Рубрику ведет Лев Аннинский
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 6, 2011
Страна — непредсказуемая… Удалая и безалаберная… Много болтовни на кухнях и много водки… Все для своих… Традиционная неприязнь к чужим и умным… Немного иностранцев России не помешает.
Александр Гордон.
Венгерская летающая рюмка и иные тексты, обсуждавшиеся нами за тем же столом.
По нынешним телешоу-временам надо уже уточнять, какой именно Александр Гордон. Нет, не тот, который с экрана руководит обсуждением фильмов. А тот, который сам когда-то делал фильмы. Например, “Схватку в пурге”, “Двойной обгон”, “Выкуп”. А до того — учился во ВГИКе вместе с Шукшиным и Тарковским. А до того — служил в кавалерии (или в артиллерии? — в артполку на конной тяге). А после того — написал мемуары о Тарковском (точнее, обо всех Тарковских). А теперь заявил о себе как уверенный прозаик. В чем могут убедиться читатели его книги “Венгерская летающая рюмка”.
Насчет рюмки спорить не буду, хотя приземляется у нас обычно стакан, впрочем, это дело тонкое, а иногда и граненое. А вот с венгерским наполнением я чуточку подожду. Как и с немецким, литовским, таджикским и цыганским. Потому что суть в том, каково наполнение русское. А оно так интересно у Александра Гордона, что этот вопрос вполне мог бы обсудить со своими собеседниками и тот Александр Гордон, который устраивает “Закрытые просмотры”. Я, во всяком случае, готов прокомментировать у Александра Гордона (автора венгерской рюмки) дерзкую мысль о том, что в России народ не очень хорошо знает, что ему делать с властью, а власть — что ей делать с народом.
Тут надо сообразить, где власть и где народ. В каждом конкретном случае.
Майор, орущий на лейтенанта, — это власть? А майор, на которого может наорать полковник? Про генерала молчу: генерал в крайнем случае наорет на полковника. Но эти военные чины сверху донизу — власть или не власть? А лейтенант, оказавшийся с солдатом вне расположения части и лишившийся, как и солдат, военной формы (по случаю ливня, совпавшего с появлением прекрасной дамы), — он еще может на него наорать или уже нет?
У Гордона — нюх на такие ситуации. Когда к власти пришел (ненадолго) Юрий Андропов, то послал агентов, чтобы отлавливали прогульщиков и сообщали по месту работы. И вот был отловлен такой прогульщик, который оставил свое место работы в суде и пошел купить пива, — “через три дня бумага легла к нему же на стол. Он не успел принять строгие меры взыскания к самому себе, потому что как раз Андропов умер”.
Генсек умер — дело живет. Где оказывается власть, когда ее ветви схватываются друг с другом (нет, не в солидарном рукопожатии, а в рукоприкладном соперничестве)? Вот, например, сбегает из психушки больной; его ловит милиция, но ловит же и охрана той больницы, из которой его нельзя выпускать.
Сюжет — для голливудского боевика, как со знанием дела сообщает нам Гордон. И отдается жанру. Допросы, погони, засады, спрятанный нож, набитые морды, улики, трупы… Написано все экономно, точно, суховато. Эротические сцены, напротив, влажны и сочны. Что объясняется сюжетно-клинически: “Только сумасшедшие бывают бурными в постели” (а сбежал герой, как мы знаем, из психушки), а еще объясняется спросом публики, чувствующей, что теперь “в мире секса все краны сорваны”…
Но не хочу отвлекаться от того главного, что открывает нам Гордон с помощью своего голливудского боевика.
Дело в том, что один из следователей специализируется по криминалу, связанному с перекупкой драгоценных, полудрагоценных и поддельных камней, а у одной из фигуранток как раз и обнаруживается такая коллекция. Браслет из Киргизии, колье из Литвы, чеканка из Армении…
Следователь задает законный вопрос:
— У вас украшения из всех советских республик… Вы сознательно это делали?
— Нет, конечно, — отвечает честная коллекционерка.
— Да, конечно, — отвечаю и я, потому что вижу в повествовании Александра Гордона экспертизу нашего многонационального мира во времена как советского строя (“Записки лейтенанта”), так и постсоветской перестройки (“Деревня”) и, конечно, в романе “Летние облака”, которые прикрыли “Венгерскую летающую рюмку”.
Вот с венгров и начну.
Лейтенанты наши снимают жилье в мадьярском селе. Дочь хозяйки, молодая красавица, с трудом терпит русских оккупантов и ненавидит само слово “комсомол”, которое они принесли на своих штыках. Но роман с нашим лейтенантом — крутит!
Он — не уверен, что она любит его, “чужого ей по духу офицера”. Но роман с нею — крутит!
В перенасыщенной страхом и ненавистью Европе первых послевоенных лет души ищут путей друг к другу — как проходов через минное поле.
Жизнь прожить — поле перейти, засеянное осколками поле.
