Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 9, 2011
Ольга Балла
Правила непринадлежности
Дюла Свак. Русская парадигма: Русофобские записки русофила. — СПб.: Алетейя, 2010. — 176 с. — (Русский мир).
Если при виде названия книги националисты и почвенники уже насторожились, то совершенно напрасно. Вопреки обещанному в подзаголовке, ни единой русофобской строчки в сборнике статей венгерского историка-слависта Дюлы Свака не найти, не говоря уже о соответствующей установке в целом. Хотя да, русофобией он занимается: как исследователь — счастливо избавленный от того, чтобы видеть в ней личную обиду или вообще личную заботу, имея возможность рассматривать ее с дистанции, обеспечивающей свободу и объективность. Происхождению типовых западных мнений о наших с вами соплеменниках (эти мнения, показывает он, восходят к западным путешественникам раннего Нового времени: Флетчеру, Герберштейну, Олеарию, Мейербергу, Барберини… — и, к слову сказать, за последние несколько столетий не нарастили ни глубины, ни даже особенного разнообразия), их историческим корням и их пригодности в качестве политического инструментария Свак как раз посвятил отдельную работу — “К вопросу о генезисе русофобии”. Правда, этим все “русофобское” в сборнике и исчерпывается.
Надо признать и то, что ничего особенно русофильского в книге мы, слава богу, тоже не обнаружим. Зато найдем кое-что гораздо более ценное: интерес, желание понять, избегая преувеличений, идеологического пафоса и других крайностей. Согласимся: изнутри собственной страны понять ее с совершенной объективностью — задача, близкая к невыполнимой. Слишком много в ней оказывается от столкновения с личным самолюбием и вообще — с личными смыслами. Да и то сказать: в объективности есть что-то нечеловеческое.
(Интересно, что “национальный угол зрения” видится “искажающим” и самому Сваку: “Мое видение российской истории, — пишет он в предисловии, — не является имперским и не искажено “национальным углом зрения».”)
В какой степени чаемая объективность возможна при взгляде на чужое? Вот хотя бы — при взгляде на Россию из Венгрии, особенно если этот взгляд принадлежит человеку, который основательно знает нашу страну и много над ней думал?
Книга Дюлы Свака — сборник его статей, написанных за последние десять
лет, — предоставляет неплохую возможность над этим поразмыслить. Тем более что автор — действительно из тех как бы посторонних, назвать которых посторонними, а тем более чужими, язык не поворачивается. В восьмидесятых он учился в Ленинграде у Скрынникова, написал под его руководством кандидатскую. В 2001-м защитил докторскую об “основных проблемах русской истории периода феодализма в русской историографии”. Более двадцати лет назад вместе с коллегами создал и возглавил Венгерский институт русистики, вскоре ставший самостоятельной кафедрой Будапештского университета. Создал исследовательскую группу по вопросам исторической русистики Венгерской академии наук — теперь это ведущее научное учреждение венгерской русистики, признанное и за пределами страны. Редактирует серии изданий: “Книги по русистике” и “Постсоветские тетради”. Уже два года в качестве ответственного издателя руководит выходящим в Будапеште двуязычным информационным журналом Исследовательского и методического центра русистики при университете и будапештского Фонда в поддержку русского языка и культуры — “Русский квартал”. Наша Академия наук в 2006-м присвоила ему звание доктора Honoris causa. Словом, этот человек думал над нашим отечеством не просто почти всю жизнь, но еще и профессионально.
Не принадлежащий к русской исторической судьбе и не уязвленный ею, две из своих представленных в книге работ Свак посвятил вопросам, которые у нас, кажется, прочно относятся к числу вечных, едва ли не философских, практически на равных с проблемами бытия Божия и смысла жизни. Это — “Место России в Европе” и “Место России в Евразии” (в обоих случаях — на материале средневековья и раннего Нового времени). Для автора-иностранца это — не экзистенциальная проблема, но рабочая задача.
Основные черты его работы — спокойная сдержанность, а также непринадлежность ни к одной из четко очерченных — и соперничающих между собой — методологических и ценностных группировок. В отношении к этим, сплотившимся вокруг тех или иных ценностей, научным сообществам Свак предпочитает, насколько возможно, позицию не противостояния, но диалога на расстоянии. “Я не пользуюсь традиционными приемами русской исторической науки, — говорит он, учившийся у русских ученых, — хотя и веду с нею плодотворный дискурс”. Признаваясь в благодарности и “»питерской»-ленинградской”, и московской школе историков, Свак признается и в том, что, не принадлежа одной из них, “должен назвать себя «двуликим»” и “в своей научной работе <…> всегда старался придерживаться связывающих, а не разделяющих эти школы ценностей” . От “модных” же “вопросов исторической науки, столкнувшейся с вызовом постмодерна”, он подчеркнуто дистанцируется и, “несмотря на распространение новой социальной истории, микроистории или психоистории”, ни в какой диалог с ними даже не вступает.
