Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 8, 2011
“Рим совпал с представленьем о Риме…” Италия в зеркале стипендиатов Фонда памяти Иосифа Бродского / Joseph Brodsky Memorial Fellowship Fund (2000-2008) / Составитель, автор вступительной статьи и комментариев Клаудия Скандура. — М.: Новое литературное обозрение, 2010.
Задача у стипендиатов фонда памяти Иосифа Бродского — русских литераторов и художников, приезжавших в Италию по приглашению римской Русской академии — оказалась, пожалуй, гораздо более сложной и неочевидной, чем у их предшественников в XIX веке — классическом веке русского восприятия Италии, точнее даже — русской любви к ней. У любви есть своя классика, и русская Италия — лучшее, красноречивейшее тому доказательство.
“Эта книга, — пишет во вступлении к ней итальянская славистка Клавдия Скандура, — отражает историю создания Русской академии в Риме”. Формально так оно и есть: книгу составили тексты о Риме — стихотворные и прозаические — и “примеры зрительного восприятия” города (скорее уж, визуальных его интерпретаций!): фотографии, коллажи, гравюры, акварели… — созданные в течение восьми лет, с 2000 по 2008 год, представителями современного русского искусства. Русская академия, замысленная Бродским и созданная уже после его смерти, приглашает их в Италию специально для того, чтобы они там жили, получали — неминуемо эстетически насыщенный — опыт и, наконец, писали о нем.
Задумывалась как бы антология новейшего русского прочтения Вечного города. Своего рода отчет по вступлению в символическое наследство, обладание которым Бродский считал необходимым для полноценной работы в русской культуре — цель замысленной им Академии поэт, по собственным его словам, видел в том, чтобы “восстановить культуру-восприемницу [значит — русскую. — О.Б.] в ее естественном, здоровом состоянии”. К непременным чертам, значит, русского здоровья и русского естества принадлежит хорошая доза Италии в крови. Стипендиатам предстояло продолжать — после разрыва в семь десятилетий советской власти — линию русского влюбленного ученичества у Италии, культивировать плодотворный миф о ней, наращивать новые смыслы на классическом его костяке.
Получилось, однако, нечто куда более интересное.
Художники, писатели, поэты — современники Баратынского, Гоголя, Павла Муратова, Осипа Мандельштама (да, это несколько эпох, но в смысле нашего открытия Рима — одна) — только открывали для себя, а в значительной мере и создавали Италию и Рим как русскую культурную идею. Они впервые наговаривали себе — ставший ныне классическим — “римский текст русской литературы”, намечали основные, теперь давно уже затвердевшие линии восприятия города, насыщали его особенными русскими смыслами — безусловно, отличными от, скажем, европейских католических. Бродский во второй половине ХХ века уже подводил этой культурной работе итоги. Она была проделана, на нашу беду, исключительно удачно.
Поди-ка заговори теперь об этой стране, умудрившись при этом не процитировать, явно или неявно, муратовских “Образов Италии” или гоголевского “Рима”! Попробуй-ка не вспомнить мандельштамовского: “Природа — тот же Рим и отразилась в нем”, “Посох взял, развеселился и в далекий Рим пошел”, “Поговорим о Риме — дивный град! Он утвердился купола победой…”, “Не город Рим живет среди веков, а место человека во Вселенной”, “…и никогда он Рима не любил”… Да мы уже не только о Риме — о самой жизни мыслим этими формулами (впрочем, кто сказал, что Рим не синонимичен самой жизни? Еще как синонимичен). А куда деться хоть сколько-нибудь начитанному человеку при мысленном взгляде на Италию — от “Римских элегий” и “Венецианских строф” Бродского, от его “Декабря во Флоренции” и “Писем Римскому другу”, от “Набережной Неисцелимых” и “Памяти Марка Аврелия”?…
Рим гудит цитатами, как набитый улей. Он заговорен насквозь. Вместо Рима слишком велика опасность увидеть чужие — пусть прекрасные, сильные, мудрые, но все равно ведь чужие и, главное, уже сказанные слова!
Рим — это то, что “принято” любить, “положено” любить, нельзя не любить. Это, в конце концов, входит в культурный этикет. Сама культура, хочешь не хочешь, к этому подталкивает, настраивает тебе именно таким образом душевную оптику. Италия — то, по чему принято тосковать, куда принято — перерастая свое здешнее и нынешнее несовершенное состояние — стремиться. “Родина неги, славой богата, / Будешь ли некогда мною ты зрима? / Рвется душа, нетерпеньем объята, /
К гордым остаткам падшего Рима!” — восклицал с детства очарованный Италией Баратынский, которому тринадцать лет спустя предстояло в этой стране умереть.
