Повесть в рассказах
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 7, 2011
Илья Одегов
родился в Новосибирске в 1981 г., живет и работает в Алматы. Прозаик, автор двух романов (“Звук, с которым встает Солнце” (2003) и “Без двух один” (2006). Повести и рассказы публиковались в литературных журналах и сборниках Казахстана, России и Великобритании (“Аполлинарий”, “Топос”, “Вайнах”, “Poetry ON”, “Мир Евразии”, “Ышшо Одын” и пр.). Участник Форума молодых писателей России (2004, 2009, 2010). Лауреат литературных премий: “Современный казахстанский роман” (Казахстан, 2003), “Poetry ON” (Великобритания, 2004), “Театр в поисках автора” (Казахстан, 2006). В 2009 году вошел в лонг-лист “Русской премии”. В “ДН” публиковался в № 3, 2010.
Побег первый. Дом
Старуха спала на восьмом из девяти этажей, в однокомнатной квартире, купленной в свое время специально для того, чтобы освободить прежнюю, где теперь жила ее дочь с мужем и детьми. Старуха ложилась спать в десять, а вставала с первыми лучами солнца и потому не любила, когда соседи поздно включали телевизор или слушали музыку. Она спросонья ожесточенно стучала своей клюкой по батареям, но соседи привыкли и редко обращали на это внимание. Старуха уже много лет не выходила из дома, даже на лестничную площадку. Мир, каким он ей помнился, был слишком велик и непредсказуем, в нем нельзя было предугадать, где умрешь. Утром и днем старуха ела руками свой творог у себя в спальне, а когда за окном темнело, шла пить чай с сахаром в кухню. От включенного света по кухне разбегались мокрицы. Своей сухой шершавой ладонью старуха давила тех, до кого могла дотянуться. Она находила в этом особое удовольствие. Иногда, если мокрицы прятались, старуха опять выключала свет, выжидала, прислушиваясь, и, когда через несколько минут слышала, как начинают шуршать пакеты под их лапками, вновь щелкала выключателем и, радостно смеясь, хлопала мокриц по серым спинам. В выходные дни к ней приходила дочь Дуся, приносила творог, хлеб и чай и убирала дом. Обычно старуха не разговаривала с дочерью, а пряталась в туалете и ждала, пока та закончит. Когда Дуся уходила, старуха открывала туалетную дверь, но не торопилась, ждала, пока высохнет скользкий вымытый пол. Потом пробовала его осторожно, делала несколько неуверенных шагов, опираясь на свою клюку, и шла к холодильнику, чтобы посмотреть на новую еду. Иногда дочь, у которой был свой ключ, заставала старуху врасплох, когда та находилась далеко от туалета. “Мама, это я”, — говорила Дуся. Старуха не знала, о чем разговаривать с дочерью. Она кивала ей и руками ела творог, не вставая с кровати и не поднимая глаз.
“Мама, ты как себя чувствуешь?” — спрашивала дочь. Старуха опять кивала.
Время текло медленно. Каждая неделя была наполнена небольшими, но приятными событиями. Старуха стучала по батареям, давила мокриц, ела творог и пряталась от дочери в туалете. Все изменилось внезапно. Однажды в субботу или в воскресенье, услышав, как проворачивается в замке ключ, старуха схватилась за клюку, чтобы поспешить в туалет, и, вставая с кровати, упала. Вошедшая дочь увидела старуху, лежащую на полу в неестественной позе. Старуха не мигая глядела на нее. Впервые за много лет Дуся увидела глаза своей матери, и этот взгляд поразил ее.
— Я думала, что она мертвая, — плача, говорила она мужу, приехавшему помочь санитарке “скорой помощи” погрузить старуху в машину.
— Всего лишь перелом, — отвечал, успокаивая ее, муж, — заживет. Она крепкая старуха. Она поправится.
В больнице было много людей. Старуха не хотела умирать при людях. Она хотела вернуться домой, но по дороге в больницу ей что-то вкололи, и шевелиться она не могла. Старуха с интересом следила, как вокруг нее в полумраке бегают люди в серых халатах, и ей казалось, что в любой момент может включиться свет и огромная шершавая рука начнет хватать и давить этих серых тварей.
Потом она уснула, а пришла в себя в комнате с сиреневыми стенами и кислым запахом. Ее левая рука была в гипсе. Она попробовала согнуть пальцы, высовывающиеся из-под гипса, и это ей удалось. Крупная женщина, заправлявшая соседнюю постель, улыбнулась ей.
Старуха дождалась, пока женщина выйдет, и решила встать. Оглядевшись, она не увидела своей клюки, вздохнула, заглянула под одеяло и с ужасом поняла, что почти не одета, а значит, уйти не сможет. В окно стучал дождь. Старуха посмотрела на слабо шевелящиеся на стене часы, отметила, что уже почти десять, и, закрыв глаза, снова уснула.
Утром ее накормили какой-то кашей, потрогали загипсованную руку и заставили проглотить лекарство. После завтрака в комнату зашла дочь с мужем и сыновьями. Старуха знала, что это ее внуки, но не помнила их имена.
— Вадик, Толик, поздоровайтесь с бабушкой, — сказала дочь, словно угадав ее мысли.
Мальчишки нахмурились и что-то пробормотали. Старуха отвернулась. Дочь села возле ее кровати, а муж остался стоять.
— Мама, тебя завтра выписывают, — сказала Дуся. — Врач говорит, что нет смысла держать тебя в больнице. Восстанавливаться лучше дома, но под присмотром. Ты же знаешь, что у меня много работы, я не могу сидеть с тобой весь день. В общем, мы решили, — она взглянула на мужа, тот кивнул, — мы решили нанять для тебя сиделку. Мы уже познакомились с ней, это прекрасная женщина.
Старуха была рада оказаться дома. Но за те несколько дней, что она отсутствовала, дом неуловимо изменился. Ей показалось, что он стал пахнуть другим человеком — незнакомым, чужим человеческим запахом. Старуха поняла, что дом уходит от нее. Если раньше они были единым целым, как едина мать с младенцем в своей утробе, то теперь дом словно отпускал ее, оставлял одну. Это был по-прежнему ее дом, но между ними уже пролегла пустота. Избавившись от старухи однажды, дом уже не мог принять ее в свою утробу обратно.
Сиделка обещала приехать завтра утром. Старуха хотела остаться одна, но дочь все не уходила. Она накормила ее, потом приготовила постель, помогла матери лечь и некоторое время сидела у ее изголовья, гладя старуху по волосам и вздыхая. Наконец, когда мать уснула, она встала, умылась на кухне и тихо вышла из дома, заперев за собою дверь.
Была ясная ночь. Старуха проснулась от света луны. Она встала, прошлась по дому и убедилась, что дочь ушла. Не включая свет, старуха села на кровать и медленно оделась, неловко орудуя только правой рукой. Потом еще раз обошла квартиру, постояла в коридоре, прижавшись щекой к стене, обулась и вышла. Жмурясь от света в лифте, она спустилась на первый этаж, толкнула дверь подъезда и оказалась на улице. У подъезда стояли незнакомые блестящие в свете луны автомобили, листья деревьев тихо шелестели от движения воздуха. Опираясь на клюку, старуха пошла вдоль улицы. В окнах домов почти не горел свет, но уличные фонари освещали ее путь. Она шла до тех пор, пока улица не кончилась. Свернув наугад, старуха увидела впереди небольшую площадь, на другой стороне которой стоял вокзал. Она прошла через площадь и зашла в здание. Внутри, несмотря на ранний час, стояли и сидели люди с сумками, ожидающие свой поезд. Старуха присела на одну из скамеек. Мимо нее несколько раз прошел патруль, сгоняющий со скамей спящих бездомных и нищих. Уже начало светать, когда, наконец, поезд пришел. Люди с сумками поспешили к нему, и старуха тоже встала. Она вышла на перрон, огляделась и вслед за остальными взобралась в вагон. Поезд тронулся. Проводник прошел по вагону, проверяя у новых пассажиров билеты, но не заметил ее. На следующей станции старуха вышла.
Это был даже не город, а небольшое село. Несколько старых домов, возле которых разгуливали куры. Пахло дымом. От станции влево уходила тропинка. Там, за деревьями, журчала река или ручей. Старуха пошла на звук. Берег был пологий, возле него из воды торчал гнилой нос утонувшей лодки. На другой стороне реки лошади жадно пили воду. Налетел ветер. Старуха услышала скрип за своей спиной. Обернувшись, она увидела между деревьев покосившийся дом, заросший коноплей и полынью так, что она прошла мимо него, не заметив. Скрипела приоткрывшаяся от порыва ветра дверь. Старуха подошла к дому, отворила дверь шире, заглянула внутрь и увидела стол, полуразобранную кирпичную печь и кровать в углу. Она вошла, поставила клюку в угол, легла на кровать и, глубоко, с удовольствием вздохнув, закрыла глаза.
Побег второй. Добыча
Было тихое жаркое лето, типичное для маленького города. Впрочем, весь этот край от Бухары до Алма-Аты, от Туркестана до Душанбе был привычен к летнему жгучему солнцу. Птицы пели только ранним утром, когда солнце пекло не так сильно, потом зной сгонял их с веток, а люди прятались в домах, и лишь некоторые продолжали торговать на улицах, обливаясь потом и надеясь заработать хоть что-то на редких туристах.
Ибрагим продавал сувениры, которые делал вместе с братом — одноногим Саидом. Тут были рога архаров в серебряной оправе, искусственно состаренные каменные статуэтки, лакированные черепа разных животных, узорные пояса и ножны, бронзовые чаши и грубые мужские кольца. Много лет назад могучий Саид был великим охотником, настоящим батыром, с одним ножом выходил на волка и на рысь, но судьба послала ему встречу с маленькой черной степной змеей, чей яд не убил Саида, но отравил ему кровь в ноге. Напоив Саида араком, местный лекарь Закир-ака отрубил ее, и теперь эта высохшая нога хранилась в доме, где жили братья. После этого Саид не ходил на охоту, но научился дубить шкуры, плавить металл, обрабатывать рог и камень. Местные жители говорили, что Саид принес свою ногу в жертву мангысу, обернувшемуся змеей, чтобы получить от того колдовскую силу. Ибрагим не верил этому, хотя знал, что брат часто сидит ночами на крыльце, что-то напевая и покачиваясь из стороны в сторону.
Саид хотел, чтобы теперь охотился Ибрагим, но тот был слишком молод и нежен для этого. Ибрагим не любил кровь, он даже не дрался, предпочитая уйти от драки, откупиться или обратиться за помощью к брату. Зато Ибрагим искусно вырезал фигурные поделки из рога и камня, вытачивал узоры на коже и красил статуэтки. Работали они слаженно, и товар их быстро стал пользоваться популярностью. Братья открыли лавку в центре города, но торговал Ибрагим, а одноногий Саид предпочитал оставаться в их доме на окраине. Он всегда был не слишком общителен, а, потеряв ногу, совсем замкнулся и разговаривал только с братом.
В этот жаркий день Ибрагим не стоял перед входом в лавку, зазывая покупателей, как обычно, а сидел внутри, окруженный черепами и чашами. В лавке было душно, но все же не так, как на улице. Ибрагим несколько раз выходил, оглядываясь, но торговая площадь казалась пустой, только в тени деревьев лежали с высунутыми языками собаки. В конце концов Ибрагим решил, что до вечера покупателей можно не ждать, и, достав из угла циновку, расстелил ее за прилавком, чтобы вздремнуть. Положив под голову череп косули, он быстро уснул и стал видеть сны, один за другим. Во сне он увидел льва, приближающегося к Саиду. Саид стоял на одной ноге, прислонившись к дереву, и держал в руке костыль. Ибрагим глядел на все это откуда-то сверху. Лев шел спокойно, но заинтересованно, и Ибрагим вдруг понял причину этого спокойствия. Лев рычит только тогда, когда видит врага, а Саид не был для хищника врагом. Он был любопытной добычей. Лев готовился не к бою и даже не к охоте — так кошка идет проверить, что за новую игрушку принес ей хозяин. Неожиданно для себя самого Ибрагим закричал “Бра-а-ат, брат, не бойся!” — и оказался на земле. Крича и размахивая руками, почти слепой от безрассудной ярости, он побежал на льва. Чем ближе Ибрагим подбегал, тем труднее и медленнее были его движения, словно воздух становился густым, как вода. И также медленно лев поворачивал к нему свою тяжелую голову, раскрывая пасть. И когда взгляд Ибрагима встретился, наконец, с его желтыми глазами, лев взревел, обдавая лицо Ибрагима слюной и зловонным жаром.
Сквозь сон он почувствовал, как что-то касается его головы. Ибрагим сразу проснулся, мокрый и горячий, открыл глаза, провел рукой по лицу, словно стряхивая с себя сон, и увидел кровь на ладони. Содрогнувшись, Ибрагим неуклюже поднялся. Он заглянул в бронзовое зеркальное блюдо и увидел, что кровь течет из его носа и ушей. Ибрагим стянул с себя рубашку, вытерся и вышел из лавки. Солнце уже почти село, жара спала, и по улице гуляли люди. Они с удивлением глядели на полуголого Ибрагима, окликали его, но он ничего не слышал. Какая-то женщина подошла совсем близко и даже коснулась его плеча; Ибрагим хотел разглядеть ее лицо, но увидел только отметины оспы.
