссии в “ДН”, посвященной, правда, итогам не года, а десятилетия, почти единодушно свидетельствовали о смене годов тощих и лихих (90-х) годами тучными и докучными (00-е). Из хаоса родился, мол, космос не космос — но какая-то упорядоченность, пресловутая стабильность. Литература получила возможность освоить новые “механизмы”, укрепить “институции” — в общем, починиться, отладиться изнутри, как часы. Литература приобрела репутацию дела по-своему выгодного, а потому поостыла в собственно литературных амбициях. “Жить стало лучше, но скучнее. Писатели приободрились, но стали заметно холоднее и циничнее”, — резюмировал Павел Басинский.
Понятие “стабильности” довольно уже скомпрометировано и литературой, и публицистикой. Прочитывается как искусственно продленная передышка между неразберихой и полным апокалипсисом: катастрофой, которую сама же стабильность и готовит, подмораживая недоразрешенные конфликты, недораскрытые проблемы, недоисполненные надежды.
И вот такое впечатление, что в минувшем году потеплело, задвигалось подо льдом. Отладив (точнее — опробовав кое-как) минимально необходимые для литпроцесса механизмы запроса-отклика, купли-продажи, словесность вспомнила о более сущностных задачах. Стабильность в литературном мире начала уступать место непредсказуемости, вариативности, рыночный расчет — бескорыстию творчества.
Тогда случился поздний бенефис прозаика Анатолия Гаврилова — с обширной критической поддержкой, переизданием в книге (даже двух) и новыми публикациями в журналах. Критика избрала Гаврилова знаменем своего похода против мейнстрима: все еще уверенной гегемонии романа, крупных премий, издательств-китов.
Тогда состоялись альтернативные книжные ярмарки, разбившие своего рода книжную вертикаль — централизацию издательских достижений в павильонах ВВЦ. Параллельно с ММКВЯ в этом году прошли “эстрадная” книжная ярмарка Book market в парке Горького и “интеллектуальная” “Новая площадь” во дворе Политехнического музея.
Тогда образовался некоммерческий “Альянс независимых издателей и книгораспространителей”, объединивший многие альтернативные авторитеты — попросту говоря, тех, кто умеет извлекать из проектов и рукописей литературу и мысль, но не выгоду.
К этому поиску альтернативы примыкает, видимо, и повышенное в этому году внимание критиков и издателей к литературе ближнего зарубежья: книги Алексея Никитина “Истеми”, “Adibas” Зазы Бурчуладзе (обе вышли в “Ad marginem”), новые книги автора “Манюни” Наринэ Абгарян оказались в центре внимания обозревателей, вышло русское издание известного романа Сергея Жадана “Ворошиловград”.
Все ищут “другой прозы”, “другого издателя” — и ближайшей задачей этого процесса окажется, конечно, поиск “другого читателя”: ценителя, ожидающего от книги не только развлечения. Установившееся было мнение, что литературу как науку, как образование можно “продать”, заставить “потреблять” только под густым соусом развлечения, усвоенный было навык ничего не требовать от аудитории в таком случае снова отодвинутся на второй план, уступят обаянию искреннего творчества. Готовы ли к этому писатели, только-только научившиеся мастерить тексты под издательский заказ, да и читатели, ловящие мелкий жемчуг бытовых истин в потоке неприглядной беллетристики, — готовы ли?
А между тем литература на этот запрос непредсказуемости начинает отзываться. На момент подготовки этого номера я как раз дочитала роман Александра Григоренко “Мэбэт”, на который удивительно быстро и согласно отозвались ведущие аналитические издания. И появление этой книги (незадолго до ее выхода журнальная версия романа была опубликована в “Новом мире”), и то, что не пройдет она незамеченной для широкого читателя, — знак уже не только налаженной, но и творческой работы участников литпроцесса.
Явление “Мэбэта” — литературное чудо, такое же, какое мы некоторое время назад наблюдали в связи с долго готовившейся публикацией мистической эпопеи Мариам Петросян “Дом, в котором…” Издательство, не входящее в число ведущих, и по окупаемости вряд ли им ровня (“Livebook” в случае Петросян, “Арсис-дизайн” в случае Григоренко), практически неизвестный публике автор, сам сюжет произведения — мало того что мистический, мифологический, так еще и замкнутый в непопулярном, отчужденном от современного читателя пространстве (интернат для детей-инвалидов у Петросян, таежные племена у Григоренко), — все это как будто не предвещает успеха. Но для непредубежденного читателя и критика — такого, который не станет путать роман Петросян с сагой для подростков, а роман Григоренко с этнографической поэмой, — очевидно, что обе книги — настоящий прорыв, истинно события в литературе.
