Фрагменты одного путешествия. С белорусского. Перевод Павла Антипова
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 8, 2011
Владимир Орлов
родился 25 августа 1953 г. в Полоцке — историк, поэт, вице-президент Белорусского ПЕН-центра. Окончил исторический факультет БГУ. Работал в Новополоцке преподавателем истории в школе, с 1976 по 1986 год — в редакции газеты “Химик”.С 1988-го — сотрудник издательства “Мастацкая л╗таратура”. В 1988 г. становится членом БНФ. В 1989-м вышел из КПСС. С 1992-го дважды избирался в сейм БНФ. С 1997 г. — сотрудник редакции журнала “Крын╗ца”. Произведения Владимира Орлова переведены на 25 языков.
…С какого-то момента везде ищешь связи, созвучия и параллели со страной, в которой родился, вскормлен суть по Бозе и к которой отчего-то такую великую милость имеешь, что не собираешься оставлять ее, свою страну, иначе, как по этапу…
Венеция
Джакомо Казанова по сравнению с Гегелем видел мир, безусловно, шире и славян (особенно славянок) из сферы своих интересов не исключал.
Когда-то ты поинтересовался официальным списком любовниц знаменитого итальянца и был впечатлен их совершенно не астрономическим количеством.
Всего — представьте себе — 132 особы, от одиннадцатилетних девочек до женщин совершенно неопределенного возраста.
Маэстро был убежденный патриот: 47 итальянок. Уже с большим отрывом на втором месте идут 19 дочерей Франции, за ними — 10 швейцарок и 8 немок. В конце списка своеобразной скороговоркой мелькают пара гречанок, голландка, португалка, “африканка”. Славянки представлены одной русской и двумя польками (еще нужно разобраться, не литвинками ли).
Почему-то нет чешек. А между тем свои последние 13 лет Казанова прожил в недалеком от Дрездена Дуксе, теперешнем чешском Духцове, где в старинном замке Вальдштейнов служил библиотекарем и работал над мемуарами.
Злые языки поговаривали, будто бы мемуары были для престарелого авантюриста компенсацией угасшего либидо. Ты не согласен: это выдающееся произведение своего времени не могло быть написано без непосредственного благотворного влияния женщин.
Где же в таком случае чешки? Видимо, отдаваясь замковому библиотекарю-иностранцу в спальнях, беседках и стогах свежего сена, они шептали что-то по-немецки, на языке хозяев, потому и попали в другую графу, косвенно подтверждая выводы Гегеля…
Все это проносится в твоей голове напротив тюрьмы, украшенной арабесками плесени, где выдающийся знаток прекрасного и всего остального, чем наделены женщины, отбывал наказание и откуда сбежал пополнять список своих счастливых “жертв”. Счастливых, потому что это Дон Жуан был мрачным гением искушения, который оставлял за собой слезы и несчастья, Казанову же судьба наделила светлым гением легкомысленной, хмельной, карнавальной любви, которая дарила его юным и немолодым возлюбленным только радость. По крайней мере, так ты думаешь около старинной венецианской тюрьмы.
Ты не Казанова (ни с большой, ни с маленькой буквы), но тебе, как и ему, однажды тоже было дано понимание, что женщина — не только тайна, радость и наслаждение, но и нечто несравненно высшее. Постижение самого себя. Глоток из бокала бессмертия. Прикосновение к Вечности.
У каждого — свои святыни. Когда-нибудь ты совершишь паломничество в Духцов.
* * *
Венеция вызывает в памяти не самое приятное для белорусского самолюбия: маленький Франциск Скорина еще писался в штанишки, а в этом городе в 150 типографиях уже трудолюбиво стучали станки.
Национальное равновесие возвращается только с бокалом отменного ламбруско.
После второго бокала ты вспоминаешь, что ваша печатная Библия вышла раньше, чем польская и литовская. Третий пьешь за то, что белорусская Книга книг увидела свет значительно раньше, чем российская и украинская. Четвертый бокал животворного пития поднимается за ваш приоритет перед болгарскими и сербскими переводчиками и печатниками. Пятый — за то, что белорусская Библия опередила французскую и появилась на восемь лет раньше английской.
