Избранное. Из будущей книги «Лексикон iнтимних мiст». С украинского. Перевод Андрея Пустогарова
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 8, 2011
Из будущей книги «Лексикон iнтимних мiст»1
1 Переводится как “Лексикон интимных городов”, но на украинском практически совпадает по звучанию с фразой “Лексикон интимных мест” (прим. переводчика).
Андрухович Юрий Игоревич — украинский прозаик, эссеист, поэт, переводчик. Родился в 1960 г. в городе Ивано-Франковске. Окончил Львовский полиграфический институт и Высшие курсы при Литературном институте в Москве. В конце 80—90-х годов входил в известную поэтическую группу “Бу-Ба-Бу”. Автор пяти романов, трех сборников эссе, пяти поэтических книг.
Лауреат премии им. Гердера (2001 г.), а также других международных литературных премий. Произведения переведены на многие европейские языки.
Пустогаров Андрей Александрович родился в 1961 г. в г. Львове, окончил МФТИ. Автор трех книг стихов и короткой прозы. Переводчик и составитель нескольких антологий современной украинской поэзии и прозы. Также переводил с украинского произведения
Б.-И. Антонича и В.Домонтовича. Опубликованы переводы с польского, английского и других европейских языков. Член союза “Мастера литературного перевода”. Живет в Москве.
Я давно уже носился с идеей книги в виде Словаря или Энциклопедии. Расположение глав в алфавитном порядке — коротких и подлиннее, более или менее значимых — позволяет выстроить неожиданную композицию, наиграться вволю со временем и пространством, развернуть повествование в непредвиденном направлении. С другой стороны, мне ни в коей мере не хотелось воспроизводить такие легендарные “энциклопедии” последних десятилетий, как “Хазарский словарь” Милорада Павича или “Энциклопедию русской души” Виктора Ерофеева.
В конце концов сложилось нечто вроде “энциклопедии моих городов”. Этот проект стал очередным воплощением моей многолетней геопоэтики — своего рода скрещения литературы с географией, личной версии того, что литературоведы зовут cognitive mapping. На текущий момент я тем или иным способом, с большей или меньшей интенсивностью, прожил 111 городов. Речь, конечно, не обо всех городах, в которых мне довелось побывать, а о тех, в которых со мной что-то произошло, то есть о городах, которые я — дословно — прожил. В некоторых из них я провел целые годы или долгие месяцы. В других никогда не задерживался больше, чем на неделю, но бывал в них десятки, если не сотни, раз. А в некоторых был только раз, да и то очень краткое время — иногда считанные часы. Но этого хватило, чтоб навсегда запомнить время, место, привкус, настроение, запах. Среди моих городов — и мегаполисы вроде Нью-Йорка, Москвы, Парижа или Берлина, и просто большие города — cities в полном смысле этого слова (Гамбург, Варшава, Киев, Цюрих, Лиссабон, Сан-Франциско, Афины, Мюнхен, Торонто), и относительно небольшие города со своей плотной культурно-исторической аурой (Венеция, Львов, Одесса, Краков, Прага, Антверпен), и совсем уж небольшие, но обладающие какой-нибудь местной легендой (Мальборк, Пассау, Байройт). А также города без легенды и славы — те, в которых со мной произошло что-то неожиданное и неизбежное.
Алфавитный порядок позволил мне сломать установленные иерархии и системы координат — в первую очередь пространственные, вследствие чего Дейтройт очутился по соседству с Днепропетровском, Измир с Калининградом, Марбург с Минском, а Черновцы с Чикаго. Не менее интересной оказалась и возможность смешивать времена, благодаря которой Одесса 1969 года оказалась рядом с Оснабрюком 2005-го, Прага 1968-го — с Равенной 1992-го, а Ленинград 1981-го — с Линцем 2007-го.
Следствием этих и других смешений стала книга, находящаяся на стыке романа, эссе, повести и поэмы, на границе вымышленной автобиографии и документального описания последних четырех десятилетий этого мира.
Предлагаю вашему вниманию избранные из моих итальянских городов.
Палермо, 2006
Мой недолгий театральный роман начался в Дюссельдорфе. Именно там впервые был поставлен и сыгран “Нелегал Орфейский”, пьеса, которую я будто бы написал по мотивам “Перверзии”1. После пьеса была сыграна в Киеве и Палермо. Благодаря “Нелегалу” все мы, его авторы и исполнители, превратились на некоторое время в странствующий театр. Констанца и Мелани, госпожа Клавдия Буркгардт и Анна Бадора, а также Юрий, Вольдемар и Стас, Михаэль Фукс, Томас, Аргус и Марко, и, конечно, наши несравненные и дорогие итальянцы, Энрико, Розарио, Маттео — все они до сих пор здесь, в моем наделенном душой компьютере. Порой я переглядываю фотографии, порой — видео, а что теперь остается? Мы разъехались, нашей чудесной труппы больше нет. Похоже, это навсегда.