Конечно, мы события приучены мерить по старинке — например, нам трудно допустить мысль о том, что главным романом года станет книга с отвлеченным от современности (и вообще — конкретного времени) сюжетом. По этому поводу интересно написал Игорь Гулин, обозреватель “OpenSpace.ru”: мол, сегодня в авангард выходит проза, не стремящаяся поставить диагноз обществу, а, наоборот, честно признающая отсутствие инструментов для его толкования, исповедующая своего рода идейный “аскетизм”. Но прав он только наполовину. Потому что инструмент для осознания общественной ситуации есть, но он отвлечен от современности: это — авторский миф.
Григоренко отправляется в ненецкий ад, Петросян — в пещеру-лоно, рождающую людей в мир (по толкованию критика М.Ремизовой — см. ее статью в журнале “Октябрь”, № 2, 2011), Денис Осокин рисует дымом погребального костра причудливую религию меря (повесть “Овсянки”), менее известная Ирина Богатырева достраивает по обрывкам орнаментов обычаи и верования древних племен Алтая (роман “Кадын. Сказ о вечном кочевье”). Что это за галерея додуманных, а то и целиком выдуманных мифов, что за пантеон безвестных, безымянных богов, что за поколение героев, совершивших не спортивные геракловы — мистические подвиги, в сражении не с чудищами — с самими собой?
Это все — актуальный и, кажется, точный портрет современности, ее духовный образ. Ее отчаяние и надежда, ее мрачное предчувствие ада и смерти в соединении с надеждой на полное преображение. Предчувствие гибели рода и племени — и последняя вера в человека: в его способность выдержать то, что пошлют ему безымянные, древние силы, и обновиться в этом испытании.
А еще это — выражение очевидной тяги современной цивилизации вспять, к донаучной древности, а точнее, мифу о ней. К согласию с миром и всем вообще, что больше и выше отдельного человека. К цельности самоощущения, гармоничному единению души и реальности.
Современный мир в мифологической прозе не осознается — чувствуется. Ощупывается и диагностируется. На этом фоне полемика вокруг традиционных романов-“приговоров”, романов с идеей (или пародией на нее) выглядит мелковато. Даже если это полемика вокруг сатирического портрета диссидентства в романе Всеволода Бенигсена “ВИТЧ” (хотя она тоже стала своеобразным “событием года”).
В осмыслении общества и цивилизации мистики “бьют” сатириков, подобно тому как в достоверности документальная проза продолжает теснить чисто художественную. Несомненным событием года стал выпуск журнального, а потом и книжного сборника “Сноба” на документальную тему “Все о моем отце” — никакого сравнения с последовавшим фикшн-номером “Все о Еве”. А в это время Линор Горалик объявляет о намерении выпустить книгу биографий поэтов, рассказанных ими самими, — для наблюдателя такая идея не может не войти в резонанс с рубрикой “Сто поэтов начала столетия” критика Дмитрия Бака. Документализм, по возможности честное исследование жизни — и осмысление этой жизни, представление ее в виде искусственных схем, формул, сюжетных ходов, оценок и домыслов: с тех пор как техника сделала добывание сырого материала жизни более-менее доступным и скорым процессом, второе сильно проиграло первому в глазах публики.
Соединить документальную хватку и пророческую точность мифа у нашей литературы достанет ли сил? Или сохранившееся и даже обострившееся разделение на социальность и поэзию, злободневность и универсальность станет новым точным ориентиром в литературе — вместо постершейся уже системы жанров?
Андрей Рудалев, литературный критик,
публицист (г. Северодвинск)
“Главное, что не было разочарований”
1. Литсобытие года — нефть. Вернее, вопросы о чехарде и непонятках вокруг главного национального достояния, которые задал Захар Прилепин на известной встрече Путина с литераторами. Литература должна вторгаться в жизнь, идти с ней бок о бок, а не пребывать в какой-то особой резервации по типу “фольклорной деревни”, где шастают ряженые чудаки. Потом, примерно через месяц, была еще одна встреча премьера, на этот раз с сотрудниками Ломоносовского общественного фонда в Архангельске, хоть они и не писатели, но разговор шел тоже очень “литературно”. Там говорили не о нефти, крайне содержательная беседа была о кулебяках:
“Реплика: Пирог-то ешьте, Владимир Владимирович.