Сам Свак вообще традиционен до некоторой, пожалуй, даже архаичности. Он использует марксистский терминологический инструментарий, говоря, например, о “базисе”, “надстройке” (“<…> абсолютизм, — пишет он, например, — может быть охарактеризован прежде всего как надстроечное явление” ); “формациях”1 . Он сочувственно цитирует — говоря об “относительном своебразии” русской исторической динамики — такого непопулярного среди современных российских интеллектуалов автора, как Плеханов. Разделяет он, похоже, и не лишенные архаичности представления о прогрессе — по крайней мере, о направленном историческом движении, а вместе с ним — и об измеримости разных обществ одной мерой, поскольку говорит об “отставании” России (как и Азии — см. выражение “балласт азиатской отсталости”) от Европы и ее, сравнительно с последней, “запаздывании”. Он несомненно выделяет в исторических регионах — по крайней мере, в Европе — “центр” и “периферию”, и Россия, хотя и не открытым текстом, относится у него скорее к последней2 (“центр”, надо понимать, при таком словоупотреблении — те области, развитие которых в определенном направлении наиболее динамично).
Если совсем коротко, “приговор” Свака в отношении нашего отечества таков: Россия , несомненно, Европа, и ее историческое, социальное и экономическое развитие — вариант европейского. Это даже не “неправильная” Европа — но всего лишь “относительно своеобразная”. “То приближаясь к Европе, то отдаляясь от нее, — пишет он, — Россия представляет собой особый вариант развития в Европе и даже в Восточной Европе, если сравнить ее с раньше ускорившими свое развитие странами Центрально-Восточной Европы”. И в эпоху Киевской Руси, и “в период своего второго формирования Российское государство с новым, северо-восточным центром в Москве, как и другие «поздние» европейские государства, тоже шло европейским путем”.
В “европействе” России ничего не изменило, полагает он, и монголо-татарское иго: хотя “все указывало на то, что, несмотря на европейские истоки, на раннефеодальное начало, историческое развитие русских земель свернет в сторону восточной деспотии” — “этого не произошло”. Монголо-татары не смогли уничтожить европейские основы русского развития — они всего лишь способствовали “тому, что патримониально-деспотический строй, наиболее соответствовавший уровню развития татарского общества, прочно сохранился в России”. Монгольскому влиянию, считает он, вообще “нельзя придавать структурообразующего значения”. (Впрочем, “в структурном отношении степень европеизации России не увеличилась и в царствование Петра I”.)
Тем не менее нельзя сказать, что этот, без сомнения западный по своей внутренней организации, человек принадлежит к “западникам”, то есть — к носителям представления, согласно которому “Запад” и им выработанные ценности — эталон для российского исторического жизнестроения или должен быть за таковой принят. (Все-таки “западничество” — сугубо русское явление.) В отношении “традиционной «западнической» концепции истории” он настроен скептически — считая, что ее соперник, славянофильство, “в целом <…> дает больше хороших ответов на вопросы, связанные со своеобразием российской истории”, — хотя и “сильнее ошибается в отношении главного — «европейскости» России”.
Несмотря на некоторые черты “прогрессизма” и соответствующую лексику, Свак, похоже, не считает, что есть смысл говорить о “нормативных” вариантах исторического существования и соответственно об отклонениях от “нормы”. Присутствует у него только представление о “чистоте” или, напротив, “искажении” типов этого существования (так, “дихотомия «землевладелец—крестьянин», характерная для европейского типа развития”, стала “основой социально-экономического строя Росссии” лишь “в искаженной форме”), о “классике” и “неклассике” в истории (он, например, употребляет, хотя и в кавычках, устойчивое выражение “классический феодализм”. “<…> известный по учебникам т.н. “классический феодализм», — пишет он в работе о судьбах понятия “русский феодализм” в советскую эпоху, — в действительности существовал только в Северной Франции. По сравнению с ним во всех других странах феодализм имел существенные особенности, количество которых увеличивается по мере движения на Восток”).
Мнение — весьма скептическое — об “особом”, “третьем”, не азиатском и не европейском пути России складывается у Свака, похоже, именно в свете представления о “чистоте” типов (развитие “азиатское” и “европейское” представляется ему в каждом из случаев типом чистым и цельным). “Многие и много говорят о “русском пути». Однако во всемирной истории мало положительных примеров, связанных с движением по третьему пути” (значит, все-таки есть? К сожалению, эта мысль далее не развивается). Теория “евразийской школы”, стремившаяся “отграничить Россию как от Европы, так и от Азии”, “не выдержала, — говорит он, — проверки временем”, поскольку “не существовало такого симбиоза Азии и России, который избавил бы русскую землю от «грешного» Запада, причем таким образом, чтобы при этом не надо было тащить с собой балласт азиатской отсталости” .