1 “Перверзия” — известный роман Ю.Андруховича (прим. переводчика).
В последний раз мы виделись в Палермо. Там все и заканчивалось тогда, в начале июня. Мы должны были сыграть последние два спектакля. Днем мы ездили от Оперы на 806-м автобусе на пляж в Монделло. Вечером играли “Нелегала” в Театро Гарибальди. Ничто не говорило о какой-то другой, переполненной смертью жизни где-то тут, рядом с нами. Разве что сам этот театр — чрезвычайно заброшенное строение, фактически руина.
Если в Палермо спросить Театр Гарибальди, то вас в девяти случаях из десяти направят к другому, тому, что на Пьяцца Руджеро Сеттимо, богатому и ухоженному. Это его я только что назвал Оперой, потому что так оно и есть. Мы же играли в театральной руине в старом городе, в окрестностях улицы Кастрофилиппо и Пьяцца Маджоне. Директором руины был упомянутый Маттео. В “Нелегале” он играл самого Леонардо ди Казаллегру, профессора танатологии.
Театро Гарибальди построили в 1861 году в честь Генерала-Освободителя. Годом ранее он взял Палермо и именем короля Виктора Эммануила II провозгласил себя диктатором Сицилии. Город его любил и изо всех сил приветствовал боевую тысячу его чернорубашечников. Новосооруженный театр увенчал победу и стал подарком его жене Джузеппине Раймонди. Ее портрет над авансценой, выцветший и облупившийся, — одно из немногих украшений, дотянувших до наших дней. Все остальное — мебель, утварь, реквизит — уничтожалось и растаскивалось в течение долгих десятилетий, когда здание служило то боксерским залом, то порнокинотеатром, то кабаре, то, наконец, мусорной свалкой. В середине 90-х Маттео открыл в нем свой странноватый театр, ничего не переоборудуя и не реставрируя, оставив руину руиной, только очистив ее от гор хлама. Один театровед как-то написал: “Место, как раз подходящее для раскопок памяти, перетасовки видений — одев на себя оболочку театра, оно незаметно стирается с лица земли и сводит с приближающейся смертью свои сладко-горькие счеты”.
Вот уже второй раз звучит слово “смерть”, а “мафия” еще ни разу не упоминалось. Хотя без нее не могло обойтись и тут. Это она в свое время довела до закрытия старый театр. Это ее парни там боксировали, делали ставки, нюхали кокс, крутили порно, покупали стриптизерш. А потом им надоело и они на него забили — то есть забили все входы досками. Мафия и культура — это особая драма. “Они любят
оперу, — говорил Маттео, — вбухивают миллионы в мюзиклы”. На его театр они и гроша не бросят. То есть я бы сказал, что с Маттео все в порядке. Он близко знал прокурора Фальконе и судью Борселино, взорванных в 1992 году. У него серьезно повреждена нога, он сильно хромает, но я так и не решился у него спросить, что же с ним случилось.
За несколько недель до нашего приезда в Палермо, 11 апреля, итальянские спецслужбы арестовали 73-летнего Бернардо Провенцано (он же Трактор, он же Бухгалтер), на тот момент крестного отца, или же capo di tutti capi (главаря главарей), который сорок лет находился в розыске. На самом деле он все это время преспокойно жил в своих бесчисленных виллах, а если решал куда-нибудь поехать, то вызывал карету “Скорой помощи”. Свои распоряжения он никогда не передавал по телефону, только в виде шифрованных записок на крошечных клочках бумаги. Каждую он начинал чем-то вроде “Да хранит вас Господь” или “Да пребудем мы в мире со Всевышним”. Того, что он совершил на протяжении своей отданной Делу жизни, хватает на десятки пожизненных сроков заключения. Думаю, что ему уже никогда не выйти из-за решетки, хотя тут я могу и ошибаться. Сейчас ему семьдесят семь, и однажды он все-таки выйдет, правда, на другую сторону.
Его арест и дальнейшее добросовестное сотрудничество со следствием, разумеется, привели к расширению полицейских акций. В момент, когда мы попали в Палермо, в городе — об этом станет известно впоследствии — полным ходом шли приготовления к операции “Гота”, ставившей целью арестовать всех без исключения капи. Было выписано 52 ордера на арест. Наряду с этим Отдел антимафиозных расследований предупреждал, что в ответ на захват Провенцано мафия может отойти от умеренной линии своего крестного отца и снова прибегнуть к открытому насилию, демонстрируя тем самым несгибаемость и бессмертие. Запасы взрывчатых веществ в ее арсеналах еще не перевелись. Серной кислоты для растворения трупов тоже хватало.