Культура, для которой переживание Рима — сложное смысловое событие — входит в число главных ценностей (а наша, представьте себе, именно такова), должна время от времени обновлять в себе чувство этого города. Начинать его как бы заново.
Поэтому гостям Русской академии на заре XXI века пришлось проделывать культурную работу особого рода. Им предстояло от наговоренного скорее уж освободиться.
Нет, разумеется, вначале нужно было восстановить преемственность. Вступить, как и было сказано, в символическое наследство: заново прожить, сделать частью своей биографии не только все, что уже было сказано о Риме их великими предшественниками, но и сам Рим. То есть не в книгах вычитать, а вот буквально проходить собственными ногами, продышать собственными легкими, прочувствовать собственной кожей — то, что предшествует всякому мифу и вообще всему, что может быть сказано. Тело города в его неразделимости с душой. Для того и надо было непременно туда ехать, да еще и жить там — хотя бы несколько месяцев.
Но затем от наработанного предшественниками надо было все-таки дистанцироваться. Предстояло заново поставить вопрос: как вообще следует говорить о Риме? Как говорить о нем так, чтобы не повторять уже сказанного? Так, чтобы он оставался для нас не воплощенной хрестоматией, но живым городом?
Самое худшее и бесплодное, что здесь могло бы быть сделано — это трепетное благоговение, архивариусов буквализм, музейное педантство. Оттого-то наши авторы по этому пути и не пошли. Не получилось, слава богу, ни школярства, ни начетничества, ни вообще — отчета как жанра. Получилась живая жизнь.
Конечно, совсем без отработки культурных топосов обойтись сложно — но и вряд ли нужно. Конечно, память отзывается на каждом шагу, и невозможно не оборачиваться на прошлое, которого здесь — переизбыток. “Император, если бы ты видел, — окликает Елена Шварц давно умершего собеседника. — Как несутся в мраке колесницы, / никогда меты не достигая, / Падают, ломая в смерть ключицы. / Цезарь, Цезарь, подавившись ядом, / Не стесняйся, выплюнь. Не глотай”. Конечно, груз ответственности перед Большой Традицией с ее накопленными смыслами поневоле чувствуется. “…и не то чтобы я был раздавлен Пьетой, — пишет Владимир Строчков, — словно каменной, мраморной тяжкой плитой, / но немыслимый груз ее горя / лег на нехристианские плечи мои / всею массой Распятого, Матери и / берегов Средиземного моря”.
Однако новые русские первооткрыватели Рима не зацикливаются ни на памяти, ни на ответственности — они даже не делают ее своей основной темой. Они не слишком цитируют классиков. Они вообще начали с того, что заговорили через Рим, языком Рима (сырого, непроговоренного, как бы впервые с каждым из них случившегося) — о своем.
Первый из стипендиатов, Тимур Кибиров, тексты которого открывают книгу, своими хождениями по Риму разговаривает с любимой женщиной — превращает сам Рим в инструмент разговора с ней, в форму тоски по ней. “Как Блок жену свою — о, Русь! — / так я тебя, Натусь, / зову Италией своей…” ерничает от души, сбивая с предметов музейную спесь: “Пресловутый столп Траяна / тоже символичен. / Обелиск торчит в фонтане! / А уж дупла у платанов / Просто неприличны”. Владимир Строчков превращает в рабочий материал, не церемонясь, сам итальянский язык, вплетает в стихи взятые из него слова и обороты на равных правах с русскими и английскими — стирает границы: “Но giorni defluiscono1 — ciт2 факт — / как молоко, сквозь dita3 в тот бездонный / сосуд, где sguazza la
eternitа4 ”, “Stamattina / when walking /
when walking in the garden / quando ho
girato lм / I heard a dull bombastic bump!.. /
I looked there and saw la pigna…”5
Они вообще стараются иметь дело с повседневностью — впрочем, история здесь так и норовит оказаться ее составной частью: “В ресторане “Quo vadis” / на Аппиевой дороге / Заказать можно асти, /или кьянти, или любое другое. / Можно что подешевле, / А можно и дорогое, / И кайфовать за бокалом. / Что нам давние страсти…” (Сергей Стратановский). И главное, главное — повседневный чувственный опыт. Пожалуй, даже не опосредованный (поспешными) толкованиями.