Шестую порцию наполненного солнечным теплом вина ты выпиваешь не за Скорину, а за “скориноведа” — полоцкого православного священника отца Михаила Уляхина. А точнее, за то, чтоб хотя бы в райских кущах Господь шепнул ему, что, если человек всю жизнь подписывался Михаилом, значит, он таковым и является, а если письменно называл себя Франциском, то он и есть Франциск, а не Георгий, как с православным патриотизмом утверждает отец Михаил с присными.
Седьмой бокал окончательно переносит тебя в царство небесное, и ты представляешь, как Скорина прогуливается среди райских розовых кустов под руку с Лютером или Парацельсом и тут на горизонте возникает отец Михаил, который издалека, по-соседски непринужденно начинает кричать: “Запомни, схизматик, тебя звали Георгий, а по-нашему Жора!” Гуманист, не обращая внимания, проходит мимо крикуна, но из эдемских зарослей вдруг выныривает минский исследователь Владимир Агиевич и, проверяя свою “теорию”, рявкает: “Георгий Лукич! Разрешите обратиться!”
Только тут ты вспоминаешь, что седьмую чарку мудрые предки недаром называли “богогневной”.
* * *
Ты, бесспорно, человек не церковный. Поговорить с Богом ты можешь за письменным столом или, например, в лодке среди белых лилий на твоем любимом полоцком озере Люхово. Но также бесспорно и то, что ты — грекокатолик. Не только по полученному десять лет назад благословению, но и по генам.
Вот почему тебе так уютно в полностью подчиненном греческой планиметрии католическом соборе святого Марка. Его купала, иконы и мозаики дышат Византией, а алтарь Пала д’Оро отзывается в памяти иконостасом Смоленского собора московского Новодевичьего монастыря, рожденного гением белорусских мастеров.
Собор святого Марка — современник твоего Полоцка. Их строили, когда раскола христианства на православие и католичество еще не существовало. Они будут стоять и тогда, когда этого раскола уже не будет и все христиане станут, как и ты, в каком-то смысле греко-католиками.
* * *
Про площадь святого Марка все написано в туристических справочниках. Кроме одного: в справочники пока не успели попасть живые статуи — все эти наполеоны, афродиты и усамы бен ладены, которые часами неподвижно стоят на деревянных или пластиковых пьедесталах.
Тем временем вокруг звучат эстетические оценки на разных языках. “Смотри, Витек, нормальный станок у телки”, — оценивает иностранный турист улучшенный, с наличием рук, вариант Венеры Милосской. Та даже не шелохнулась, из чего ясно, что русский язык для нее — полная тарабарщина.
А вот про белорусский язык и Мону Лизу этого не скажешь. Услышав твое обращение к товарищу, Мона явно вздрагивает. Ее реакции не могут скрыть ни маска, ни ренессансный костюм. Ты не сомневаешься, что на задрапированном синим шелком пьедестале — твоя соотечественница, которая в детстве купалась в Свислочи или в Двине, а может, даже заглядывала в твои книжки.
Первое, что приходит в голову — предложить ей сойти на брусчатку и засесть вместе с тобой в какой-нибудь пиццерии. Но где гарантия, что тем самым ты не заставишь ее нарушить контракт? А вдруг вон тот синьор с отцовским лицом мафиози, который скромно держится в тени средневековой колонны, — менеджер всего этого парка живой скульптуры? Да и менеджера не нужно: настучит начальству грудастая Венера или какой-нибудь Наполеон. Твоей Моне Лизе придется лечь в кровать с потным мафиози. А что иное можешь предложить ты?
Как там писал Рыгор Иванович Бородулин: “Госпожа, позвольте же узнать, возможно ли у вас заночевать?”
Ты ищешь совета в ее глазах, которые совсем недавно на мгновение оживили маску, но их взгляд уже проходит сквозь тебя легко, как через окно.