То есть, похоже, автор представляет собой любопытный тип “западника без западничества”: не считая западный тип развития нормой, образцом и ценностью, он, однако, принимает “западное”, европейское, сложившееся к XIX веку видение мира и истории за самое природу вещей — оно встроено в его взгляд на правах естественной структуры.
При всем этом мышление автора нельзя назвать стереотипным (очередной повод задуматься о том, что традиционализм и стереотипность отнюдь не синонимичны друг другу). Взвешенно, с терпеливой аккуратностью Свак демонстрирует, как устроены и откуда взялись некоторые характерные сюжеты русского исторического существования и — что и того интереснее — распространенные даже среди его коллег-историков представления об этих сюжетах. То есть этот по видимости тихий традиционалист потихоньку и без революционных жестов работает над разрушением шаблонов. Он разбирается в том, насколько справедливы такие представления, живущие в умах (в том числе профессиональных) едва ли не на правах очевидностей. Например — так ли “неограниченна”, как привычно думать, была русская монархия (отнюдь, как выясняется, не была: “миф о неограниченной царской власти был создан побывавшими в Московии иностранцами, которые, независимо от своей национальности и веры, единодушно подчеркивали обширность власти русского государя”). Что за мотивы двигали русскими самозванцами в Смутное время и позже. Много ли по существу общего у двух самых ярких — и чаще всего сближаемых в историческом воображении — русских монархов-деспотов: Ивана Грозного и Петра Великого (нет, немного: “сравнение этих двух исторических личностей <…> надо признать натянутым”). Словом, описывает детали, из которых по обе стороны нашей границы выстраивается образ России — “русская парадигма”. Удается ли ему при этом быть объективным? Пожалуй, да.
Читатель получит в книге ответ и на вечно интригующий вопрос, “как они нас видят”. Прежде всего, говоря о проблемах русской историографии, Свак уделяет много внимания тому, как их видят венгерские историки (не переводившиеся на русский и не известные здесь никому, кроме совсем уж узких специалистов). Кроме того, особый раздел сборника — “Hungaro-Russica” — он отводит русско-венгерскому историческому взаимодействию.
Правда, ни один из сюжетов этого раздела не принадлежит к тем, что простому участнику исторического процесса приходят в голову в первую очередь. О самых болезненных точках этого взаимодействия — ни о подавлении венгерского восстания русскими войсками в 1849 году, ни о Венгерской советской республике 1919 года и об участии в ее судьбе Советской России, ни о 1945 годе, ни даже о 1956-м — здесь не сказано (почти) ничего: 1849-й и 1956-й годы только упомянуты, 1919-й и 1945-й даже не названы. Вопрос, принадлежит ли воздержание от этих потенциально конфликтных, толкающих к пристрастности тем к явно принятым автором для себя правилам непринадлежности, остается открытым. Говорится же здесь о союзе между князем Ференцем Ракоци I и царем Петром, заключенном в сентябре 1707 года, — проблематичном, вынужденном, безусловно более значимом для венгров, чем для русских, и не принесшем желаемых результатов ни одной стороне; о напряженности венгерско-российских отношений после краха социализма и вступления Венгрии в НАТО и об их заметном налаживании при Путине (“Существует мнение, — пишет автор в статье 2007 года, — что венгерско-российские отношения настолько хороши, что это уже вредит нам”). Зато здесь помещен любопытный очерк судеб венгерской славистики “в десятилетие смены режима” , на которое — особенно на его начало — пришлась сильная идеологическая волна отталкивания от всего русского, наложившая изрядный отпечаток и на научную работу (очередное свидетельство трудноразрываемости политического и интеллектуального опыта).
Кстати, ни об одном из вошедших в книгу текстов не сказано, что это перевод. Получается, что Дюла Свак написал все это по-русски (или что то же сам и перевел). Так вот: если бы не иноязычное имя, ничто не свидетельствовало бы о том, что автор изъясняется на чужом для себя языке. Ничто вообще. Это язык такой точности, ясности и чистоты, на каком пишет далеко не всякий называющий себя русским. И вот это, да — самый яркий, безусловный и редкостный случай русофилии, который мне когда-либо случалось видеть.
1 “<…> историческое развитие средневековой России и России раннего Нового времени в формационном аспекте может быть описано как феодальное…” (с. 17).
2 Он пишет, например: “<…> в сравнении с Центрально-Восточной Европой обозначившееся ранее “отклонение” России от “центра”, ускорившего свое развитие, продолжалось, и лишь половинчатое развитие капитализма в XIX в. в определенном смысле положило начало длительному процессу “возвращения”” (с. 17).