Обо всем этом я узнал только сейчас. А тогда мы ездили на 806-м на пляж в Монделло, счастливейшие из смертных, по вечерам же работали в руинах Театро Гарибальди. Если б мы тогда знали, что происходит совсем рядом с нами, какие тайные опасности пульсируют за стенами дворцов и вилл, роскошных или полуразрушенных, за всеми этими наглухо закрытыми ставнями, в парках и садах, и в катакомбах, за каждой пальмой и на каждом перекрестке, то, наверное, вели бы себя осторожнее. К примеру, всегда держались бы поближе к детям. Мафия не каморра, детей она не убивает.
Никого из нас, как вы понимаете, в мелкие кусочки тогда не разнесло. И все-таки.
Подходя к театру в первый вечер, я обратил внимание на один из домов по Виа Кастрофилиппо. Несколько вооруженных карабинеров охраняли прилежащую к дому территорию. Одному из них я попытался объяснить, что мне тут совсем рядом, каких-то тридцать метров, но он лишь отрицательно вертел головой и жестами показывал дорогу в обход. Мне пришлось вернуться назад, выйти на Виа Аллоро, по ней добраться до параллельной с Кастрофилиппо, а затем уже выйти к театру по Виа Франческо Ризо. Перед входом в театр стояло несколько наших. Кажется, это были немцы из вспомогательного персонала. Все они, как один, смотрели в сторону того дома. Я спросил, что происходит, и услышал, что готовится арест какого-то большого мафиози. Он будто бы засел на третьем этаже, обложившись автоматами. Нет, вступил в разговор другой немец, ты все перепутал. Он, этот босс, там живет, это его дом. Полиция посадила его под домашний арест. И теперь следователи допрашивают его там, внутри, а карабинеры охраняют все входы и выходы. Чтоб свои его часом не пришили.
Я только рассмеялся этим глупостям и спросил, откуда они все знают? Они ответили, что им рассказал Маттео. А Маттео — местный, ему стоит доверять. Я рассмеялся во второй раз, вспомнив о его суровом сицилийском юморе.
В десять вечера Театро Гарибальди стал неспешно заполняться публикой: пять, семь, семнадцать, двадцать человек. А зал был рассчитан мест на сто двадцать. “Маттео успокаивает, — передала Анна, — что у них традиционно приходят на полчаса позже”.
Когда спектакль пошел, зрителей собралось человек восемьдесят, но потом добавилось еще некоторое количество. “Во всем виноваты карабинеры, — вслух сетовал я. — Это они не пропускают людей”.
Но спектакль шел довольно неплохо. Главным для меня было не испортить его концовку.
В Киеве я выходил на сцену дважды: для оглашения речи Перфецкого в середине спектакля и в самом финале. В финале я, разувшись за кулисами и босиком ступая по затопленной сцене, сталкивался со Стасом (Перфецкий-1, что ускользает в Неведомое), и мимо лежащего на спине Михаэля Фукса (Перфецкий-2, что нырнул в Вечность) выходил на авансцену, откуда читал заключительную часть своей поэмы: “Стас Перфецкий возвращается в Украину”. Вот она:
Стас Перфецкий знает, о чем говорит, когда пишет о вечном начале.
Я собираюсь с мыслями и прошу его еще раз, а потом еще раз:
“Стас, возвращайся! Пограничные войска
и таможенные службы на всех кордонах
уже предупреждены — тебя встретят с оркестром,
не глядя на твой просроченный — с серпом и молотом —
паспорт, два инфаркта, эстонский акцент и пластическую операцию.
Возвращайся — власть сменилась, мечты сбылись,
Слабые алкогольные напитки и легкие наркотики,
включая клей,
вытесняют водку из обихода молодежи,
скоро весна, справишь себе брюки с множеством карманов,
разгонишь парламент, введешь полигамию,
присоединишь Донбасс к Украине, восстановишь Крымское ханство,
сделаешь украинца следующим Папой Римским
и его же — одновременно — далай-ламой.
Пора возвращаться — новые поколения студенток
повторяют и повторяют во мраке
твое незабвенно-совершенное перфектное имя.
В Палермо мы решили, что мой выход в середине спектакля не имеет большого смысла, а финал стоит сохранить. Я заранее попросил своего римского друга синьора Ренцо перевести стихотворение на итальянский. Конечно, кое-что в нем надо было поменять, исходя из местных реалий. К примеру, строка “присоединишь Донбасс к Украине, восстановишь Крымское ханство” ничего не сказала бы здешней публике. Вместо нее в переводе появилось “присоединишь Италию к Сицилии, восстановишь Римскую империю”, потом шла строка из одной из предыдущих частей поэмы — “проведешь Хавьера Солану по всем саунам Киева”, но вместо Солано там теперь был Берлускони. Киевские сауны и кабинеты для массажа подходили к нему даже больше, чем к Солане. Что касается анонимного украинца, которого Перфецкий должен был сделать следующим Папой и одновременно далай-ламой, то он приобретал конкретные черты и становился Андреем Шевченко1.
