Рассказ. С украинского. Перевод Андрея Пустогарова
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 1, 2012
Сняданко Наталья Владимировна
— прозаик, литературный критик. Родилась в 1973 г. во Львове. Окончила Львовский и Фрайбургский университеты. Автор нескольких романов и сборника повестей и рассказов. Произведения переводились на польский, английский, чешский, немецкий и русский языки. Живет во Львове.Когда у моего деда случается сентиментальное настроение, он, как это часто бывает со старыми людьми, начинает рассказывать одну и ту же историю, но история эта, несмотря на неизменный сюжет, приобретает от раза к разу все новые трактовки и детали, новые точки зрения и подробности, которые вдруг делаются важными, хотя раньше таковыми не являлись, а повторение постоянных эпизодов придает истории особую логику, ритм, монотонную страсть, как в песне или молитве. Кроме нас, с дедом никто, похоже, этих вариаций не замечает, и всякий раз приступы его сентиментальности — а они, в основном, становятся частью традиционных семейных или церковных праздников и связанных с ними щедрых застолий — сопровождаются недовольством со стороны остальных членов семьи: “Снова эти надоевшие воспоминания. Все уже выучили их наизусть!”
Но они ошибаются, потому что не могут знать наизусть того, что даже в воспоминаниях самого деда, очевидца и участника событий, не имеет единой трактовки, единой версии, единого отношения. Ведь настоящая суть и тайна этой истории, как и любой настоящей истории, состоит именно в мелочах, незначительных, на первый взгляд, нюансах, которые, однако, при пристальном рассмотрении дают совсем новый, неожиданный ракурс.
Все началось с того, что дед подарил мне, едва я только начала распознавать первые буквы, маленькую зеленую книжечку, которая полностью умещалась на детской ладони. Это был разговорник для немецких офицеров, помогавший им объясниться на русском с местным населением. Dajte mnje chljeba — причудливые транскрипции с неимоверным количеством латинских букв “йот” составляли содержание этой книги, и было в ней, надо признать, все, что при необходимости делает язык не только способом коммуникации, но средством выживания. “Когда поедешь в Германию, тебе это пригодится”, — сказал дед, и в словах его была такая убежденность, что я сразу восприняла все как факт, не задумываясь ни над тем, что поехать в Германию означало в то время пересечь “железный занавес” (а во времена более поздние — пережить немало серьезных испытаний в немецком посольстве), ни над тем, что если я действительно когда-нибудь попаду в Германию, то это странное пособие вряд ли чем-нибудь мне поможет, не говоря уже о том, насколько неполиткорректным было бы напоминать современным немцам о временах использования подобных пособий. Не задумывалась я и над массой других вещей, которые, безусловно, пошатнули бы мою уверенность в неотвратимости поездки, но были слишком сложны как для моего детского, так и для старческого дедова мозга.
C той же странной для многих и слабо обоснованной в то время убежденностью дед настаивал, чтобы родители отдали меня в немецкую спецшколу, и родители отдали, и потом еще много лет — хотя решение было принято и обсуждение потеряло всякий смысл — укоряли деда за то, что “ребенку зря морочат голову”. Изучение иностранных языков в те времена считалось делом настолько же бессмысленным, насколько теперь их знание считается перспективным и многообещающим, создавая нынче вокруг человека с таким знанием подчеркнуто уважительный ореол, если не сказать нимб. “Он владеет несколькими иностранными языками”, — говорится с такой интонацией, будто он владеет по крайней мере несколькими родовыми замками в странах, где на этих языках говорят. Но люди, которые произносят это с такой интонаций, мгновенно оставят ее и вновь перейдут на презрительно-снисходительный тон, если завтра вдруг снова закроют границы и уехать на заработки в какую-нибудь из западных стран станет так же невозможно, как и лет тридцать тому назад.