Недалеко от дома Ибрагим стал постепенно приходить в себя. Добравшись, он умылся нагретой за день водой из жестяного умывальника во дворе, попробовал отстирать кровь с рубашки, но не смог и повесил ее, мокрую, на ветку вишни.
— Саид, это я, — сказал Ибрагим, открывая дверь, — это я.
В доме было темно. Саид не любил зажигать свет. Ибрагим зашел к себе, достал другую рубашку, оделся и прошелся по дому. Тишина дома не удивила его: Саид мог уже уснуть или работал в мастерской — специально построенном небольшом сарае на заднем дворе. Ибрагим заглянул на кухню, отрезал себе хлеба и взял кусок вяленой баранины. Прочитав короткую молитву, он быстро поужинал, запивая еду молоком. Смахнув крошки со стола себе в ладонь, закинул их в рот, встал и вышел на задний двор. В мастерской Саида не было, только стояли корыта со свежими шкурами и пахло табаком. Ибрагим забеспокоился. Он вернулся в дом и поднялся в спальню Саида. Тихо приотворив дверь, чтобы не разбудить, Ибрагим увидел пустую кровать и разбросанные по комнате вещи. Над кроватью чернел пустой контур старого двуствольного “Зауэра” двенадцатого калибра — любимого ружья Саида, которое давно уже стало декорацией. Ибрагим вдруг понял, что брат отправился на охоту — и вспомнил свой сон.
Уже поверив, но еще не смирившись, Ибрагим выскочил во двор.
— Саи-и-ид! — закричал он.
От его крика на небе появились и замигали новые звезды.
Ибрагиму послышалось, будто издалека, с гор пришел ответный крик, и он, не раздумывая, бросился туда. Он бежал сквозь кусты, не разбирая троп, пока не добрался до реки. Тяжело дыша, Ибрагим увидел, что вброд ему не перейти, и двинулся вдоль берега. Он пробовал звать брата, еще раз и еще, но ответа больше не было. Воображение рисовало Ибрагиму, как где-то в этом сумрачном, шелестящем и полном глаз лесу большая кошка с кисточками на ушах спокойно ужинает из живота Саида, а ее котята, чумазые от крови, недоуменно проверяют то место, где должна была расти еще одна нога.
Среди ночи, дрожа от страха и холода, Ибрагим, наконец, вернулся домой. Едва сдерживая слезы, он еще раз обошел весь дом, в слабой надежде, что Саид вернулся.
Все больше убеждаясь в реальности своего сна, Ибрагим корил себя за то, что вообще пошел сегодня в лавку. Уж больно высоко летали вчера вороны, предвещая знойный день, а значит, и отсутствие покупателей. В особой, пронзительной тишине пустого дома Ибрагим понял, что остался один — некому теперь дубить шкуры и обрабатывать камень, никто не поможет ему и не защитит. Из носа опять потекла кровь. Ибрагим утерся и поднялся в комнату Саида. Здесь все еще пахло братом. Сев к нему на кровать, Ибрагим заметил вытянутый сверток, стоящий за кроватью, в углу. Развернув бумагу, Ибрагим увидел высохшую почерневшую ногу брата. Всхлипнув, он прижал ее к себе и заплакал в голос.
Побег третий. Забота
— Дуська, лови ее! Лови же! А ну, стой, стерва!
Дуся обернулась и увидела бабу Катю, которая, подобрав юбку, тяжело бежала за широко известной во дворе рыжей кошкой с характерным именем Урка.
— Это я не тебе, я — ей! — крикнула на ходу баба Катя. — Сожрала, стерва, всю мойву. Чем я Илюшеньку-то кормить буду.
Дуся вспомнила румяного откормленного Илюшеньку — семилетнего внука бабы Кати — и невольно рассмеялась. Тем временем, увидев Дусю, Урка приостановилась, оценила ситуацию и, грациозно изогнувшись, запрыгнула на дерево, откуда перескочила на крыши гаражей и скрылась за ними.
— И не приходи больше, убью! — погрозила ей кулаком вслед баба Катя, остановившись рядом с Дусей. — Уфф, вот это зарядка. А ты-то чего в гости не заходишь?
— Да некогда мне, баб Кать, работы много.
— Работа не волк, есть не просит.
— Еще какой волк! — засмеялась Дуся.
— А детки-то как?
— С Андрюшкой.
— Ну, работа работой, а деток любить надо, — покачала головой баба Катя, — ладно, пошла я, будет время — заходи.
— До свиданья, баб Кать.
Дусе действительно было некогда. На фарфоровом заводе, где за шесть лет работы главным бухгалтером она не своровала ни одного рубля, ее считали простоватой рабочей лошадью. Впрочем, свою работу она знала хорошо и, кроме финансовых дел завода, вела еще бухгалтерию нескольких небольших, но солидных фирм. Ее налоговые отчеты были всегда точными до копеек, каллиграфический убористый почерк служил украшением любого документа, а большие библейские глаза не вызывали сомнений в честности. Муж Дуси, Андрюша, всю свою жизнь работающий учителем истории в школе, денег домой приносил мало и этого стеснялся. А двое сыновей — Толик и Вадик, родившиеся в первые годы их союза, школу собирались окончить еще не скоро, зато ели с каждым годом все больше. В общем, Дуся всегда чувствовала, что денег не хватает, даже когда их хватало.
— Ну что ты с собой делаешь-то? — говорил ей Андрюша. — Всех денег не заработать. Отдохни. Я там картошку сварил, салатик сделал, иди покушай. Мы-то с пацанами уже поужинали. А я пока постель приготовлю. Ну, иди, иди.
Андрюша был учителем по призванию. Ученики его обожали. И он не мог дождаться очередной встречи с ними. Иногда те приходили к ним домой и приносили с собой детали самолетов, раненых кошек и голубиные яйца. Они преданно заглядывали Андрюше в глаза, ловили каждое его слово, ждали после уроков, а он был благодарен за это внимание и преданность и сам спешил к ним, чтобы помочь, поддержать, посоветовать. Порой они собирались в парке, часами приманивали парковых осторожных белок, чтобы покормить их с руки, считали расходящиеся круги на старом срубе ели, катались по озеру на катамаранах, скрипя педалями. Конечно, в школе больше было других — тех, кто оставался смотреть телевизор, на уроки ходил с ленцой, снисходительно; тех, кто играл в нинтендо и геймбой во время занятий, преодолевая препятствия и сражаясь с врагами в виртуальном мире, шевеля только большими пальцами. Но всегда находились те, кто, высунув от старания языки, вырезали из бумаги паруса для самодельных шхун, колдовали над микросхемами и выжигали. Толик и Вадик ходили за папой как приклеенные. Он их любил безоглядно, но бывал строг и старался не баловать излишним вниманием. В компании ровесников Андрюша никогда не делал сыновьям поблажек, и если они вдруг капризничали или дерзили, то удостаивались, так же как и любой другой мальчишка, холодного насмешливого взгляда. И чем больше потом они старались привлечь к себе внимание, тем меньше это им удавалось.
Пока Андрюша занимался воспитанием, Дуся зарабатывала. Каждый раз она возвращалась с работы с сумками. Она несла в дом картошку и колбасу, мужские носки и детские трусы, стиральный порошок и туалетную бумагу. Зимой, пока Андрюша с детьми играл в снежную заставу и ходил в походы на лыжах, Дуся, сидя на работе, составляла списки того, что нужно купить, куда сходить, что сделать — и как все это успеть. Больше всего ей хотелось устроить жизнь. После того как исчезла ее мать, Дусе стало чуть легче, стало меньше забот. Она втайне была рада исчезновению матери, хотя и сама себе в этом не признавалась. Но за год цены выросли почти вдвое, а Андрюшина зарплата — нет, и только благодаря ее заработку можно было на что-то надеяться. Она чувствовала себя ответственной за жизнь своих детей и мужа, за их здоровье, за их будущее. В свободные минуты Дуся рисовала схемы, содержащие выкладки по наиболее перспективным университетам, местам работы и невестам. Она не фантазировала, напротив, совершенно реалистично вырисовывая наиболее вероятные сценарии, Дуся искала пути, как направить сыновей в нужную сторону — к их счастью, к их устроенности в жизни.
Однажды, вернувшись поздно, уставшая Дуся зашла к деткам, посмотрела на спящие лица и удивилась их сну. От них пахло спокойствием и уверенностью, и сон их был глубоким и беззаботным. Дуся вдруг почувствовала независимость своих сыновей. Это она зависела от денег, от работы, от семьи, это она стремилась сделать счастливыми Андрюшу и детей, но их лица и без этого были свободны и счастливы.
Дусе это очень не понравилось.
“Немыслимо, — взволнованно шептала она наутро, перебирая бумаги на своем столе, — это просто невозможно. Я для них все. Я кормлю их и одеваю, а они? Спят! Неблагодарные! А он? Картошку сварил, кровать застелил, как будто это не я, а он, он обо мне заботится. Да ничего подобного!”
В этот день она вернулась пораньше, желая во всем разобраться. Дома никого не оказалось. Не было даже предупредительной записки. Андрюшка с ребятами возвратились только часа через полтора. Счастливые, смеющиеся, раскрасневшиеся с мороза, они ввалились в дом с набитыми снегом рукавами, шиворотами и карманами и сразу побежали наперегонки в туалет, отталкивая друг друга и оставляя за собой грязные лужицы.
— Ой, мама! — увидел ее, наконец, Толик. Вадик, воспользовавшись паузой, проскользнул в туалет и зажурчал за дверью.
Андрюша понял, что виноват, и побежал вытирать их следы.
Ужинать сели вместе. Дуся хотела, чтобы это был теплый семейный ужин, они уже давно не собирались вместе, но скоро Андрюша убежал смотреть телевизор, какую-то историческую передачу, которую он, оказывается, ждал уже две недели, а мальчишки быстро наелись и стали, смеясь, кидать друг в друга едой. Глядя на них, Дуся почувствовала, что отстала. Был, наверное, какой-то день или час, когда они, все трое, обошли ее на повороте, и все, что ей оставалось, — это снабжать их необходимым, так, чтобы они могли подбирать это, пробегая мимо. Дуся увидела, что не они другие, а она другая, и там, где их трое, она была одна. Все вокруг них и на них: еда, одежда, мебель — все, что они не ценили, — было ее, и только сами они ей не принадлежали.
Мальчишки стали бороться, цепляясь за одежду и поскальзываясь на жирном от упавшей еды полу.
“Какого черта!” — подумала Дуся и, пожелав всем спокойной ночи, ушла в спальню.
Она не отличалась особенной изобретательностью, но умела стратегически подходить к решению задач. Стратегия была простой — саму операцию необходимо провернуть за один-два часа. Трудней всего с языком. Дуся говорила только на русском, английский ей так и не дался, а это означало, что круг вариантов сужался до бывших союзных республик.
Утром следующего дня Дуся заехала в авиаагентство, узнала расписание полетов и забронировала билет на вечер. На работу она пришла как обычно, вовремя. Пообедала, не отлучаясь с места, попросив коллегу принести второе из столовой. В пять часов вечера спустилась в кассы и сказала Женечке-кассирше, что сама отвезет дневную выручку в банк. Приехав в банк, вместо того чтобы пополнить счет, она представила документы одной из фирм, финансовым директором которой являлась, и попросила выдать ей крупными купюрами шестьдесят процентов от общей суммы. После этого Дуся провела ту же операцию с другими фирмами в иных банках. По предварительным расчетам денег должно было хватить ей лет на двадцать. О том, что ее будут искать, Дуся не переживала. Даже когда ее найдут в списке пассажиров, вряд ли кто-то решит, что с такими деньгами она осталась в Центральной Азии. А там, на месте, она — профессиональный финансист и бухгалтер — уж найдет, кому дать “на лапу”, чтобы ее навсегда оставили в покое или, в крайнем случае, выписали фальшивые документы. Поэтому, совершенно не скрываясь, Дуся поймала такси, вошла в аэропорт, спокойно заполнила декларацию, отдала ее таможеннику, глядя на него своими большими библейскими глазами, не оставляющими сомнений в честности, и, когда через несколько минут объявили о посадке, прошла к стойке одной из первых.
Едва самолет взлетел, ей вдруг вспомнилась баба Катя, трясущаяся над своим любимым откормленным внучком Илюшенькой. Вспомнилось, как баба Катя тяжело дышит, так и не догнав хитрую Урку, дышит и говорит: “Работа работой, а деток любить надо”.
“Может, и так”, — подумала Дуся. Когда разрешили отстегнуть ремни, она закрыла иллюминатор, не желая оглядываться, и попросила у стюардессы двойной скотч, плед и тапочки.