“Мне кажется, — признается Михаил Айзенберг, — что для человека, приехавшего в Италию, нет более “творческого” занятия, чем смотреть на Италию. А пребывание в Риме задает твоему зрению такие задачи, которые хотелось бы решать всю оставшуюся жизнь”.
“Я жил там, — рассказывает он, — два с половиной месяца, а занимался только тем, что ходил по улицам как заведенный и смотрел. <…> Только ходил и ходил, кружа по одним и тем же местам, не уставая и не насыщаясь. Даже не очень понимал, что меня гонит”. И делает вывод: “Полагаю, что провел свое римское время самым разумным образом”.
Такое сырое проживание и стало их работой освобождения — открывающей новые пути. И пересотворением Рима — из материала ежедневных впечатлений — заново. Чтобы Рим не совпадал “с представленьем о Риме”: чтобы он все время его перерастал.
И тогда уже можно, глядя на римское небо, выборматывать собственную мифологию: “Где-то в небе мучат рыбу, / и дрожит, хвостом бия. / От нее горит над Римом / Золотая чешуя”. (Елена Шварц)
Все — вплоть до самого сакрального — оказывается живым. “…и у Матери дрогнули краешки уст, / и на миг шевельнулся Распятый”. (Владимир Строчков)
Получился ли новый, цельный миф о Риме и (насквозь пронизанной его лучами) Италии? Скорее — множество (пока едва намеченных) точек его будущего роста, новых ветвлений. Да еще — возобновленное, заново прожитое чувство необходимости диалога между нашей страной и Италией, которую — живую, сложную, избыточную, сиюминутную, полную своих неправильностей — каприз исторических судеб (преемница Рима!) назначил в наставницы всем странам европейского культурного круга.
Понятно, что в образах других стран, городов и культур, с их помощью каждая культура решает прежде всего собственные насущные задачи. Да, Рим — привилегированный предмет европейского символического наследства, в которое просто обязан вступить каждый, кто надеется быть в полной и осознанной мере европейцем. Для русских, начиная с петровских времен, это актуально особенно. С помощью образа Рима наша культура, конечно, решала прежде всего задачи своего европейства, своего полноправного вхождения в число наследников-продолжателей и классической античности, и классического же христианства, и традиций европейского искусства, великолепными образцами которого эта земля переполнена.
Но можно сказать даже больше. Италия для нас — форма мышления о России (Сергей Стратановский посвящает стихотворение Гоголю, писавшему второй том “Мертвых душ” не где-нибудь, а именно в Италии: “Да, Италия — радость, / но Россия — не адская волость / и не скопище харь, / а чистилище душ грехопутных…”. Чтобы прозвучало это “но” — просто должна быть упомянута — и остро пережита — Италия). Любовь к этой стране — особая форма любви к России. Особый способ ее проживать и понимать. Случайно ли сам Гоголь, один из главных основоположников “римского текста русской литературы”, признавался, что только в Риме он мог “представлять себе живо” свою страну? (как, впрочем, только из России лучше всего виделся ему и сам Рим…) Конечно, это — извечная необходимость дистанции для полноты видения. Но не только.
Россия, знаете ли, такая странная страна, которая едва ли не полнее всего осознает себя через “свое чужое”, через далекое и не вполне доступное, но именно нам адресованное к проживанию, — через то, чем мы не являемся и никогда не будем. Почвенничество, по меньшей мере в нашем отечестве, еще никогда никуда, кроме глухих дремотных тупиков, не заводило. Тоска по Италии для нас — не просто устойчивый культурный топос (хотя и он тоже, — да что за чувства без культурных топосов!). Недаром в глазах одного из законодателей русского чувства Италии, Мандельштама, она была страной, в которой “больше неба”, а ее “яснеющие в Тоскане” холмы он называл “всечеловеческими”. “Я думаю, — отзывается ему десятилетия спустя Михаил Айзенберг, — что любой человек мог бы жить в Риме: это город не только итальянский, но всеобщий. <…> он город всех городов”.
Италию и Рим надо любить, чтобы Россия росла. Чтобы не замыкалась в себе — чтобы была миром, как Рим.
Совершенно независимо от того, в какой степени это связано с “настоящей” итальянской жизнью, Италия и Рим (даже проживаемый повседневно — так уж вышло) — это форма русской универсальности, всечеловечности. Одно из ее имен.
1 дни вытекают
2 это
3 пальцы
4 плещется вечность
5 Этим утром / гуляя / гуляя в саду / когда я гулял там /я услышал глухое гулкое бум!.. / Я взглянул туда и увидел шишку…