1 Андрей Шевченко — украинский футболист, игрок итальянского “Милана” (прим. переводчика).
Я долго и упорно учил наизусть итальянскую версию этого отрывка. Нет, я не говорю по-итальянски, но порой мне кажется, что мог бы. Особенно мне нравились три последние строки, после которых можно было с облегчением вздохнуть и ждать аплодисментов:
И tempo di tornare — una nuova generazione di studentesse
ripetono in continuazione nel buio
il tuo indimenticabile perfettesco perfetto nome.
Главным было не запороть слово “indimenticabile”. И я не запорол. Но случилось кое-что другое…
После “perfettesco”, а потом и “perfetto” я делал паузы. Так мне посоветовала Анна — слегка посмаковать эти слова, которые так откровенно перекликаются с именем героя. Это были совсем короткие паузы — наверное, секунды на две. И вот во время первой мы услышали снаружи автоматную очередь. И она была настолько короткой, что ко второй паузе уже стихла. То есть она продолжалась не дольше, чем слово “perfetto”. Но я успел подумать о дополнительном звуковом эффекте, введенном звукооператором Йоргом — с намеком на местный колорит. Однако как только я произнес “nome”, очередь повторилась. И теперь уже не было сомнения, что это снаружи театра, что никакой это не эффект.
Еще через несколько секунд, когда актеры под аплодисменты уже выходили на поклон, послышался вой сирен. Публика хоть и рукоплескала, но выглядела скорее подавленной. Казалось, что большинству этих людей хочется очутиться подальше отсюда.
Но они не могут жить где-нибудь еще. И Маттео не может. Cщ nasci tunnu un pт muriri quadrate1.
1 Рожденный круглым квадратным не умрет — сицилийская поговорка.
Когда в пол первого ночи мы выбрались из руин театра, никаких карабинеров перед тем домом уже не было. Никто не преграждал нам дорогу. Виа Кастрофилиппо была полностью безлюдной. К сожалению, грязно-красные пятна с тротуара уборщики смыли только утром. На сероватой мраморной поверхности их нельзя было не заметить даже ночью.
Равенна, 1992
Лорд Байрон прибыл в Равенну из Венеции в 1819 году аккурат в День Тела Господнего. Шел ему тридцать второй год. Он обхаживал Терезу Гвиччоли, жительницу Равенны. Терезе шел двадцатый. Лорд Байрон прожил вместе с ней два года в доме ее родителей. Поговаривают, они все же стали любовниками, и родители Терезы позволяли им спать в одной постели. Ради Байрона Тереза ушла от своего мужа, 63-летнего графа Гвиччоли. Из окна Байрону видна была гробница Данте при церкви Святого Франциска. Наверное, он смотрел на нее каждый день, хотя мог делать вид, что ему все равно. В свободное от писательства и любви время Байрон прогуливался по околицам в элегантной черной карете, изготовленной по его заказу — точь-в-точь как у Наполеона, а также ездил верхом и затевал беседы с простонародьем в предместье Сан-Рокко за городскими воротами. Там откровенно посмеивались над его никудышным итальянским.
Все это вы знаете и без меня.
Не знаете вы того, что мне тоже шел тридцать второй год в день, когда я прибыл в Равенну из Венеции. А точнее — один из последних дней моего тридцать второго года. Еще точнее — одна из последних ночей. Когда мы наконец въехали в Равенну, она как раз началась. Мы остановились в каком-то неприметном отеле, и Аза сразу же уснула. В таких случаях говорят — как убитая.
Рим, 2006
Писать о Риме — все равно что писать вообще. За что ни возьмешься, везде бесконечность. Про что ни пиши — не вмещается. Если задаться целью написать Romanzo Romano (Большую Римскую Книгу), то надо просить у Господа хоть немного бессмертия — иначе никогда не окончить. И кто знает, начнешь ли хоть когда-нибудь. На свете существуют Нью-Йорк, Лондон, Москва, Париж — с ними тоже все невероятно сложно, они тоже кажутся безграничными, но в них есть смысловые координаты, благодаря которым есть надежда завершить описание, пусть оно и выйдет сильно упрощенным. По-другому и с Веной или Прагой: они хоть и провоцируют на сверхдлинное повествование, но по крайней мере не оказывают сопротивления — в их случае нужны лишь упорство и аккуратность рассказчика. О Берлине всем известно, что это записная книжка. Не берусь судить о Токио, Дели или Мехико. Хотя помню всю гиперокеанскую неоглядность огней внизу, когда самолет заходил на посадку в аэропорту последнего. А с другой стороны, при чем тут число жителей? В Риме их, наверное, в пять раз меньше, чем в Стамбуле, однако оба города равны своей неохватностью. Просто Рим в пять раз гуще — вот и все.