Побег четвертый. Амулет
Из гибких ветвей солодки и карагача Саид сплел грубую сеть, чтобы волочить тушу кабана домой. Идти удавалось медленно, кабан определенно весил больше Саида. Такой зверь редко встречался в этих краях. Из розовой пены у рта торчали длинные белые клыки, а из брюха, разорванного картечью, сочилась кровь. Саид беспокоился, что кровь привлечет хищников, но идти быстрее не мог. Одной рукой он опирался на костыль, а другой держал перекинутый через плечо конец сети. Когда солнце село, Саид понял, что нужно отдохнуть. Чтобы набраться сил, он напился крови из кабаньего брюха, пока она совсем не спеклась, а затем удобнее перевязал сеть, соединив два конца петлей, — теперь он мог перекинуть ее через грудь и освободить руку. Издалека послышался крик ночной птицы “Са-а-а-и-ид!”. Саид подумал об Ибрагиме, поднялся, опираясь на костыль, и снова двинулся в путь. Добравшись до реки, он не сразу нашел переправу — несколько перекинутых через поток широких досок. Река была узкой, но доски не слишком устойчивы, поэтому Саид сначала перебрался на другой берег сам, а затем подтянул к себе добычу. Когда он добрался до дома, уже светало. Саид оставил кабана посреди двора и уселся на крыльцо.
— Я снова охотник, брат! — крикнул он.
Проснувшиеся птицы щебетали на деревьях.
Саид встал, зашел в дом и поднялся к себе. Ибрагим лежал на его кровати, бледный и растрепанный. Лежал, обнимая высохшую и почерневшую ногу Саида.
Саид сел рядом и погладил брата по волосам. Ибрагим вздрогнул и открыл глаза.
— У тебя опять была кровь, — покачал головой Саид и коснулся его лица, — это нехорошо, брат.
Утром Ибрагим не отправился в лавку. Вдвоем с Саидом они освежевали тушу, разделили ее на части, мясо посолили и развесили в тени, а шкуру, копыта и голову унесли в мастерскую.
Пока стояла жара, Ибрагим не ходил в город, но через несколько дней погода изменилась, набежали тучи, стало прохладнее. Саид подолгу сидел в мастерской — готовил из головы кабана чучело. Перед тем как уйти в лавку, Ибрагим зашел в комнату брата и собрал все патроны. Он аккуратно сложил их в ящик и спрятал на кухне среди других ящиков, где хранились морковь и лук.
На площади было много иностранцев. Ибрагим уже умел различать их по фигуре, одежде, манере поведения, разговору. Американцы ходили в шортах, разговаривали, словно жевали слова, и обращались с местными снисходительно и покровительственно; немцы и англичане пугливо улыбались, почти не торгуясь, покупали любой товар и в целом выглядели как щенята — восхищенными и брошенными; русские, напротив, торговались отчаянно, ругались между собой, но иногда, в приливе щедрости, могли скупить буквально весь товар в лавке и за любую цену; только японцы и корейцы почти никогда ничего не покупали, но вели себя очень тихо и деликатно, кланяясь и щелкая своими фотоаппаратами. Ибрагим с детства говорил и на своем, и на русском, а сейчас научился понимать и другие языки, мог немного объясняться на английском и немецком.
Торговля шла хорошо, и Ибрагим был доволен. Вечером он закрыл лавку и зашел в соседнюю, чтобы купить соль и краски. Выйдя с покупками, Ибрагим увидел женщину, с интересом рассматривающую витрину его лавки.
Женщина почувствовала его взгляд, улыбнулась ему и спросила:
— Это ваше?
Ибрагим кивнул. Он подошел, открыл дверь лавки и включил свет. Женщина с любопытством зашла внутрь.
— С тех пор как приехала, никак не могу привыкнуть, — сказала она, — здесь так рано все закрывается.
— Ночью работать нельзя, — ответил Ибрагим, — деньги любят день.
— Как интересно вы говорите, — улыбнулась женщина, — деньги… день… ги. И как я раньше не замечала.
— Вам помочь? — спросил Ибрагим, — что ищете?
— Да, пожалуй, помочь, — задумчиво кивнула она, — вас как зовут?
— Ибрагим.
— Ибрагим, у вас есть… эээ… — она задумалась, — амулеты? Талисманы? На счастье.
Ибрагим достал из-под рубашки свой тумар и показал ей:
— Такое?
— Да-да, — обрадовалась женщина, — только хороший, сильный.
— Есть, — сказал Ибрагим, — не здесь, дома. И это дорого.
— Пусть, — махнула рукой женщина и засмеялась, — ну что, пойдемте тогда к вам? Вы где живете?
Ибрагим растерялся.
— Вам прямо сейчас нужно? — переспросил он.
— Да вы не переживайте, — засмеялась женщина, — я не напрашиваюсь в гости, могу у дверей подождать.
— Идите за мной, — поразмыслив, сказал Ибрагим.
Дом находился почти на самой окраине, а женщина не могла идти так же быстро, как Ибрагим.
— Саид, это я! — крикнул Ибрагим, заходя во двор.
— Кто такой Саид? — испуганно спросила женщина.
— Мой брат, — ответил Ибрагим, — ждите здесь. Я сейчас приду.
Двор был вымощен булыжниками, между ними росла трава. На большом дереве слева висели фонарь и клетка с какой-то крупной птицей, а под деревом стояли умывальник и чуть в стороне стол и несколько табуретов. Подождав несколько минут, женщина присела на один из них и стала смотреть на вьющихся вокруг фонаря насекомых.
Наконец, из дома вышел Ибрагим. За ним, опираясь на костыль, шел одноногий хмурый бородач в белой тюбетейке. Женщина поспешно встала и провела руками по платью.
Братья подошли к ней ближе.
— Я — Саид, — сказал одноногий.
— А я Евдокия… — улыбнулась женщина, — можно просто Дуся.
— Присаживайтесь, — сказал Саид, — чай будете пить? Сейчас Ибрагим принесет.
Саид сосредоточенно молчал, пока Ибрагим отсутствовал, а Дуся томилась, не зная, как нарушить эту тишину. Она не знала, о чем говорить с этим Саидом, но поглядывала на него искоса, стараясь лучше рассмотреть.
— Я вообще-то амулет хотела купить, — не выдержала она, наконец. — Ибрагим говорил, что…
— Да-да, сейчас принесет,— спокойно сказал, взглянув на нее, Саид.
Ибрагим вернулся с чайником, пиалками и лепешкой. Саид заговорил с Ибрагимом на незнакомом Дусе языке. Она отщипнула кусочек лепешки и запила чаем. Лепешка пахла тмином, а чай имбирем. Ей вдруг стало хорошо и спокойно. Листья чуть шелестели от ветра, в траве пели разноголосые сверчки. Ночные бабочки, ослепленные светом фонаря, падали иногда на стол, и Дуся смахивала их на землю.
Наконец, словно договорившись с братом, Ибрагим повернулся к ней и достал из кармана штанов небольшой сверток.
— Вот, — сказал он, — хороший, сильный.
Она взяла сверток в руки и осторожно развернула его. Внутри лежал странный сморщенный кусок кожи с серым мехом.
— Что это? — спросила она.
— Пизда волчицы, — сказал Ибрагим.
Дуся вспыхнула и бросила кусок кожи на стол. Саид с Ибрагимом переглянулись и захохотали.
Дуся хотела встать, но Саид жестом остановил ее.
— Не уходите. И не обижайтесь, — мягко сказал он, — брат говорит правду. Это хороший и редкий амулет. Чтобы его добыть, нужно стрелять волчице в глаз или в сердце. Когда волчица не умирает сразу, она начинает грызть свою пизду и все портит. Очень сильный амулет. И очень опасный. Любовь, удача, деньги — все будет у вас. Но долго пользоваться нельзя, все может исчезнуть в один миг. Волчица кормит волчат, пока они не становятся волками. Потом они убивают ее.
Пели сверчки. На стол упала еще одна мертвая бабочка.
— Мне нужно подумать, — сказала, наконец, Дуся.
— Уже поздно, — Саид встал, опершись на костыль, — останьтесь на ночь у нас. А завтра утром можете заплатить и забрать это с собой.
Ночь Дуся провела беспокойно. Спать на полу она не привыкла, несмотря даже на то, что Ибрагим постелил ей несколько одеял — одно на другое, к тому же дом был полон незнакомых звуков, а голова мыслей. Ей снилось, как играют оставленные дома сыновья — Вадик и Толик, снились самолеты, деньги, много денег, много цифр, и еще ей снилось, что сама она покрывается серой шерстью и крутится волчком на месте, стараясь ухватиться, прикусить то самое место.
Утром ее разбудил свет. На окнах отведенной ей комнаты не было занавесок. Она откатилась в тень, но солнце скоро достало ее и там. Дуся встала, зевая, и открыла окно. За окном росли деревья и пахло горячей и влажной травой. Держась за нагретую солнцем деревянную раму, Дуся перегнулась через подоконник и увидела Ибрагима, выходящего за ворота. Она хотела крикнуть ему что-нибудь, но передумала и вернулась в комнату.
Пол под ногами скрипел и потрескивал, отзываясь на каждое движение. Дуся собрала постель и оделась. Зная, что Саид наверняка остался дома, она постаралась привести волосы в порядок. Ей хотелось, чтобы он обратил на нее внимание. Выйдя из комнаты, Дуся прошла по дому, но Саида не увидела. Во дворе она с наслаждением умылась, а затем, встав на табурет, заглянула в клетку к птице. Недовольная и испуганная приближением человека птица заморгала желтыми выпуклыми глазами и демонстративно отвернулась. Сходив на кухню, Дуся нашла уже начатую лепешку и налила себе молока из кувшина. Вернувшись с едой во двор, она удобно устроилась в тени дерева и с аппетитом позавтракала. Между деревьев видны были блестящие на солнце белые и каменные вершины гор. Глядя на них, казалось, что и ветерок становится холоднее.
После завтрака Дуся решила обойти дом и заглянуть на задний двор. Протоптанная вдоль дома тропинка привела ее к низкому, но широкому деревянному сараю. Дуся подошла к двери, тихонько постучала, прислушалась и вошла. Внутри сарай выглядел больше, чем снаружи. Саид сидел в дальнем углу. В руках у него был нож и длинный изогнутый рог, грубо выломанный из черепа вместе с костью. Он поднял глаза, спокойно кивнул Дусе и продолжал аккуратно отделять рог от кости. Пахло кожей, вяленым мясом и ржавым железом. Дуся огляделась. С неровного потолка свисали кожаные плетеные ремни и вырезанные из дерева фигурки животных на тонких бечевках. Между ними дрожала, поблескивая от солнечных лучей, проникавших сквозь многочисленные щели, паутина. Дуся, подняв руку, коснулась края паутины и, ощутив, как та обхватила, оплела ее пальцы, тут же отдернула, разрушив этим неосторожным движением ее упругую целостность. Рассерженный паук выскочил из укрытия и побежал прочь. В центре комнаты стоял верстак, усыпанный древесной и металлической стружкой, над ним с потолка свисала лампочка на проводе. Большую часть комнаты занимали растянутые между полом и потолком, похожие одновременно и на паутину, и на паруса рыжие и полосатые шкуры животных. На стенах висели их же скалящиеся головы. Вдоль стен жались друг к другу большие, размером с семилетнего ребенка, каменные боги или идолы. Одни хохотали, хмурились, угрожали, самодовольно улыбались, другие — беспристрастно взирали на мир. Рядом стояли открытые мешки, наполненные точно такими же, но во много раз уменьшенными фигурками. Дуся взяла одну, лежащую сверху. Божок оказался неожиданно тяжелым для своего размера. На ощупь камень был прохладным и шершавым. Дуся поднесла его к глазам, сдула пыль, погладила по голове и вернула к товарищам. В дальнем углу валялись какие-то металлические обручи, а сбоку от них на полках стояли бронзовые вазы, блюда и чаши, украшенные зелеными и синими камнями. От рассеянных лучей солнца, проникавших сквозь щели, казалось, что все здесь живое, готовое вот-вот проснуться и зашевелиться.
Оглядевшись, Дуся подошла к Саиду и села рядом. Он уже отделил рог от кости и теперь бережно шкурил его.
— А где ваша нога? — спросила Дуся и тут же смутилась.
Саид молчал.
— Нет, нет, не отвечайте, — заторопилась Дуся, испугавшись, что обидела
его, — я сама не знаю, что говорю иногда. Извините, правда.
— Мудрые люди говорят, что страх живет в ногах человека, — медленно сказал Саид. — Гнев — в руках. Грех — в голове. Сила — в животе. Совесть — в сердце. А любовь — здесь, — и он похлопал себя по паху.
— А при чем тут ваша нога? — спросила Дуся.
Саид исподлобья взглянул на нее и усмехнулся:
— Нет ноги — нет страха.
Каменные боги смотрели на Дусю, и только сейчас она увидела, что все они увечные. Казалось, что их глаза, ноги, кисти рук, носы и головы, должно быть, лежат где-то недалеко — аккуратно сложенные и ждущие своего возвращения, а раненые боги, словно солдаты в госпитале, тем временем ждут перевязки и слабыми голосами зовут медсестру.
