Роман. С армянского. Перевод Лилит Овсепян
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 6, 2011
Не дожидаясь, пока хмурое Арцахское небо прояснится и позволит летать вертолетам-бабочкам, Гор повторил легендарное путешествие маминого дяди Валеры и верхом на Ангеле добрался до Армавира, не забыв, проезжая мимо Акналича, указать коню на вековечные владения его огненного отца. Ангел и сам инстинктивно рванулся к озеру, заржал и, если бы всадник дал ему волю, кинулся бы в воду вместе с седлом и снаряжением.
Весть о покушении на президента всколыхнула страну — полицейские, тайные и явные агенты национальной безопасности сновали на дорогах и улицах, войска в полной боевой готовности ожидали команды, пограничники каждые десять минут информировали о ситуации на границе с соседними государствами, небо дрожало от рева самолетов и вертолетов. Оппозиция заказчиков покушения прослеживала в Турции, Россия примечала руку спецслужб США, Запад отмалчивался…
Когда Гор добрался до дому, ошеломляющее известие повторяли по телевизору в шестой раз. Разноглазую дикторшу заменил облаченный в подобающий моменту черный пиджак и завуалировавший черными очками возможные виляния в глазах молодой человек, чей торжественный голос напоминал голос русского еврея Левитана, бесившего в свое время фюрера. В сообщении появились новые детали: замаскированный под садовника террорист и оказывающий ему содействие телохранитель Долдон успели признаться, что они — наемники, а вот кто заказчик, объявлять пока нецелесообразно. Разумеется, в интересах следствия.
Сидевшие перед телевизором Аветик с Овсанной не слышали ржания Ангела во дворе и указаний Гора Енокову немому, взявшемуся ходить за конем. Ошалевший от радости немой приплясывал вокруг коня, гладил его взмокшую гриву и с упоением нюхал свои пальцы. Тоска по коню была у немого. Вдова торговца керосином продала лошадь болтливому езиду из Арагаца, пригнавшего в Армавир овец для бойни, и наказала: прежде чем оседлать или запрячь — искупать лошадь в Бингельских водах, мыть ее, пока не исчезнет запах керосина. “А то если войдешь с ней в отару, ни овечьего мяса не съесть, ни молока не выпить будет”… Арагацкий волк1 не побрезговал мясом некупаной лошади Енока, ударил прямо в брюхо, выпустил потроха и, пока подоспел езид, удалился с поля боя, прихватив с собой трофей.
1 Арагацкий волк. Арагац — гора в Армении.
Увидев мешок в руках возникшего перед дверью езида, Енокова вдова предположила, что тот мяса принес или головку сыра в благодарность за верную лошадиную службу. Пригласила в дом, отрядила сына в сад за спелыми абрикосами. Езид молча попил кофе, покушал абрикосов, поколол крепкими зубами косточки, по ядрышку расставляя на столе. И постепенно упорядоченная расстановка абрикосовых ядрышек вдруг обрисовала на столе лошадиный череп. Немой набросился на мешок, вытряхнул содержимое, и лошадиный череп покатился по двору.
— Подумал, это как память, — заговорил, наконец, езид, — может, сохраните…
Высвободившись из объятий отца с матерью, Гор бросил взгляд на голубой подрагивающий экран, и хотя низко летающие вертолеты своими размашистыми лопастями раскачали антенну и исказили изображение, под перекошенным образом террориста, сидевшего напротив следователя, явственно проступало лицо Долдона.
— Долдон — террорист? — рассмеялся Гор. — Театр все это…
Попросил мать приготовить яичницу с помидорами, разулся, стянул с себя носки и ступил в сад.
— Истосковался!.. — растрогалась Овсанна.
“Прощается…” — подумал Аветик.
Избавленного от хурджина и сбруи Ангела Еноков немой увлек к себе во двор, по зову отцовского ремесла впряг в телегу, что долгие годы, увитая вьюнком и плющом, стояла прислоненной к стенке сарая, напоминая остов разбитого корабля, и пытался, круша ржавчину, отворить ворота, запертые со дня Еноковых похорон. Ангел топтался, волоча незнакомую колымагу по двору, тужился, гнулся в коленках, но вьюнок с плющом не давали сняться с якоря, и вековая пыль, затвердев, тормозила колеса. Заглохли колеса, не вращались — скользили по земле. Порожденный фырканьем и ржанием коня запах керосина выманил на балкон Енокову вдову, которая в ответ на видение терла глаза и ждала пришествия оплакиваемого, безнадежно запаздывающего в этот ленивый, объявивший засуху день. Застывшим, неподвижным сном было видение, сродни растрескавшейся фотографии — ни опровергнуть, ни подтвердить. То ли был Енок, то ли не было. Телега, лошадь, запах керосина подсказывали, что есть, между тем его не было. И покуда отворялись ворота, покуда глаза Еноковой вдовы в последний раз зажмурились, чтобы ни утвердить и ни опровергнуть видение, покуда с перепачканным лицом Еноков немой, прихрамывая, брался за узду, Гор, опередив Аветика, обхватил Ангелову шею и, задыхаясь от быстрого бега вприпрыжку, не мог восстановить дыхание, чтобы как следует — и в мать, и в отца — обложить друга. Обманутая неясным видением вдова прослезилась, пытаясь скинуть висевший на балконном столбе мешок, но чтобы отрезвить немого, требовалась либо гроза, либо пинок. Яростно встряхивая поводья и хлеща коня по бокам, немой мысленно отправился на улицу и навострил Ангелову голову на клич удода, исходящий от телеграфных столбов, от тополиных макушек, от водонапорной башни, от обломков развороченной Сардаровой ограды1, от холмов погребенной столицы, от виноградных садов, от колючего аромата пшатовых2 деревьев… Кличем несется удод, а не яйцами… Кладет яйцо и убегает, кладет яйцо и убегает… Яйца кличут, а его нет — он пересек пограничную речку и шелестом крыльев разбудил дрыхнувшего под кустом турка-аскяра. Трет аскяр воспаленные глаза — опять, что ли, рехнувшийся армянин шагнул в реку или угнанную скотину привезли на продажу?.. А лягушки… Десять, двадцать, сто, тысяча… Выползли с кваканьем из сухих ручьев, скачут… куда?..
1 Стена Сардарова монастыря.
2 Пшат — финик. Китайский финик, растет в Китае, Закавказье и Средей Азии (примеч. ред.).
Раскраснелся Еноков немой, вспотел, нечленораздельные звуки издавал, и звуки эти, иногда удобно усаживаясь рядышком, сливаясь в осмысленные сочетания. Так в устах лопочущего в люльке младенца формируется человеческий язык. “Хо алла, хо алла…”, — вопил Еноков немой вслед за спешившими к Араксу лягушками и задыхался, погибал от невыносимой боли в распухшем горле — как охваченные паникой жители горящего дома, застрявшие в горле слова толпились, не догадываясь, что к спасению следует идти по одному, не цепляясь друг за дружку.
Грубо вырвав вожжи из рук немого, Гор обхватил потную шею друга и, дыша в волосатое ухо, прошептал:
— Скажи — керосин.
— Ке-ро-син, — прогромыхал Еноков немой.
— Скажи — телега, — воодушевился Гор.
— Те-ле-га, — завопил Еноков немой и, забыв про хромоту, спрыгнул с телеги, покатился кубарем к колодцу, опрокинул ведро с водой себе на голову. И теперь уже из-под холодного водопада кидался словами, без команды; соблюдая, однако, периодичность подчинения подсказкам. Аветику казалось, что Гор мысленно, на расстоянии все еще продолжает командовать, задействовав ту самую свою способность, что когда-то заметил волшебник из цирка.
— Не подумай, что я добровольно пришел разбудить твою дочь. Какое мне дело до того, кто после представления какие глупости совершает? Я сам к концу каждого представления превращаюсь в тряпку, мне поспать надо, по меньшей мере, часов десять… Если не посплю — мозги рассыплются…
— Как у Вольфа Мессинга? — спросил Аветик.
— Да, как у него. Ты был с ним знаком?
— Дружбу не водил, — признался Аветик, — но на представлениях бывал…
— Сын твой — нашего племени, — сказал волшебник, — он меня заставил сесть в автомобиль, взорвать колесо полицейской машины, заставил в эту ночь не поспать и не умереть…
“У-дод, — выкрикивал Еноков немой из-под водопада, — яй-цо, жа-ба, то-поль, ру-чей, п-шат, п-шат…”.
Вода, омывающая послед новорожденных слов, побежала, издавая запах засухи, по двору, проникла в борозды заглохших колес телеги, свела с ума сомлевших кур и воробьев, поклевывающих влагу, сокрытую в канаве, заросшей мятой. Не ведающая о чуде Овсанна накрыла в саду стол; восходящий свет заката переместил “Под абрикосовые деревья” построившихся гуськом вдоль борозд кур, выпачкавших клюв воробьев, Енокову вдову, коленопреклоненную перед покоившимся в мешке лошадиным черепом, и сына ее с расковавшимся языком, которого, словно промокшего жеребенка, облизывал Ангел.
— Уходи, — сказал Аветик сыну, когда они остались под деревьями одни. — Доедай свою яичницу и уходи… Пока не пришли — уходи… Беги… куда глаза глядят… У этих больше нет Сибири, нет ссылки… У них — битком набитые тюрьмы… Мест для каторжных работ тоже нет, потому что вообще работы нет… Сейчас заключенного выгоднее умертвить, чем содержать…
— Меня в лесу поджидают, — сказал Гор, — бежать мне некуда…
— Разыскивая тебя… не тебя — твой труп, я тысячу раз себя проклинал за то, что не сделал из тебя домашнего мальца, — признался Аветик. — Или что не вручил волшебнику из цирка. Знал ведь, что на лбу нашего рода мелкими письменами зловещее тавро выжжено. Нестираемое клеймо… Почему я тебя не запугал, к абрикосовому дереву не привязал, не дал в руки лопату, не сказал — вот он, твой мир? Велик он или мал, богат или беден — вот он. Копай, сей, сажай, поливай, ешь и удаляйся от дерева, насколько цепь позволяет… Да, именно так — как дворовая собака. За двором ведь — охота на человека… Трупоторговля… Я втайне от твоей матери дом с садом заложил, чтобы твой труп выкупить… Ты воевал с турком, турок — с тобой, а твои единокровцы с врагом торговались, во сколько оценить твой труп…
— А мой дед тебя запугивал? — спросил Гор. — К дереву привязывал?
— Жизнь, прожитая дедом, сама по себе уже была пугающей… Растоптали, выжали, никаких соков жизненных не осталось… Связываться с ним короткой цепью было опасно, и я попытался цепь оборвать… Потом оказалось — всего лишь растянул. Чуть-чуть…
— Считай, я тоже растягиваю… чуть-чуть… Ты, наверное, и не догадываешься, до чего прочной цепью я привязан к твоему абрикосовому дереву. Я никому не рассказывал и тебе сейчас скажу без охоты — я боялся, что пережитое мной, увиденное расценится как мальчишеский лепет, подпитанный дешевой литературой, и оскорбит мои чувства… Что же мне делать, отец, если прежде, чем заметить Ангела, выискивающего среди трупов теплый дух и теплое тело, я видел наш сад, наши абрикосы, маму, тебя?.. Я знал, что не умру, и важным было это мое сознание… даже если бы умер… Я знал, что вы со мной и не дадите мне умереть… Если я хоть раз в жизни и говорил с Богом, то говорил в этот день… Мне, кое-как распластанному, как хурджин, на крупе опустившегося на колени Ангела, вдруг почудилось, что воспаряю к Богу… Не как душа, а как тело, и в таком совершенном парении, какое демонстрирует тренированная чайка. Его я не видел, но чувствовал присутствие, дыхание, оно было повсюду — справа, слева, сверху, снизу… Я был словно окутан его присутствием. “Отче наш” — единственная молитва, все остальные — это кощунственное старание приобщить Бога к нашим земным грехам, происходящее ежесекундно во всех уголках мира… Я не молился, я разговаривал… “Господи, — сказал я ему, — сотворенным тобой величайшим чудом была встреча моих отца с матерью в пустыне… Это ты пожелал, чтобы змея не убила отца… Это ты нашептал моей матери-русалке, чтобы вышла из озера и окропила горстью воды лицо отца, безжизненно лежавшего на прибрежном песке…” Знаешь, отец, какое счастье чувствовать, что ты — плод любви… У меня есть это чувство, и я сладостно привязан к вашей любви. А ты говоришь — бери ноги в руки и беги… Куда мне бежать и почему?.. Разве эта земля — не моя?… Эта страна — не моя?.. Сбежать, чтобы трупоторговец завладел моим имуществом? Видал я, отец, этих матерь-е…в. Предлагали тысячу долларов за каждый труп… С нами договаривались, но в уме нас тоже за трупов держали… Ангел — даром что конь, всего лишь конь — доставлял в больницу с поля боя смертельно раненных, а эти предлагали в заранее вырытых, помеченных ямах припрятывать уготованные на продажу тела… наши ли, турка — все равно… Успели вырыть только одну яму… Для себя…
— Вы их расстреляли?
— И глазом не моргнули. До сего дня их и не разыскивает никто. Из какой такой ничейной дыры уродились?.. Не с этой они земли — инопланетяне… Ангел — с этой земли, они — нет.
Аветика душило волнение, от соленого зуда першило в горле, он вопреки обыкновению одним глотком осушил стакан водки и с трудом сдержал желание сжать, до хруста костей, сына в объятиях. “Сукин сын, — подумал Аветик, — я ведь перед тобой и ради тебя присмирел… Перед другими я не такой уж и смирный… Я в Арцахе выдержал — разыскивая твой труп, я в Степанакерте выдержал — при виде твоего полуживого тела, свисавшего с крупа плетущегося к больнице коня… С чего мне еще сломаться?.. Вот только почему Господу из всех поповских легенд больше всего по душе притча про Иова и почему он для очередной постановки в этот раз выбрал меня?..”
— Я выдержу, — подытожил Аветик. — Боюсь, твоя мать не выдержит.
Овсанна внесла кофе, радостно сообщила, что в соседнем дворе Еноков немой обрел речь и по слогам слова произносит, будто словарь читает.
— Теперь, раз язык развязался, и ум восстановится, правда? — спросила и, расценив по-своему молчание мужчин, поспешила ретироваться, прежде чем прогонят. — Хочешь, этой ночью постелю тебе во дворе?
— Да, — сказал Гор, — во дворе постели.
От прежней русалки неизменными остались только глаза — черные и миндалевидные, и уши, похожие на маленькую морскую раковину. “Ты будешь красивой бабушкой, — сказала матери шестилетняя Сона, — потому что у тебя маленькие ушки”. Волосы поредели, кожа стала бледной, пальцы на руках по нескольку раз в день, особенно после стирки и мытья посуды, чернели и словно укорачивались. На открытых частях ног голубели набухшие вены.
В больнице, когда Гор открыл глаза и проследил взглядом за продолжением воткнутой в запястье трубки, полной красной жидкости, обнаружил женскую улыбку и черные глаза-миндалины на белоснежной подушке соседней кровати. “Здравствуй, ягненок, — сказали глаза-миндалины. — Добро пожаловать в наш мир”. Не словами говорили черные глаза-миндалины и не звуками — постигнутое через ставший пуповиной кровопровод было импульсом, доступным лишь зародышу, понятным лишь зародышу, расшифрованным без труда и предварительных знаний. Изнуряла не расшифровка; изнуряла, клонила ко сну иллюзия присутствия при собственном рождении и еще — требующий разрешения вопрос: как случилось, что связывающая его с матерью пуповина, вместо того чтобы оборваться, продолжает функционировать? Он уже спал, когда в палату вошли иностранные журналисты и узнали Овсанну.