Я не хочу встревать в эту безнадежную схватку с материалом и его объемом, особенно когда само слово “объем” выглядит абсурдным по причине не-объятности.
Поэтому из всех отпущенных мне до сих пор римских каникул я выбираю тот мокрый день в конце февраля. И даже не день, а только минуты, минуты и секунды того дня. Но сначала позволю себе нечто вроде интродукции.
Когда я еще переписывался с I, мы как-то пришли к выводу, что города делятся на кошачьи и собачьи. Речь шла не про аллегории, а о преобладании в городском пейзаже одного из этих семейств. “Берлин — без сомнения собачий город, — писал я. — Да, наверное, и вся Германия — собачья страна”. Берлин в то время был переполнен лабрадорами и ретриверами, да и не только ими. I отвечала, что Москва в последние годы приобретает явные признаки собачести. “А вот Ленинград в начале 80-х был однозначно кошачьим, вдобавок эти коты казались нам какими-то особенно большими и упитанными, одна из моих подруг из-за этого называла их великороссами”, — продолжал я обмен мыслями, разнося в щепки собственный же тезис из предыдущего письма, который сводился к тому, что все зависит от географической широты, и южные города — кошачьи, а северные — собачьи. “Афины, Ялта, Лиссабон!” — сыпал я примерами. “Сочи!” — соглашалась I. “Рейкьявик, Стокгольм, Гамбург!” — писал я, хотя, к сожалению, никогда не бывал в первом. “Оймякон, Анадырь!” — отвечала I. Оставалось выяснить судьбу городов, которые не являются ни южными, ни северными. Что делать, скажем, со Львовом? “Во Львове их поровну”, — успокаивала меня I. Так вот, Ленинград, каким я его помню, это исключение.
А Рим — подтверждение. А может, даже и не так. Может, все остальные южные кошачьи города — это подтверждения Риму? Может, они его наследники, его кошачьи реплики?
Помню, как прогуливаясь по Палатину (тоже в феврале, но 2004-го) под предводительством достойных синьоров по имени Ренцо и Гжег, мы все время оказывались на расстоянии десятка метров от странноватой старушенции. Мы обратили на нее внимание не столько из-за причудливого берета и крестьянских резиновых бот под элегантным, но заношенным пальто, сколько из-за необычных рулад, которые она время от времени издавала. “La Mamma dei gatti1, — объяснил один из синьоров, — так она вызывает их из зарослей”. Мы присмотрелись к ее действиям. Перемещаясь от руины к руине, она ненадолго останавливалась и что-то доставала из большой клеенчатой торбы. Потом раскладывала это что-то (черные бобы, как впоследствии оказалось) на обломке колонны или каком-нибудь пристенном выступе. Потом шла дальше и снова выводила голосом тот же самый сигнал. Тем временем начали появляться первые коты. В отличие от нас они прекрасно понимали, что происходит: их mamma, как всегда в эту пору, принесла им покушать. С каждым нашим шагом их становилось все больше — больших и поменьше, рыжих, полосатых, серых, белых, пушистых и облезлых, толстых и худых, с намеками на породу и без намеков, черных. Когда мы спускались вниз к Цирко Массимо, невольно идя по стопам их кормилицы, число их вокруг нас измерялось уже сотнями.
1 Кошачья Мама (итал.).
Через два года, снова в феврале (вот он, тот мокрый дождливый день), что-то похожее устроил нам Петруччо. Он тогда жил в Риме и, приглашая к себе в гости, писал примерно так: “Мы встретимся на подступах к Театру Помпея, где зарезали Цезаря, а через несколько шагов выпьем первое кофе на площади, где сожгли Джордано Бруно”. В тех местах, где ему доводится жить, он обшаривает все щели до последней. В Риме это невозможно, но он все равно порывался и пытался — пока в изнеможении не уехал прочь. Петруччо на самом деле не Петруччо. Он венгр, а не итальянец, поэтому во всем идет до конца.