Не знаю, что по этому поводу думал мой дед, но никогда не высказывался он на тему, почему именно знание иностранных языков так необходимо человеку. Он просто считал, что поскольку существуют отличные от нашего языки, то надо стремиться к тому, чтобы понимать хотя бы некоторые из них. “А когда ты встретишь вдруг живого немца, что ты ему скажешь?” — спрашивал у меня дед, и его логика казалась мне неопровержимой. Поэтому я старалась тщательно запомнить бесчисленные “дер, ди, дас”, из которых состоят не только инструкции к видеомагнитофонам и кухонным комбайнам фирмы “Braun”, но и произведения Рильке, Шиллера, Гете и Грасса, и приучала себя считать естественным, что солнце бывает не только среднего, как у нас, но и женского, как у них, рода, а девочка, наоборот, бывает не только женского, но и среднего рода, хотя все это и не на самом деле, а лишь условно, то есть словесно, а еще точнее — грамматически, без каких-либо половых дискриминаций или других, сложных для детской психики, вещей. Возможно, наличие этого раннего знания о вещах, про которые не стоит спрашивать “почему?”, “зачем?” и “хорошо это или плохо?”, и привело меня к убеждению, что детям все-таки стоит учить иностранные языки, вне зависимости от открытости границ, политического строя или возможности их практического применения. Я глубоко уверена, что мир, населенный людьми, которые способны без вопросов принять факт, что солнце бывает разного рода, а у стола может быть бесчисленное множество других названий и при этом он останется все тем же столом, этот мир будет проще и лучше. Хотя, возможно, это лишь иллюзия, навеянная воспоминаниями моего деда.
Так вот, сейчас мне кажется, что все его сентиментальные воспоминания и многочисленные варианты одной и той же истории вели к единственной цели и дед умышленно прикидывался пьяным или забывчивым, чтобы скрыть свои истинные намерения, которые могли не понравиться остальным членам нашей семьи. Дед хотел, чтобы я, когда вырасту, повторила путь, который прошел в молодости он сам, побывала в тех же самых местах, увидела те же, пусть и чуть измененные временем, пейзажи. Поначалу дед страдал от того, что эти изменения не позволят мне правильно ориентироваться на местности, но после решил эту проблему просто и гениально. Он стал игнорировать эти возможные изменения. У меня до сих пор сохранились нарисованные им планы местности: “Садишься в поезд, едешь в деревню Булькав, или как она там у них называется, выходишь у крайнего дома, когда-то был под соломенной крышей, теперь не знаю, идешь налево мимо церкви. Когда увидишь большой двор, хлев на три коровы, каменный дом, спроси Монику, там все ее знают, у нее мужа на войне убили. Скажешь ей, что ты моя внучка. Увидишь, это хорошая женщина”.
Сейчас мне кажется, что я поняла его идею. Он хотел передать мне знание о том, что у времени есть внешняя и внутренняя стороны. И то, как выглядят люди и местность, где они живут, — это лишь внешняя, менее важная сторона времени. Главное же — сберечь и передать потомкам его внутреннюю сторону: знание о том, чего не касается течение внешнего времени, умение игнорировать все, что мешает правильному отношению и не дает победить время. Теперь я понимаю его идею, и мне кажется, мы могли бы одержать победу над временем на тот краткий миг, в который я увидела бы пейзаж за церковью деревни Булькав (или как там ее) на востоке глубокой восточно-немецкой провинции. Могли бы, если б я посмотрела на него теми же глазами и в голове у меня были бы те же мысли, что и у моего деда в 42-м, когда его, шестнадцатилетнего, прогнали босиком через пол-Европы, чтобы он мог увидеть эту местность и понять одну простую, хоть и недоступную для многих, вещь.
Только это и может, наверное, примирить с человеческой жестокостью, позволяя ощутить за ней проявления высшей мудрости и высшей справедливости. Правда, если посмотреть на это все с такой точки зрения, то дедова идея, а теперь уже и наша с дедом идея — ведь я в какой-то момент тоже ей увлеклась — это лишь знак гордыни и высокомерия, потому как нельзя же победить то, что выше тебя и недоступно твоему пониманию.