Саид вдруг вытянул руку и коснулся ее правой груди. От неожиданности Дуся вздрогнула, но не отодвинулась — ее охватило внезапное оцепенение. Саид не убирал руку, и Дусе изо всех сил захотелось, чтобы он взял ее прямо сейчас, пока это оцепенение не прошло.
— Закрой глаза, — сказал Саид.
Дуся зажмурилась и увидела, как по ее коже расходятся радужные круги. От руки Саида шел нестерпимый жар, и она едва выдерживала его.
— Прошлое невозможно вернуть, — услышала она голос Саида, звучащий будто бы внутри нее, — но и избавиться от него трудно — оно повсюду тянется за тобой, опутывает ноги и закрывает путь в будущее. Если ты совершила ошибку в прошлом — принеси жертву во имя этой ошибки, и прошлое оставит тебя в покое.
Дусе казалось, что слова падают в нее каплями, растворяясь и оставляя на поверхности только расходящиеся круги. Постепенно эти круги заполнили почти все ее сознание, она уже не могла пошевелиться, хотя чувствовала, как другая рука Саида расстегивает ее джинсы и осторожно, словно изучая, трогает, сжимает и гладит там — между ног. Жар поднимался выше, становился нестерпимее, внутри все дрожало и гудело, она поняла, что через секунду взорвется, лопнет, и в этот момент ее пронзило острой невыносимой болью, словно яростный джейран вонзил в ее живот свой витой рог. Ослепленная болью, она закричала, как раненая волчица, и в неистовой ярости скрутилась, щелкая зубами, стараясь вцепиться в свой стыд, в свою вину, в свою боль, так тщательно скрываемую даже от себя самой. Боль накатывала на нее, с каждой волной становясь все сильнее и ярче. Дуся изгибалась в попытках вонзить в нее клыки, но каждый раз хватала пастью пустоту. Наконец ее зубы ухватились за край влажной плоти. Бешено рыча, давясь и исходя слюной, она стала отрывать от себя мокрые, холодные сгустки и с ненавистью выплевывать их один за другим, пока боль, наконец, не стала утихать, а потом и исчезла совсем. Свет стал мягче, сквозь пелену на глазах Дуся увидела сидящего на табурете Саида. Тяжело дыша, она обнюхала себя и убедилась, что холода больше нет, осталось только тепло.
— Вот так, хорошо, — сказал Саид, протирая отшлифованный рог и не глядя на нее. — Такие раны быстро затягиваются. Теперь живи дальше.
Приподнявшись на еще слабых лапах, Дуся увидела под собой лужу свежей крови. Кровь пахла смертью и быстро впитывалась в деревянный пол. Облизнувшись, Дуся почувствовала, что проголодалась. Покачиваясь, она вышла через приоткрытую дверь из сарая.
В сгущавшихся сумерках носились летучие мыши. Дуся хотела схватить пролетавшую мимо, но та легко увернулась. В доме раздались шаги, скрипнула дверь. Дуся метнулась в тень, и, вдруг почувствовав от этого движения силу своего тела, выскочила, и, не скрываясь, широкими свободными прыжками бросилась в сторону леса. И лишь через несколько мгновений до нее донесся взволнованный человеческий крик:
— Брат, здесь волк!
Побег пятый. Абракадабра
Самое удивительное было в том, что по завещанию старой Айгуль-апа, огромная квартира переходила во владение ее домработницы Баяши.
Айгуль-апа последние дни не выходила из дома. Ее дети учились за границей, а потом устроились работать в иностранные компании и домой приезжали очень редко. Но соседи видели, что каждое утро к Айгуль-апа приходит молодая женщина с покрытым оспинами лицом. При встрече с соседями она растерянно улыбалась и кивала, стараясь поскорее пройти мимо. Говорили, что Айгуль-апа выпутала ее из одной неприятной истории, как-то связанной то ли с рабством, то ли с наркотиками. Что именно произошло, никто не знал, но все видели, с какой искренней преданностью и заботой Баяша относится к старой хозяйке.
Последние годы своей жизни Айгуль-апа провела в инвалидной коляске. Баяша подолгу гуляла с ней, медленно катая по двору и слушая неторопливые истории о прошлом, потом, вернувшись домой, натирала ей спину и ноги маслом черного тмина. Айгуль-апа не любила современных врачей и прислушивалась только к советам, которые время от времени давал ей местный лекарь Закир-ака, а у того на все вопросы был один ответ.
— В Хадисах сказано, — говорил он, тряся указательным пальцем, — что пророк Мухаммед, салла-аллаху-алейхи-уа-салам, знал только одно средство для лечения. Масло черного тмина — вот истинное лекарство от всех болезней, кроме смерти. Будет болеть внутри — пейте, будет болеть снаружи — мажьте.
После натирания хозяйки маслом Баяша готовила еду или уходила за продуктами в магазин, накрыв Айгуль-апа кашмирским шерстяным покрывалом — особо тонким, изготовленным исключительно из козьих бородок. Это было время сна. Когда Айгуль-апа просыпалась, она слабым голосом звала Баяшу, и та несла ей еду и напитки. В квартире было шесть комнат, но Айгуль-апа предпочитала бывать только в своей спальне и просторной гостиной, где до сих пор стены были украшены шкурами животных и блестящими ножами разной длины, как при жизни Касыма, ее погибшего мужа. Баяша видела его на фотокарточке — несмотря на маленький рост и сухощавость, Касым казался опасным человеком. Крепко сжав челюсти, он глядел на Баяшу пронзительным и злым немигающим взглядом, и Баяше казалось, что, если бы фотокарточка была цветной, его глаза горели бы желтым огнем, как светятся глаза беркута.
Айгуль-апа любила рассказывать о смерти своего мужа, да только истории эти звучали каждый раз по-разному. То смерть настигала его ночью, в степи, когда Касым, отправленный с важным донесением к губернатору какого-то значительного российского города, гасил костер, засыпая его пригоршнями песка, и вздрогнул, услышав тревожный всхрап своего коня. Порой смерть приходила к нему, когда он, получив годовое жалованье, останавливался на ночь в дорожной гостинице, бросая золотой в жадные пальцы угодливого и хитрого хозяина, и, распахнув у себя в номере окно, вдруг оборачивался на скрежет чужого ключа в замочной скважине. Иногда, в рассказах Айгуль-апа Касым все же добирался до дома; изможденный долгим путешествием, жаждавший женского тепла и горячей еды, он не дожидался ни того, ни другого и засыпал крепким сном, едва успев раздеться, но ночью внезапно просыпался от скрипа половиц в соседней комнате. Истории были наполнены такими деталями и нюансами, словно сама Айгуль-апа все время была рядом с мужем и внимательно наблюдала за его смертью, запоминая, а может быть, даже записывая каждую подробность — как он был одет, как схватился за кинжал, как изменилось на мгновение его лицо, и только одно во всех историях оставалось неизменным — всегда были двое. Они протягивали свои дрожащие алчущие руки к гордому Касыму, втыкали ему в спину кривой нож, душили бельевой веревкой, и Касым исчезал, растворялся в памяти, и только его глаза на фотокарточке продолжали мерцать желтым тусклым светом.
Иногда, если Айгуль-апа ложилась спать раньше обычного, Баяша уходила на прогулку. Она любила пройтись по центральной улице старого города, где насмешливые торговцы продавали экзотические сувениры в национальном стиле, уличные музыканты играли на дудуках и тонкими голосами пели народные песни, дети купались в фонтане, а недоверчивые интуристы фотографировали прохожих.
Однажды, вернувшись с такой прогулки, она обнаружила, что Айгуль-апа мертва. Баяша посидела рядом с ее кроватью, укрыла лицо покойной и, помолившись, отправилась спать. Ей снились яблоки.
Утром Баяша позвонила по телефонным номерам, которые нашла записанными в блокноте на тумбочке. Первыми приехали врачи и нотариус. Потом появились дальние родственники, а сыновья и дочь только звонили и все время спрашивали, как быть и что делать. Началась суета, в доме бывало много людей — приходили соседи, бывшие коллеги, знакомые. В конце концов на блестящих черных машинах приехали и дети.
Нотариус озвучил завещание, по которому детям передавались кое-какие ценные и памятные вещи из дома, а также сбережения в банке. А Баяша стала хозяйкой квартиры.
Баяша ничего не хотела менять. Она спала на своей прежней кровати в небольшой комнате для прислуги, редко открывала занавески, убиралась раз в неделю, бережно переставляла вещи, стирая пыль, и лишь иногда выходила наружу, улыбалась соседям и шла гулять по шумной центральной улице. Продавцы смеялись и зазывали к себе покупателей, показывая товар и звеня монетами. Баяше нравились эти молодые веселые загорелые парни, она смущалась и радовалась, когда они заговаривали с ней. Но особенно симпатичен был Баяше непохожий на остальных продавцов тихий и улыбчивый Ибрагим. Однажды она видела его больным или пьяным, полуголого, с окровавленным лицом, он шел через площадь прямо к Баяше. Она не узнала его сразу, испугалась и от испуга оцепенела. Ибрагим приблизился к ней вплотную, и она на мгновение увидела его безумный невидящий взгляд. Баяша протянула руку и погладила его плечо. Ибрагим вздрогнул и взглянул на миг прояснившимися глазами на Баяшу. Кровь текла у него из носа. Он всхлипнул, отвернулся и пошел прочь. Баяша вернулась домой со странным чувством, которое сама не могла себе объяснить. Ей казалось, что теперь все изменилось, все стало по-другому. Словно теперь он, Ибрагим, ворвался в ее жизнь, как внезапная болезнь.
Дом был слишком большим для маленькой Баяши. И хотя ее потребности были совсем невелики, все же нужно было иногда покупать еду, одежду и платить за квартиру. Работы Баяша не боялась, но призрак Айгуль-апа еще не до конца растворился в ее памяти, и начать работать на другую казалось Баяше предательством. Чтобы получить деньги, она стала продавать вещи из дома. Она уносила на рынок вазы, статуэтки, украшения; не трогала Баяша только гардероб Айгуль-апа и кинжалы Касыма. Каждый раз, проходя мимо лавки Ибрагима, она смущенно улыбалась ему, пока однажды Ибрагим сам не позвал ее зайти. С тех пор она стала приходить просто так, посидеть в лавке, — ей нравился запах кожи и металла, нравился полумрак, в котором поблескивали витые ручки бронзовых чаш, а особенно ей нравился мелодичный голос Ибрагима, зазывавшего в лавку покупателей.
Иногда, когда у Ибрагима шла носом кровь, она прикладывала ему завернутые в марлю зерна черного тмина и читала молитву. Если это не помогало, то она расстилала корпе в углу лавки и уговаривала Ибрагима лечь, а сама выходила на улицу и зазывала туристов вместо него.
Ибрагим ощущал, что, когда Баяша рядом, он чувствует себя спокойней. Еще в раннем детстве он слышал от отца, что в жизни каждого мужчины есть только три имеющих значения встречи: встреча с мужчиной в себе, встреча с женщиной для себя и встреча со смертью. Первая встреча, по словам отца, открывает мужчине его путь. Вторая — дает ему силу для жизни. А третья… О ней отец рассказал лишь однажды.
Чтобы открыть путь Саиду и Ибрагиму, отец устраивал им испытания: провоцировал на драки с соседскими сыновьями, заставлял стрелять из тяжелого ружья, сбивающего отдачей с ног, сажал на почти необъезженных лошадей… Однажды отец взял их — совсем еще мальчишек — на охоту: они целый день таскали подстреленных отцом куропаток и фазанов, а когда стало смеркаться, он оставил их сторожить добычу. Они ждали отца несколько часов и только после того, как луна достигла верхушек деревьев, поняли, что он не вернется. Нагруженные сумками с мертвыми птицами, братья шли по звериным тропинкам, одни среди лесных шорохов и глаз. Наконец они вышли на пригорок, откуда была видна река, а за ней огни окраин. Спуск был довольно крутой, и Саид пошел впереди. Ибрагим старался не отставать, но сумка была невыносимо тяжела, и от запаха птичьей крови его уже мутило. Осторожно, чтобы не заметил Саид, Ибрагим расстегнул сумку и начал вытягивать оттуда мокрые и тяжелые птичьи тела и бросать их в траву. Сумка была уже полупуста, когда вдруг что-то мягкое задело ухо Ибрагима. Он вскрикнул от неожиданности, идущий впереди Саид обернулся, и в этот момент сильный удар в спину опрокинул Ибрагима. Он покатился вниз, по камням, а с неба на него обрушивался удар за ударом, хлеща крыльями по лицу, рассекая одежду и кожу когтями, словно стараясь забраться внутрь, в его живот. Закрывая глаза руками, Ибрагим успел увидеть, как Саид, размахивая своей сумкой, сражается с гигантской тенью, и потерял сознание.
Когда разум вернулся к нему, он услышал голоса.
— Смотри, что ты наделал! — громко шипела мать. — У него же вся голова разбита! Какой ты отец? Сыновей своих в лесу бросил!