В перевозящем бочки с топливом вертолете Горовы друзья обеспечили местечко для Овсанны, прочие места заняли иностранные журналисты. Невероятный гул вертолета, который почему-то проникал внутрь, а не рассеивался в надгорном небе, вынуждал журналистов не задавать праздных вопросов втиснутой между бочками и тяжело переступающей с ноги на ногу женщине. А воздушные ямы с болтанкой загнали по футлярам фотоаппараты, снимавшие то Овсаннину голову, то видневшиеся в иллюминаторе большой и малый Арараты. Вертолет ловко лавировал между снарядами, похожими на преследующих жертву оводов, резко перемещался точно в момент, когда раздавался очередной выстрел. Бочки с горючим усиливали тревогу, делали катастрофу неизбежной, хотя в сравнении с открывшейся в памяти панорамой Бакинских нефтяных вышек были всего лишь ничтожными наперстками. “Вай, какие мы несчастные!” — застонала Овсанна, схватившись за сердце, — ей показалось, что сердце вылетело из гнезда, осталось наверху, а она вот падает в яму. Падение было долгим, неотвратимым, словно могучий магнит земли пытался нанизать на Бакинские нефтяные вышки трепыхавшуюся в гравитационной сетке металлическую бабочку. Потом сердце вернулось в гнездо, и опустившийся в ущелье вертолет отныне был недосягаем для назойливых оводов. Высунув голову из кабины, победно улыбался летчик: “И в этот раз ускользнули!”
Иностраные журналисты благоговейно возложили на Овсаннину кровать коробки с шоколадом и с виноватыми лицами удалились из палаты, не задавая вопросов. Словно нечаянно увидели открытую материнскую грудь, дающую младенцу молоко.
— Постой, постой, — запоздалые мурашки пробежали по телу Аветика, — откуда тебе известны подробности нашей с матерью встречи? Я тебе ничего не рассказывал. Это ты рассказала? — набросился на Овсанну. — Откуда он знает, что ты пригоршнями брызгала мне воду на лицо?
— Пригоршнями? — улыбнулась Овсанна. — Нет, я не рассказывала… Косо не смотри — я правда не рассказывала… Пригоршнями?..
— Да, пригоршнями. — Гор принял вызов и обрадовался, что разговор, сменив курс, не увяз в прежнем русле и трясине обвинений, где не отыщешь истины, а найденная случайно будет хлипкой и замаранной. — Потом, когда он стал приходить в себя, ты нырнула в озеро. И долго плыла под водой.
— Верно, — опешила Овсанна. — А когда вынырнула и обернулась — на противоположном берегу никого не было.
— Но ты уже знала, кто был лежащий на песке без сознания. И уговорила подруг сходить вечером в аул, поглядеть и на пойманных змей, и на потерявшего сознание.
Спасаясь от змей, песчаного цвета лягушка покинула болото, чудом пересекла шипящую раскаленной сковородой площадь и запрыгнула в Аветиково жилище, где дверь никогда не закрывалась ради сквозняка. Сквозняк, если и нагонялся, был снующим из пекла в пекло воздушным потоком — обжигающим, колким, а чтобы затворить дверь, надо было ежедневно расчищать порог. Каждый божий день. Есть ли ветер, нет, все одно — нашествие сыпучего песка неотвратимо. Неотвратимо и непредсказуемо. Непредсказуемо, однако ошеломляюще результативно. Расчистишь порог утром, к вечеру набегает бархан, вечером расчистишь, утром вырастает новый бархан. Песок — содержание пустыни, бархан — форма. Песок не уймется, пока не обретет форму.
Лягушкин след у подножия бархана не стерся, и туркмен Тадж, двусмысленно улыбаясь, подмигнул Аветику: “У тебя гости”.
Песчаная лягушка уже освоилась в жилище и выпучила на Аветика глаза так, будто она хозяйка и вот вынуждена принимать незваного и нежеланного гостя. И присела сообразно случаю — как мяч в ожидании удара. И полетела бы наверняка с одного меткого пинка в открытый дверной проем, поверх бархана в пустыню, если бы Тадж своевременно не удержал Аветика, не убедил, что судьбе пинка не дают.
— Лягушка хранит в помещении прохладу и чистоту, — сказал Тадж. — Уничтожает насекомых и, самое главное, — улыбнулся той же двусмысленной улыбкой, — если привязывается к хозяину, то в один прекрасный день лопается, как шарик, и превращается в чудо-красавицу.
— Твоя жена сначала была лягушкой, да? — сострил Аветик и отведенную для размаха ногу вернул в исходную позицию.
— Нет, — огорчился Тадж, — нашей домашней лягушке я не приглянулся. Ушла в дом к Курбану. Там и лопнула.
Прервав работы по подъему и изучению состава соленых и пресных вод по всей территории обширной долины реки Узбой, умершей столетия назад, Аветик, полулежа на раскладушке, тянул водку прямо из горлышка и наблюдал, как лягушка, встав на задние перепончатые лапы и упершись в стену передними, ловит муравьев и букашек длинным эластичным язычком. Язычок буквально вскидывался на жертву и с той же скоростью возвращался, оставляя в соответствующей точке на расстрельной стене бесследную пустоту. Шлеп — букашки нет. Шлеп — и муравья нет. Такое было впечатление, что язычок сам заглатывает жертву. И убивает, и заглатывает. “Вылетевшая из нее красавица тоже станет жертву и убивать, и заглатывать?” — подумал Аветик и попытался выжать из перегруженного в этот час эфира глохнущий голос Еревана. Соседние радиоволны со всех сторон стиснули голос Еревана, ввергли в арабо-, тюрко-, русско-, англо-, франкоязычное вавилонское жерло, в котором по едва уцелевшим редким словам ты должен был составить осмысленные предложения. Эфир повторял картографированный облик планеты: нескладным, зажатым, сдавленным кусочком земли была Армения, рожденные в ее горах родники, сбегая ручейками, объединялись, чтобы, так и не став большой рекой, вливаться в чужие моря и орошать чужие земли. Толком не раскинувшиеся горные хребты хороводились в иной стороне… Природа цельна, гармонична — переходы от гор к равнине, от воды к суше плавны и гладки, а рисованные людьми карты кромсают землю и душу… Название горы — твое, гора — не твоя. Твое и не твое. История — твоя. Настоящее — чужое. Будущее — Бог знает, чье… Душа — твоя, материя — чужая. У души отобрали материю, у материи — душу. С ощипанными крыльями душа до неба не достанет, замешанная на грехе материя родит внизу чудовищ…
То ли самцовая гладкость пустой бутылки, брошенной на пол, понравилась лягушке, то ли стеклянная прохлада — распласталась она на сосуде, как неуклюжий наездник, и вытянула круглую голову к горлышку, где испарялись последние капли водки. “Опьянеешь, сукина дочь, — рассмеялся Аветик, — веди себя прилично, коли намерена для меня лопнуть”. А учитель истории Трдат барабанил костлявым кулаком по истрепанной тетради на столе и кричал: “Вопросов не задавайте… Вопросов не задавайте… История — это политика, а политика — обнаженный меч… Изнутри историю поедает миф, снаружи — политика… Вопросов не задавайте…”. А в лагере змееловов наступил час лягушки… Ярмарка, восточный базар… На песке разостланы ковры, на очаге, приплясывая, булькает полный мучных нарезок и ломтей баранины котел; выбивающийся из-под крышки с помятыми краями пар пьют комары, сбившиеся в рой. “У меня самого много вопросов, — присмирел учитель истории Трдат. — Но я же их не задаю, правда?..” Дым очага рассеивал рой, пар от бульона приваживал… Не хватало пахлевана… Шута… Обряженный в шутовской тараз1, учитель истории Трдат мчался в сторону Хоренаци2 и твердил: “У меня есть вопросы, но я же не задаю, правда?..” Остальных летописцев игнорировал, даже близко не подходил… А бархан у порога нарастал, поднимался, заслонял просвет, затемняя комнату… А мысли одновременно качались и кружились, стирая черты лиц летописцев, проигнорированных шутом… А ноги свинцовые, как в замерший перед коброй момент в камышах… А пары выплюнутого коброй яда еще больше сгущали мрак… А чтобы вылезти на свет божий, надо зарыться в грудь бархана, выкопать тоннель… А вслед Рае, машущей платком из товарного вагона, катившего по голубому мосту, летели камни… А подложенный на рельсы гвоздь, расплющенный колесами, стал клинком, обжигающе горячим — зашипел бы, если на него помочиться… А в беспокойной качке грузовика, возвращающегося со сбора хлопка, при каждом рывке и торможении все дергались и жались друг к другу, особенно парни к девушкам и девушки к парням… Ой!.. И всякий раз мальчишеские пальцы, растопырившись в здоровом инстинкте сохранения равновесия, обнаруживали девичьи груди-бутоны… А песчаного цвета головой лягушка, устав от повседневных забот, бесшумно дрыхла, забившись в темный уголок, и не спешила лопнуть… А в утро первого ночного марания хотел со стыда сквозь землю провалиться и не знал, как изловчиться стереть предательский след на простыне… А в разных концах пустыни, по всей долине укрывшегося змеей в песках Узбоя, ребята уже, наверное, уснули… Напились и уснули… Чтобы скорее кончился день… Чтобы скорее наступил новый день… День, суливший еще больше водки…
1 Тараз — национальная одежда.
2 Мовсес Хоренаци (Моисей Хоренский) — крупнейший представитель древней и средневековой армянской историографии.
По разостланным на песке коврам расселись русалки; вокруг, рисуясь, дефилировали змееловы, туркмены, водители, доставляющие в пустыню топливо и продукты. В дверные щелки аульных домиков подглядывали туркменки, вылавливая взгляды мужей, чтобы пальцем, глазами дать сигнал к возвращению в дом. Темно уже
было — кто бы заметил этот тревожный зов? Нет, не боялись туркменки, особенно появившиеся из лопнувших лягушек, что мужья упадут в русалочьи объятия, сгинут. Просто немножко совестно, что обладатели собственной жены под боком, дома, очага присутствуют в кругу змееловов, наслаждающихся бесконечной свободой. Они были уверены, что все равно, поздно ночью ли, на рассвете ли, мужья вернутся домой и будут любить их — более страстно, более неистово, и от этого оскорбления чужой любовью они умрут… Даже те, из лопнувших лягушек…
Гитара переходила из рук в руки, парила, как летучая мышь, в воздухе бренчала ключевая нота мелодии, что должна была скоро прозвучать… Гитара под русскими пальцами издает блатные мелодии… Тюрьму, блатной мир, блатную жизнь не отторгал от себя русский, не превращал их в окольцованный колючей проволокой, охраняемый стражниками и псами изолированный заповедник, где обитатели должны валяться в собственном грехе и прокаженности, где, раздирая друг друга, пожирая друг друга, должны погрузиться в бездну забвения. Русский прокопал тысячи лазеек вокруг колючей проволоки, под носом у стражников и псов, и сквозь эти лазейки, вольно и щедро, как снаружи хлынула внутрь, так и изнутри проскользнула наружу — любовь. И в поисках подходящего шифра, доступного лишь адресату, любовь изобрела песню. А песня — не стрела, одиночкой пущенная в мишень, песня — это пучок стрел, расколовший в самозабвенном полете конкретность адресата и, как ненужную вещь, скинувший в море ключ от шифра. И стала песня всеобщей. Освятила песня грех и преступление, сроднила с преступником, побратала… Под звуки песни, словно на коленях перед исповедником, ты считаешь себя греховней того, кто был вынужден грех сотворить… Ты… Ты… Если ты на свободе, если еще не успел согрешить или согрешил и остался на свободе, если ты — не ведающий, на что способна твоя сущность, не попавший в паутину к плетущему преступление пауку, значит, ты — ангел?.. И если паук выудит у тебя грех и забросят тебя по ту сторону колючей проволоки, неужто любовь покинет твое тело, душу?.. А покинет — превратишься в пустозвонную медь или в литавры… “И если буду иметь дар пророчества и ведать все тайны и все учения, и если буду обладать всей верой вплоть до силы двигать горами, но не буду иметь любви, я — ничто. И если все имущество отдам нищим, а тело свое предам огню, но не буду иметь любви, я — ничто. Любовь терпелива, сладостна, любовь не завидует, не кичится, не чванится, не ищет выгоды, не горячится, не замышляет зла, не радуется несправедливости — радуется истине. Все выносит, всему верит, целиком питает надежду, ко всему терпима. Любовь не исчерпывается, тогда как если пророчества, то исчезнут, если языки, то умолкнут, если учения, то износятся, ибо из многого — малое знаем, из многих — мало кто пророчествует…”
…Отец Стефанос, в дни резни клерикалов полезший в прорубь с лампой в руке, обрекая себя на погибель, ничего не нашел, а вот сын его, проживший во мраке безверия, в последние годы открыл Священное писание и опешил от факта, что в сформулированных в книге истинах он давно уже сведущ. “Мы безбожники, у которых есть Бог, — каялся жене, раскладывая Библию. — Бог у нас есть, пришло время в него поверить”. Отмежевывая общие грамоты святых Якова, Петра, Иоанна, Иуды, он облюбовал мысли и наказы, которые считал своими, и без упоминания источника отправлял в пустыню — сыну. “Плод справедливости, Аветик, засевается с миром для тех, кто мир расстилает”…
Зарывшийся в грудь бархана Аветик с библейским спокойствием нырнул под пески, проплыл, прислушиваясь к далекому стону покинутого любовью моря, к шороху разбитых кораблей, к безнадежному вою сирены, время от времени высовывая голову, чтобы глотнуть воздуха, хотя и под песками был воздух, и дышал он не легкими… Высунул голову, чтобы увидеть хохочущих русалок в сжимающемся кольце мужчин, хмельных от выпивки и женской близости. Почему-то ждал, что этот хохот превратится в сирену, взывающую о помощи с разбитого корабля, и инстинктивно рвался на этот зов… Но, будто в кошмарном сне, где ноги бегут, а бега не получается, где стремишься вправо, а попадаешь влево, так и плаванье либо не получалось, либо несло в другую сторону. Очаг, русалки, змееловы, водители, туркмены, гитара, блатные песни, декабристы, Есенин, Высоцкий удалялись, а приближались ставшие гигантскими барханами палатки змееловов, где, восседая на восточный лад, беззвучно лепетали апостолы… Высунувшись в последний раз, понял, что очутился в одной из палаток, где, конечно, не было никаких апостолов. И никого не было. Все были там — рассевшись с русалками вокруг очага или в хороводе пауков-самцов. Но мрак в палатке не был мертвым, дышал. Зажег спичку, спичечное пламя обрисовало во мраке бесчисленное множество стеклянных сосудов с лениво перекатывающимися и неслышно шипящими змеями. Змеиная тюрьма со множеством камер… Гады, видимо, успели определить пространство сосудов, измерить ширину и высоту, прочность стенок и крышки и, дабы не обессилеть без толку, с истинно змеиной мудростью свернулись калачиком на дне, презрительно наблюдая полуприкрытыми глазами за человеком, изучающим их при скудном освещении, и выжидали момент провидения, когда сбереженные силы и яд развеют иллюзию капитуляции. Гитара исходила блатными мелодиями, русалки хохотали, а Аветик, хоть и смутно сознавал, что высматривает свою змею — не убившую его змею, однако понятия не имел, что делать, если она обнаружится. Что он должен делать?.. Должен злорадствовать? Должен убить?..