Вечером, в отеле, ты будешь корить себя, что сглупил. Мог, к примеру, сесть на площади за ресторанный столик и дождаться окончания ее рабочего дня. Мог оставить записку, что будешь ждать ее вечером около собора святого Марка. Мог…
Единственное, что ты сделал абсолютно верно, — ничего не бросил ей в зеленую шляпу.
* * *
Когда тургруппа, к которой ты прибился, расселась в гондоле, ее “капитан”, полиглот с глазами плута, спрашивает: “Русские?”
“Русские!” “Русские!” — радостно отвечают “русские” из Минска, Гомеля и Бреста. Но одна женщина не хочет быть “русской” и объясняет гондольеру, что у нее и всех остальных пассажиров есть своя страна и своя культура.
В подтверждение, когда гондола углубляется в сеть каналов, женщина неожиданно чисто и почти профессионально поет про вербу, которая в ручье росла, а как выросла — вода унесла. Взгляды большинства пассажиров (в отличие от гондольерского) в лучшем случае безразличные. Своей страны и своей культуры им иметь не хочется. Хочется быть “нормальными”. Какая-то нормальная бабенка предлагает подружкам затянуть что-нибудь нормальное, и ты уже настраиваешься на прослушивание чего-то наподобие “Ой, мороз-мороз”… Но только ничего нормального почему-то не находится. Последнее слово остается за женщиной, которая поет “Зорку Венеру”.
Гондольер говорит: “Беларусь!” — и поднимает большой палец. Возможно, он услышал это название впервые.
* * *
В парадном зале Дворца дожей можно ставить ворота и играть в футбол.
Похожее желание когда-то возникло у тебя в кабинете начальника всего родного КГБ. Тебе захотелось заглянуть в дело “Союза освобождения Беларуси”, а потом если повезет, то и найти документы про твоего расстрелянного деда Максима.
Было начало 1990-х, и ты сумел пробраться на прием к руководителю всесильной конторы, которая заботливо опекала тебя в студенческие годы, обещая (среди иных милостей) вышвырнуть тебя из университета и послать в солдаты куда-нибудь под Магадан.
Хозяин кабинета встретил тебя как дорогого гостя, о чем свидетельствовала сердечная поучительная беседа на тему “Янка Купала и Павлина Мяделка”. Ты узнал, что газеты не обманули: возлюбленная поэта действительно исправно давала о нем сведения органам. Но ведь она его искренне любила. А если представить, что операм писал бы кто-то другой, совсем без любви… Это ж просто кошмар!
Пока ты переваривал “введение”, товарищ начальник вызвал полковника с красивой фамилией (или конспиративной кличкой) Верас, который отвечал за их читальный зал. Как выяснилось, зал временно на ремонте, но через неделю откроется. Полковник дал тебе номер телефона, который ты набирал несколько месяцев, пока до тебя не дошло, что для некоторых читателей иные читальные залы ремонтируют вечно.
Из Дворца дожей, как когда-то из кабинета в минском доме под бельведером, ты выходишь с мыслью: что все-таки лучше — когда в органы про тебя пишет тот, кто тебя преданно любит, или тот, кто люто ненавидит?
Милан
Ты с детства любишь котов.
Кроме возможных трансцендентальных, у тебя есть и полностью земные причины для такой любви. С этими верными четвероногими друзьями человека связано одно из первых воспоминаний твоей жизни, которое имело все шансы стать последним.
Ты в маминой родной деревне. Бабушка положила тебя на печь и пошла по хозяйству. Бабушка не зря называет тебя егозой: во сне ты комкаешь подстилку и оказываешься на голой лежанке. Она — горячая, и ты, ища прохлады, подкатываешься все ближе к краю, чтобы наконец уткнуться в какое-то мягкое, но одновременно упругое препятствие. Оно не пускает тебя в спасительный холодок, а когда ты пробуешь во сне спихнуть его со своего маршрута, это препятствие причиняет тебе боль. Ты просыпаешься и видишь у себя под боком старую бабушкину кошку Дуню, которая для верности еще раз царапает тебя и бережно отталкивает от пропасти высотой в пять кафельных плиток (это два твоих роста). Внизу — голое, если не считать алюминиевого блюдца с солью, предпечье. Дуня стережет тебя, пока домой не возвращается бабушка.