Встречу с ним я назначил на Пьяцца Венеция, напротив монумента королю-освободителю, однако мы с Пат явились туда слишком рано и из-за того самого дождя укрылись в большом книжном магазине Фельтринелли на Торре ди Арджентина. Именно там и разыскал нас наш настойчивый кормчий Петруччо, правда, уже после того, как мы успели ухватить последний экземпляр альбома Этти Сколло “Canta Ro’” — того, где она поет песни Розы Балистрери. “Если уж мы
здесь, — сказал Петруччо, во все стороны стряхивая с себя дождевые капли, словно единственный на весь Рим симпатяга-пес, — то я вам кое-что покажу”. Отказывать ему в этом нельзя — даже в такую погоду.
Напротив книжного магазина (это, собственно, и была площадь Торре Арджентина) он подвел нас к парапету над куском еще того, древнего города, который находится на глубине нескольких метров под городом современным, но кое-где внезапно открывается глазу и уже не дает о себе забыть. Эти куски архистарого Рима (черт побери, в 44 году до н.э. в нем насчитывался миллион жителей!) всегда в двух цветовых гаммах: серовато-желто-белой — руины и вечно зеленой — растительность. Мы стояли под дождем и смотрели вниз — ну вот, еще один экспонат, снова языческие храмы, их обломки, ступеньки, фундаменты, снова эти заросли, эта южная зелень. Но Петруччо спросил: “Сколько котов видите?” “Ни одного”, — ответили мы. “А там?” — он указал рукой. “Одного. Нет, двоих. Двух, потому как это скорее кошки. Нет, трех. Четырех. Ого, на самом деле их пять!” На самом деле мы только сейчас начали их различать. Они забились во все убежища в старых камнях, во все норки, дырки и щели. Мы принялись их считать, и это отняло немало времени, мы часто сбивались, но счет шел уже на десятки. “Всего их здесь около пятисот”, — сказал Петруччо и предложил идти дальше. “А всего в Риме?” — спросил я. “Примерно пять тысяч”, — не моргнув глазом, ответил Петруччо и сыпанул им сверху целую горсть черных бобов.
В древнем Риме так подкармливали лемуров — ночных мертвецов, что шастали в темноте и утягивали неосторожных живых к себе в могилу.
Сан-Джованни-Вальдарно, 1980-е
История эта не моя, поэтому я лишь приблизительно представляю, когда она происходила. Мне ее рассказал дедуган Фрид, мой немецкий приятель, здоровенный мужик, очень похожий на этрусского фавна. В 1970-е он вместе с друзьями купил в складчину дом неподалеку от села Камподжалли, которое в свою очередь недалеко от Ареццо в Южной Тоскане. За немцами в те времена это водилось — покупать руины или просто заброшенные строения в значительно более дешевой и значительно более вкусной Италии и постепенно превращать их в образцовые анархистские коммуны. Фрид показал мне дату на камне, вмурованном в стену его дома, — 1477, настоящее Кватроченто. Хотя само сооружение может оказаться и более старым. Если бы я был археологом, обязательно бы стал копать на этом одиноком холме и обязательно бы что-нибудь раскопал.
Однако речь сейчас об истории Фрида. Вот как она звучала в его исполнении.
Грета, моя тогдашняя жена, решила бросить меня как раз на Рождество. Она молниеносно уложила свои вещи, завела больший из наших драндулетов и решительно помчалась к своему новому другу из Штарнберга в околицах Мюнхена. Я остался в доме с двумя сыновьями — старшему шел девятый, младшему — шестой год. Не могу сказать, что праздники у нас прошли как-то особенно весело. Накануне Нового года я решил немного развлечь своих малышей, и мы на меньшем драндулете поехали в ближайший городок Сан-Джованни-Вальдарно. Там я снял для нас троих комнату в местном отельчике. Вечером 31-го я накормил их ужином в соседней остерии, это было все, что я мог для них сделать. Слава богу, все дети любят пиццу. Когда мы вернулись в нашу комнату, младший сразу же заснул. И тут за стеной началось — там кто-то с кем-то громко занимался любовью. Женские вскрики и вздохи свидетельствовали о полном экстазе. Мой старший сын перепугался и сказал: “Папа, там, кажется, кто-то умирает. Надо спасать человека!”. Я ответил, что сейчас схожу и выясню, в чем дело. Может, вызову доктора, а если надо — священника.