Кобра блеснула мелкими глазками, небрежно зашипела в сторону Аветика, сунула голову в собственные извивы и тут же, словно узнав, прижала морду к стеклянной стенке, чтобы пробить ее, выйти наружу. Аветику послышался хруст стекла.
— Ты? — обрадовался Аветик. — Узнала, красотка моя? Ты ведь долго на меня смотрела… Должна была узнать… Если бы убила, ясное дело, уже не встретились бы… Но ты не убила…
— Сейчас убью, — прошипела змея, и хруст стекла повторился.
— Успокойся, — сказал Аветик, — я пришел на твой зов…
У входа в палатку зарябил луч фонарика, донесся приближающийся русалочий смех. Приподняв полог, Аветик выскользнул из палатки, крепко прижав стеклянный сосуд с трепещущей змеей, чье сердце билось с такой же скоростью, с какой грохотал пульс змеекрада…
С утра пораньше тарахтенье Таджева трактора взбаламутило сон пьяного аула, и вместе с младенческим плачем небо нового дня раздирала многоязыкая мужская ругань. На тракторном прицепе громоздились ящики с продуктами и водкой, одна бутылка была откупорена. “Уже успел, а? — заметил Аветик Таджу и отхлебнул из горлышка. — Молишься Аллаху, а напиваешься по-христиански”. И уже было забрался в кабину трактора, рядом с якобы смутившимся Таджем, как из песка возник предводитель Асклепиев-змееловов — белокурый Андрей с пустым стеклянным сосудом в руке. Поза была угрожающей, мускулы поигрывали, в глазах сверкали искорки самоуверенности и легкой иронии обнаружившего вора сыщика. Рогатины охотника на змей у Андрея в руках не было, но распахнутый зев пустого сосуда приглашал Аветика заглянуть внутрь.
— Следы твоих ног, — сказал предводитель змееловов, — ведут от дома к палатке, от палатки — к зарослям камыша, от зарослей — снова к дому. На берегу Соленого озера валялась вот эта пустая посудина, на стенках которой, не сомневаюсь, отпечатались и следы пальцев. — Андрей кинул сосуд через голову, уверенный, что, ударившись о мягкий песок, стекло не расколется, но посудина, это вещественное доказательство преступления, разлетелась вдребезги, чем в некоторой степени пошатнула самоуверенность сыщика. Порывшись в песке, он обнаружил звено от тракторной гусеницы и яростно отшвырнул его в камыши. — Следы твоих ног есть, стеклянный сосуд — пусть и разбитый — есть, а змеи нет. Что скажешь?.. Змеи нету…
Предчувствуя очевидное столкновение, Тадж, прихватив топор для рубки саксаула, спрыгнул из кабины и встал рядом с Аветиком.
— Вернись на место, — буркнул Аветик и оттолкнул Таджа. — Змея, — ответил симпатичному предводителю змееловов, — согласно моим сведениям и результатам твоего расследования, находится в камышах. На свободе. И я с удовольствием пью за ее освобождение! — Аветик демонстративно перевернул над головой бутылку и, словив струю прямо в воздухе, сделал несколько звучных глотков. — Не желаешь, — откровенно насмешничал, — составить компанию?
— Желаю, — ответил Андрей, отобрал бутылку, вмиг осушил. — Но сегодня мы залезем в камыши и снова ее поймаем.
— А я снова выпущу.
— Да?
— Да.
— Разве она тебе родня? — ужалил Андрей. — Твоя родня — армянская гадюка, а не степная кобра!
— Она мне — сестра! — заявил Аветик. Отшвырнув бутылку на осколки сосуда, Андрей приблизился к Аветику, и его угрожающий жест вновь выдернул вниз из кабины вооруженного топором Таджа. Змеелов и сам являл собой могучую змею — вернее, змея — стремительный, ловкий, с подвижными, упругими мышцами.
— Я сказал тебе — вернись на место! — заорал Аветик на Таджа, прослеживая немигающим взглядом перемещение человека-змеи.
— Можно выпить за твою сестру еще по бутылке? — вкрадчиво, со змеиным шипением спросил Андрей.
— Можно, — согласился Аветик, — но она — и твоя сестра, а ты этого не знаешь… Не признаешь ее… Отрекся…
— Я, — удивился Андрей. — Я?! — расхохотался. — Я не признаю?.. У меня в жилах столько змеиного яда течет, сколько в твоих — крови!.. Тадж покрутил пальцем у виска, давая понять Аветику, что перед ними — полоумный, годный для психушки, и лучше от него поскорее избавиться, тем более что скоро полдень, а до ближайшей буровой несколько часов пути. Еще надо успеть срубить саксаул на зиму.
— Ты меня не убил, — крикнул Андрею Аветик из кабины трактора, — значит, встретимся.
Тадж долгое время дулся и демонстрировал мятежное настроение, атакуя барханы. Мог бы бархан объехать, проложить гусеницами занесенную песком дорогу, однако нацеленный больше на Аветика, чем на Андрея, гнев надо было каким-то образом израсходовать.
— А если бы ударил? — заговорил, наконец, Тадж. — С чего ты был уверен, что не ударит? Разве не знаешь, что побеждает всегда тот, кто бьет первым?.. Независимо от того, молится он Христу или Мухаммеду… Беседовать в тарахтевшем тракторе было неудобно — вопрошать и отвечать надо было коротко. Или громко кричать.
— Лягушка моя не лопается, Тадж, — заорал Аветик и закрыл глаза, чтобы увидеть невесту-лягушку, но увидел только заблудившегося в пустыне, потерявшего ориентацию на местности своего двойника, которого постепенно пеленал мираж пустыни…
— Но и не сбегает, в дом к другому, правда? — донесся голос примирившегося Таджа.
…Наблюдая смущенное волнение родителей, разрумянившихся, помолодевших в пылу нахлынувших воспоминаний, Гор фантазировал, что, подглядывая из-под Божьего надежного подола, он был не только свидетелем романа в пустыне, но и зачинщиком, и суфлером. По наитию предродовой жизни он смотрел на отца глазами матери, на мать — глазами отца и был почти убежден, что стремление его половинчатого существования к цельности и направило их караваны в тот уголок природы, где, в отличие от Эдема, рождаются не праотец и праматерь, а провидцы и религии. И зачем только Господь запланировал размножение рода человеческого в Эдеме, в этом аккуратном роскошном заповеднике? До чего тепленькое и скучное бессмертие ожидало бы человечество, если бы самая первая женщина не дерзнула стать двигателем прогресса.
— Змей посмотрели, — продолжал воодушевленный Гор, — а армянина не встретили. Не встретили его и в последующие дни. Потом из города привезли газеты, а в них была напечатана фотография того самого армянина. Армянин прямо у вас под носом совершил великое открытие, а вы были очарованы змеями и змееловами.
— Я — нет. — По-девичьи стыдливо и по-хозяйски гордо произнесла Овсанна. — Я была очарована спасенным мной армянином. И об этом змееловы тоже знали.
Овсанна побежала в дом, чуть погодя вернулась переодетая, с уложенными волосами и поблекшим билетиком с портретом Вольфа Мессинга. Магическая сила воспоминаний вот-вот должна была обратить ее в ту самую русалку, не донесенная в ладонях которой вода, капая сквозь пальцы на раскаленный песок, подсказала иной способ спасения сомлевшего от теплового удара… Красным, красным был мир, безмолвным, неподвижным… Песок не струился, прибрежная пена превратилась в хрустальное ожерелье; как античные скульптуры застыли на другом берегу русалки…
“Яй-цо, зе-лень, зе-лень”, — в соседнем дворе складывал новые слова Еноков немой, а его мать засовывала лошадиный череп обратно в мешок.
— Я была очарована спасенным мной армянином, — повторила Овсанна, и Аветик вдруг заметил, что застывшие на противоположном берегу русалки встревожились, всполошились, похватав ружья, послали заблудившейся на этом берегу подруге сигналы возвращения… Ладони заблудившейся едва выжимали несколько капель, испарявшихся в воздухе… Не достигавших цели… “Воды, — беззвучно шептали Аветиковы губы, — воды…” И заблудившаяся русалка, расстегнув застежку лифчика, подрагивая белоснежными, не видавшими солнца шарами в пазухе, побежала к воде… Русалки на противоположном берегу пришли в ужас… Обезумела, что ли, — от солнца, от вида мужчины?.. И опешили русалки, когда заблудшая закинула лифчик, как невод, в озеро… Обе чашечки невода заполнились водой, и полилась вода двумя струйками сомлевшему на лицо… И русалки на берегу, побросав ружья, зааплодировали…
“А ты, Горик-морик-горморик, говоришь — пригоршнями”, — усмехнулась про себя Овсанна…
В лаборатории по изучению повадок некоторых земноводных на больших глубинах, оборудованной на атомной подводной лодке, случайность и небрежность стимулировали знаковое открытие. Армянскую гадюку, вместо изоляции в предусмотренной камере, поместили в сосуд, полный яда змеи того же вида, где пресмыкающееся полностью растворилось. Ничего не осталось от армянской гадюки. А полученный густой раствор поразил ученых своим составом. В растворе присутствовали почти все аминокислоты, необходимые организму человека.
Телефонный звонок то ли с Сахалина, то ли с Камчатки походил на сигнал, отправленный из космоса тысячи лет назад — среди гула бесконечного брожения туманностей, упорядочивающих рождение и гибель звезд, едва обозначился человеческий голос с металлическим тембром, посланный навстречу ему ответ Аветика, преодолевая преграды часовых поясов, мешался, отставая и опережая, со словами собеседника, оборачивал вопрос ответом, ответ вопросом. Это был Андрей, давно пропавший без вести Андрей, только что сошедший с подводной лодки и спешивший сообщить о намерении приехать в Армению. Науке требовалась армянская гадюка.
Наскоро оклеили обоями комнату Гора, освежили полы, распахнули окна-двери, чтобы выветрился запах клея и краски, убедили Сону приютить на несколько дней в своей комнате брата-задиру. “Он меня придушит, — запротестовала Сона. — Расколошматит все мои зеркала”. Слева от позолоченного, в круглой рамке зеркала стояло прямоугольное, в человеческий рост, справа — овальное. На трюмо выстроились десятки больших и маленьких, увеличивающих и обычных зеркал, на которых местами рассыпалась расцарапанная Гором амальгама. “Я буду спать в саду, — сказал Гор. — В этих зеркалах черти язык показывают”.
Андрей предпочел проживание в гостинице, вместе с коллегами, мотивируя это тем, что привык к общежитской, гостиничной, палаточной, словом — кочевой жизни, и домашняя, семейная атмосфера душит его так же, как змею — стеклянный сосуд. “Хотя, — признавался, — после подлодки атмосфера дома и та переносима… Особенно — вашего дома… Сона напоминает Овсанну, Гор — тебя. — Позже, корчась от боли, шептал на ухо Аветику. — Мне нужен отдельный уголок… минут на десять”.
Аветик проводил его в комнату Гора, притворил окна и двери и, заметив торчавшего во дворе сына, задернул шторы. “В утренней спешке, — раздался в полутьме комнаты голос Андрея, — неправильно надел ногу. А в самолете неудобно было поправлять, — приподняв левую штанину, обнажил сплавленную из пластика и металла голень. — Овсанна пусть не знает… Я замечательно хожу…” Аветик сразу отвернулся, вышел из комнаты и, осушив глаза, вошел в кухню. “Не уговаривай его остаться у нас, — сказал Овсанне, — он и вправду одичал”. А когда вернулся в комнату с бутылкой водки, Андрей, уперев левую ногу в подоконник, завязывал шнурки на обуви. Перевернув над головой бутылку и словив струю прямо в воздухе, Аветик сделал несколько звучных глотков и произнес:
— Не желаешь составить компанию?
— Желал бы, — откликнулся Андрей и, опустив ногу с подоконника, легким шагом подошел к Аветику, — но пить не буду. Если вдруг когда-нибудь сам захочу — не давай. Потом обнял Аветика и тихонько шепнул: — Спасибо…
Соне в подарок Андрей привез сплетенный из змеиной кожи пояс, Гору — гигантскую морскую раковину. Приложишь ухо к раковине и слышишь шум океана. Овсанне подарил жемчужное ожерелье, Аветику досталась деревянная голова нанайского шамана: “Копия — ты”.
Гор был на седьмом небе — Андрей обещал взять его с собой на ловлю змей. “С отцом твоим, — сказал, — мы не успели стать друзьями, с тобой будем”. Позже, выслеживая змей среди камней в Талине1, Андрей рассказывал Гору, как он трижды ловил одну и ту же кобру и трижды находил пустой стеклянный сосуд на берегу Соленого озера.
1 Талин — город в Армении.
— Решил было убить твоего отца, — сознался Андрей. — Он не только наши усилия пускал в песок, но и насмехался над нами, дразнил. Обидно было. И однажды ночью я проник к нему в комнату с ножом в руке. Выследил — знал, что он вернулся из пустыни и напился, как чушка. Включаю свет, чтобы в темноте не промахнуться — ударить прямо в сердце, а его нет… Ворошу постель, под кроватью, в шкафу, выворачиваю чемоданы и сумки… Нет и нет… Только одна лягушка торчит посреди
комнаты — выпучила на меня глаза, напрягла лапки, пускает длинным языком очередь. — Где ты, трус, — кричу, — в какую дыру залез, подлый змеекрад? Лягушка скачет на месте, подпрыгивает, пытается царапнуть мне лицо, а я обалдело озираюсь по сторонам, не могу понять, откуда донесся голос твоего отца. “Здесь я” — повторил голос, и, обернувшись на звук голоса, я вдруг заметил на стене картину с вашим абрикосовым садом. И отца твоего увидел — в глубине сада, за столиком на низких ножках. “Заходи, — позвал твой отец. — Вина выпьем, в нарды сыграем…”. Шаман твой отец — гоняющий ураганы, усмиряющий пожары, превращающий яд в воду шаман…
— Ты вошел в картину? — спросил Гор.
— Не смог… В руке у меня был нож, в сердце — злоба… И лягушка не позволяла, чтобы я подошел к картине… Рычала, как сторожевой пес… Сбежал я из комнаты… А утром пришла радиограмма, что в Небит-Даге пиво получили…
Город нефтяников ликовал — журчание обнаруженной в Каракумских недрах пресной воды, уже не как мираж, разнеслось по Небит-Дагу, вдобавок, будто в ознаменование этого события, из Ашхабада прислали несколько вагонов пива. В город, превратившийся в огромную пивную, хлынули из разных концов пустыни, с афганской границы, с Каспийского берега, из Карабогаза на вертолетах, на машинах, на верблюдах, пешком, и пили, пили, не в силах утолить верблюжьей жажды. Длиннющие очереди змеились у ресторанов, столовых, кафе и ларьков, не уменьшаясь даже ночью, потому что и в очереди можно спать на ходу, пока не подоспела твоя бочка. Пили из стаканов, из чайников, из термосов, пили из ведер, из кадушек…
Перемещаясь от ларька к ларьку, из очереди в очередь, предводитель змееловов Андрей не насытился, хотя животом раздулся, поступью отяжелел, утратил змеиную гибкость. Терпкий пот приклеил рубашку к телу, и чмокавшая, словно напитавшаяся водой губка, кожа жаждала ванны, холодного душа.