— Мужчина должен встретиться с собой, — спокойно отвечал отец, — и чем раньше, тем лучше. Смотри, они ведь живы. Могло быть хуже.
— Мангыс ты, а не человек! — воскликнула в сердцах мать и, увидев, что Ибрагим открыл глаза, бросилась к нему.
Ибрагим провел в кровати целый месяц. Уже потом Саид рассказал ему, что на них напала пара гигантских сов, привлеченных запахом крови. Саиду удалось отогнать их и дотащить Ибрагима до дома.
— Отец говорит, что это были не просто совы, это к каждому из нас приходила смерть, — рассказывал Ибрагиму Саид. — Он говорит, что иногда смерть встречает мужчину, а не мужчина смерть. Смерть догоняет его и вонзает когти в спину, не давая возможности обернуться, и выпивает всю его жизнь. И тогда душа этого мужчины исчезает, растворяется. Если же мужчина встречает смерть лицом к лицу, то его душа освобождается и присоединяется к душам предков.
Ибрагим понял, что едва не миновал первые две уготованные ему отцом встречи. Смерть, однако, оставила свой отпечаток. Ибрагима стали мучить редкие, но сильные головные боли, сопровождавшиеся видениями и кровью из носа.
После смерти родителей Ибрагиму незачем было думать о прошлом. Но сейчас, когда в его жизнь мягко, как вода, втекла Баяша, он понял, что вторая встреча произошла. В ее присутствии он чувствовал себя спокойным и сильным. Но приступы повторялись все чаще, и все чаще Баяша была рядом и ухаживала за Ибрагимом.
— Это нормально, — говорил Ибрагим, — ты же знаешь, со мной такое бывает. Это проходит само собой. Не беспокойся.
Однако повод для беспокойства был. Ибрагим во время припадков бредил и временами впадал в совершенное беспамятство. Однажды приступ не прекращался так долго, что обеспокоенная Баяша побежала за лекарем. Закир-ака ощупал грудь, лицо и руки Ибрагима и сказал:
— Ему нужна кровать и еда. Унесите его домой и не разрешайте вставать. Я приду завтра.
Продавцы из соседних лавок помогли Баяше завернуть Ибрагима в покрывало и отнесли к ней в квартиру. Баяша уложила Ибрагима в свою кровать, а сама легла рядом на полу, чтобы слышать его дыхание. Утром Ибрагим пришел в себя. Он встал, с удивлением прошелся по квартире, разглядывая остатки убранства и фотографии, потрогал вазы и даже потыкал воздух снятым со стены кинжалом. Баяша накормила его рисом и овощами и заставила вернуться в кровать.
— Я прекрасно себя чувствую! — возмущался Ибрагим. — И мой брат, Саид! Он же не знает, где я, что он может подумать?
— Не беспокойся, — успокаивала его Баяша, — я попросила Закир-ака передать ему, что ты у меня.
Баяша настаивала не зря. Днем приступ начался снова. Ибрагима лихорадило, он вскрикивал, шептал, то закрывая глаза, то, наоборот, широко открывая их, словно удивленно разглядывая что-то. Баяша вытирала ему кровь, идущую носом, и поправляла подушку. Лекарь пришел, когда солнце почти село.
— На все воля Аллаха, — сказал Закир-ака. — Злые духи долго мучили Ибрагима. Он слаб, а они все еще сильны. Но их силы тоже на исходе. Сейчас они стоят на краю. Скоро Ибрагим либо умрет, либо избавится от болезни навсегда. Все решится в ближайшие дни. И я здесь бессилен, можно только молиться.
— Я буду молиться, — шептала Баяша, вытирая пот со лба Ибрагима.
Ночью Ибрагим проснулся от странного звука, словно кто-то прыгнул или упал за стенкой. Ибрагим прислушался. За окном шумел ветер. Баяша спала на полу возле его кровати. Он уж было решил, что ему почудилось, как в соседней комнате — гостиной — громко скрипнула половица и раздался тихий недовольный возглас. Осторожно, чтобы не потревожить Баяшу, Ибрагим поднялся. Вышел на цыпочках в коридор. Через приоткрытую дверь были видны двигающиеся по комнате тени. Ибрагим всегда боялся драк. Боялся даже не своей, а чужой крови. Боялся ударить по лицу, сделать другому больно. Но сейчас он один мог защитить Баяшу и ее дом. Ибрагим толкнул дверь. В окне зияла белая дыра луны, в ее свете все вокруг было словно посыпано мукой. Вспыхнули бликами висящие по стенам кинжалы. Посреди комнаты стояли двое мужчин в спортивных костюмах. Их лица были в тени, люминесцентно горели лампасы. Один из них сделал шаг навстречу Ибрагиму и протянул руку, будто желая закрыть ему рот, но Ибрагим отшатнулся и вскрикнул.
— Тихо, тихо, — сказал тот, что стоял поодаль. — Не нужно бояться.
Двигаясь вдоль стены, Ибрагим начал отступать. Мужчины обменялись знаками и стали медленно приближаться к нему с двух сторон. Ибрагим слышал их дыхание левым и правым ухом, словно это ветер влетал ему в уши, осторожно, но неотвратимо выдувая из головы все мысли, и чем меньше этих мыслей становилось, тем спокойней и равнодушней делался сам Ибрагим, словно не было ему уже дела до того, что случится с его телом сейчас. Только луна еще привлекала его внимание — все его существо уже тянулось к ней, как тянутся листья к свету, как вдруг в этот свет вошли и показались лица. С ужасом Ибрагим увидел, что оба они одинаковые: бледные, с горящими глазами, с редкой бородой — их лица были точным отражением друг друга. Ибрагиму неожиданно подумалось, что перед ним один человек, а раздвоение в нем самом — оттого что его глаза и уши перестали воспринимать мир вместе и одновременно. Ибрагим усмехнулся этой своей мысли, и в ответ ему усмехнулись два одинаковых лица. Двигаться дальше было уже некуда. Ибрагим провел рукой по стене и нащупал рукоятку кинжала. Дрожащей рукой он выхватил кинжал из ножен. Враги на мгновение остановились, что-то щелкнуло, и Ибрагим увидел, что в их ладонях заблестели короткие ножи.
Ибрагим крепче сжал кинжал и увидел, как на пороге комнаты появилась Баяша. Она казалась зыбкой и нереальной в лунном свете. Ибрагим вдруг понял, что именно о такой смерти мечтал с детства, с того времени, как, мучаясь стыдом и головной болью, корил себя за то, что позволил смерти предательски подкрасться к нему сзади. Именно так умереть ему хотелось тогда — с кинжалом в руке, в честном поединке, защищая тех, кто ему дорог. Но сейчас, глядя на Баяшу, он хотел жить, а не умирать.
“Абракадабра”, — сказала Баяша, и Ибрагим кинул нож. Тот, что был слева, согнулся пополам, держась за живот, а потом поднял полные боли и отчаяния глаза на Ибрагима и стал испаряться, исчезать в воздухе. Второй завыл и, отбросив в сторону кинжал, накинулся на Ибрагима. Ибрагим почувствовал, как тонкие сильные пальцы, точно змеи, обвились вокруг его горла. Он захрипел, зажмурился и принялся вырываться, но враг только сильнее сжимал пальцы. Ибрагим ощутил, что сил сопротивляться у него больше нет, открыл глаза и взглянул прямо в налитые кровью, выпученные от ненависти глаза врага. И вдруг эти глаза лопнули, взорвались, а вместе с ними лопнула за окном луна, разбрызгавшись по небу мелкими белыми звездами, и натянутые, как струны, пальцы, обвивавшие его шею, полопались один за другим. Ибрагим шумно, жадно втянул воздух и увидел, как из этих звезд сложилось смутно знакомое лицо мужчины, глядящего на него пронзительными желтыми глазами. Мужчина довольно усмехнулся и медленно растаял, вновь рассыпался на звезды, а потом и они исчезли.
Через три дня Ибрагим окончательно поправился, хотя все еще был слаб. Баяша поила его теплой сорпой и зеленым крепким чаем, от которого першило в горле. Когда Ибрагим заводил разговор о событиях той ночи, она озабоченно смотрела на него и гладила по голове, как гладят детей, рассказывающих страшные сны, не зная слов, объясняющих нереальности сна. Однако дверь в гостиную теперь была закрыта. Однажды Ибрагим пробрался туда тайком, но ни кинжала, ни портрета Касыма не нашел.
Головные боли перестали мучить его, но было беспокойство — оттого, что еще совсем свежим, незатянувшимся казался лаз, прореха между этим миром и тем. Закир-ака заходил иногда вечерами осмотреть Ибрагима. Он слушал его дыхание, заглядывал в глаза, трогал руки и голову и довольно крякал, приговаривая: “Ой, Аллах, хорошо, как хорошо молилась твоя жена”, — отчего Баяша краснела и прятала лицо, отворачивалась.
И тогда, глядя на нее, Ибрагиму становилось легко и спокойно.
Побег шестой. Счастье
Все звали его Лысый. То есть на самом деле он Лысым не был, просто всегда брился наголо. Имени его уже никто не помнил — то ли Саша, то ли Леша, то ли Андрюша… В общем, имя у него было слишком распространенное, и, чтобы не путать с другими, его с детства называли просто Лысым.
Много лет назад Лысый учился на режиссера. Он с детства обожал походы в кино и был уверен, что однажды снимет фильм, который будут показывать в кинотеатрах всего мира. В университете он снял на видео несколько короткометражек, которые пользовались успехом среди студентов, а одна из них даже получила приз на местном студенческом фестивале. После окончания университета он хотел уехать в Европу и разослал свои фильмы на европейские киностудии, но ответов не получил. В конце концов, Лысый перестал ждать и устроился работать на небольшой телеканал: снимал и монтировал передачи о детях и спорте, а при случае подрабатывал оператором на чужих свадьбах и юбилеях. С будущей женой Лысый познакомился на телеканале. Аня распределяла эфирное время и встречалась с рекламодателями. На первом же собрании сотрудников Лысый сел рядом с ней. Пока он набирался решимости шепнуть ей комплимент, она сама улыбнулась ему и, вставая, провела ладонью по его голове. Через три месяца они поженились.
Лысый любил свою жену необычайно. Он рисовал ей открытки, снимал короткие и смешные поздравительные фильмы на праздники, всегда забегал к ней в паузах между съемками, шумно нюхал волосы, покупал апельсины и вырезал на их кожуре забавные рожицы, чтобы рассмешить ее, а по ночам прижимался к ней так, словно хотел проникнуть под кожу, раствориться в ее теле. Аня называла его “Лысик”, посылала ласковые эсэмэски со смайликами, смеялась над его шутками, ревновала к друзьям, строила глазки, танцевала, эротично покачивая бедрами, и даже выбирала ему в магазинах одежду. Они все больше времени проводили вместе и все реже виделись с друзьями и родственниками.
Спустя некоторое время Лысый заметил, что действует по расписанию жены. Она распределяла не только эфирное время телеканала, но и их личную жизнь. Если раньше Лысый мог позволить себе проснуться субботним утром и решить, что сегодня отличный денек для натурной съемки, а потом передумать и остаться дома, чтобы приготовить на ужин жареной рыбки с картошечкой, то теперь он с вечера был уведомлен о завтрашней программе. Сделать предстояло многое: прибраться в доме, забрать у Аниной тети старую гладильную доску, заглянуть в КСК и поругаться из-за мусора и разбитых стекол в подъезде, купить чего-нибудь в аптеке, заехать в туристическую компанию, чтобы заранее разузнать о вариантах на лето, а еще по дороге выбросить мусор, помыть машину и купить картошки. Все это незаметно вошло в жизнь Лысого и стало привычным. Себя он убеждал иногда, что скучает по прежнему укладу, но на деле не очень помнил, каким этот уклад был.
Постепенно Аня стала для него основным жизненным ориентиром. Он прислушивался к ее замечаниям о своей работе и часто следовал им, меняя местами сцены в программах и звуковые дорожки. Труднее всего ему давалось выполнение комментариев Ани, связанных с людьми. Иногда актеры в его передачах бывали капризны, лениво выполняли указания или опаздывали на съемку. Аня возмущалась и говорила Лысому: “Лысик, так не годится. Ты ведь режиссер! Ты должен установить правила и следить, чтобы их соблюдали. Скажи им, что не потерпишь такого поведения. Накричи на них, в конце концов. Нужно пресекать это. Пусть или работают, или увольняются”.
Лысый знал, что его актеры не идеальны. Но они были людьми, и Лысый любил их и снисходительно относился к их капризам. Тем не менее после разговора с женой он приходил в студию и, подозвав какого-нибудь актера, мягко говорил ему: “Голубчик, ты уж постарайся сегодня как следует, я тебя очень прошу”.
Еще труднее было Лысому, когда Аня готовила его к переговорам. Лысый не придавал значения деталям. Когда они после долгой подготовки начали делать в квартире ремонт, Аня подолгу объясняла Лысому, как все должно быть устроено, и отправляла на переговоры со строителями. Лысый объяснял тем все по-мужски, важничал и даже иногда матюкался для солидности. Но потом, когда строители выкладывали кафель не вертикально, а по диагонали, приходила возмущенная Аня и говорила: “Мы же просили выложить вертикально! Я не принимаю такую работу! Иди, скажи им!”