На самом деле меня ужасно возбудили эти звуки. Из-за нашего с Гретой кризиса у меня уже давно не было никакого секса, и я чувствовал себя невероятно одиноким и оголодавшим. Когда я шел по коридору, эти женские любовные стенания просто пронзали всего меня электрическим током. Наверное, у меня была эрекция, не знаю. В сердцах я сбежал вниз в отельный бар. Там, чтобы немного остыть, я выпил подряд три граппы и выкурил две сигареты. Владельцами отеля была пара очень приятных геев — один местный, из Сан-Джованни-Вальдарно, а другой — англичанин, он ради своего возлюбленного даже оставил Лондон и дипломатическую карьеру. Именно он дежурил в баре. Хотя даже я при всей своей рассеянности заметил, как ему не терпится поскорее все закрыть и запрыгнуть в постель к своему суженному. Я не стал его задерживать и, несколько утихомиренный граппой и никотином, пошел назад в нашу комнату. По пути я, признаюсь откровенно, остановился у соседней двери и припал к ней ухом. Я чуть ли не полгода не спал с женщиной — ты должен меня понять. Было похоже, что там все уже понемногу улеглось, теперь они лишь довольно и сдержанно мурлыкали, слизывая друг с друга остатки любовных соков. Вот тут-то я и услышал, как эта неизвестная дама похвалила своего партнера: “Non c’е male!”. По-итальянски это означает “неплохо”. Ну, то есть это было шутка, над которой они оба рассмеялись. Потому как какое же это было “неплохо” — судя по ее визгу, ей было просто обалденно. Я еще с минуту послушал их мурлыканье и пошел к себе. Малыш смотрел на меня широко открытыми и все еще испуганными глазами. “Сынок, с ней уже все в порядке, — заверил его я. — Она только что сказала, что ей non c’е male”. Это его убедило и вскоре он совсем успокоился.
С тех пор я — возможно, ты замечал — все время повторяю вслух это non c’е male. По поводу или без повода. С тех пор это прямо магическая формула, да нет — это просто лозунг всей моей дальнейшей жизни, понимаешь?
Урбино, 2004
Италия и снег — как правило, далекие понятия. Конечно, все мы знаем о белых альпийских пиках и ледниках. Но все же едва ли слово “снег” у нас в первой двадцатке ассоциаций со словом “Италия”. Да и во второй.
Поэтому так странно чувствовали мы себя в Урбино, похожем на занесенный снегом корабль посреди гор. В начале февраля здесь уже вполне ощутимо пахло крокусами. Но снег не спешил таять, даже на солнце. Урбино находится на высоте неполных пятисот метров над уровнем моря. Но могло показаться, что этих метров втрое больше. Мы долго пробирались в него по скользкому серпантину, медленно и головокружительно. Ливио в ковбойской шляпе выворачивал руль и притормаживал просто безупречно. Он был единственным, кто знал, зачем нам этот вираж в снега с магистральной дороги между Флоренцией и Лече.
Италия — чрезвычайно плотная концентрация красот, прежде всего природных. Но красот этих настолько много, что быстро привыкаешь и перестаешь их замечать. Нет, не совсем так: замечаешь, но перестаешь поражаться. Первоначальное ошеломление достаточно быстро сменяется отупением. Вот и мы — уже второй день ехали среди этих красот и, честно говоря, привыкли. Но в Урбино наше удивление снова ожило, и мы разом выдохнули: ах!
В Урбино родился Рафаэль. Здесь это не имеет никакого значения, но все же следует упомянуть.
В Урбино правил кондотьер Федерико III да Монтефельтро — вот о чем я хочу сказать. Его профиль с проваленной переносицей, скрывающий правую, обезображенную на турнире сторону лица, в багряном одеянии и такого же цвета шапочке увековечил на портрете 1472 года Пьеро делла Франческа. Профиль жены кондотьера Баттисты Сфорца (она, наоборот, повернута к нам правым боком) представляет собой вторую половину этого завораживающего диптиха. Согласно наиболее распространенной версии, художник нарисовал профили супружеской четы сразу после смерти синьоры Сфорца. То есть он увековечивал в первую очередь ее. С тех пор они уставились друг на друга едва ли не в упор, словно вечно играют в гляделки — мертвая двуглазая Баттиста и живой одноглазый Федерико.
Через пятьсот с гаком лет мне, бедному студенту, чудом удалось заполучить во Львове альбом репродукций с упомянутым диптихом. Я часто листал этот альбом и столь же часто останавливался взглядом на портрете кондотьера Федерико. Тогда я еще не знал, что у него нет правого глаза. Через пару лет я обменял альбом делла Франческа на “Песню о неистребимости материи” Богдана-Игоря Антонича, то есть на легендарную Черную Книгу 1967 года с предисловием Дмитро Павлычко. Однокурсник, с которым произошел обмен, украл Антонича во Львовском доме культуры работников торговли, о чем до сих пор свидетельствует штамп на титульном листе.
Поэтому, когда в каком-то из пронзающих холодом залов Палаццо Дукале мимо нашего туристического галопа промелькнула одна из версий того самого багряного профиля с проваленной переносицей, жизнь снова показалась мне совокупностью повторов и циклов. А также бесконечной чередой связей и знаков, подавляющее большинство которых, к счастью, ничего не означает. За исключением неистребимости материи.