Реплика: Морошка.
В.В.Путин: А вы что сидите?
Реплика: Мы уже трижды чай попили. Мы очень рады, что дождались.
Реплика: Это кулебяки с палтусом.
Реплика: Это с палтусом настоящим — хорошие кулебячки, вкусные.
Реплика: С собой в самолет.
Реплика: Завернуть пирог можно с собой.
В.В.Путин: Я пирог уже.
Реплика: А кулебяки можно?
В.В.Путин: А кулебяки можно.
Реплика: Владимир Владимирович, мы Вам потом пошлем с кем-нибудь, ладно?”
Это я из стенограммы с официального сайта правительства страны взял. Для чего привожу? А потому что в самом начале года на рабочем столе своего компьютера файл завел под заголовком “Смерть реализма”. Роман Сенчин о его убывании говорил. Отличный рок-музыкант и автор романа “Сержант Пеппер, живы твои сыновья” Вадим Демидов доказывал мне, что “новый реализм в сегодняшнем изводе перетечет в новую мифологию”. Вот и сама реальность у нас стала все больше заполняться нефтью и кулебяками с палтусом, становится фантасмагоричной и вроде как описание ее реалистичными образами ничего не даст. Однако файл с таким излишне броским названием никак не развился, туда я только скопировал доводы Вадима Демидова, к которым, может быть, еще вернусь.
На самом деле воодушевило присуждение в мае тому же Прилепину премии десятилетия “Супернацбест”. Здесь важен символизм этого события. Это был не только знак признания поколенческого прорыва, который был совершен силами многих. Но и показатель, что реальное, настоящее, искреннее, современное — вот он пульс литературной жизни, избавленный от пронафталиненного поеденного молью скарба. О каком уж тут убывании реализма можно говорить, когда он и есть русская литература, путь которой в мир начинался еще с монастырской кельи, с церковного амвона. Тогда в Москве при выборе лауреата премии “Супернацбест” член жюри Ирина Хакамада отметила, что ей надоело бесконечное ковыряние в прошлом, в истории, и она голосует за реальную жизнь, за настоящие искренние человеческие взаимоотношения.
Именно этого многим и не хватает в литературе: реального слова о реальной жизни. Пусть не пастырского послания, до которого еще не доросли, а “черного хлеба”, “простых и грубых тем”, “народничества” в интерпретации Сергея Шаргунова. Для этого ей нужно вновь развернуть гоголевскую “шинель”. Вновь, как в XIX веке после относительного классицистического игнора, ввести в плоть текста темы, героев, стилистику, кажущуюся низменной и недостойной высокого штиля. Иначе пойдет вырождение, польется кружковая литературщина, посыплются на голову лучшие романы года в цветочно-крестовом ключе с продолжением. Литература превратится в личное варево доморощенных тайновидцев и мистагогов или что-то чудесное, но далекое от масс по типу балета.
У меня нет никакого сомнения, что в раздифференцированном обществе литература должна взять на себя объединительные функции, выстраивать общественную горизонталь, формулировать общее дело, наполнить общество идеями. Недаром в последнее время все больше раздается голосов о необходимости введения в художественное произведение человека труда. Это следует понимать не как реанимацию производственного романа. Человек труда, который нужен литературе, — это человек дела и в тоже время правдоискатель, находящийся в поисках жизненного целеполагания. Именно с него начнется собирание общества, объединение нации, потерявшей ориентиры.
Проблема раздробленности общества и хаоса в сознании человека во многом происходит из-за того, что у него нет дела. Настоящее — шатко и его необходимо скорее пережить с минимальными потерями, будущее — пугает и практически не воспринимается, если, конечно, не мыслить его по датам Олимпиад и Кубков мира по футболу. Единственная реальность — прошлое, к тому же его всегда можно подогнать под свой размер и вкус, как в хорошем ателье. Прошлое сублимируется обществом и каждым человеком по отдельности, в его личной норе. Зачастую любая остроактуальная тема зарывается в исторический песок и даже не для того, чтобы понять ее генезис, а чтобы просто размыть, свести к словесной шелухе, ведь мы не можем решать реальные проблемы, у нас нет общего дела.
Так и формируется общество, живущее прошлым и практически импотентное, бездеятельное в настоящем. Ее карикатурный образ — пассивный люмпен, довольствующийся коммуникацией с телевизором или компьютером.