Лысый смущался. Он не помнил о том, что кафель должен лежать вертикально, и не мог вспомнить, говорил он об этом строителям или нет.
“Кажется, я забыл им сказать”, — виновато вздыхал он.
“Лы-ы-сик! — укоризненно говорила Аня. — Ну, мы же с тобой все обсудили! Как ты мог такое забыть? Ну, ты даешь. И что теперь делать? Мне так не нравится. Пусть переделают. Я ведь столько раз тебе повторяла… И о чем ты только думаешь?”
Лысый втягивал голову в плечи, уворачиваясь от слов жены, снова вздыхал и шел к строителям. “Нам не нравится!” — говорил он.
Иногда настроение Ани портилось неожиданно. Она вдруг начинала говорить холодным и равнодушным голосом, совсем не глядела на Лысого, изредка бросала раздраженные реплики по поводу окружающих людей, вывесок, погоды, событий, а чаще всего просто молча ходила по квартире или лежала на кровати с открытыми глазами, и это больше всего пугало и расстраивало Лысого. В такие минуты он чувствовал себя как собака, которая встречает вернувшегося хозяина, виляет хвостом и поскуливает от счастья, но хозяин устал и не в настроении. Он хмуро переодевается, включает телевизор и чайник, а пес ходит за ним, виновато поджав хвост и заглядывая в глаза. “Может быть, я в чем-то провинился? — растерянно думает
пес, — тогда прости меня, хозяин, а?” Но хозяин даже не смотрит на него, и пес, вздохнув, идет к себе на место. Лысый чувствовал себя в такие минуты очень виноватым. Его сердце сжималось, он старался развеселить, обрадовать Аню, выполнить ее желания. Он ловил ее на пути из кухни в комнату, обнимал, шептал нежные слова и просил прощения, на всякий случай, сам не зная за что. Но это чаще всего не помогало. Обычно через некоторое время все проходило само — хорошее настроение возвращалось к Ане, ее глаза снова загорались, и тогда Лысый облегченно вздыхал и счастливо смеялся вместе с ней.
С соседями Лысый и Аня не общались, но знали их в лицо и здоровались. Однажды, возвращаясь домой, они увидели возле своего дома грузовик. Мужчины заносили в подъезд мебель. “Кажется, у нас новенькие”, — сказала Аня.
Вечером этого же дня в дверь постучали. Лысый открыл и увидел пожилого человека, одетого в элегантный черный костюм и тапочки.
— Добрый вечер, — сказал мужчина поставленным голосом. — Я — Михаил Яковлевич, ваш новый сосед сверху. Только сегодня заехал-с.
— Здрасте, — сказал Лысый, — щас, секундочку, жену позову. А-аня!
В ванной шумела вода, и Лысый решил, что она купается и не слышит.
— Да вы проходите пока, — предложил он.
— Нет-нет, — покачал головой Михаил Яковлевич и широко улыбнулся: — Благодарю-с, я — только представиться. Сегодня никак не могу. А вот вас буду рад увидеть у себя завтра, если изволите-с.
Лысый закрыл дверь. Аня вышла из ванной в халате и с полотенцем на голове.
— Кто-то приходил? — спросила она.
— Сосед, — сказал Лысый. — Михаил Яковлевич. В гости нас зовет завтра. Пойдем?
На следующий день Лысый забыл о приглашении. Работы было много, актеры опять капризничали, а Аня звонила ему каждые полчаса, напоминая о себе и о том, что вечером необходимо купить. После работы они поехали в дальний супермаркет, где цены были чуть ниже, а выбор чуть шире.
Они долго ходили по магазину, останавливаясь в каждом отделе, и Аня, рассматривая товары, то и дело спрашивала Лысого:
— Даже не знаю, какой лучше: этот или тот?
Лысый не видел особой разницы. Сам он обычно покупал что-нибудь из середины: не самое дорогое, но и не самое дешевое, и чтобы выглядело симпатично. Вдаваться в нюансы ему было неинтересно. К тому же, когда он все-таки советовал Ане наугад, чтобы уже пойти дальше, она требовала объяснений и причин такого решения, а этих причин у Лысого не было. Чаще всего Аня ставила выбор Лысого под сомнение, спорила и, наконец, покупала что-то другое, но у следующего стеллажа вновь останавливалась в нерешительности и обращалась к мужу:
— Даже не знаю, какой лучше: этот или тот? Ты как считаешь?
В конце концов, это надоело Лысому, и он сказал:
— Выбери сама, а? Ты же хочешь это купить, а не я. Тебе и решать.
Услышав это, Аня нахмурилась, надулась и пошла прочь от него. Лысый хорошо знал этот ее прием. Аня уходила все дальше, а Лысый стоял с тележкой, полной продуктов, и тоскливо глядел ей вслед. Они оба прекрасно знали, что сейчас Лысый догонит Аню и начнет извиняться, каяться, стараться вновь привести ее в хорошее настроение, но Аня будет отворачиваться, делать вид, что не обращает на Лысого никакого внимания, а потом все же пойдет с ним, но будет всю дорогу до дома сердито молчать, и от этого Лысый будет чувствовать себя глубоко виноватым и несчастным. И только дома, после нескольких новых попыток Лысого объясниться, попросить у нее прощения неведомо за что, она, наконец, слегка оттает и, все еще хмурясь, скажет ему: “Как будто мне одной это нужно. Я могу и не делать этого, у меня и других дел хватает, знаешь ли, но я стараюсь, чтобы у нас был дом как дом. А ты даже помочь не можешь…”
“Ну, извини, извини, я просто устал”, — будет говорить ей Лысый и, с облегчением вздыхая, прижимать к себе.
К соседу Михаилу Яковлевичу Лысый зашел только через неделю. Зашел один, Аня была не в духе и идти не захотела. Михаил Яковлевич молча провел гостя на кухню, указал на изящный стул и достал из холодильника початую бутылку с узким горлышком. Отмахнувшись от слабых попыток Лысого отказаться, он разлил густую прозрачную жидкость по хрустальным граненым рюмкам.
— Не отказывайтесь, вам это необходимо-с, уж поверьте мне.
— Можно на “ты”, — махнул рукой Лысый и, наклонившись, понюхал водку. Пахло освежающе.
Они выпили: Михаил Яковлевич маленькими глотками, Лысый — залпом. Закуску сосед не предложил, но водка прошла приятно.
Как-то незаметно разговор стал непринужденней, Лысый расслабился, откинулся на мягкую изогнутую спинку стула. Выяснилось, что Михаил Яковлевич — дипломат, сотрудник посольства, объездил с миссиями множество стран, работал в Африке и Азии, много раз был удачно женат, а вернулся только в связи со смертью его любимой тетки, получив от нее в наследство квартиру, дачу и приличный счет в банке.
Лысый, увлеченный больше откровенностью собеседника, чем водкой, тоже разговорился, возможно, впервые проговаривая вслух то, что давно чувствовал и о чем думал.
— Я ее люблю и боюсь одновременно, — признавался он, уже пьяненький. — Боюсь сделать то, что ей не понравится, боюсь обидеть ее неосторожно, боюсь не выполнить то, чего она хочет… Боюсь спорить с ней даже! Вот она говорит: “Давай договоримся, что ты будешь каждое утро мусор выносить”. Ну что это за договор такой? Договор — это когда двое договариваются. А это не договор, а указание. Но я боюсь сказать ей об этом, потому что знаю — она опять обидится, а я останусь виноватым. Не понимаю, как это получается, но я всегда остаюсь виноватым.
Михаил Яковлевич слушал внимательно, а Лысый все говорил и говорил, пока, наконец, сам не смутился:
— Ой, простите меня ради бога, разговорился я. Я редко пью на самом-то деле.
— Да ну, что ты, не стоит, — сказал Михаил Яковлевич. — Я сейчас расскажу тебе одну историю, а ты послушай. Когда-то, много лет назад, я работал в Центральной Азии и завел там дружбу с местным лекарем по имени Закир-ака, от него-то эту историю и услышал. Жила, значит, там такая пожилая статусная апайка — то есть бабушка по-ихнему, и была у нее, значит, огромная квартира в самом центре, дети в заграничных университетах учились, а ей самой служанка помогала — хорошая такая девка, сиротка к тому же. Впрочем, неважно-с. У апайки много лет назад умер муж. И апайка всем рассказывала истории о его храброй смерти. О том, как во время выполнения ответственного задания напали на него двое неизвестных в масках. Истории, конечно, выдуманные. Закир-ака говорил, что муж ее, Касым, был подкаблучником и любил выпить, а азиаты вообще алкоголь переносят плохо, привычны они все-таки больше к опиатам и марихуане. И чем больше апайка им помыкала да командовала, тем больше он пил. На этой почве и откинулся — напился, блевать начал, извините-с, да блевотой своей и захлебнулся. Конечно, апайка в такой конец мужа поверить не могла и не хотела, чувствовала себя виноватой. И, чтобы вытеснить из памяти правду, начала сочинять истории и всем их рассказывать, да так натурально, что все верили. Понимаешь, к чему я?
— Не совсем, — признался Лысый.
— Все накапливается. Первая проглоченная обида обернется легким похмельем, а вот если продолжать пить долго, много и регулярно, то последствия могут быть куда серьезней. Вот и мотай на ус.
— Просто моя жена хочет все контролировать, — помолчав, сказал Лысый.
— Все контролировать невозможно! — воскликнул Михаил Яковлевич.
— Я знаю. Но то, что она может контролировать хотя бы меня, делает ее счастливой. А я хочу, чтобы она была счастлива.
— Уважаю, — сказал Михаил Яковлевич, хмыкнув. — Слушай, у меня идея! — вдруг подскочил он и полез в шкаф, — у меня тут ключи от дачи. Я сам туда еще не ездил, пока нужно решить некоторые дела в городе, а ты съезди — отдохни. Адрес тебе напишу. Поживешь на свежем воздухе, освежишься. И не вздумай отказываться, я настаиваю!
Лысый и не отказывался. Возможность поехать на дачу подвернулась удачно. К Ане как раз собиралась приехать подружка из Европы, и Лысый уже с тоской представлял необходимость слушать их разговоры до утра. Аня, конечно, узнав о решении Лысого, сначала обиделась, но потом решила, что так даже легче будет устроить подружку. Лысого она отпустила, но не простила, чтобы в дороге он переживал и мучился от чувства вины, а значит, вспоминал бы ее. Взяв два дня отпуска за свой счет — пятницу и понедельник, с расчетом вернуться во вторник, Лысый стал собирать сумки в дорогу.
В пятницу в семь утра он уже стоял в очереди на автовокзале. Глядя по сторонам, он ощущал какую-то нереальность, невозможность ситуации; ему казалось, что это Аня неведомым образом распалась, рассыпалась, превратившись в незнакомых людей и передав каждому лишь только какое-то одно характерное выражение своего лица или наделив каким-то особенным, лишь ей свойственным словечком, и теперь, когда Лысый это угадал, она вдруг стала просвечивать сквозь эти чужие лица. Лысый вдруг понял, что очень давно не оставался один, без нее. Билет покупать оказалось не нужно, очередь была живой — кто помещался в автобус, тот платил непосредственно водителю. Пропустив пару автобусов, Лысый, наконец, оказался в первых рядах, и, когда двери перед ним с шипением открылись, его втянуло внутрь.
Дорога оказалась долгой, дольше, чем Лысый ожидал. Он даже вздремнул, не выдержав однообразия пейзажа, но скоро проснулся, взволнованный, что проехал мимо нужной ему остановки. Название было записано у него на клочке бумаги, но водитель остановки не объявлял, и Лысому приходилось будить соседей. Это в конце концов надоело им, и здоровый дед в кепке, сидящий перед Лысым, доходчиво объяснил ему, как узнать нужное место. “Ты не ссы, как пути переедем, так сразу и слазь, оно и будет”.
Когда Лысому уже стало казаться, что старик шутил, автобус с грохотом перепрыгнул железную дорогу и, подняв пыль, остановился.
Это был даже не город, а небольшое село. Несколько старых домов, возле которых разгуливали куры. Пахло дымом. Невдалеке виднелась станция — одноэтажный сарай, возле которого на скамейке укрытый желтой жилеткой спал смотритель. Лысый прошел мимо него, оглядываясь в поисках людей, у которых можно было бы спросить дорогу, но, так никого и не увидев, вернулся. Он осторожно коснулся плеча спящего, потом толкнул сильнее и, наконец, стал трясти, пока смотритель не открыл пьяные мутные глаза. Лысый сунул ему клочок бумаги с адресом. Смотритель пошевелил губами, читая, а потом махнул неопределенно рукой и отвернулся. От станции влево уходила тропинка. Там, за деревьями, журчала река или ручей. Лысый пошел на звук. Берег был пологий, из воды торчал гнилой нос утонувшей лодки. Лысый присел на корточки, зачерпнул воды и умылся. Лес на другом берегу начинался почти у самой воды. Оттуда вдруг, напугав Лысого, выбежали лошади — белая и гнедой. Они жадно напились воды, а потом, фыркая и дрожа от удовольствия, стали кататься в пыли. Наконец, кобыла поднялась и побежала в лес. Гнедой вскочил за ней, подбежал, они потерлись друг о друга мордами и скрылись среди деревьев.