В холле и коридорах гостиницы на видном месте висели плакаты с нелепыми напоминаниями об экономии воды, а краны праздно посвистывали, временами поплевывая песком. Ладно хоть для туалета выделили ведро воды и целая батарея минеральной стояла в холодильнике.
— Только опрокинул ведро с водой себе на голову, — рассказывал Гору
Андрей, — как в дверь стучатся. Кутаюсь в полотенце, прикрывая срамоту, открываю дверь и впускаю стучавшего… Гостиничный номер был двухместным, стучался сосед. Не глядя на него, извиняюсь за свой вид, натягиваю трусы и разваливаюсь на кровати. А он изумленно смотрит на меня: “Ты? — не верит глазам и снова спрашивает: — Ты?..” “Конечно, я, — отвечаю. — Думал, отделаешься от меня?.. Разве не ты обещал встретиться?..”
— Это был отец? — догадался Гор.
— Поздно вернулся из пустыни, — оправдывался твой отец, — а утром, — говорит, — в город вызвали, отчитаться”. “А в палатку к змеям зайти успел”, — говорю я и маюсь, потому что убить его больше не могу.
Он был героем дня. Героя дня убивать нельзя, хотя люди очень часто совершают этот грех. Лжегероя — пожалуйста, убей не один раз, но как у тебя рука поднимется на настоящего?.. Героя дня награждают, ему вручают орден, в его честь ставят памятник, сочиняют хорошие и плохие песни, придумывают большие и маленькие легенды… Потом выясняется, что легенда — и не миф вовсе, а реальность… Настоящего героя от лжегероя отличают при помощи легенды — если легенда удобно сидит на герое, значит, имеешь дело с настоящим, если, как одежда размером больше, с него спадает, значит, перед тобой стоит героекрад… “Русалки тоже в Небит-Даге, — говорю герою дня, — их тоже пригласили выпить пива”. Посмурнел герой дня, чуть было одежда с него не спала. Глаза мечут молнии, внутри бог с чертом борются. Открывает дверцу холодильника и снова закрывает и не помнит, что хотел минеральной воды попить. “Ты их, что, как гарем держишь? — не выдержал, взорвался герой дня. — Ты что — султан?..”… Я, простой смертный, хочу, значит, вручить ему орден, а он на своем пьедестале чванится и драку затевает… “Предположим, султан, — говорю, — шейх. И путешествую со своим гаремом по миру… Собирались на Канарские острова, но по ошибке в этот самолет забрели и в это пекло попали… Тебе-то что? — говорю. — По какому праву глаза на меня таращишь?” Отлично знаю, что право он имеет, только сам не знает, что имеет. Чувствует, что имеет, но не знает… “Прости, — говорит, — ты прав…” С ума можно было сойти… Мозги его растворились в подземных водах, зрение превратилось в буровое сверло, врезалось в недра, слух улавливал лишь дыхание спящей миллионы лет под песками воды…
Он не знал, что лягушка-то лопнула…
Я не мог унизиться перед героем дня и признаться, что с утра разыскивал его в геологическом управлении, в редакции газеты, в мэрии, во всех пивных очередях, в регистрационных журналах всех гостиниц. Я не мог признаться, что ради появления в его номере на правах соседа изошел не только потом, но и значительной суммой, ибо строгое лицо очкастой хозяйки гостиницы никогда бы не смягчилось, если бы из моего паспорта не засияла улыбка Владимира Ильича. Я же не мог рассказать, какие задействовал соловьиные трели и змеиные извивы, пока, наконец, убедил директора дома культуры нефтяников предоставить нам с русалками места, пусть даже врозь, на то единственное представление, афиши которого наводнили город. И хотя в городе еще не просохли пивные бочонки и не свернулись змеистые очереди, желание стать очевидцем чуда охватило многих. Чудо неизменно привлекает человека — если бы Христос не сбил Симеоновой теще температуру или, скажем, не исцелил прокаженного, не воскресил бы усопших, не насытил бы множество одним куском хлеба, не ходил бы по воде, кто бы слушал его проповеди и заумные притчи?.. Чудотворство — тоже героизм… Чудотворство и есть — героизм… или наоборот… “Выходим через пятнадцать минут, — заявил я герою дня. “Куда?” — удивился твой отец. “На Иисуса Христа посмотрим”.
В переполненный зал они вошли с опозданием, пробрались к своим местам в последних рядах, окунулись в фимиам духов и пива. Залетающий в окна похожий на светлый дождик песок завис балдахином над головами восседавшей на сцене комиссии и ассистентки чародея в черном. Ассистентка рассказывала, как впервые мальчик Вольф осознал, что наделен необъяснимой способностью: сбежав из дома, он безбилетным пассажиром жмется в тамбуре холодного вагона и молит Бога, чтобы контролер его не заметил. Возникший под стук вагонных колес контролер, однако, появляется перед Вольфом раньше, чем его мольба успевает достичь небес. Ужаснувшись перспективе оказаться на незнакомой станции в ночи, мальчик инстинктивно тянется рукой к карману, извлекает мятый бумажный клочок и неожиданно для себя протягивает его контролеру. И крепко зажмуривается в ожидании заслуженного подзатыльника, который, впрочем, запаздывает. “Простудишься, Малыш, — вдруг слышится ласковый голос контролера. — Иди займи свое место”…
Ассистентка в черном артикулировала каждое слово, не подчеркивая, не окрашивая, не сообщая эмоционального отношения ни одному из них. Преподносила этот строительный материал в виде ледяных кирпичей, почти заставляя слушателей собственными силами выложить из фраз осмысленную пирамиду. Некоторые этой муки не выдерживали, сдавались уюту кресла и засыпали, продлевая во сне пивное наслаждение, ярившееся в знойном городе.
Чародей, как натасканный охотничий пес, выскочил, наконец, из-за кулис и, стоя на авансцене, выжидал, пока ассистентка в черном исчезнет вместе с роем белокрылых бабочек над головой и председатель комиссии по отбору записок с заданиями распорядится начать представление. Вольф Мессинг походил на готовую к прыжку рысь, его черный смокинг выдавал трепет щуплого тела, который передавался со сцены в зал, заражая прежде всего авторов записок. Чародей обнюхивал воздух в зале, а пославший записку был подстреленной дичью, к которой скоро должен подбежать запыхавшийся охотничий пес.
Вольф Мессинг совершал набеги в зал, протискивался между рядами кресел, у одного выуживал платок из кармана, другому застегивал пуговицу, третьего гладил по голове, четвертого тащил за собой на сцену, угадывал его имя и фамилию, домашний номер и, мысленно его набрав, подносил к уху дичи трубку телефона со стола комиссии.
От волнения дичь, вместо того чтобы диктовать задание мысленно, вслух подсказывала чародею его действия и пыталась мимикой или взглядом исправить промах или поощрить успех. Впрочем, чародей ни слов не слышал, ни мимических строчек не читал — его чувствительному контактному полю не требовалось ни ушей, ни глаз. Запястье дичи безошибочно сообщало все заданные подробности. Время от времени чародей резко прекращал бег и обращался к комиссии с просьбой вразумить дичь не засорять мысли ворохом не относящихся к заданию проблем, не впадать в мечты, не обольщаться, проходя мимо красавиц, не исповедоваться, не взывать к отпущению грехов, поскольку он ни в коем случае не священник и не, тем более, Господь Бог, а самое главное, пусть дичь, прежде чем выйти на сцену, будет любезна сперва сходить в туалет и избавиться от малой пивовонной нужды, разжижающей задание.
— Если он хотел в туалет, — возроптал чародей, имея в виду очередного правонарушителя, — пусть бы ставил заданием это желание. Однако в отправленной записке такого задания нет, не так ли?
— Нет, — согласился председатель комиссии и, забеспокоившись наплывом записок с туалетным спросом, добавил: — Новых заданий комиссия больше не принимает.
Вновь появившаяся ассистентка в черном принялась рассказывать, как Вольф Мессинг, усыпив охранников, вырвался из гестаповской темницы. Адольф Гитлер пожелал сделать Мессинга своим прорицателем. Ему было необходимо часом раньше узнать, какие козни против него строятся на внешнем и, тем более, внутреннем фронтах. Сведения агентуры оказывались либо устаревшими, либо недостоверными. Фюрер запланировал с помощью исходящих от Мессинга необъяснимых волн наслать на Сталина возбудителей апоплексии и предать огню деревянный бюст Черчиля, стоящий на письменном столе Рузвельта.
Чародей вышел из-за кулис, выстрелил сигарой Черчиля между пальцев, и крохотная дымящаяся ракета, описав круг под потолком, вновь приютилась в руке у Мессинга. Препоручив ассистентке дымящийся реквизит, сопящий Мессинг поступью охотничьего пса шагнул в зал, вынюхивая следы очередного задания. Параллельно его шагу зрители повернули головы, как подсолнухи, в первых рядах даже привстали с мест. Метнув острый, пронизывающий взгляд, чародей приближался к последним рядам, бесконечно сужая поле выбора, бесконечно расширяя вероятность выбора.
— Не бойся, — прошептал Андрей, — сейчас меня заберет…
Но чародей больше не занимал внимания Аветика — среди подсолнуховых венцов, направленных в конец зала, были взволнованные русалки… Впервые, пожалуй, Аветик увидел их по отдельности — они различались чертами лица, глазами, волосами…
Вольф Мессинг крепкой, но трепещущей рукой сжал запястье Андрея и потащил за собой… Параллельно его шагу подсолнухи повернулись венцами в сторону сцены, где председатель комиссии, следуя заданию, качал головой и делал руками знаки зрителям рассесться по местам. И когда все расселись по местам, Аветик понял, что только он и остался стоять. Даже не помнил, когда поднялся на ноги. А Вольф Мессинг тащил за собой, как метлу, бедного Андрея, протискивался меж рядов, все время принюхивался и фыркал. И когда, наконец, выбрался из партера, тот, кого он тащил за собой, был уже не Андрей… Зал буйствовал в рукоплесканиях, когда чародей усаживал рядом с Аветиком одну из русалок.
— Здравствуй, — сказала Аветику русалка по-армянски. — Я Овсанна…
…Повторяющийся сон Бородача страдал незавершенностью — не продолжался, не обобщался, не давал возможности осмыслить, и даже выписанные из Матенадарана рукописные или печатные сонники, обломки клинописей или скопированные вавилонские письмена были не в состоянии прокомментировать почти лишенный движения образный ряд, напоминающий о мимолетной встрече, безвременно угасшей жизни, что на самом деле было не сновидением, а словно попавшим в туманный просвет между сном и бодрствованием, между призраком и реальностью, предисловием ко сну. Бесцветным, беззвучным, как моргание, кратким. Без прошлого, без настоящего, без будущего.
Бородач не успевал всмотреться в лицо малыша, бесшумными, легкими, как у привидения, шагами входившего в палату, но и не мог отделаться от ощущения, что это — не кто-то незнакомый, а друг детства, которого разодрала бешеная собака и чей гробик, взлетевший на плечо безутешного отца во главе длинной процессии, походил на скворечник. Отец сам уложил скворечник в могильную яму и велел могильщикам засыпать. С трудом вытащили потерявшего рассудок из ямы и до вечера засыпали и засыпали ненасытную бездну. И когда, наконец, над землей едва обозначился холмик, прощающиеся заметили, что безутешного отца нет. Не было его и за поминальным столом. Захмелевшие умы, обсудив множество предположений, вознамерились утром разрыть могилу, потому что не было никакой уверенности в том, что, воспользовавшись густой пыльной завесой, умалишенный снова не кинулся в яму. Ночью в разных концах города раздавались ружейные выстрелы и собачий скулеж. Заключительный выстрел скулежем не сопровождался. Безутешный отец сунул дуло ружья в рот и нажал пальцем ноги на курок.
Малыш из сна не заходил под арку металлоискателя, не предъявлял пропуск, не выворачивал карманы и не обходил появляющихся нос к носу полицейских, а проходил сквозь них, поднимался по мраморным ступенькам, шел по устланным ковровыми дорожками коридорам и тихонько толкал дверь в президентские покои. И только. С этого момента сон не продолжался, но не потому, вероятно, что продолжения не было — просто было много прерывающих моментов. Если сон посещал ночью, одновременно с открывающейся дверью либо ворочалась в постели жена, либо звонил телефон, либо бил тревогу получивший язву в период голодовки желудок. А если днем, то ход сновидения перекрывали и секретарша с кофе, и строго соблюдавший протокол приемов помощник, и старший советник в ожидании очередного совета.
Незавершенный и без конца повторяющийся этот сон, впрочем, имел преимущество отснятой ленты, которую можно крутить взад-вперед и смотреть любой эпизод крупным планом. Однажды он укрупнил узоры на ковровых дорожках и заметил сигаретный пепел в шерстяных ворсинках. Отдал приказ: “Строжайше запретить курить в коридорах. Выделить место для курения во дворе”. В другой раз высмотрел сплетенную под аркой металлоискателя паутину и распорядился, чтобы самый высокий из полицейских походил туда-обратно по проходной и щетинистой макушкой удалил эту, похожую на павлиний хвост скверну. А еще как-то на коленке малышовых джинсов проступило кровавое пятнышко, а в руке повис собачий ошейник. Чем сильнее старался сосредоточиться и разглядеть лицо малыша, тем отчетливее выделялись кровавое пятнышко на коленке и свисающий ошейник в руке. Иногда даже без укрупнения плана.
И сейчас, когда не было рядом жены, когда телефонные линии, секретарша, помощник, советник остались по ту сторону леса, а прежде чем устроиться в гамаке, он вкусил только ласкающего желудок натурального мацуна, выросла вероятность, что сон беспрепятственно продлится, что входящий в апартаменты малыш обнаружит лицо и наконец-то признается, почему так упорно, нарушая церемониал и попирая элементарные правила безопасности, вторгается в президентские покои.
Внизу был овраг. Звук воды — единственный, не считая колыбельной матери, не расстраивает сон человека, даже если этот звук — шум водопада.