Я не говорю об истинах общеизвестных. Что бы ни случилось, болгары русских все равно любят, а поляки все равно не любят. Или: после ухода цыган надо проверить, все ли хорошо лежит, потом — догнать их, отобрать украденное, после каковой разборки стороны расходятся… рискну сказать: достойным шагом…1
Диалог национальных душ — лейтмотив прозы Гордона. Украинцы — прямо-таки созданы для армейской службы: “старшина в роте или в батарее обычно — украинец”.
А литовец?
А литовец, сызмала привыкший у себя дома управляться с лошадьми, запросто будет управляться с ними и в советском артполку; правда, сосед его по хутору подался в “лесные братья”, в связи с чем нашего литовца таскают на дознания; в каком тоне с ним разговаривают, можно себе представить; понятно и то, что с лошадьми ему куда приятнее разговаривать, чем с дознавателями. Но что касается службы, то литовец несет ее пунктуально…
Мир состоит не просто из людей. Мир состоит из людей, у которых за плечами тысячелетний опыт предков; опыт этот не сведешь к пяти-шести элементарностям хоть тоталитарного, хоть либерального кодекса, — надо мириться с бесконечностью человеческих вариантов.
— Кто они такие? Гуцулы, русины или какие-то лемки? — соображает наш лейтенант, беседуя с вислоусым стариком в карпатском селе.
— Кто вы такие? Украинцы? Гуцулы?
— Ни-и-и…нэ украинци.
— Гуцулы?
— И нэ хуцулы.
— А кто же?
— Мы — русины.
— Русские, что ли?
— Ни-и. Нэ русские. Мы — русины.
И это же тонкое этническое “ни-и” наследуется чресполосно следующей, постсоветской эпохой, только наполняется новым смыслом.
Вот несколько картинок из постсоветских очерков Гордона… Картинки вроде бы “скользят” параллельно действию, но в них заключено (для меня) не меньше смысла, чем в допросах по ходу голливудского боевика.
Напротив церкви — памятник Ленину. Бабка под ним торгует огурцами. В кустах укрылся азербайджанец: “крышует русскую старуху и свой товар”.
Памятник недавней власти (напротив памятника давней власти) не мешает сотрудничеству народов в условиях перестройки?
А посмотрим.
“Церковь начали ремонтировать. Навезли машинами песок и гравий. Две стены в строительных лесах. У стены храма молодые таджики по-восточному не спеша ставят строительные леса. На корточках внизу сидят их соплеменники. Этот кусок Востока — теперь обычный российский пейзаж”.
Что интересно в этом “куске Востока” — неспешное спокойствие и уверенная рабочая хватка. По контрасту с нервической тусовкой местных авторитетов: подъехали на машине к памятнику (к тому самому, что напротив церкви), что-то орут прохожим.
Что орут — в это лучше не вслушиваться. Но если вслушаться (я кое-что смягчу), то они орут здравицы в честь Гудериана и Мантейфеля — по случаю того, что в этих местах в войну гитлеровские генералы как следует проучили русских…
Проорали, прыгнули в машину, укатили.
Не бред ли все это?
Бред. Но какой-то вывернуто логичный, что ли. Русские стараются хоть на немецкой теме пробудить в себе чаемую ярость, потому что боятся собственного неистребимого благодушия?
А немцы? Что они теперь делают в наших градах и весях: слушают здравицы фашистским генералам?
А немцы не слушают. У них такие здравицы запрещены законом и запретны в обществе. Молодые гости из объединенной Германии разглядывают в нашей деревне дома и поражаются “отсутствию цветов в саду, у дома, или цветов в горшочках, висящих на окнах или стоящих у дома”. Вежливые такие немцы, деликатные, в очках из тонкой металлической оправы, аккуратно в джинсу одетые. Молодые стажеры-ученые, биологи. Изучают нас.
Что-то не по себе мне от этой деликатности. Так и хочется спрятаться куда-нибудь, в глушь сбежать с этой улицы, в тот заросший овраг, на дне которого журчит ручей, играют камушки, поют птички…
И что же?
“И вдруг я замечаю, что недалеко от ручья замер и стоит, слившись с деревьями, травой, птичьим гомоном самый настоящий индиец, в яркой чалме, в тонком и цветном хлопковом одеянии. Смуглый, черноглазый. Бородатый и очень красивый… Замер, слился с голосами природы, с сырым воздухом оврага. Не оторвать ему глаз от невиданного, а может быть, и непонятного. Но стоит в гармонии, и сам гармония… И очень чужой в наших местах”.
Чужой? Да ведь и мы с нашей мировой всеотзывчивостью, с нашей тягой к невиданному и непонятному — чужого не чуем. Мы ж весь мир жаждали в родню принять! Ну, и приняли. И уверены, что весь мир от нас в восторге.
А весь мир смотрит на нас так деликатно из прорубленных нами окон и из щелей нашего щелястого дома. С большим интересом смотрит, примечая и обдумывая, что с нами, русскими, происходит и что с нами делать, если мы не знаем, что с собой делать.
Это и есть то главное, глобальное, неотступное, что старается объять и обдумать Александр Гордон в своей “Деревне”, в “Записках лейтенанта” и в летающей между ними “Венгерской рюмке”.
Вот русский человек, встреченный в послевоенную скудную эпоху в военной части. Майор.