Лысый глубоко вздохнул и сел в пыль. И так хорошо ему стало, как будто здесь и сейчас только для него текла эта река, и только для него были эти бегущие лошади и эта затонувшая, остановившаяся навечно лодка. Лысый как-то сразу понял, что пока он там снимал свои передачи, здесь точно так же текла река и шевелили листьями деревья, но все это не было таким же живым и настоящим, пока не появился он, тот, кто мог смотреть на это и радоваться этому. Словно отозвавшись на его вздох, налетел порывистый ветер, взметнулась пыль. Лысый зажмурился и услышал тихий скрип где-то за своей спиной. Обернувшись, он увидел между деревьев покосившийся дом, заросший коноплей и полынью так, что он прошел мимо него, не заметив. Предчувствуя закономерность происходящего, Лысый вскочил и пошел к дому. На стене белой краской был написан номер. Лысый заглянул в бумажку с записанным адресом и вскрикнул от радости.
Еще не заходя в дом, он сразу обошел его со всех сторон, деловито прикинул, что деревья еще могут плодоносить, если расчистить двор от сорняка, потрогал облупленные глиняные стены дома, из которых торчал камыш, и почувствовал себя хозяином.
Приоткрывшаяся от порыва ветра дверь продолжала скрипеть. Лысый осторожно вошел внутрь и захлопнул дверь, с трудом накинув изнутри крючок на петлю. С приятным предвкушением он обернулся, чтобы оглядеть единственную, но довольно большую комнату. Посреди нее стоял стол, покрытый старой цветной клеенкой с какими-то азиатскими узорами, слева от него была большая недостроенная или недоразобранная кирпичная печь, а из-за нее выглядывала железная гнутая спинка панцирной кровати с кучей тряпья на ней. Пахло сыростью и мышами. На стенах висели картинки, явно выдранные из книжек. В углу прижимались друг к другу два табурета и этажерка с какими-то пыльными бутылями, банками и оплавившимися свечами. Все это ничуть не смутило Лысого. Напротив, ему сразу захотелось показать этим вещам, что он приехал и готов ими распоряжаться. Лысый щелкнул выключателем и убедился, что лампочка перегорела или электричества нет вовсе. За этажеркой он нашел веник с совком и сразу принялся за уборку, желая привести дом в порядок до наступления ночи. Снаружи шумел ветер, небо было затянуто тучами. В полумраке Лысый сметал с пола трупики мышей, обломки кирпичей, гвозди, сгоняя все это к порогу. Затем, найдя в сумке пакет с едой, он разложил продукты на столе, а в пакет сгреб мусор и выставил его за порог.
Когда стало уже совсем темно, Лысый зажег свечу и поужинал сардинами в масле, хлебом, сыром и томатным соком. Еды у него было немного, но завтра Лысый рассчитывал найти где-нибудь неподалеку местный магазинчик и потому не экономил. Есть было вкусно, как-то особенно хорошо. Лысый подумал, что, наверное, сейчас Аня, забыв все свои обиды, уже встретила подружку и отвела ее ужинать куда-нибудь в ресторан, и они сейчас вместе хохочут громче музыки в ожидании второго блюда. Он вдруг затосковал, но налетел новый порыв ветра, за окном сверкнуло, раскатился по небу гром, и зашелестел, набирая силу, дождь. И от этого мерного стука на сердце опять стало легко и радостно. Свеча мягко освещала комнату, дверь была заперта — дом не пускал ночь и грозу внутрь, оберегая Лысого. И удивительней всего было то, что Лысый не знал, чем он займется через минуту, через час, завтра, послезавтра. Он был полностью предоставлен самому себе — вне графиков и расписаний, вне указаний и советов. Лысый физически чувствовал, как распрямляются его плечи, освобождаясь от невидимого груза. И, поддавшись порыву, он распахнул окно, высунулся до пояса под дождь и, жмурясь, подставляя лицо воде, счастливо засмеялся.
Лысый представил себе, как сладко будет спать всю ночь, до первых петухов. Он отчего-то был уверен, что с утра непременно начнут кричать петухи. С собой у него был спальник, но ложиться на полу не хотелось, в углах шуршали мыши. В свете свечи ему казалось, что на кровати лежат какие-то старые одеяла. Он решил, что сбросит их на пол, а завтра разберет и выкинет самые негодные. Сняв с себя мокрую одежду, вытерев голову, лицо и торс полотенцем, Лысый взял свечу и подошел к кровати. Пламя колебалось от ветра, и в этом неровном свете ему показалось, как что-то блеснуло в дальнем углу. Он поднес свечу ближе и увидел лицо старухи, глядящей на него широко открытыми глазами.
Станционный смотритель, спрятавшийся от дождя в будке, проснулся от далекого дикого вопля, перекрывшего шум грозы, посмотрел на часы и, недовольно ворча себе под нос, снова уснул.
Тяжело дыша, Лысый сидел, обхватив голову, у самой двери. Поверить в такое предательство он был не в силах. Старуха появилась в шаге от счастья. Кусая губы, Лысый чуть не плакал и дрожащими руками все стискивал и тер голову, словно пытаясь выскрести это из памяти. Старуха была маленькой, она лежала в самом углу, укрытая до подбородка одеялом, и лицо ее было чистым и довольным. Казалось, что она сейчас видит что-то удивительное, прекрасное, самое дорогое в ее жизни, и закрыть ей глаза или хотя бы прикрыть лицо одеялом Лысый не смог, это было бы так же кощунственно, как отобрать любимую игрушку у детдомовца. Первым его порывом было как можно скорее уйти, забыть, сбежать, но гроза разыгралась не на шутку, дом скрипел, сдерживая порывы ветра, и уехать в такую погоду обратно в город было, конечно, невозможно.
Спустя какое-то время Лысый успокоился, но на кровать старался не смотреть. Укутавшись в спальник, он кое-как устроился на столе, убрав оттуда остатки еды. Уснуть в одной комнате с мертвецом Лысый вряд ли бы смог, но надеялся хотя бы согреться и отдохнуть.
“В конце концов, она мертвая, — рассуждал он вслух, — лежит себе и лежит. Благостная такая бабулька. Странно, конечно, но не страшно. А завтра утром пойду на станцию, все расскажу, ее и заберут”.
Теперь с каждой вспышкой молнии Лысый видел ее силуэт. “А бабка-то
святая, — вдруг мелькнула мысль, — в доме-то и нет ничего, ни еды, ни посуды, только картинки по стенкам. Одним духом и жива была, потому и лицо такое — просветленное. Да и целенькая она, а не вчера же, наверное, умерла. Ей-богу, святая отшельница-великомученица!” — и Лысый неумело перекрестился. От этих размышлений сердце застучало тише, ум успокоился, и вдруг новая мысль пришла ему в голову. Он подскочил, едва не перевернув стол, и, схватив свечу, стал рассматривать изображения, висящие на стенах. На неровных, вырванных из книг листах были нарисованы окружности и пунктирные линии, пересекающиеся под разными углами и обозначенные цифрами и греческими буквами. Лысый чувствовал, что в этом таится какой-то смысл, что, возможно, именно в этих изображениях была сокрыта тайна, открытая перед смертью старухе. Страх перед мертвецом сменился трепетным восторгом и благоговением. Схожесть картинок с иллюстрациями из учебника по физике внушала Лысому еще большее доверие, он видел в этом олицетворение слияния духа и разума, божественного и научного, объяснимого и запредельного. Расшифровать эти схемы Лысый не мог, но сердцем чувствовал, что сейчас прикасается к краю завесы, и где-то рядом находится источник всего и вся, и свет от этого источника уже просвечивал сквозь ткань. Он чувствовал, что волей судьбы оказался в том месте, где еще не затянулся до конца лаз, соединявший мир человеческий и божественный; в том месте, где человек (старуха!) постиг тайны бытия, и были открыты ему ворота в другой мир. И показалось Лысому, что сквозь щель этих закрывающихся ворот он сейчас видит то, что видела перед смертью старуха. Не веря, Лысый отставил свечу и потер глаза, и, словно вызванные этим движением, из глаз потекли слезы. Лысый с удивлением понял, что плачет. Грудь его стала содрогаться, по спине побежали мурашки. Лысый упал на колени и зарыдал в голос. Он рыдал, растирая по лицу слезы ладонями, сглатывая, сморкаясь, всхлипывая, размахивая беспорядочно руками и раскачиваясь из стороны в сторону. Он кричал пронзительным женским голосом, смеялся, икал и выл. Он гримасничал, раздувал ноздри, фыркал и катался по полу. С каждым движением и звуком он чувствовал, как меняется. Он чувствовал, как слой за слоем снимается, стряхивается с него тесная одежда, чужие слова, обиды и желания, как вываливается мусор из ушей и из головы, как скатываются люди с плеч и камни с шеи. Он стягивал с себя личину за личиной, с наслаждением чувствуя, как становится все легче и легче. Впервые за много-много лет он делал то, что хотел, и делал это изо всех сил. И когда ему стало уже казаться, что еще немного — и под следующим слоем не окажется вообще ничего, дождь кончился. Лысый лежал на полу, скорчившись, подтянув колени к лицу и ничего, совершенно ничего не чувствуя. В груди тихо звенело. И также тихо за окном запели, защебетали первые птицы.
“Хочу спать”, — подумал Лысый.
Он поднялся и взглянул на старуху. Та по-прежнему смотрела вперед спокойно и радостно. Лысый почувствовал переполнявшую его любовь и благодарность. Отряхнувшись, он осторожно залез на кровать. Панцирная сетка провисла, и старуха развернулась к нему лицом. Лысый поправил ей подушку, залез под одеяло и, крепко прижавшись к старухе, как прижимаются дети к спящей матери, уснул.
Побег седьмой. Мираж
Пиалка разбилась вдребезги. Михаил Яковлевич любил именно эту пиалку с “огурцами” и пил только из нее. В сердцах он накричал на помощницу, хотя понимал, что сам виноват — неосторожно схватился за слишком горячую и не удержал. Помощница, утирая слезы, полезла собирать осколки, а он, не желая видеть это, поднялся и быстро ушел в кабинет. Из окна открывался вид на шумную центральную улицу, полную смуглых торговцев, растерянных туристов и безмятежных псов. За красными глиняными домами возвышались башни минаретов и верхушки тополей. Часы отбили полдень, и вместе с ними издалека донеслась протяжная песня муэдзина, возвещая время второго намаза. Многие торговцы, бросив туристов, вернулись в лавки — молиться. Муэдзин пел красиво. В воздухе пахло горячей и влажной травой.
Шел третий день, как Михаил Яковлевич занял кресло заместителя чрезвычайного уполномоченного, и было страшно обидно, что все так начинается. Со старого места он привез с собой два огромных чемодана личных вещей, без которых не мог обойтись: коллекцию часов, разноцветные галстуки, нежный гобой, на котором давно и безуспешно учился играть, зачитанные, потрепанные книги, тяжелые и ароматные упаковки кофе, несколько пар сменных очков, а также любимую пиалку с “огурцами”. Михаил Яковлевич жалел даже не пиалку, а того, что сорвался, не сдержал эмоции. “Наверное, это климат, — размышлял он, — здесь слишком жарко, чтобы оставаться хладнокровным”.
Город ему нравился. Нравилась та органичность, с которой здесь воедино сливались прошлое с будущим. Многовековые мечети и дворцы, вопящие торговцы в тюбетейках, пирамиды арбузов и дынь — казалось, что все здесь сохранялось неизменным в течение нескольких столетий. И при этом совершенно естественно, словно горы, виднелись за всем этим высотные здания, в мечетях и дворцах горели электрические лампочки, тут и там срабатывали вспышки фотоаппаратов, выхватывая и освещая кого-нибудь из толпы, и лицо этого счастливчика немедленно озаряла улыбка, словно и впрямь в этот миг нисходило на него просветление.
Понимая, что сейчас нет настроения заниматься бумажными делами, Михаил Яковлевич решил пройтись. Надвинув шляпу на глаза, чтобы спрятаться от солнца и цепких взглядов зазывал, он прогулялся вокруг консульства, покурил на лавочке возле фонтана, купил ароматную дыньку у старой торговки, продающей их прямо из тележки, а потом, решив еще пройтись налегке, отдал дыньку двум чумазым девчонкам-попрошайкам. Он принял их за сестер, но потом засомневался, увидев, что одна из них — та, что постарше, — совсем русая, светленькая. Девчонки дыньку взяли, но не слишком обрадовались, и Михаил Яковлевич подумал, что, пожалуй, на обратном пути даст им мелочи.