Какая все-таки удивительная эта страна Армения! Сколько географических поясов на одну величиной с ладонь территорию повязала природа! Дуга, описываемая колебаниями притянутого к деревьям гамака, подбрасывает тебя то к кромке ущелья, демонстрируя расхлябанную тропинку, ведущую корявыми извилинами к студеному роднику, то на противоположный край, где в удобный момент меж могучих стволов и густой кроны деревьев можешь словить дивный образ белоснежной вершины горы. Ни на солнце этот снег не тает, ни от исходящего от опаленной равнины тепла. Пустыни, леса, горы, долины, лето, зима — одновременно и в одной точке. Точка — что же еще?.. Эти тиграны, аршаки, дашнаки и коммунисты полагают, что страну в наследство оставили? На картах мира территории Армении даже не хватает, чтобы уместить буквы в названии. Самый маленький шрифт и тот выскакивает за территорию, затрагивает достоинство соседних государств, внушая подозрение, дескать, не намекают ли эти хитрые армяне на злополучный Севрский договор? За каждую букву-нарушительницу готовы потребовать штраф — золотом, водой, электричеством. “Зачем вам электроэнергия в таком количестве?.. Повесьте посреди страны одну мощную лампу, и вся территория осветится…”
На сей раз малыш появился не из парадного подъезда, а из оврага, близ студеного родника, в бассейне которого охлаждались бутылки и арбузы, и шел не по мрамору ступенек, а по корявой извилистой тропинке. Он был незаметен для занявших позицию по всему периметру оврага и рассредоточенных по кронам деревьев охранников, от глаза которых не ускользнули бы даже гусеницы, выковырянные дятлом из-под коры, даже перемещение рыбьего косяка — вверх по реке, на нерест. Шлепая по грязи, малыш взбирался по логу, и, свесившись с его руки, раскачивался собачий ошейник. К грязным подошвам липла палая листва, и с каждым шагом слой листьев нарастал, превращаясь в валенок, затрудняя ход. Движение гамака остановилось, больше не описывало дугу между кромкой ущелья и мимолетной панорамой белоснежной вершины, вконец рассеяв иллюзию бескрайней страны и подчеркнув реальность точки. Не шелестели дубовые листья, высох родник, стеклом стала река, и очередной косяк рыбы превратился в нарисованную углем стрелку, а клюв дятла безнадежно застрял в теле дерева. Земной шар не вращался, лишь валенки — хлюп-хлюп — приближались, да ошейник, как висельная петля, колыхался. Еще один шаг, еще один хлюп — малыш пересек опасную грань прерванного сна и остался в продолжении сновидения. Бледный, лопоухий, с прозрачными, как стеклышки, глазами, волосы взъерошены… Уже ясно, что это не безвременно умерший друг детства, но чтобы убедиться окончательно, Бородач прокрутил ленту назад, укрупнил картинку, рассмотрел малыша и нырнул в глубь его прозрачных глаз, где у подножия Матенадарана волновалось море демонстрантов. Первые ряды демонстрантов были придавлены к памятнику Маштоца, хвост шествия находился в конце проспекта, и народ все прибывал — приветствовать освобожденных узников знаменитой русской тюрьмы. Такого многолюдья еще не видывала армянская земля, и скованному в камне Маштоцеву духу было неловко вспоминать царственное чествование его на берегу реки Рах… И вдруг снизу, в промежутке между ведущими в Матенадаран ступеньками и началом проспекта, раздались собачий визг и детский плач. Толпа расступилась, открыв маленькую круглую площадку, на которой расплющилось тело затоптанной, бившейся в конвульсиях собаки. Взволнованный Бородач прервал на полуслове речь, сошел по ступенькам вниз и опустился на колени у собачьего трупа. Зарывшись пальцами в еще теплую шерсть, отстегнул ошейник и вручил его рыдающему мальчику. “Не плачь, — сказал, — я подарю тебе новую собаку. Той же породы”. Малыш попытался улыбнуться, но не смог. Собачий труп скорбно унесли, мальчика, поглаживая по плечу, проводили домой, а Бородача овациями вернули на трибуну… Незначительный был инцидент, скоро забылся.
Признав, наконец, в обмотанном пучками листвы малыше “мальчика с собакой”, Бородач виновато прошептал: “Это ты?..”
Малыш молча забросил ошейник в гамак, повернулся и пошел обратно в овраг…
“Держите его!” — завопил выкинутый из гамака Бородач, и беззвучно захихикали занявшие позицию по всему периметру оврага и рассредоточенные в кронах деревьев охранники. Это был сон, кошмар, но в гамаке… валялся ошейник…
В Ереван отправили совершенно секретную радиограмму с распоряжением разыскать проживающего в кварталах, прилегающих к Матенадарану, хозяина собаки, затоптанной толпой на митинге указанного дня, и вместе с собакой угодной ему породы доставить на вертолете в лес. Через час радиограмма обратной связи сообщила, что малолетний хозяин собаки, затоптанной толпой на митинге указанного дня, давно находится в психиатрической клинике, и все методы его лечения оказались тщетны. Он не ест, не пьет, не разговаривает и не выпускает из рук ошейника. Однако этим утром ошейник исчез…
Президент отозвал в сторонку, министра национальной безопасности и указал на свернувшийся змейкой в гамаке ошейник. “Возьми и брось в огонь, — велел, — но только чтобы никто не видел”. А сам спустился в овраг. Вернее, съехал. Не забывшие уроков в пионерском лагере по оказанию первой помощи телохранители, ухватив крест-накрест запястья друг друга, сплели удобное сиденье, заодно с готовностью подставились — один справа, другой слева, чтобы президент сумел обвить их бычьи шеи. Полагая паланкин Римского Папы под балдахином гораздо более комфортным и безопасным средством передвижения, Бородач позволил ногтям на пальцах постепенно погружаться в шею безропотных быков, оставляя на память тавро в виде полумесяца, коим кичится любой мужчина, если в доме нет ревнивой жены. Разулся он уже в лощине. Стянул носки и, перескакивая с камня на камень, достиг обломка скалы на середине реки, похожего на доисторическую черепаху. Погруженные в воду бока черепахи служили замшелым пастбищем для рыб, отбившихся от косяка, самые дерзкие или наивные пробовали на вкус белые пальцы президентских ног.
В студенческие годы Бородач вел дневник, но, как выяснилось позже, ничего из его собственной жизни тетрадь не содержала. Кусочки жизни великих мира сего, цитаты, крылатые выражения, остроты, а также переписанные из Ветхого и Нового Заветов премудрости. Когда он обнаружил, что дневник — вовсе не его дневник, а чужой, когда тут же на месте поискал и не нашел в пройденной жизни случая, события, достойных записи, сильно разочаровался и выбросил тетрадь. Впрочем, скоро уразумел, что тысячами тайных нитей связан с этой тетрадью. Что привык черпать оттуда мысли, формулировки, сообразные каждому случаю, событию, происходящему в его собственной жизни. Есть ли под рукой тетрадь, нет ли, все равно — он и мысленно листал дневник.
Оседлав доисторическую черепаху и предоставив воде ноги с закатанными по колено штанинами, он мысленно разыскал ту страницу, где философ наводит на мысль, что одной лишь диковинности сюжета достаточно, чтобы внушить веру. “Необычные истории, отвергая обычные законы логики, лишают людей возможности противостояния”. Отбираешь оружие и принуждаешь сдаться. Кто теперь может объяснить, каким образом змеевидный ошейник добрался из сумасшедшего дома в лес? В сумятице нелепых объяснений, предположений и заключений в глупейшей ситуации всегда окажется тот, кто вообразит, что постиг истину.
От министра национальной безопасности, когда он пристраивался рядом на доисторической черепахе, повеяло паленым, будто во святое исполнение президентского указания он спалил ошейник не в костре, а испепелил собственным внутренним огнем. Несомненно, он уже распорядился, чтобы сыщики уточнили, кто в последнее время посещал психиатрическую лечебницу, особенно минувшей ночью, кто родители малыша, кто соседи, приятели, учителя и не валяется ли часом ошейник в больничном мусоросборнике, не забился ли в канализационную трубу. Тот ошейник, что очутился в гамаке, по всей видимости, упал с дерева, и хотя ошейники на деревьях не растут, тем не менее если из всех отвергнутых вариантов останется идея падения с дерева, то нетрудно будет проверить, кто за последние пять лет на него взбирался и почему, не подвешивали ли к этому дереву барана с целью освежевать и в конце концов — пролетающие в этом направлении самолеты, что, сбрасывают только человечьи выделения?..
— Все, — довольный собой изрек министр национальной безопасности, — сгорел до последней ворсинки.
— Кто? — буркнул Бородач.
— Собачий ошейник.
— Понятия не имею, о каком ошейнике речь, — повысил голос Бородач, и министр прикусил язык, поздно сообразив, что выполнил указание лишь наполовину. Сжечь — значит уничтожить, исключить, не помнить. Сжечь — значит, не было, нет, не будет. Сжечь — значит остаться непричастным к мифотворчеству. Пускай весть разносят лесные птицы, пускай паленый смрад распространяет пепел, пускай тысячу и одну историю на ухо любовницам шепчут телохранители… А ты не вмешивайся. Не опровергай. Не подтверждай. Позволь и без того неординарному этому происшествию стать более диковинным и… более правдоподобным.
Над ущельем, с гитарой через плечо, показался певец Вруйр рядом с покачивающимся министром внутренних дел. Оба раскланивались по-цыгански, импровизированной песней извещали, что роскошный стол под могучим дубом, где, согласно преданию, тамадой выступал Ованес великий1, ожидает господина, а без господского “Отче наш” никто не осмелится поднести рюмку к устам… Но жажда душит, господи-ин!.. Мы же не Одиссеи, господи-ин!.. Сирены тутовые, кизиловые, грушевые, яблочные зовут и зовут, голубые яхонты на цепочках, обвивших их тоненькие шейки, взрываются и вновь набухают, а руки наши связаны, уста наши зашиты, мы сохнем, как саксаул в пустыне…
1 Ованес Великий: Ованес Туманян — классик армянской литературы (1869—1923 гг.).
— Почему министр обороны запаздывает? — осведомился Бородач, взглянув на часы — подарок Римского Папы.
— Мы его не нашли.
— То есть как не нашли? — удивился Бородач. — В этой величиной с ладонь стране сложно разыскать министра?
— Говорят, испытывает ракету в горах.
— Ракету? — расхохотался Бородач. — Собирается объявить войну Англии?..
У нас с соседями проблемы… Соседи — стенка к стенке, дверь к двери… Ракета над их головой пролетит…
— Они испытывают ракету короткой дистанции — уменьшенная модель прежних, советских…
— Это уже не ракета, а рогатка, — заметил Бородач и остался доволен своим остроумием. — А этот почему только сейчас заявился?
— Посадил вертолет на стадионе в Алаверды — там школьники в футбол играли. Одну команду он выбрал, другую — певец Вруйр. Два мяча он забил, три — певец Вруйр. Школьникам воздушные шарики подарил…
— Пьяный?
— Начали пить еще в вертолете.
— Одного нету, другой пьяный, — проворчал Бородач. — Вдвоем будем совещаться? Уж не ты ли устроил, чтобы один отсутствовал, а другой напился?
— Особенно и не старался, — улыбнулся министр национальной безопасности, — хотя, сказать по правде, предпочтительнее, чтобы сначала ты ознакомился с планом и сам же его им представил. Там есть пункт, вокруг которого тебе лучше бы ни с кем не совещаться… Даже со мной.
Пробиравшая ноги свежесть воды, а пожалуй, и паленый запах, исходящий от министра национальной безопасности, подсказывали, что отныне сон — днем ли посетит, ночью ли — будет здоровым, без кошмарных видений, без той тревожности, которую переживает человек и во сне, и в ожидании сна.
Здоровый сон, хоть он и съедает часы бодрствования и сокращает время деятельности, способен сохранить тебе волю. В дневнике по поводу этого явления, кажется, тоже есть записи… Вот: Александр Великий накануне решающего сражения с Дарием погружается в такой долгий и глубокий сон, что его приходится будить, мол, час настал, господин, время начинать битву. Не выспавшись перед сражением, Александр, по всей вероятности, его бы не выиграл, потому что окружение, природа, напряженная подготовка стали бы помехой для выбора точного момента нападения… Великий Катон, вознамерившийся покончить с собой и выжидавший спасительного бегства сенаторов, засыпает так глубоко, что в соседнюю комнату доносится его храп. А когда, разбудив, ему сообщают, что сенаторы не могут выйти в море, потому что поднялся сильный ветер, он направляет в порт еще одного гонца и засыпает снова. Перед самоубийством…
В дневнике были заметки и с другими примерами из жизни исторических личностей, но Бородач, полагая посвящение в план министра национальной безопасности первостепенным, более не слюнявил указательный палец памяти, листающий страницы.
На крутом обрывистом берегу министр внутренних дел исполнял танец с шашлычным шампуром тифлисских кинто, подстраиваясь мелкими пируэтами под шипение кусочков мяса, снизываемых по одному. Обжигая пальцы, он совал очередной кусок в рот — или себе, или певцу Вруйру, на струнах гитары которого капли мясного сока, застывая, превращались в сальные бусы и глушили звучание инструмента. “Ешь, — говорил певцу министр. — Хорошенько прожевывай и глотай… Кушай и пей, сколько можешь, только прекрати это свое нюханье… Вытряхни из карманов порошок и поклянись — прямо здесь и прямо сейчас! — больше не нюхать это дерьмо…
Не пой — кушай!..”
Вруйр заливисто хохотал и посвящал министра в тайну, что, когда порошишь обнаженное тело женщины и, закрыв глаза, пускаешься в путь, вобравший все органы чувств язык превращается в неотвратимого, безошибочного монстра, от страха перед которым даже сокрытые в теснинах и складках порошинки невольно себя выдают, и неотвратимый, безошибочный этот монстр уже не нюханьем, а лизаньем поглощает все и вся.
— Мой господин, — пел Вруйр, — когда в период Движения ты восходил на подмостки и нес чушь, я видел, какое блаженство доставляет тебе одурачивание людей. Я испытываю такое же блаженство, когда выхожу на сцену… Но однажды ты бросил в толпу: “Чего пасть раскрыли и гогочете?” И толпа загоготала еще сильнее… В это мгновение ты достиг пика своего блаженства… Так и я достигаю своего пика, когда, теряя себя, обретаю в себе неотвратимого монстра…
— Однако твой монстр, в отличие от моего, переместился, оставив в штанах один только мочевой краник, — захохотал министр.
— Детство этого балагура прошло под игом недооцененности, — заключил Бородач и, пока еще министр с певцом не расстегнули брюки, подал рукой знак, чтобы убрались продолжить соревнование монстров под кроной могучего дуба. — Не понимаю, зачем он балует этого ашуга-наркомана?..
План министра национальной безопасности включал два этапа, вернее, три, но последний реализовался бы самопроизвольно, если первые два увенчаются успехом. Сначала должны были опубликовать страницы из протоколов общего собрания Дашнакцутюн, которые посвящены обсуждению деятельности так называемого “Указательного” органа, в том числе — все выступления и доклады взбунтовавшегося Сафо. Особого внимания удостоились бы документы, где явственно проступают решимость дашнакцаканов не останавливаться в выборе средств и проявленный на деле смехотворный инфантилизм. Дело ведь затеяли серьезное — султана, в конце концов, хотели убить, верно? А кому поручили самую сложную и самую ответственную роль? — какой-то истеричной женщине1, которую, несомненно, и в момент действия, и перед началом действия больше заботил размер букв, коими впишется ее имя в историю. Она, фактически, не утерпела нескольких секунд, ринулась навстречу будущему и, взорвав раньше времени напичканный ручными гранатами экипаж, отбросила историю как минимум назад на столетие. Заведомо провозгласившая себя жертвой истеричка осталась жива, но жив остался и султан. И, что самое смешное, кандидатура этой истеричной женщины определилась посредством жеребьевки. Вы такое видели? Же-ре-бьев-ки! Не умение учитывали, не здравомыслие или бесстрашие, не потенциал, а уповали на везение, на судьбу… Вот кто такие дашнакцаканы… Джангюлумские затейники2 они… Даже в песнях похваляются своим джангюлумством. “Помните песню — «Тейлеряну повезло»?.. Представляете себе зависть автора песни?.. Писать песни для него ничто — хотелось самому вытащить из урны жребий на задание… А сумеет или нет — экая важность?..”
1 Имеется в виду женщина по имени Рубина, участвовавшая в покушении на турецкого султана Гамида.
2 Джангюлум — народный праздник.
Под давлением пафоса министра национальной безопасности Бородач мысленно заглянул в тетрадь, но поленился произнести запись вслух, между тем она утверждала, что таким же инфантилизмом страдали апостолы Иисуса — с целью занять вакантное место предателя Иуды кинули жребий между Иосифом, которого именовали Варравой, и Матафией. Выпало Матафии. “Так что, дорогой, — это древняя болезнь”, — заметил про себя Бородач.