Обращает внимание то, что после реалистичной картины схождения во ад социума, с рекогносцировкой на современной местности с доскональным прописанием всех симптомов болезни, символом которых стала деревня Елтышевых в изображении Романа Сенчина, литература обратилась к описанию внутреннего человека, к тайникам и закоулкам его души. Причем эта внутренняя атмосфера оказалась часто подвластной инфернальному, темному, как и деревенская панорама, изображенная Сенчиным.
Захар Прилепин пишет свою “Черную обезьяну”, фиксируя постепенное падение человека, разлом его внутренней цельности, который происходит довольно естественно, привычно, а потому пошло. У прилепинского героя нет имени. Он — воплощенная пустота, пустое место, тень, гоголевское “ни то ни се”. Он не способен ни на что, кроме метаний и хаотического бега. Схожую попытку показать образ темного человека, такого же мелкого беса, сдавленного обстоятельствами и социумом, предпринимает и прозаик с Украины Платон Беседин в своей книге “Книга Греха”. Однако, показав человека, опутанного грехом, Беседин дает ему шанс восстановления, надежду на личное воскрешение. Главное и в том и другим случае то, что перед нами живой человек, а ведь еще совсем недавно на книжных страницах превалировал трафаретный персонаж, какой-то пластмассовый манекен, человек-декорация.
Важен роман Ольги Славниковой “Легкая голова”. Книга о противостоянии среднестатистической личности государству, личного и общего. Противостоянии не героическом, а, скорее, естественном. Главному герою Максиму Т. Ермакову сотрудники государственного особого отдела по социальному прогнозированию вручили пистолет и предложили застрелиться, иначе мир погрузится в хаос. Этот хаос, сопротивление системе есть в головах многих, вот поэтому госмашина, прикрываясь общими интересами, дает ему самоубийственные поручения. Сергей Шаргунов в одном из недавних интервью заявил, что пишет роман о 93-м годе — об этом переломном для страны времени — с точки зрения простого человека. Именно тогда ему дали понять, что эйфории вольности самоуправления и личной самостийности пришел конец. Этот простой человек больше не субъект госуправления, перестал являться важной общественной стратой. Сейчас он, как, впрочем, и весь народ, исключен из политики, лишен возможности влияния на принятие решений. Его функции свелись к анекдотичному: создавать массовку на ток-шоу, производить закадровый смех, служить объектом для юмористических скетчей и раз в четыре года подходить к избирательной урне.
Литература всегда оппозиционна власти, но она не является оппозицией, будучи вне ее вертикали, ее системы координат, она с человеком. Ее задача дать обществу противовесы власти и научиться властью управлять. Литература должна сосредоточиться на конкретном частном человеке, который всегда и был ее объектом и субъектом, на созидании, общем национальном деле, начать выстраивать горизонтальные человеческие и социальные связи. В исторический момент истины, к которому подходит наша страна, с литературой следует говорить категориями долженствования.
Вовсе не о пирогах сборник “Десятка”, увидевший свет летом и собравший под своей обложкой десять авторов, заявивших о себе в первое десятилетие века. В нем было запечатлено особое симфоническое единство, пытающееся вернуть литературу к собственному предназначению, избавить ее от инерции бесполезной игрушки, висящей на стене, или соблазна стать постыдной скоморошьей рожей.
Если говорить о каких-то безусловно ярких событиях года, то не могу их выделить. А может быть, и не надо. В поле русской литературы состоялся очередной разговор. Говорили о нефти, кулебяках, пытались найти модный экстремизм в произведениях нескольких авторов, много чего было. Пока в ощущении ожидания и предчувствия. Главное, что не было разочарований, да и версии о смерти реализма не подтвердились.
Единственно, с горьким осадком: прошел трехсотлетний юбилей Михаила Ломоносова, но в литературном мире как-то эта дата не запечатлелась, а жаль.
2. На второй вопрос категорически затрудняюсь ответить. Как человек, рожденный в империи, где, как оказалось, многие невыносимо страдали, сложно дифференцирую писателей по “странам ближнего зарубежья”. В силу личной дремучести до сих пор считаю, что если человек пишет на русском языке, то он русский. Вот отличный поэт Александр Кабанов — принадлежит к украинской литературе? А Гоголь? А Василь Быков или Алесь Адамович — к белорусской? Не уверен. Для меня все это русская литература. Как и Герман Садулаев, Валерий Айрапетян, Ильдар Абузяров. Так что совершенно не компетентен говорить об украинской или белорусской литературе.
1 Повесть В.Некляева “Возвращение Веры” опубликована в мартовском номере “ДН” за 2011 г. — Прим. ред.
<