Улицы были узкими, извилистыми, и потому он ориентировался на возвышавшийся над домами минарет с синей округлой верхушкой. Там, где проход становился шире, образовывались солнечные лужайки, на которых грелись кошки. Они открывали глаза, чувствуя его шаги, слегка сжимались, готовые в любой момент вскочить, но не шевелились, дожидаясь, пока Михаил Яковлевич пройдет мимо. То и дело встречались лужи мыльной воды; похоже было, что после стирки местные жительницы выливают ее прямо на улицу с верхних этажей. Подумав об этом, Михаил Яковлевич стал внимательнее поглядывать вверх. Наконец стены расступились, и он вышел на залитую светом площадь, посреди которой, дрожа и почти улетая в небо, стоял древний дворец, протягивая ракеты минаретов к солнцу. Он был громаден и вместе с этим почти невесом. Казалось, что это мираж, и первый же порыв ветра рассеет его.
— Скорее все вокруг исчезнет, а он останется. — Михаил Яковлевич вздрогнул и обернулся. У него за спиной стоял старик с метлой. Старик усмехнулся: — Всем так кажется, вы не первый. Я сам в детстве боялся внутрь зайти, думал, что он вместе со мной и исчезнет. А потом стены потрогал и привык, успокоился. Вы недавно здесь?
— Да, — растерянно кивнул Михаил Яковлевич.
— Так вы заходите внутрь. Это раньше туда чужаков не пускали, а сейчас музей сделали, деньги за вход берут. Вон там, видите, касса.
Возле кассы стояли туристы, человек пять. Ожидая своей очереди, Михаил Яковлевич понял, что его назвали “чужаком”, и это ему не понравилось. Была в этом какая-то скрытая агрессия, мол, мы смирились с тем, что ты здесь, мы тебя больше не трогаем, но присматриваем за тобой. Будь осторожен. Ему сразу сделалось неуютно. Он вдруг передумал заходить в музей и торопливо, ощущая на себе удивленные взгляды, пошел прочь.
Если сюда он двигался, ориентируясь по крыше минарета, то теперь опознавательных знаков не было. Он по-прежнему шел по узким извилистым улочкам, стараясь восстановить путь по памяти. Но чем дальше удалялся от музея, тем больше убеждался, что заблудился. По-прежнему ему встречались ленивые коты, грязные мыльные лужи; Михаил Яковлевич, надеясь на интуицию и удачу, сворачивал то в один, то в другой проулок, но на центральную торговую улицу, ведущую к консульству, выйти никак не мог. Набежали тучи, стал накрапывать дождь. Несколько раз где-то впереди мелькали человеческие фигуры, но, когда Михаил Яковлевич окликал их, они лишь испуганно прибавляли шагу и стремительно исчезали, то ли сворачивая, то ли заходя в дом. Несколько раз Михаил Яковлевич стучал в двери, кидал камушки в окна, но никто не выходил и не откликался. Скорее злой, чем испуганный, он увидел в этом еще одно проявление своей чужеродности этому городу. Улицы словно сами путались, не желая выпустить его из своего лабиринта.
В конце концов, он присел на крыльце дома, стоявшего на распутье пяти уходящих в разные стороны улочек. Хотелось курить, но сигареты кончились, и это тоже сильно раздражало его. Вдруг раздались шаги и смех, и на перекресток выбежали две чумазые девчонки. Михаил Яковлевич сразу узнал в них тех самых попрошаек, которым несколько часов назад отдал желтую дыньку. Они тоже увидели его и остановились в нерешительности. Боясь спугнуть свою удачу, Михаил Яковлевич широко улыбнулся и сказал: “Привет, девочки! Ну, как дела? Как дыня? Понравилась? — Девчонки хмуро молчали, но стояли на месте. — По-русски понимаете, да? — спросил Михаил Яковлевич, — хотите заработать? — Он полез в кошелек, достал пару купюр и показал их девчонкам. — Я тут слегка заблудился. Вы меня проводите, а я вам дам денег. Договорились?”
Девчонки переглянулись. Старшая кивнула, подошла и протянула руку. Михаил Яковлевич сунул ей деньги в грязную ладошку.
Сначала девчонки шли впереди, держась от Михаила Яковлевича на расстоянии, но потом успокоились и пошли рядом. Они все же оказались сестрами, но отца не знали (Михаил Яковлевич решил, что это и есть причина их внешнего отличия), а мать бросила их год назад, уехав с чужим мужчиной в другой город, а может, даже и страну. Старшую звали Нияра, ей было двенадцать, несмотря на возраст, она уже работала — мыла по вечерам полы в одной бедной чайхане, а по выходным вместе с сестренкой ходила на центральную улицу собирать деньги с туристов. Младшая — шестилетняя Жанелька — занималась домом. За комнату, в которой они жили раньше вместе с мамой, девчонки платить не могли, но сумели найти себе жилище на чердаке одного большого нового дома и устроились там. Девчонки рассказывали о своей жизни спокойно и без стеснения, и это особенно тронуло Михаила Яковлевича. Он вдруг вспомнил о том, как разозлился утром из-за разбитой пиалки. Теперь это казалось совершенным ребячеством, бессмыслицей, вздором. Он никогда не был близок с детьми, они были обыкновенно слишком капризны, своевольны, требовали к себе внимания. А эти чумазые сестры были спокойными и честными, говорили ясно и рассудительно, и ему внезапно пришла странная идея, что он мог бы удочерить их. Испугавшись, Михаил Яковлевич сразу мысленно отказался от этого, оправдываясь тем, что постоянно в разъездах, да и не имеет опыта в воспитании. Но мысль продолжала развиваться сама, он уже представлял себе, как возвращается домой из командировки, и ему на шею со счастливыми криками: “Папа! Папа вернулся!” кидается Жанелька, а Нияра стесняется, но не может сдержать радости, и, когда он поворачивается к ней, тоже подбегает, чтобы обнять, и тут же тянут, тянут его в столовую — “Папа, смотри скорее, это тебе”, а там мясной пирог, его любимый! весь в отпечатках маленьких старательных девчачьих пальцев; “А теперь — гулять!” — говорит он, и девочки убегают в свои комнаты, а возвращаются: Нияра в белом, Жанеля в розовом, кружевном — и он достает им из чемодана подарки: Нияре — серебряную, в камушках, заколку-стрекозку, а Жанельке ободок со смешным зайцем, и они выходят — держась за руки, и прохожие с улыбками оборачиваются: “Какая приятная семья!”, а вечерами он читает им сказки, Нияра делает вид, что уже большая, что ей не так уж интересно, но слушает, а у Жанельки от сосредоточенного внимания аж открылся рот, она ждет не дождется того, что же случится дальше, но страница следует за страницей, ее начинает клонить в сон, и вот они уже заснули, и Михаил Яковлевич осторожно целует девочек в лоб и выключает свет. Фантазия была настолько реальной, что Михаил Яковлевич чуть было не рассердился, опустив глаза и увидев, как перемазались доченьки, стоило ему отвлечься, но тут же пришел в себя.
— Мы почти пришли, — сказала Нияра.
И действительно, свернув за угол, они оказались на центральной улице. Вдалеке виднелось здание консульства. Сестры остановились. Михаил Яковлевич взглянул на них, представил, как они возвращаются на свой чердак, прижавшись друг к другу, кутаются в старые одеяла, всхлипывают, вспоминая маму, и понял, что не может отпустить их.
— Слушайте, девчонки, — сказал он, — хотите есть?
Привратник из местных удивленно посмотрел на девочек и Михаила Яковлевича, но ничего не сказал и открыл дверь. Михаил Яковлевич провел сестер в свой кабинет и усадил на диван. Они сели на краешек, готовые в любую минуту вскочить. Михаил Яковлевич поднял трубку, чтобы распорядиться о еде, но вдруг посмотрел на девчонок и понял, что в таком виде не может вести их в столовую. Они сидели напряженные, как волчата, странные, чужие в этом месте, среди кожи и красного дерева. Михаила Яковлевича словно окатило холодной водой. Словно ветром сдуло мираж, возникший у него в голове. Здесь, у себя в кабинете, среди своих вещей, он неожиданно ощутил чужеродность этих чумазых девчонок, увидел совершенную несовместимость их мира и его. И как только могло прийти ему в голову жить с этими детьми? Да мало ли попрошаек!
Нияра, наблюдавшая за ним, словно почуяла произошедшую перемену и поднялась.
— Мы не хотим есть. Просто заплатите за то, что мы помогли.
— Я ведь уже заплатил! — с недоумением вскинул брови Михаил Яковлевич.
— Этого мало, нужно больше.
— Ну, это уже наглость, — Михаил Яковлевич обрадовался, что повод прогнать их нашелся сам собой. — А ну, бегом отсюда, ни копейки больше не получите.
— Давай деньги, — сказала Нияра, — а то мы сейчас такое тут устроим, не обрадуешься. Я сейчас закричу, а когда прибегут — скажу всю правду.
— Какую правду? — удивился Михаил Яковлевич.
— Что ты нас хотел изнасиловать.
“Вот это да, — подумал заместитель чрезвычайного уполномоченного, — а ведь это пахнет скандалом. Девчонка не дура”.
— Поверят мне, а не вам, — сказал он, наконец.
— Нет, — покачала головой Нияра, — поверят нам. Нас двое, а ты один. И ты здесь чужой. Чужие всегда врут. Особенно мужчины. Богатые мужчины. Так что давай деньги.
Михаил Яковлевич медленно направился к столу и достал из ящика портсигар. В комнате было так жарко, что рубашка неприятно липла к телу, стучало в висках. Михаил Яковлевич расстегнул верхние пуговицы, вытащил сигарету и, сев в кресло так, чтобы не прислоняться к спинке, закурил.
— Итак, сколько ты хочешь? — спросил он, выдохнув дым.
— Тысячу, — сказала Нияра, — или две. Все что есть.
— А если у меня есть сто тысяч? — усмехнулся Михаил Яковлевич. — Или ничего нет?
— Я сейчас закричу, — сказала Нияра.
— Нет-нет, не нужно, — помахал рукой Михаил Яковлевич. Он достал бумажник и вывалил на стол все его содержимое.
— Не знаю, сколько здесь, но больше нет, честно, — он подвинул рукой кучу купюр и монет к противоположному краю стола.
Нияра подошла к столу и стала сгребать кучу, заталкивая деньги себе за пазуху. Под ее рубашкой стали видны маленькие круглые груди, и Михаил Яковлевич внезапно почувствовал, что возбудился. Тяжело дыша, он дрожащей рукой вытер пот с лица. В глазах защипало, зарябило, и от этого еще неестественней стало все вокруг, словно во сне. “Как же здесь жарко”, — подумал он, уже понимая, что не может сдержать себя. Где-то на краю сознания всколыхнулась мысль о разбитой пиалке, и он даже еще попытался за нее уцепиться, вытянуть себя из одуряющего марева, но было уже поздно. Жар захлестнул его, и, бросив сигарету, он внезапно наклонился вперед, схватил Нияру за волосы и зажал ей рот. Нияра замычала и вцепилась в него руками, стараясь вырваться. Жанелька испуганно замерла на диване, раскрыв от ужаса глаза. “Тсс! — сказал Михаил Яковлевич, — не нужно кричать”.
Он стал осторожно обходить стол, удерживая Нияру, но она внезапно и сильно дернулась, вцепилась зубами в его ладонь и, когда он рефлекторно отдернул руку, вырвалась и закричала. Одним прыжком Михаил Яковлевич оказался перед ней, с силой бросил на диван и, схватив подушку, зажал ей лицо, заглушая крик. Жанельку, так и не сдвинувшуюся с места, он прижал к себе лицом и, сдавив ее локтем, задрал юбку Нияре, стараясь сорвать с нее трусы. Это почти получилось у него, когда он вдруг почувствовал, как что-то мокрое течет у него по ноге. Михаил Яковлевич посмотрел вниз и увидел, как из-под ножек Жанельки растекается по мраморному полу желтая лужица. Он вдруг увидел себя со стороны — красного, растрепанного, с безумными глазами. В ужасе он отодвинулся, и Нияра, почувствовав это, скинула подушку и выкарабкалась из-под него. Схватив Жанельку за руку, она размахнулась и с силой ударила Михаила Яковлевича в нос. От боли он на секунду ослеп, словно сработала вспышка фотоаппарата, на секунду выхватив, озарив его лицо, и в этой белой слепоте проступил невесомый, прозрачный дворец, тянущийся своими минаретами к солнцу, — проступил и исчез, и остался только беспорядок темной душной комнаты, в которой уже не было ни Нияры, ни Жанельки.
Михаил Яковлевич хотел крикнуть привратнику, чтобы задержал их, но передумал. Из окна он увидел, как сестры выбежали на улицу. Вечерние фонари только зажглись, воздух пах дымом шашлычных, из дорогих кабаков звучала музыка, лавки призывно светились. Дождавшись вечерней прохлады после жаркого дня, люди шли на прогулку.
Девчонки быстро смешались с толпой, и только тогда, чуждый этому городу миражей, Михаил Яковлевич задернул шторы.
Алма-Ата, 2010