Второй этап должен был продвигаться хоть и с некоторым отставанием, но параллельно первому, не дожидаясь его окончания. Специально обученные агенты должны были, шныряя на рынках, площадях, в парках и учреждениях, втереться в ряды оппозиционных сообществ, земляческих, общественных, творческих и профессиональных союзов и проповедовать значимость террора в период истории, когда обществу грозит опасность диктатуры. Враг ведь не только внешний бывает? Дашнакские террористы ведь не только по внешнему врагу стреляли? Они даже не погнушались выстрелить в Божьем доме, убить Божьего служителя. Да, проваливались тоже, но разве одна победа не уравновешивает тысячи провалов? И ради того, чтобы убавлялись провалы и прибавлялись победы, необходимо правильно выбирать мишень. Устрашить, поставить на колени султана можно, если терроризировать назир-везиров. Султан ведь назир-везирами султан…
— И когда эта идея созреет, а спрос сформируется, хотя и останется навсегда управляемым, можно будет даже позволить одному назиру или везиру сделаться жертвой, — заключил министр национальной безопасности и, помолчав, продолжил. — Вот этот вопрос выбора назира-везира должен решить ты, не советуясь ни с кем из нас… Только, прошу тебя, выбирай, исходя из целесообразности, а не по жребию из урны… Что касается террориста, то он вовремя окажется на месте происшествия… И в этот раз его ни один суд не спасет….
Бородач вспомнил, как с потрескивающего в пламени чучела сорвалась полыхающая голова и покатилась огненным шаром вниз по улице. И пинки по брызжущему искрами огненному шару тоже вспомнил и понял, что, если не чучельной, а его головы бы касались удары, боль была бы выносимее, чем горечь от унизительного воспоминания.
— Твой одноклассник тоже там? — спросил Бородач телохранителя Долдона и добавил, не дожидаясь ответа. — Где ж ему еще быть?..
— Он и есть поджигатель, — сообщил Долдон.
Потом он вспомнил выложенную из туфа стену в абрикосовом саду, мишень в черно-белых кругах, на которой был изрешечен самый маленький кружок.
— Да, — сказал Бородач, — он великолепно стреляет. Но зачем и как ему стрелять из тюрьмы?
— Стрелять он не будет, — улыбнулся министр национальной безопасности. — Как я уже говорил, точно в момент выстрела он окажется на месте происшествия.
— Пистолет с дарственной надписью Громова? — ожесточился Бородач.
— Пока не обнаружили.
— Угу, вместо реального оружия взвалили на него арсенал целого батальона. Кто бы поверил?.. Грубо работаете… — Лицо Бородача приняло точно такое же выражение, как у начальника тюрьмы, когда министр национальной безопасности, вместо порицания, распорядился охранять как зеницу ока и Гора, и его мечту выйти на несколько часов из тюрьмы.
— А своих неотесанных надзирателей — увольняй. Они порочат честь нашей независимой страны…
Аветик поставил телегу позади автомобиля с дипломатическими номерами прямо под балконом бывшей квартиры господина зятька на улице, прилегающей к парку. Дал коню сена, наказал ждать и замер, пораженный — из Ангеловых глаз катились слезы. Как в день ареста Гора. Что конь плачет, первой заметила Овсанна, когда отвернулась, чтобы не видеть, как на запястья сына надевают наручники и тупым ударом колена подталкивают в сторону улицы, где между двух танков стояла передвижная тюрьма с зарешеченными окнами и дверью. Понятые заверяли подписями результаты обыска и тайком от полицейских ловили взгляд Аветика, чтобы пожать плечами, дескать, страсть, как сочувствуем, но что мы можем поделать? Оружие ведь, боеприпасы надо в оврагах хранить, в лесах… В соседнем дворе Енокова вдова зажимала ладонью рот сыну, проклиная день, когда развязался его язык, а все еще вкушающий аромат раскрепощенного слова немой вертел головой, чтобы крикнуть: “Фа-шист, фа-шист!” Ребята из военной полиции автоматной очередью прошили бы и мать и сына, если бы местные полицейские не убедили, что визжащий — просто дурачок: “Думает, что это кино… А в какой деревне их нет? Вот этот немой и есть наш дурачок”. И подсказали Еноковой вдове держать сына под замком или дать ему снотворное. Соседи растворились по домам, заперли двери и окна и отваживались наблюдать за происходящим сквозь щелочки в занавесках. Солдат, стоявший на макушке танка, обозревал окрестности в бинокль, дознаваясь, ветер это качает ветки на деревьях или участники переворота сидят в засаде.
Овсанна не плакала, не кричала, не протестовала, и это ее неестественное поведение тревожило. Равнодушие было написано на ее лице, а не презрение; она по-настоящему не испытывала боли, а не то, чтобы пыталась сдержать боль. Успела только ткнуть пальцем в сторону плачущего Ангела и повалилась, упала в объятия подоспевшего Аветика…
— Что случилось? — ласково спросил Аветик и погладил коню, гриву. — Устал, да?.. Все вы устали, — проворчал, — умерли или хотите умереть… А мне что делать?.. Ладно, потерпи… Сейчас найду Вароса, отдам ему бревно и домой вернемся… Торопиться не будем — кому нас ждать? Тихонько пойдем, беседуя…
…Сона прилетела утренним самолетом. Целовала матери уши и не могла заплакать. Иссохла в самолете — глаза покраснели, разбавленная слезами тушь размазалась по лицу.
К поминальному столу Сона привезла продукты, свечи и пачку денег. “Осенью верну, — сунув связку в карман, сказал Аветик. — Фрукты продам, верну. Думал, у нас отложенные деньги есть, оказалось — фасолевые зерна”. “Что ты говоришь,
отец?” — снимая с себя цепочку, серьги, кольца, расплакалась, наконец, Сона. “Говорю, осенью верну. Фрукты продам, верну”. “Я что, не имею права похоронить свою мать? — вскрикнула осиротевшая дочь и обвила руками шею отца. — Что ты такое говоришь, отец? — Рыдала, колотила отца по спине. — Чужими стали, да?.. Это моя вина… Прости… Я не оставлю тебя в этом аду…” — “В аду твои свекор со… свекровью пребывают… Их спасайте…”
Аветик вытащил из кармана четки и, попарно прибирая в горсть зерна, силился восстановить в памяти черты лица мастера Вароса. У торговца шкатулками, пепельницами, насадками для ручек, трубками из чертова когтя1 был крупный горбатый нос, и как будто мало было горба, на нем еще торчала выпуклая родинка. Такой солидный нос впору было в брюки облачать, а не легкомысленной родинкой украшать. Такое лицо не забудешь, а вот лица Вароса он не помнит. Не помнит, потому что как следует и не разглядел. Больше был увлечен его древесиной. Ну и… работой.
1 Чертов коготь — обсидиан.
Это только на первый взгляд казалось, что все четки у Вароса одинаковые. Искусность мастера определяла степень полировки: часть зернышек была до того гладкой, скользкой, что не ловилась под большой палец, увиливала, сбегала, а другие уступали в своей гладкости первым и не всегда сбегали. Зернышки же третьей группы имели хоть и неприметную для глаза, но отчетливую щербинку. Расчет был сделан гениально — под большой палец попадали в основном щербатые зернышки, а это значило, что твой перечет закончится “благом”. Всякий перечет, который открывало щербатое зернышко, завершался “благом”, иногда лишь то, что ловилось с трудом, было “Богом”, а скользкое, почти неуловимое — “бедой”.
— Где варпет Варос? — спросил Аветик мастера, работавшего с чертовым когтем. — Он свой товар в этих краях продавал.
— По камню?
— Нет, по дереву.
— Вперед пройди, отец, — горбатым носом указал в глубь сада чертов коготь. — Здесь каменный век… И следи за карманом, — прокричал Аветику вслед. — Не видишь, что ли, — пацан к поле пиджака прилип…
Простоволосый, с оторванными на курточке пуговицами шмыгающий носом побирушка, вместо того чтобы на чертов когтев донос улизнуть, еще ближе подвинулся, прижался к коленям Аветика. Как замерзший котенок. И мурлыкал меж Аветиковых коленей. Аветик не сразу догадался, что мальчик разговаривает, что вместе с мурлыканием и мокрядью подбородка между коленями трепещут слова. Наклонился — услышать:
— Скажи, что ты мой дед…
— Кому сказать, парень? — Аветик пришел в волнение, уперся согнутым коленом в лед, утер побирушке нос.
— Скажи — пришел меня забрать…
— Кому сказать? — повторил Аветик и попытался заодно обтереть мальчишке платком пятна грязи на щеках и на лбу, но край платка скользил по неподвижному холодному воздуху, как по стеклу.
— Тому, кто ко мне подойдет, — прошептал мальчик.
— Ладно, — согласился Аветик и, не узрев вокруг ничего подозрительного, обхватил замерзшую лапку мальчика, вышел из каменного века, зашагал в глубь сада. Извилистая тропинка в грязных сугробах казалась канавой, полной сточных вод, а мелькавшие тут и там малолетние попрошайки выглядели как вооруженные прутьями развязные шалопаи.
Порожденная дрожью замерзших мальчишеских рук и ангеловых слез тревога приобретала форму указующего перста и, не понимая языка нищенской пантомимы, стремилась к ереванской тюрьме, чьи ворота захлопнулись перед Аветиком месяцы назад. Новый начальник тюрьмы на телефонные звонки не отвечал, охранники взяток не брали, отбиваемый в стенку камеры стук не расшифровывался и не просачивался на свет Божий.
Одна из книг, унесенных из дома кума якобы для продажи, являла собой мемуары, изданные в Бейруте. Вырвавшийся из ереванской тюрьмы летописец цитировал письмо другого бывшего заключенного, где были такие строки: “Помнишь, как разорвали мертвую тишину ружейные залпы?.. Заперли заключенных в комнате внизу и стреляли… Помнишь наглое лицо начальника тюрьмы, который явился наутро позже обычного, чтобы справиться: “Как поживаете? Какие у вас пожелания?” Мы желали прогуляться и жаждали, чтобы эта адская ночь не повторилась. Он обещал… Помнишь, когда вышли на прогулку, коридор был весь покрыт еще не просохшей кровью наших товарищей? И когда вышли во двор, ступая по влажному от крови полу, крупными хлопьями падал снег. Был февраль месяц… И когда начальник тюрьмы приказал нам шагать поодиночке, друг за другом, мы видели, что на свежем снегу отпечатываются багряные следы наших ног… Помнишь последнюю ночь?.. Уставшие, вы все сладко спали, а я в дурных предчувствиях не смог ни на минуту сомкнуть глаз, провел самую жуткую в жизни ночь — в поту и ознобе. Вы спали и не ведали, какое гнусное совершалось внизу злодеяние. Не похожее на прошлую ночь, когда жертв убивали из ружей и пистолетов. В эту ночь убивали топорами, чтобы не слышно было, чтобы не нарушать тюремного покоя… Нам ведь обещали… Но я слышал глухие удары топора, звук валившихся на пол трупов…”
Тюрьма есть тюрьма — персидская она, русская, турецкая или армянская. Закрытая территория, чьи неприступные стены порой пробиваются изнутри, но никогда — снаружи. Время внутрь не просачивается, не дробится на годы, месяцы, сутки, часы, мгновения, оно неспешно скользит, как постаревшая равнинная река. Минуют века, сменяются формации — тюрьма остается прежней.
— Знаешь, кто это? — показывая из окна кабинета на ворошащего мусорную кучу арестанта, спросил бывший начальник тюрьмы. — Держу пари, что не признаешь. — Глотнув тутовой водки, довольно облизнул губы и повторил: — Держу пари, что не признаешь… — Аветик приблизился к окну, прижался носом к стеклу и увидел, как охранники пинками, словно уличного пса, отгоняют арестанта от свалки. — Мы его уже выписали, — сказал начальник тюрьмы и, растворив окно, прокричал: — Мусор вынесите со двора, сучьи дармоеды, мусор!.. — И обернувшись, продолжил: — Не сегодня-завтра отправим его туда, где все неузнаваемы… Как узнать того, кто уже не он?.. Наполеон, Сталин, инопланетянин, автомобиль, животное… А этот вот — обжорой стал… Вернее — всеядным. Какой все-таки легкопортящийся инструмент — мозг человека!.. Чуть надавишь — расстраивается… За Гора своего будь спокоен… Его здесь и пальцем не тронут…
Из тюрьмы Долдона отвезли в психушку, но улучшить материальное состояние этого медицинского учреждения не соизволили — а было это крайне необходимо, потому что вследствие неосмотрительных побоев у бывшего телохранителя в мозгу исказились какие-то рецепторы, бросив его в когти голода. Он пожирал все, что жевалось. Вареным, сырым — не важно. Соорудив из наволочки пакет, собирал пайки единодольцев, а когда его изолировали и стали кормить отдельно, он поедал салфетки, штукатурку, жевал простыню, пух из подушки и вату из матраса. Ночью, когда все сиделки и дежурный врач засыпали, наполеоны, сталины, инопланетяне, автомобили и разнообразные представители животного мира выстраивали перед своими дверями баррикады, потому что опасались, что это новоявленное существо может сожрать любого из них. Почему — непонятно, но Долдон не набрасывался лишь на Малыша, выходившего на прогулку с ошейником в руке, и не дотрагивался до его еды, оставленной в столовой. Наоборот, иногда потчевал Малыша кусочками мяса из стянутых с кухни объедков и сам же немедленно их поглощал, потому что Малыш отказывался. Наполеоны, сталины, инопланетяне и разнообразные животные руками и глазами вразумляли Малыша отказываться от угощения, поскольку были уверены, что пока он напоминает щуплого цыпленка, всеядный минотавр не позарится его съесть. В конце концов, в целях предотвращения банкротства и восстановления внутреннего покоя учреждения, минотавра отправили домой.
Долдоновы родители на сей раз пришли в дом к Аветику без торбы, съежившимися, усохшими привидениями, исходящий из беззубых ртов шелест был мольбой — еще раз спасти их несчастного сына, — лучше бы он вышел из тюрьмы вором в законе или самкой, а не монстром, превратившимся в вечнодействующую мельницу, чье помольное зерно небесконечно и, увы, обречено на голод в этой проклятой стране. К счастью, Долдон еще и пасся, и пока мать готовила еду, поедал произраставшую под деревьями люцерну, козлобородник, портулак, спорыш и даже крапиву. От крапивы у него повышалось давление, и ни одна капля хлынувшей из носа булькающей крови не падала на землю — он ложился на спину и сглатывал взбунтовавшуюся кровь.
— Яблоки-скороспелки могу дать, — сказал Аветик, — сливу… то, что уже поспело… Остальных фруктов тоже дам, когда созреют… Яйца могу дать…
Шелест беззубых ртов дал понять Аветику, что, покуда лето и сын пасется в свое удовольствие, недостатка в пище они не испытывают и тревожит их вовсе не это, тем более что страсть к еде, как уверял мргашатский чернокнижник, вовсе не обязательно утолять полностью, потому что это психологическая страсть, а не биологическая потребность.
— Чем же еще я могу помочь? — растерялся Аветик.
Мргашатский чернокнижник пролистал Шеститысячник1 — с начала до конца, потом с конца до начала, выписал из таблиц Анании2 числа, прибавил, отнял, умножил и разделил и понял из полученного результата, что Долдоново сознание повредилось не от побоев, как полагали родители, а от обостренного чувства собственной греховности.
1 Шеститысячник — книга с магическими числами и предсказаниями.
2 Анания Ширакаци — армянский философ, математик (середина XVII века), предполагаемый автор Шеститысячника.