Выходит, наша с дедом идея была утопической, но даже сейчас, когда я осознаю эту утопичность, идея не теряет своей привлекательности, а, наоборот, кажется мне более глубокой и оригинальной. Это уже почти художественная идея, реализовать которую можно лишь в художественном произведении с минимальной практической ценностью. Как можно использовать в хозяйстве картину Гойи? Разве что накрывать ею горшки, чтобы в них не попадали мухи. И это хорошо, что у произведений искусства может быть такое простое назначение — это оправдывает их в глазах людей, которые не способны оценить их другую, отличную от утилитарной ценность.
Вот и наша с дедом идея должна была иметь, помимо понятного только нам художественного смысла, какую-то сугубо практическую цель, на наш взгляд бессмысленную, но зато понятную всем остальным. Чтобы убедить родителей в необходимости отдать меня в немецкую школу, достаточно было объяснения: “А если она вдруг встретит когда-нибудь живого немца…” Это было не очень убедительно, но зато наделяло изучение иностранного языка хоть каким-то смыслом. Для бабушки, жены деда, этого объяснения было мало. Она отрицательно относилась как вообще к путешествиям за границу, так и в особенности к странствиям деда, очевидно, под влиянием сначала советской пропаганды, а потом — многочисленных рассказов соседок, родственники которых вместо того, чтобы вернуться из-за рубежа с запланированным заработком, возвращались оттуда совсем без денег, а то и с долгами, а то и просто не возвращались. И бабушка не хотела такой судьбы для своей единственной внучки. Поэтому долго была против того, чтобы я изучала немецкий. До тех пор, пока не появились первые полуслухи-полусведения, что немецкое правительство выплачивает компенсации угнанным во время войны на принудительную работу.
Мы с дедом (а, вернее, тогда еще один дед) как за спасительную соломинку ухватились за эту информацию, и эта соломинка оправдала нас даже в глазах бабушки. “Она поедет в деревню, где я работал, отыщет документы и на их основе мне выплатят компенсацию” — так выглядела наша идея, адаптированная для всех, кто не понимал, зачем мне на самом деле нужно побывать в деревне Булькав.
Согласно одной из версий дедовой истории за границей он оказался, спасаясь от Советов, что наступали с востока. Эта версия появилась у деда не так давно, она еще слабо разработана, а потому вызывает некоторые сомнения, связанные с несогласованностью ее деталей. К примеру, как тогда объяснить, что в 45-м дед вернулся на оккупированную Советами территорию, хоть у него там не было ни семьи, ни дома, вместо того, чтобы жениться (а у него была такая возможность) на Монике, у которой муж погиб на фронте, и стать настоящим “дойче бавуром”? Можно, конечно, объяснить все преданностью украинской национальной идее. Такими объяснениями пестрят опубликованные воспоминания его сверстников. Но сам дед никогда о такой преданности не говорил, да и выглядели бы такие разговоры неубедительно на фоне его более позднего членства в КПСС и многолетнего звания передового работника колхоза. Разве что дед был секретным агентом и работал “на Запад”. Но и агентом он не был, потому что никаких упоминаний об этом нет ни в одном из многочисленных вариантов его истории, а кроме того, если бы он в свое время тайно работал “на Запад”, то сейчас был бы как минимум народный депутат и компенсация от немецкого правительства не имела бы для него большого значения.
Объяснить это возвращение можно было бы личными мотивами. Например, романтическим отношением моего деда к моей бабушке, которое оказалось сильнее, чем меркантильные соображения и искушения. Но с моей бабушкой дед познакомился уже после войны, да и про Монику говорил редко, лаконично и всегда одну и ту же фразу: “Она хороший человек и сильно мне помогла”. (Возможно, причина крылась в нежелании самой Моники выходить за деда замуж, но об этом я уже никогда не узнаю. Как и про то, как на самом деле называется деревня Булькав.)