С того времени коты в твоей жизни постоянно занимают важное место, обнаруживая свое присутствие самыми различными способами. Например, у тебя нет художественных способностей, но котов ты рисуешь почти как художник-анималист — в том числе и на уроках рисования, когда на столе учителя стоят программные вазы и пирамиды. Учитель приехал к вам из Дагестана. Снова увидев в твоем альбоме усатое и хвастатое создание, он, не в силах более смирять кавказский темперамент, хватает тебя за шкирку и, как котенка, несет в коридор, а оттуда в туалет, где несколько раз бьет ребром ладони. От боли, но больше от страха, ты садишься на скользкий мокрый пол, и твои штанишки мгновенно промокают. Обида придает тебе сил и мужества: ты впиваешься зубами в волосатую руку и со жгучим наслаждением слышишь брань на непонятном языке…
Чтобы все это отчетливо, аж до прилива адреналина, всплыло в памяти, тебе нужно было приехать в Милан, сесть у фонтана около замка рода Сфорца и приласкать пепельного местного кота. Он, пушистый и сонный от сытой европейской жизни, появился из-за раскидистого платана и сразу тяжело, но явно дружелюбно вскочил тебе на колени: видимо, получил через их кошачий телеграф сообщение, что ты — свой парень, или, точнее, свой кот.
Когда-нибудь ты специально напишешь вдохновенный текст об отношениях с котами. А теперь тебе хватает теплого, как выгнувшаяся серая спина у тебя под ладонью, осознания, что ты любишь котов и они отвечают тебе взаимностью даже в Милане.
* * *
Замок Сфорца неизбежно вызывает в памяти великую княгиню и королеву твоих предков Бону — выдающуюся любовницу, наделенную тонким художественным вкусом меценатку, жестокую свекровь, которая совершенно в традициях своей семьи приложила руку к появлению в Несвиже неупокоенной души нелюбимой невестки Барбары Радзивилл…
Но ощутить “свойскость” родового гнезда Сфорца тебе мешает его схожесть с чем-то, деликатно выражаясь, неприятным. Как вскоре выясняется, ничего странного в ассоциации с кремлевскими пыточными башнями и угрожающе-зубчатыми стенами нет. В негустой тени центральную кроваво-терракотовую башню Сфорцева замка и без бокала кьянти несложно перепутать с ее кремлевскими сестрами. Интересно, что повлияло на приглашение в Москву местного зодчего? Только ли циклопические размеры замка? А может, тонкий расчет перенести в сердце Московии вместе с архитектурой и его мрачную устрашающую ауру?
* * *
В миланском Домском соборе тебя больше всего поразит не пламенная готика, не портал и контрфорсы, не Мадонна, вознесенная в небо на самом высоком шпиле, а статуя святого Варфоломея, с которого, как известно, содрали кожу. Именно этот ключевой факт биографии христианского мученика и вдохновил когда-то скульптора Марко д’Аграте. Святой предстает перед вами после экзекуции, причем автор демонстрирует настолько точное знание анатомии, что невольно задумываешься про его нелегкий труд на подготовительном этапе.
Статуя простояла уже десять лет на тот момент, как французская королева Екатерина из рода Медичи (возможно, вдохновившись скульптурой д’Аграте) вместе с герцогами Гизами устроила в Париже веселенькую ночку как раз накануне дня святого Варфоломея. Ты помнишь, что к ее подготовке приложил руку и Генрих Валуа, который (дав торжественную клятву ни в Вильно, ни в Кракове таких масштабных мероприятий не организовывать) через год был выбран государем отечества твоих предков, но вскоре, кажется, так и не удосужившись посетить столицу Великого Княжества Литовского, ночью навострил лыжи и взял курс на Париж, где умер Карл IX. На французском троне Генрих беспардонно пользовался титулом великого князя литовского и короля польского, хотя твои прадеды уже имели законных монархов — Стефана Батория, а потом и Сигизмунда Вазу. Они, даром что тоже были иноземцами, никуда по ночам не сбегали, что неопровержимо свидетельствует о вовлеченности Великого Княжества в общеевропейский цивилизационный контекст (как по-своему свидетельствует и то, что позже, во время осады Парижа недорезанными гугенотами, Генриха Валуа отправил в последнее путешествие стилет доминиканского монаха).