— Раскаяние больше не поможет, — сказал чернокнижник, — потому что он не способен каяться. Спасение в одном — его должны простить те, против кого он согрешил…
— Список составили? — сухо спросил Аветик.
— Какой список? — зашелестели Долдоновы родители.
— Всех тех, против кого согрешил.
— Нет, братец Аветик, про список чернокнижник ничего не сказал.
— Когда составлять будете, мое имя зачеркните. Я его прощаю.
— А Гор? — поинтересовались родители.
— Гор в тюрьме, — буркнул Аветик.
— Знаем, братец Аветик, знаем, но можно весточку отослать, вразумить, что спасение товарища в его прощении…
— А в чем спасение Гора? — не выдержал уже, взорвался Аветик. — Почем я знаю, что он сейчас тоже не какой-нибудь Наполеон?.. Жизнь прожили— не догадались, что и у Господа, и у человека просят ровно столько, сколько он может дать?..
Информацию о неофициальной встрече министра обороны и оппозиции пресс-секретарь президента не подтвердил и не опровергнул, а также отказался от каких-либо комментариев, потому что распространявшееся с раннего утра по всем радиостанциям это сообщение поместилось в кожаный портфель министра национальной безопасности только после соответствующих экспертизы и анализа и было доставлено во дворец с опозданием.
Министр обороны предложил оппозиции положить конец фидаинской борьбе и объединить вооруженные отряды. “Если мы — государство, — сказал он участникам собрания, — мы должны иметь единую армию”. Ударили по рукам и пообещали друг другу, что такая зараза, как политика, в армию проникнуть не должна. Министр также обещал выхлопотать у президента освобождение политических заключенных.
— Вино тоже пили? — поинтересовался Бородач, видимо, полагая, что при подписании подобных соглашений совместное винопитие ценится больше, чем рукопожатие.
— Сегодня будут пить, — поспешил доложить министр национальной безопасности. — На Армавирском стрельбище… Там соберутся командиры всех вооруженных отрядов… Уже зарезали несколько баранов, одного бычка, переправили на стрельбище ящики с вином, вручили Норапатской пекарше Вардуш мешок муки, чтобы лаваш испекла…
Неприкрытое ликование министра национальной безопасности разозлило Бородача больше, чем едва ли не предательский поступок министра обороны.
— Почему ты мне навязываешь роль обманутого мужа? — спросил Бородач. — Почему я должен позже всех узнавать о том, что творится в стране?
Он давно уже ощущал себя в роли обманутого мужа: стена, ограждающая дворец, металлоискатели, стража, телохранители, двуполая, пропахшая кофе молодежь администрации выстроили несокрушимую, хоть и невидимую, преграду между внешней жизнью и внутренней, рутинной. Созданный с целью безопасности этот быт, однако, каждый Божий день фиксировал его бесполезность. Иностранные послы в своих, на первый взгляд ни о чем не говорящих беседах были осведомлены о положении дел в стране лучше, чем он; руководители больших и малых заинтересованных держав затрагивали по телефону вопросы, рождение которых прошло внутри страны незаметно, а когда замечалось и проникало в портфель министра национальной безопасности, оказывалось, что ты — вернувшийся из тюрьмы несчастный отец, потому что все это время не видел, как растет твой сын.
— Зачем бы тебе понадобилась сырая информация? — оправдывался министр национальной безопасности. — Сырая информация не имеет вкуса и запаха, сырую информацию любят кушать недовольные жизнью мещане… Они сами, согласно собственным пристрастиям, сообщают информации вкус и запах.
— А ты беспристрастен, да? — повысил голос Бородач. — Твои наперченные доклады жгут мне кишки… Я как раз и хочу сырой информации — чистой, нетронутой… Почувствую потребность в перце — сам приправлю… И опусти ты эту свою пляшущую ногу… Страна гибнет, а ты свою пляску пляшешь…
— Получается история Карапета и Айрапета, — проворчал себе под нос министр национальной безопасности, опуская ногу-плясунью с ноги-постамента. — Один гадит, другой подтирает…
Ты сам — и Карапет, и Айрапет. Одновременно. Хотя хочешь быть только Карапетом. Почему только ты? Вы все… Вы все — Карапеты… Кто ему дал право бежать поперек моего указа? — стукнул рукой по столу Бородач. — Кто дал право искажать содержание моего указа?
Отыскав на соответствующей странице в дневнике подходящую моменту запись, он вдруг почувствовал, что впервые восстал против дневника. “Необязательно, необязательно! — завопил в нем восставший. — Утрата чистоты идеи необязательна, если у реализующего — чисты и мозг, и рука… Незначительные отклонения будут, потому что и сопротивление воздуха вызывает отклонение, и комариное жужжание, и резкая смена погоды. Отклонение лишь не должно господствовать. Как только станет господствовать — превратится в процесс реализации иной идеи”.
Все эти фидаинские отряды, согласно указу, были бы объявлены вне закона, то есть разоружены, и не все бы из них влились в армию. Тем более те, кто является поколением армянского исторического авантюризма, кто с удивительной живучестью, подобно замороженному семени, может дремать в анабиозе и вдруг выскочить наружу — с ружьем в руке и папахой на голове. И еле сдерживаешь смех, когда со страху перед этими авантюристами твой могучий сосед демонстрирует в приграничных районах масштабные маневры. И чтобы тебе, в конце концов, не взорваться хохотом, соседская дипломатия старается не усматривать какой-либо связи между нарастанием напряжения в Арцахе, явлением папахоносцев и маневрами. “Эти маневры — заранее спланированные, — заявил московский посланник соседней страны, — и настроения вокруг этих маневров создала пресса. Чтобы избежать в дальнейшем ошибочных выводов о намерениях Турции, стороны должны уяснить ситуацию путем непосредственного общения. А это возможно будет только после установления дипломатических отношений между Арменией и Турцией”.
— Мы тоже такого мнения, — высказался Бородач. — Мы готовы создать и развивать многосторонние взаимоотношения с вашей страной, опираясь на принципы безопасности и сотрудничества Совета Европы.
— Ссылка на эти принципы недостаточна, — заметил посланник. — Армения должна подтвердить, что не имеет к Турции территориальных претензий. Наше правительство, — особо подчеркнул посол, — в этом вопросе испытывает общественное давление, следовательно, не может установить с Арменией дипломатических отношений без ссылки на территориальный вопрос.
— Господин посол, — ответил Бородач, — любое правительство в любой стране находится под общественным давлением. Мы тоже.
— Но вы, в отличие от нас, владеете ситуацией, — польстил ему посланник. — Мы внимательно следим за событиями, происходящими в вашей стране. Вы не так давно взяли курс на демократизацию, и естественно, что мир закрывает глаза на грубость некоторых ваших шагов. Нам же такого не прощают. Хочу сказать, что общественное давление в нашей и вашей странах имеет, пожалуй, одинаковую силу, но разными являются противодействия. Вы выгодно отличаетесь от нас, потому что ваше противодействие общественному давлению пока еще не осуждается в тех международных структурах, где занимаются исключительно осуждением других. Вас они пока не осуждают… А мы ценим ваши, даже кажущиеся незначительными, шаги…
Разоружение отрядов, с одной стороны, решило бы проблему изоляции авантюристов, с другой стороны, смягчило бы гнев соседней могучей страны.
— Не все потеряно, — прочитав мысли президента, произнес министр национальной безопасности. — Если ты уже сделал выбор, это даже лучше, что указ запоздал с обнародованием… Крен можно выправить…
— Какой выбор? — спросил Бородач и ужаснулся выражению лица соратника. Глаза министра национальной безопасности, словно два острых буравчика, пробуравили Бородачеву память — выкорчевали древесную стружку, опилки, распространяя по кабинету лесные ароматы. — Ты чудовище, — прошептал Бородач.
— Чудовище-хранитель, — поправил министр национальной безопасности. — За счет ангелов страну не удержишь. Государству необходимы чудовища-хранители…
Бородачу почудилось, что его дневник безвозвратно попал в руки сидящего напротив и тот сейчас, слюнявя палец, листает полные премудростей страницы, чтобы отыскать мостик от сформулированного к формулирующемуся, от исторических прецедентов — к запланированному грядущему.
— Я был уверен, — по-своему истолковав молчание президента, произнес министр национальной безопасности, — что ты сделаешь правильный выбор…
… — Если я тебе дед, — сказал Аветик мальчику, — то должен знать хотя бы твое имя. Конечно, есть деды, которые не знают, как зовут их внуков, но они умерли. А я, как видишь, живой.
— Меня называют Сопливым, — шмыгнул носом мальчик. — У всех из носа течет, но только меня прозвали Сопливым.
— Приставшее имя всегда больше подходит, чем настоящее.
— Как это? — не понял мальчик.
— Имя в метрике — это что-то вроде одежды. Либо она тебе впору, либо нет. Мала или велика — все равно. А кличку всегда шьют по твоему размеру… Похоже, ты напуган — ничего часом не украл?
— Это они говорят, что я ворую, — пожаловался Сопливый, — но я не вор. Я плачу столько же, сколько и все — разве моя вина, если мне больше остается?
Я что — виноват, раз меня больше жалеют?
— Что в тебе жалкого, парень? — деланно рассердился Аветик. — Вытри нос, умойся, причешись, пришей пуговицы — будешь как гимназист. Что в тебе жалкого?
— Если вытру нос, умоюсь, пришью пуговицы, кто мне денег даст? А так все жалеют.
В один миг мальчик преобразился: тело забилось в конвульсиях, лапки слабым движением очертили в воздухе круги, а между искривленных полураскрытых губ потекла слюна.
Аветик горько усмехнулся, легонько стукнул Сопливого по шее, сказал:
— Кончай… Имеющий деда юродствовать не станет…
Сердце щемило, а что делать, не знал. Закинуть этого котенка за пазуху и домой забрать? Страна переполнена бездомными, безродными котятами — которого забрать? — и хоть бы одна мать-кошка бегала по крышам, чтобы увидеть, под надежным ли кровом крышей нашел приют ее детеныш. Оборвались межплеменные связи — побег, идея растворения в другом племени, благополучном племени, кажется спасением. Поиски уютного, тепленького сосуда. А на свой сосуд наплевать. Свой сосуд — это мембрана. Скорлупа своего сосуда рассыпалась, осталась мембрана. Вырвавшееся как джин из чужого сосуда армянорожденное извержение становится прославлением чужого сосуда, а не духа своего племени, чье извержение было бы мощнее, вырвись оно из собственного сосуда.
Сердце щемило, безысходность застряла в горле, и босоногая в поисках выхода мысль нащупывала опорные выемки на влажных стенках колодца. Пять ямочек для левой ноги и столько же для правой. В нос бил прохладный дух воды, и сбегающие из-под ног содранные песком брызги искажали во мгле образ сверкавшей в чуть волнующихся водах шкатулки.
— Дом твой где? — спросил из колодца Аветик.
— Меня с дерева сорвали, — ответил Сопливый с неба.
— С дерева? — удивился Аветик и по грудь погрузился в воду. — С дерева абрикосы срывают, парень…
Непромокаемый пакет, в который была завернута тещина шкатулка, прохудился, и песчинки уже поедали следующий слой свертка. Появившийся у кромки колодца Еноков немой выделывал на радостях кренделя и давал сверху указания Аветику — бросить найденное сокровище в ведро.
— В вед-ро, в вед-ро…
— Эй, парень, помолчи, — проворчал Аветик, — язык развязывается не затем, чтобы им без толку молоть…
Сказка про склад с боеприпасами лопнула, как шарик, но опровергнуть факт существования пистолета с дарственной надписью генерала Громова было невозможно — Бородач сам видел пистолет, трогал пальцем изрешеченный, впавший центр мишени, пытался пересчитать пустые гильзы, из которых соседский недоумок двухметровую Пизанскую башню возвел. “Он в надежном месте, — сказал Гору Аветик. — В колодце. Но если это будет на пользу делу — сдам”. “Нет, не сдавай, — сказал Гор, — но из колодца вытащи… Металл и вода — враги…”
Радость Енокова немого приумножилась, когда Аветик вынул из шкатулки не сокровище, а пистолет-сорокоубийцу.
— Ты хоть понимаешь, зачем у тебя язык развязался? — в последний раз предупредил Аветик.
— Кам-нем, кам-нем, — хохотал Еноков немой.
— Откуда я знал, что случится землетрясение? — сказал Сопливый. — Никто не знал. А кошка знала. Она меня царапнула и бегом забралась на дерево. Я тоже за ней. На дереве сидел, когда дома в деревне обваливались… В детдоме говорили, что меня спасла кошка.
— А почему в детдоме не остался?
— А я туда кошку с улицы принес. Обедом с ней делился. Мне сказали — больше землетрясения не будет, сказали — землетрясение путешествует по миру, из нашей страны отправилось в другую и пока снова вернется, тысячу лет пройдет… И выгнали кошку… Я и убежал… Не веди меня в детдом… Все равно сбегу. — Щупленькие пальцы мальчика выскочили из Аветиковой горсти и снова вернулись в такой панике, с какой случайно прикоснувшаяся к огню рука человека ищет остужающее укрытие. Проследив перепуганный взгляд мальчика, Аветик обнаружил взобравшееся на пьедестал великого художника коротенькое и кругленькое существо, сбившиеся вокруг него малолетки-попрошайки показывали направление продвижения Сопливого. Аветик, чтобы хорошенько разглядеть взобравшегося на пьедестал, зажмурил один глаз и прищурил другой, и почудилось ему, что в нагрудном кармане щелкнула пружина пистолета. Удобной, очень удобной мишенью был взобравшийся на пьедестал — без черно-белых кругов и без центра. Куда бы ни стрельнул, получалось — в центр. Но щелкнула не пружина — оживились зернышки четок, отплясывали в ладони, а выстроенные на столике деревянные статуэтки, шахматные фигуры, разной величины хачкары и подносы прямо-таки зазывали, манили своим абрикосовым запахом.
— Ты не Варос, — сказал Аветик молодому хозяину столика, — но статуэтки — Вароса.
— Да, — сказал парень, — отцовских рук дело.
— Не заболел ли он часом? — забеспокоился Аветик. — Мерзляк был. Холод в него пробрался, никак не отпускал. Разговаривая, зубами стучал.
— И то правда, мерзляк был, — согласился сын Вароса, — но умер от инфаркта.
— Жаль, — опечалился Аветик. — А я ему бревно привез. Весной еще обещал. Вон, в телеге, под сеном. Ждал его, ждал, не приехал он в Армавир, я и решил сам привезти. Смотритель рынка хотел, чтобы я ему для рубки мяса отдал, но мой
товар — не колода для рубки мяса…
Еще хотел сказать, что некоторые из цирковых фокусников почему-то любят раскрывать зрителю секреты чуда и как только рассекречивают, чудо испаряется, превращается в обычный трюк. А чудо Варосовых четок вовсе не испаряется, даже когда догадываешься, как хитроумен и смекалист был мастер, чтобы принудить тебя повести перечет так, что всякий раз он завершается “благом”.
У него еще были слова в адрес Вароса, но момент был неудобным, тем более что заметил, как гонцы взобравшегося на пьедестал приблизились к Сопливому, дергали его за рукав.
— Сопливый, ты? — Варосов сын нашел способ увернуться от нежелательного разговора. — Не узнал тебя, паршивец. Приличным парнем стал… Так изменился, что приятели твои уже у тебя выклянчивают да?..
