Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 9, 2011
Меружан
Из бездны
От переводчика
Разговор о поэте — это, конечно, разговор о стихах. Остальному следовало бы уместиться в короткой биографической справке, в комментариях и сносках. Однако в случае с Меружаном этим правилом надо пренебречь и начать именно с биографии.
Меружан (Меружан Ованесян) родился в 1940 году в Эчмиадзине.
При коммунистах он был инакомыслящим, убежденным и, с позволения сказать, наследственным. Одного его деда большевики расстреляли в 1922 году, на заре советской власти в Армении, другой, о. Адам, священник ошаканской церкви св. Месропа, погиб в 37-м. Тогда же погибли два его дяди, братья матери, а отец, арестованный в 39-м, оказался счастливчиком и через год вышел на волю.
Арестантская одиссея самого Меружана началась, когда ему только-только стукнуло восемнадцать. Отсидка продлилась год, и вот уже Меружан — студент филологического факультета в Ереванском университете. Но вместе с шестью товарищами он создаёт Армянский молодёжный союз, пишет статьи и листовки, требуя возвратить Нагорный Карабах и Нахичевань. В конце 63-го подпольщиков арестовали; последовало “дело семи”, и Меружан получил пять лет. И отсидел от звонка до звонка — в Мордовии, в лагере, и во Владимире, в том самом централе. С кем только не встречался Меружан за колючей проволокой — Андрей Синявский, Анатолий Марченко, Эдуард Кузнецов. Особенно близко он сошелся с Юлием Даниэлем, оказавшим на него заметное влияние. Меружан и сегодня говорит о нём исключительно в превосходных степенях.
Он не писал просьб о помиловании; напротив, отличался строптивостью, многократно стоившей ему карцера. По возвращении в Армению Меружану добавили год гласного надзора, а сверх того — пожизненный волчий билет. Окончить университет ему не позволили, печататься под своим именем он не мог; изредка публиковался под псевдонимами, сочинял рефераты для слушателей Эчмиадзинской духовной семинарии, работал на стройках. И лишь изредка по недосмотру компетентных органов ему удавалось тиснуть — и под собственным именем! — стихи. Впрочем, чтобы подсчитать эти случившиеся за полтора десятилетия недосмотры, с лихвой хватит пальцев одной руки.
Зато когда в Армению приезжал из-за границы визитер, чьи контакты с эчмиадзинским отщепенцем были бы нежелательны, Меружана на недельку-другую сажали в кутузку “за хулиганство”. В конце концов, он надоел гебешникам; от него надумали избавиться всерьез. И в 1983-м — очередной арест. Дело фабриковали долго, без малого три года; Меружан дожидался своей участи в тюрьме. Приговор грянул уже в 86-м — четырнадцать лет лишения свободы! Вдумайтесь, объявлена перестройка, через полгода выпустят академика Сахарова, следом вернутся домой почти все “политические”, кто дожил до свободы.
Меружан не был знаменит. О нём, похоже, забыли. Но когда он очутился близ Красноярска, его навещал Виктор Астафьев. Он сидел в Норильске, в лагере для особо неблагонадежных; окрест бушевали не ветры гласности, но заполярные метели. Вспомнили про Меружана только в 92-м, когда власти, с которой он боролся, наконец-то, не стало.
Читая стихи Меружана, понимаешь: этот упрямый и заскорузлый диссидент отнюдь не человек из железа. Его стихи горькие, сумрачные, а лагерный цикл горек вдвойне. На каждом шагу поминается смерть, ожидание смерти, движение к смерти. Чему тут удивляться; вот и Варлам Шаламов, описывая свои состояния в неволе, сравнивал себя с мертвецом — это во-первых, а во-вторых: “И не смены, а смерти я жду”. Чему тут удивляться; вот и Анатолий Жигулин, куда более сдержанный, нежели Меружан, относительно невольничьей своей судьбы, болезненно сетовал в “Полярных цветах”: “Земля, земля! Отдай обратно мое здоровье и тепло!” Вот и Юлий Даниэль без экивоков признавался бумаге: “Всё кончено. Сейчас мне очень плохо” — и задумывался о самоубийстве.
Я не случайно привожу здесь русские имена. Меружан открывает для армянской поэзии лагерную тему. Она существует в армянской прозе — у Гургена Маари, у Мкртыча Армена, — но стихотворцы покамест ее не касались.
Меружан автор десятка книг стихов, мемуарной прозы и публицистики.
* * *
Здесь январь двенадцать месяцев в году.
Беспрестанно снег клубится — вроде гнуса.
У всего, что ешь, ни запаха, ни вкуса.
Ветер, точно на коньках, скользит по льду.
Как тоскую я — коварен сатана! —
по жаре армянской долгой и бездонной,
потому что быть на севере бездомной
сиротиною душа осуждена.
Здесь, где муке нет конца, несут свой крест
с одинаковым отчаяньем покорным
те, кто вырван из семьи и дома с корнем,
и бродяги, одинокие как перст.
Кто же адово решение — ГУЛАГ —
написал им на челе, как пулей срезав?
Огнедышащей рукою красных бесов
крови жаждущий великий вурдалак.
Сироты
Красные дороги и красный прах,
красный горизонт и красные реки.
Часовые красные в красных лагерях
и в геенне огненной грешники-зеки.
Идут по степи, идут по лесам
и лая не слышат, душой не оттаяв, —
и чего им надо, черным этим псам,
правопреемникам красных хозяев?
Идут бесконечно, возврата нет,
без любви, надежды, мысли о Боге,
сколько лет выпало, столько лет
идут к закату по красной дороге.
* * *
Мне видится, как елочки дурманят
самих себя и зимний холод пьют;
солдаты в красных масках шаг чеканят
и черный марш погибели поют.
О, многих ли в погожую погоду
или в ненастье проклятых ночей
еще подвергнут в этот лес приводу
и сколько поколений палачей?
Избавь меня, мой Боже, от видений —
я этой ноши больше не снесу, —
от красных палачей, от их радений,
от марша смерти в девственном лесу.
На севере
Здесь, на дальнем севере, ныне
ветры, ветры — шальная рать,
и медведям белым на льдине
время в игры свои играть.
Опускаются звезды, чтобы
запропасть меж снегов и льдин;
для тревоги, тем паче злобы,
нет ни повода, ни причин.
Так доверься собакам. Сани
заскользят, и в ледовый сон
из узилища в два касанья
будешь ты навек унесен.
* * *
Ряды колючей проволоки колют
иголками глаза, и страшно лечь —
мне спать виденья смерти не позволят,
их здесь полным-полно, им не перечь.
Шипами душу кровенят ознобы.
Ей холодно. И вот в закатный час
мы руки простираем к небу, чтобы
оно спасло из этой бойни нас.
Когда же звезды темь озолотили,
тогда видений нрав кровав и груб,
и палачи с глазами налитыми
тебя, живого, превращают в труп.