Еще одна версия, популярная во времена моего детства, могла состоять в том, что дед вернулся не на оккупированную, а на освобожденную “старшими братьями” территорию и вполне закономерно был награжден потом многочисленными грамотами Ударника коммунистического труда и стал старшим мастером в училище, готовившем квалифицированных трактористов. Но версия эта также не убедительна, потому что и о ней сам дед ни разу не упоминал. Он упрямо игнорировал все вопросы о своем отношении к “красным” и “белым”, хотя было точно известно, что “люди из леса” не раз приходили за ним в связи с его членством в партии, и он лишь чудом остался жив, а однопартийцы не раз устраивали ему неприятности, подозревая в связях “с лесом”. “Человеку надо было как-то выжить, это было мое задание. Ферштеен?” — отвечал он всем, задававшим подобные вопросы, и, мне кажется, сейчас я понимаю, что именно он имел в виду. Такая амбивалентность политических убеждений была свойственна деду, но он немного ее стеснялся, и только после сложения в целое отдельных его рассказов мне удалось установить, что убежать из концлагеря деду помог не героизм, а почти швейковская ловкость. Он неизвестно откуда сумел раздобыть для надзирателя бутылку украинского самогона и тот “забыл” поставить ему на руку номер. А потом деда вместе с грязным бельем вывезли за территорию лагеря. Или такой эпизод его военной биографии — несколько месяцев он провел в уже освобожденном советскими войсками Берлине, работая переводчиком и проводником одновременно и для победителей, и для беглых немецких пленных. При этом дед не отдавал предпочтения ни одной из сторон, руководствуясь исключительно финансовыми соображениями.
Я не знаю, как дед относится к фразе “цель оправдывает средства”. Мы никогда с ним об этом не говорили. Как не говорили и о множестве других вещей, которые, наверное, были бы важны для историков. Зато мы часто обсуждали в подробностях, какие именно документы мне следует найти или восстановить в немецких архивах для того, чтобы дед мог получить свою компенсацию. Не менее часто разговаривали мы и о том, как пересечь границу, чтобы попасть в деревню Булькав, или как она там сейчас называется. Мы обговаривали детали моего маршрута и долго спорили, какой транспорт в Германии дешевле — автомобильный или железнодорожный. И я даже отсылала по почте запросы в различные немецкие общественные и государственные организации, занимающиеся архивными поисками и восстановлением утраченных в войну документов. Несколько организаций прислали ответы. В этих ответах сдержанным, вежливым, канцелярским немецким языком сообщалось, что, к сожалению, никаких сведений на интересующую меня тему не обнаружено. Но тут по случайно оброненной дедом фразе я вдруг поняла, что никаких документов найти в принципе нельзя, поскольку все документы он сам старательно сжег сразу после войны, и даже отпечатки пальцев, по которым его идентифицировали, поймав в поезде при побеге от очередного “бавура”, и отправили назад, вряд ли сохранились, потому что, уезжая с красными, дед с помощью еще одной бутылки водки, сыгравшей в его жизни важную роль, убедил местного писаря уничтожить его дело.
Поначалу я никак не могла взять в толк, зачем деду было столько лет меня обманывать. Но теперь я понимаю, что идея его была шире прагматического желания получить пару тысяч марок от немецкого правительства. Речь шла о большем. Он, как и я, считал, что в жизни человека должны существовать моменты, в которые можно победить время, его жестокое и неумолимое течение, изменить на свой лад написанный кем-то наверху сценарий собственной жизни. Все усилия, предпринятые дедом в молодости: многочисленные побеги, сожжения документов, попытки переиначить собственную биографию и много чего еще — все это было нужно лишь для того, чтобы победить время и судьбу, самому определить то, что человеку определять не дано. Понимание того, что цель не достигнута, и заставляло деда каждый раз по-новому рассказывать историю своей жизни, так, словно ему удалось дважды вступить в одну и ту же реку, словно жизнь — это литературный текст, который автор может многократно переписывать, заставляя героев всякий раз действовать по-другому. То, чему дед научился в этой неблагодарной борьбе с временем и судьбой, он решил передать мне. Время нельзя победить — его можно лишь игнорировать. Поэтому дед и рассказывал мне одну и ту же историю, постоянно внося в нее новые детали или меняя старые. Часть этих подробностей несомненно является вымыслом, и я знаю об этом, но ведь единственное, что мы можем сделать — это выдумывать все новые и новые подробности в собственном или чужом прошлом, и мы делаем это, мы с дедом делаем это.