Флоренция, 1992
Начинать следовало с жилища, поэтому первые полтора часа ушли на поиски трехзвездочных апартаментов с полупансионом по адресу, указанному в факсе (colazione included)1. Когда апартаменты были найдены, оказалось, что рядом с ними негде припарковаться. В поисках хоть какого-нибудь места для машины прошли еще полтора часа.
Пеший путь от машины до жилища (с вещами) занял еще минут сорок.
Комната оказалась на четвертом этаже. Лифт не работал. Ключ не подошел. Пришлось спуститься вниз и из телефонной будки дозваниваться до хозяйки.
Она приехала через час, вместе с первыми сумерками. Ключ, который она привезла, подошел.
В комнате было совсем темно из-за наглухо закрытых окон и душно. Пришлось открыть все настежь. Из окна был виден купол Собора, башни, крыши и холмы. Плюс остатки заката над холмами.
Дверь кабинки для душа закрывалась неплотно. Вода была еле теплой. Нагреть ее не удалось бы и Гарри Поттеру, а не то что закопченной, периодически просыпающейся колонке.
Битый час ушел на выяснение, чего больше — усталости или голода. Усталость победила, но голод казался более опасным. Из-за него можно было не проснуться.
Ни одна из тратторий не выглядела лучше, чем другие. Поданное спагетти не стало приятной неожиданностью. Кьянти и не собиралось быть ни по-настоящему красным, ни сухим.
С расстояния Старый город напоминал Львов, но хорошо освещенный и значительно больший в размерах. Если, конечно, не обращать внимания на мосты. Зато Арно мог сойти за Полтву2 времен ее средневековой молодости.
1 Завтрак включен (итал., англ.).
2 Полтва — река, протекавшая через Львов, ныне заключенная в подземную трубу (прим. переводчика).
Старый город оставался на завтра. “Завтра” означало два-три часа до полудня и два-три после него.
За этот никчемный промежуток времени надо было: перейти Понте Веккьо, протиснуться внутрь Санта Мария дель Фиоре, подняться на Звонницу, ахнуть от увиденного сверху моря черепичных крыш, трижды задохнуться от клаустрофобии, сползая по тем же ступенькам вниз, открыть рот (“Не может быть!”) перед вратами Баптистерия, обойти вокруг Давида (копия), плоско шутя по поводу его пиписки (тоже копия), выстоять очередь в Уффици исключительно для того, чтобы безнадежно долго отыскивать “Бегство в Египет” Корреджо и затем услышать от служителя, что “картина на реставрации”, под конец оказаться посреди Пьяцца делла Реппублика — но не ради голубей или футуристов, а чтобы заснять огромную надпись PASZKOWSKI3.
Потом еще два часа судорожно продираться на автостраду из стоящего в пробках загазованного города.
Если вдуматься, то хуже быть не могло. Но я не склонен вдумываться.
Только отчего так хочется снова в то и тогда? И как это всегда выходит — что каждый ад неминуемо оборачивается раем?
Mьnchen Нauptbahnhof — Roma Termini
На перевале Бреннеро Нина наконец-то увидела итальянцев.
Несколько карабинеров в черном стремительно
прошли по поезду,
искоса бросая взгляды на пассажиров.
Понятно, что это на всякий случай —
вдруг, там, арабы или, к примеру,
украинцы.
Хотя вряд ли — если бы они искали
украинцев,
то с чего бы нам это так легко
сошло с рук? Почему не проверили
паспорта? Потому, что мы молчали?
Не походили на своих соотечественников?
Беженцев? Нелегалов?
Ах, эти супружеские пары, что едут
в Италию! Они просто молчат
и смотрят в окно.
Потом — все приманки Альто Адидже:
скалы, ущелья, змеиные извивы поезда
в туннелях, лес, небо (полный перечень см. “Перверзия”,
издание второе, дополненное) —
мы снова начали разговаривать,
после стольких лет мы снова начали
разговаривать!
В поезде, двадцать лет в браке,
совершенно легальные.
После, кажется, Вероны
набились итальянцы. Они подсаживались
и подсаживались. Мы заснули,
чтобы с ними не разговаривать.
Это пара украинских гастарбайтеров,
думали итальянцы. Их легко распознать —
сначала они молча смотрят в окно,
а когда стемнеет, делают вид, что спят.
Жизнь по просроченной визе —
достаточно дерганое занятие,
а потому, не найдя работы в Риме,
они двинутся дальше на Юг,
где не обязательно иметь крышу над головой
и, следовательно, можно сэкономить
кругленькую сумму,
зимуя в самшитовых зарослях по обочинам
вокзалов.
Они знали о нас все.
В основном то, о чем мы сами никогда не узнаем.