* * *
Рассматривая строгий неоклассический фасад театра “Ла Скала”, представляешь тот вечер 1905 года, когда тут давали премьеру “Гальки” Манюшко.
Конные экипажи, редкие таксомоторы, польские эмигранты и польский язык, который нравился Генри Миллеру, вызывая в его воображении нежно заостренную траву, густо населенную шершнями и ужами…
Манюшко уже не было на этом свете тридцать три года — столько же, сколько и переводчика либретто на итальянский язык певца и хореографа Банольди.
Откровенно говоря, тебе уже набили оскомину сведения о тех, кого Беларусь дала (отдала) другим культурам. Твоему здоровому национальному чувству необходимо знать другое: кого мир дал Беларуси? Или, точнее, кого Литва-Беларусь втянула в магическое поле своей культуры.
Тебя интересует Джузеппе Ахилл Эльмиро Банольди. Барселонец по рождению. Итальянец по крови. Литвин по духу. Повстанец 1863 года. Член Временного правительства Беларуси и Литвы. Политэмигрант. Владелец модного парижского фотоателье. Любимец женщин. Командир эскадрона, участвовавшего в уличных баталиях времен Парижской коммуны, который в перерыве между боями пел своим солдатам белорусские песни, а тяжелораненый в предсмертном бреду разговаривал с предводителем повстанцев Калиновским…
Также ты хочешь увидеть у входа в “Ла Скала” тенора с европейским именем Михаила Забейду-Сумицкого, — еще до Праги, еще не влюбленного в Ларису Гениюш, которая дважды слегка приоткрыла тебе эту тайну, может, по-женски чувствуя, что ты тоже (конечно, понимая всю пролегшую между вами пропасть лет и жизненного опыта) по-своему влюблен в нее. Да, она заговаривала с тобой про Забейду два раза: однажды июльским вечером в родной Зельве, а потом, когда умирала в гродненской больнице и перед твоим приходом швырнула в коллегу-поэтессу Евгению Янищиц коробку конфет, которую та привезла с сессии ООН…
Но ты уверен, что некоторые тайны должны украшать жизнь именно как тайны.
У тебя нет ни чудесного голоса Банольди, ни яркого лирического тенора Забейды. Твоих вокальных данных недостаточно даже для самодеятельности. Но в окрестностях “Ла Скала” тебя тоже тянет запеть. Ты находишь свободную скамейку и сам себе тихо заводишь любимую “Александрину”.
“А-лек-сан-дри-на…” Советская действительность и насквозь русифицированный Полоцк твоего детства лет до шестнадцати с успехом скрывали от тебя то, что
ты — белорус. Но, когда ты учился в десятом классе, в твой город приехали “Песняры” (тогда еще “Лявоны”). Ты уже слушал “Битлов” и “Роллингов” и перед концертом был настроен довольно скептически. Кроме того, и сам концерт оказался под угрозой. Отец, который работал прокурором и был в курсе городских новостей, вручив тебе пригласительный, рассказал, что секретарь горкома партии по идеологии, увидев “Лявонов”, точнее, их “Битловские” прически, выставил ультиматум: или “дикобразы” идут в парикмахерскую, или концерт отменяется.
К твоему большому счастью, Мулявин выбрал парикмахерскую. После концерта ты несколько недель напевал “Александрину”, чувствуя, как в тебе просыпается совсем иное существо… Если б ты не боялся высоких слов, ты мог бы сказать, что “Песняры” приобщили тебя к национальному космосу.
Ты поешь “Александрину”, и из мягких сумерек на твой беспомощный голос выходят слушатели: на изумрудном газоне появляется важный рыжий кот, а вслед за ним — белый с черным хвостом. Они садятся напротив и светят тебе одинаковыми лимонными глазами.
Не исключено, что в предыдущей жизни они были белорусами.
Январь, 2003