Тот самый майор, который, напившись до зеленых чертей, орет на лейтенанта, оскорбляет его, измывается и называет… русской свиньей, да еще на немецкий манер, как запомнилось ему на фронте: “Хенде хох! Руссиш швай!”
Опять: надо же довести себя до запредельной ярости, чтобы справиться со всепрощением, дремлющим на дне русской души?
Семья у майора погибла — вся — под немецкими бомбами во время эвакуации. Воевал он отчаянно. За освобождение Минска получил Героя и “Золотую Звезду”. Потом за пьяные дебоши все тихо отобрали. Продолжал куражиться. Кричал, что он не Байрон, он — другой. В конце концов застрелился.
Но это — случай вопиющий, русская беда в растопыренном виде, между властью (майор все-таки) и народом (выше майора так и не поднялся). Ярко, горько, безнадежно.
Рядом с ним — солдатик, вроде бы простецкий, москвич (москвичам завидуют и потому ненавидят), но из Марьиной Рощи, вроде бы приблатненный. Но службу несет исправно…
Если не считать традиционных пьяных дебошей, в ходе которых солдата вяжут другие такие же солдаты и кладут в конюшне отсыпаться…
И если не считать приступов традиционного же разгильдяйства — от злобы “на весь мир”. Откуда злоба? От обиды. Не весь мир?! Да! “А больше всего — на самого себя”. Но почему? “А вы меня не трогайте! Я вот такой человек”.
Тот говорил: “Я другой”. То есть не такой, как все. Этот говорит: “Я такой”, то есть не такой, как все. Русский комплекс. От судьбы не уйдешь. Хотя реализуется судьба по-разному. Одно дело — Герой, награжденный и развенчанный, покончивший с собой. Другое дело — солдатик, от куража лезущий на стену. Буквально: решил сбежать в самоволку, полез. Часовой (между прочим, тот самый литовец), по уставу, выстрелил в нарушителя. Попал в ногу. Наехали дознаватели: не было ли “неприязненных отношений”? Литовец сначала не понял, что это такое, потому сказал правду: не было. Стрелял, потому что так следует по уставу.
Литовца за образцовое исполнение службы поощрили отпуском, и он поехал к матери. А наш куражистый скончался через четыре дня от сепсиса, естественного при ранении в ногу.
По той же русской причине погиб: не сумел примирить в себе запредельную волю и задавленность чужой волей. Как-то тихо погиб, “статистически”: пенициллину в медчасти не хватило, а может, не хватились вовремя.
Армия послевоенная перебаливала долго. Но в небытие не ушла.
В небытие прицелилась деревня. То есть в следующие десятилетия стала вымирать. Или разбегаться. Оставались — старики. Молодые, не находя работы, отваливали в город. Или промышляли в округе. То есть воровали. Потом получали срок. Потом, если удавалось, из зоны бежали.
Нет, это у Гордона просто потрясающая картинка современной деревенской жизни. Бежит из заключения зек, его ловят. Он запутывает следы, в родной дом не идет, идет на дальнюю заимку. Но его и там ловят, потому что прочесывают округу с вертолета.
С вертолета! На районном уровне! Двадцать первый век!
Интересно, а в вертолете кто? Солдат (внутренней службы) выслеживает зека? Он — власть или не власть? А человек-зверь, убегающий от него по родным тропам, — это народ? Или не народ?
А если убежит этот народный герой от вертолета? Где он найдет пропитание?
Известно, где. Или случайного встречного ограбит (а то и угробит: зеки, как известно, народ безжалостный). Или по домам пойдет брать, что плохо лежит (цыганам можно, а нам нельзя?).
Гордон кончает книгу “исчезающе” многозначным эпизодом. Входит такой гость в дом, начинает грабить. Убивать не хочет, но старушка-хозяйка умирает от испуга. Ее родственники грабителя ловят и избивают. Причем норовят до смерти. До смерти им не дают, отбирают жертву.
Что власть будет делать с преступником? Что народ будет делать с властью, от народа неотличимой?
“Наташа, ты привези ружье, и мы его пристрелим в овраге”.
В овраге! — знает же Александр Гордон цену слову.
Много горечи в его книге. Отчаяния нет.
Тысячелетие живет народ на этой полуосвоенной, недоосвоенной, полудикой земле “рядом с волками и медведями”.
Что станется, когда еще через тысячелетие эту землю доосвоят? Легче будет?
Может, и будет. Но не нам.
А нам — жить в привычной непредсказуемости, в нашей чисто российской способности попадать в безвыходные положения и выходить из них с чисто русским талантом, расплачиваясь за неизбежные страдания великой культурой.
Только вот пасть лучше не раззевать. А то венгерская рюмка залетит. Из тех заоблачных высот, куда нам так хочется.
1 Этот “достойный шаг” — стилистическая находка Гордона, иногда посверкивающего своим литературным пером… Солдаты, одевающиеся по тревоге и вбрасывающие ноги в сапоги, — такое же стилистическое попадание… Но не буду отвлекаться от главной темы — от диалога национальных душ.