— Не выклянчивают, — ответил Сопливый и кивнул в сторону памятника, — хотят отвести к Батону…
— Ну-ка, убирайтесь отсюда! — прикрикнул сын Вароса на Батоновых гонцов. — Кышш!.. Батон, — обратился он к Аветику, — это президент сиротской республики, самый главный человек в нашей стране…
— Слыхал я про него, — сказал Аветик. — Говорят, по три петушка в день съедает.
— Я не знаю, какую пользу стране приносит настоящий президент, — сказал сын Вароса, — но этот, не тратя ни лумы из государственной казны, содержит всех сирот.
— Это он нас содержит или мы его? — запротестовал Сопливый. — Если мы ему не будем давать, как он будет нас содержать?
— Всякое государство, дорогой мой Сопливый, так и живет — все платят налоги, чтобы государство жило. Кто скрывает доходы, тот ослабляет родное государство. А у слабого государства бывает такая нищенская казна, что оно затрудняется оплатить, скажем, инкрустированную дверь особняка министра внутренних дел. И мастер, изготовивший дверь, вынужденно получает инфаркт.
— Что будем теперь делать? — спросил Аветик, догадавшись, что умерший от вынужденного инфаркта мастер — это Варос. — Как будем вопрос решать? День короток, скоро стемнеет. Мне предстоит долгий путь.
— Какой вопрос, дядя?
— Вопрос бревна.
— Я-то подумал, намереваешься призвать к восстанию, — разочаровался сын Вароса. — У нашего народа кровь вечно в феврале закипает… Только крышка у нас дырявая, дядя, пар не накапливается — клубами выходит, рассеивается… Сколько твой товар стоит? — спросил сухо. — Моему отцу многие должны, но он не останется ничьим должником…
— Твой отец мне ничего не должен, парень, — произнес Аветик. — Он за бревно заплатил… Если тебе не нужно, верну деньги, а товар обратно заберу…
— Странный ты старик, — признался сын Вароса. — Знаю, что обманываешь, но обманутым себя не чувствую.
— Я у отца твоего научился такому способу, — ответил Аветик. — А тебе этот талант по наследству не передался?
Сын Вароса нагнулся, вытащил из-под ног обтянутый кожей ветхий чемодан, рукавом смел в него содержимое столика.
— Осторожней, парень, — укорил Аветик, — не щебень сыплешь! Видно, не передался…
— На мне природа отдыхает, — засмеялся сын Вароса, пытаясь закрыть чемодан. — Из парка выйдем вместе… От меня не отходите… Особенно ты, Сопливый… Знаешь, верно, законы вашего государства?
— Однажды меня судили, — сказал Сопливый. — Все накопленные деньги забрали. Потом побили…
— А зачем было бить, — удивился Аветик, — если деньги уже отобрали?
— Думали, еще есть. А у меня не было. Нет, было немного, но я говорил, что нету.
Замок на чемодане заело… или обледенел. Сын Вароса стянул с себя широкий военный пояс, обвязал разинутый чемодан и сказал:
— Нас разоружили, правда, как беспризорных псов выгнали на улицу, но наш февраль еще наступит… Хочу сказать, дядя, что пока я с вами, Батон не приблизится… Только вот ты в Армавир уедешь, я домой пойду, а Сопливый снова попадет к нему в когти. Растерзает его Батон, кожу сдерет… Где-нибудь подальше от людских глаз — на кладбище или на городской свалке. Будет лучше, если ты его в детдом отведешь. Там тоже не рай, но хоть крыша над головой есть и миску похлебки дают. Хочешь, я отведу? Жалко его. Из него хороший артист получится.
— В детдом не пойду, — завопил Сопливый и рванулся бежать, но лапкой был заперт в сжатом кулаке Аветика. — Пусти! — Взбесившимся котенком вцепился в замок из плоти и крови, искусал. Покусывая, безуспешно охаживал Аветика между ног щуплым коленом. — Пусти меня, старый хрыч, а то кишки тебе выпущу…
— Ты уже хватил, паршивец! — сын Вароса схватил Сопливого за ухо, тянул до тех пор, пока мелкие, остренькие зубы мальчика не отпустили кулак Аветика. — Мы тебя спасти хотим, а ты кусаешься…
— Хотите спасти — так вон того убейте. Он турок. Крест на шею повесил, но — турок… Снаружи турков бьете, а кто внутри будет убивать?..
— Ну что, дядя? — горько улыбнулся сын Вароса.
Трупоторговец-армянин от имени коллеги-азера сообщил Аветику, что тело Гора целиком, к сожалению, продать не смогут, потому что, во-первых, осколки гранаты, во-вторых, нож противника расчленили целое. В подробности не вдавался — пощадил отцовское сердце и за собранные в ящик останки запросил полцены от заранее обговоренной.
— Хотя, — добавил трупоторговец-армянин, — между нами говоря, собирать по кускам — хлопот больше.
— А как я пойму, что это останки моего сына? — спросил Аветик.
— Мы чисто работаем, — заверил трупоторговец-армянин и в качестве секретного пароля нашептал день, час и место вручения ящика. И пока условленный день приближался, Ангел доставил полуживого Гора в больницу…
— В детдом не пойду, — визжал Сопляк, — пускай меня растерзают…
— Разве я тебе не дед, парень? — наконец, вмешался Аветик, обтер стекавшую по кулаку кровь. — Какой дед сдает внука в детдом?
— Э? — удивился Сопливый. — В детдоме у некоторых и отец есть, и мать.
— Они — не отец и не мать.
— А кто?
— Кукушки, вот кто. Несут яйца в чужих гнездах, а сами в свое удовольствие кукуют.
— А разве у Туманяновской кукушки не было трех птенцов?
— Были.
— А зачем говоришь, что в чужих гнездах несутся?
— Птенцы только у Туманяновской кукушки были. Остальные кукушки — бездетные.
— Кто сказал?
— Ученый. В этом мире рядом с писателем и ученый ходит.
— А откуда лиса узнала, что у Туманяновской кукушки есть птенцы?
— Ума палата, — сказал, подмигнув Аветику, сын Вароса, — ведь лиса тоже Туманяновская, и ворона, и собака под кустом. Созвал он их как-то к себе в Вернатун и сказал: “Ты, кукушка, хватит тебе подкладывать свои яйца под другую несушку, сама вылупляй птенцов и заботься о них. А ты, барыня-лисица, соври кукушке, что, мол, топор у тебя есть. Нет, сказал, топор я тебе не дам — попади хитрецу в руки еще и оружие, мир разрушится.
— А вороне что сказал?
— Вороне ничего не сказал… Что мог сказать Туманян трехсотлетней вороне? Мудрого уму-разуму не учат, у мудрого ума-разума набираются…
Аветика удивила скорость, с какой появившиеся из разных концов парка на свист Варосова сына парни в старых бушлатах окружили памятник художнику и стащили с него Батона. Малолетние попрошайки рассыпались по парку и наблюдали из-за деревьев низложение президента их республики. Батоновы коротенькие ножки и ручки беспомощно трепыхались в воздухе, а лапка Сопливого более не бунтовала в Аветиковой горсти, и казалось Аветику, что его и мальчика пальцы месят мягкое, теплое тесто…
…Избитый, вывалянный в грязи Гор вскарабкался на дерево и вознамерился не слезать, пока не спадут отеки на лице и не сойдут синяки, которые в качестве военного трофея он прихватил с Главного канала. Брата заметила Сона — решила было, что на дереве засел голодный сокол, побежала выгонять кур со двора, в спешке закрывая дверцу курятника, споткнулась о бугорок и растянулась на земле, обнажив увенчанные красным треугольником белоснежные бедра. То ли уличный ветер распахнул Соне подолы, то ли искрящийся меж разноцветных лоскутов, развешанных на веревке, треугольник пощекотал глаза мальчишкам, обозревавшим мир с окрестных крыш, неизвестно, но на берегах Главного канала красный цвет отныне не был цветом, а был именем собственным, недавно объявившимся в звездном строю кинодив. Побиваемая грохочущим с дерева словесным градом Сона рыдала от обиды, швырялась в сторону брата комьями земли, рассыпавшимися в воздухе, и визжал:
— Сам ты лягушка, сам ты лягушка!..
Подоспевшая Овсанна погрозила Гору пальцем, обхватила содрогавшуюся голову дочери и зашептала ей на ухо:
— Мы все бываем сперва лягушками, а потом превращаемся в женщин.
— Ты тоже была лягушкой? — спросила сквозь слезы Сона.
— Конечно, — улыбнулась Овсанна. — Безобразной такой лягушкой.
Вернувшись домой ночью, Аветик завернул в лаваш вареное яйцо с тархуном и пошел в сад вслед за лучом своего фонарика, остановился под абрикосовым деревом, укрывавшим голодного сокола:
— Если слезать не собираешься, я сам поднимусь. Гор не отвечал. И напрягший слух Аветик догадался, что спит парень. “А вдруг упадешь, глупый”, — ужаснулся Аветик, осторожно, бесшумно вскарабкался на дерево и расположился рядом с сыном. Свет фонарика разбудил Гора, но не настолько, чтобы сознание успело связать события в одну цепь. Словно снявшийся с якоря, но не давший ходу корабль, Гор потерял равновесие и упал бы, если бы Аветик вовремя не подхватил его. Пропахшее глиной и засохшей кровью Горово тело слилось с Аветиковым и породило то самое чувство, какое переживают будущие матери, ощутившие параллельно собственному сердцу биение еще одного.
— Кусай, — отшатнувшись от странного чувства, почерствел Аветик и почти насильно втиснул брдуч1 сыну в рот, — кусай… Мы давно уже с дерева слезли, парень… Печь лаваш научились, тархун выращивать, научили кур для нас яйца нести… Ты когда-нибудь вкуснее этого брдуча что-нибудь ел?..
1 Брдуч — зелень, сыр и т.д., завернутые в лаваш.
— М-мм, — едва прорезался голос Гора из-под ломтей брдуча, — м-мм… но я их все равно убью…
…Где твоя телега, дядя? — спросил сын Вароса и взялся за чемодан. — Огневая точка уничтожена.
— Под балконом чернокожего посла. Рядом с лимузином.
— Ну, пошли, — сын Вароса пошел вперед. — Я как-то поискал на карте их государство и не нашел. А, говорят, страна величиной с Армению… Как они-то наше местонахождение отыскали, ума не приложу. По старой привычке, наверное, — заметили сверкающую вещь и подошли.
— Мы сверкающие? — спросил Сопливый.
— Если с их низин глянешь на наши вершины — сверкающие, какие ж еще… С начала мира сверкающими были… Их срывали и уносили, срывали и уносили, но то, что осталось, по-прежнему сверкает… Жена посла иногда в парк приходит — сколько мишуры ни увидит, все камешки в сумку побросает… На работы из дерева даже не смотрит. Их мастера из черного дерева такие женские тела вытачивают, что хоть в постель с собой неси…
— Ты куда меня ведешь? — зыркнул на Аветика Сопливый. — Я же сказал: в детдом не пойду.
Аветик вдруг почувствовал, как он устал от этой, именуемой зимой, погоды. Мысленно добрался домой, куда прежде него проник из всевозможных дыр холод и сквозь печную трубу превратил абрикосовый огонь в золу. Подул на угли и порадовался пляске искр, что все еще покалывали стынущий воздух и пытались выскочить из дымохода, рядом с которым мирно дремали воробьи…
…Вытянувшись под абрикосовыми деревьями в полный рост, Андрей перекрыл рабочим муравьям дорогу к дому, и не признающие обходных путей насекомые тащили свой трофей в муравейник поверх тела змеелова: кто — дохлую бабочку, кто — соломинку и преждевременно почивший лист, кто — непроросшее, гнилое семя и увядший лепесток. Иногда заползали под рубашку, потеряв ориентиры, покусывали влажную Андрееву кожу и тут же карались, а крылатые их сородичи порхали над головой с едва слышным жужжанием. Искрящиеся на верхних ветвях абрикоса зрелые плоды свели с ума воробьев, а те, в свою очередь, перепугали зыркавшую из гнезда сороку. Весна наступила вовремя, весна с собой холодов не принесла — деревья расцвели среди тепла и пчелиного жужжания и вот теперь трещали от изобилия плодов. А глупые эти воробьи группами нападали на один и тот же абрикос, толкались, клевали вместо плодов друг дружку и раскачивали тяжеловесную ветку. Абрикосовая капель…
— Я сейчас в картине или в настоящем саду? — обсасывая мятый абрикос, спросил Андрей и запустил оголенной косточкой в воробьев. — Видишь, не испугались, и косточка вниз не упала… Значит — это картина…
По-змеиному гибкий его торс то вытягивался, устремившись к очередному упавшему абрикосу, то сжимался, подбрасывая вверх косточку. Лишь левая его нога безжизненно волочилась, запутывалась в завитках люцерны.
— Я отомстил, — хохотал Андрей. — В обмен на украденную тобой одну змею, выловил всех змей твоей страны… Если Господь пожелает, твоя страна второй раз спасет человечество.
Забитые армянской гадюкой ящики находились в аэропорту, сосуды с выдоенным ядом были отправлены раньше. Владычествовать в каменистых пустошах Талина остались ящерицы, и в очередной раз сменивший профессию Гор покрывал плечи сестры змеиной кожей. Проглядывавшая сквозь ветви и листья Сона в глубине сада будто примеряла подвенечное платье.
— Ты не обессудь, — тайком от тебя водки выпил… Тайком, потому что ты мне водку бы не дал… Ты человек слова. А Гор — дал. Как раз из запасов твоей самогонки… Теплая у вас страна — не боюсь отморозить и другую ногу. И потом, насколько я заметил, в вашей стране лежачего пьяного не бросают… Тебе не кажется странным, что меня разули только на левую ногу?.. Не успели, что ли, другую разуть или только левый ботинок понадобился?.. Непонятная и несчастная страна — Россия… Большая, безбрежная, богатая недрами, лесами, реками, морями, и полная голодных… И надо их кормить… И чтобы накормить, не сегодня-завтра она вас отпустит… Развалит империю… Но империя — это не только структура. Это психология. Образ жизни, без которого Россия погибнет. Наверное, вы тоже погибнете… Вы не сумеете жить без Центра, а Россия — жить, не будучи Центром… По моему разумению, когда Господь дал человеку право выбора, когда сказал — хочешь жить под тепленьким крылышком, живи, но не умничай, наши праотец с праматерью совершили большую ошибку… Умничать — занятие неправедное… Я сейчас хочу вернуться в рай…
— На Земле всех змей выловил, только в раю остались? — засмеялся Аветик.
— Пусть история остановится, — сказал Андрей. — Успокоится. — Он словно не почувствовал Аветикова жала. — У нас есть гигантский материал для переваривания… Это не ты случайно в пустыне открыл закон равновесия?..
— Его открыли за тысячу лет до меня.
— Не имеет значения. Велосипед надо изобретать постоянно, понимаешь? — иначе эта замечательная выдумка забудется… Началась эпоха забывания… Разве мы не забыли закон равновесия искусства и науки?.. Посмотри, куда зашла наука… Она уже плюнула на искусство — свое искусство изыскивает… Теперь, раз я уж тайком от тебя выпил, твоя верность обету бессмысленна… Может, в последний раз пьем… Чем ближе я подхожу к решению проблемы, тем острее становится предчувствие, что все сгинет и твоя страна не спасет человечество еще раз. Все сгинет, останется только эта твоя картина, этот твой дом, это твое маленькое большое счастье.
В официальном сообщении причиной пожара в биологической лаборатории Андрея стало короткое замыкание в электропроводке, которое странным образом случилось ночью, когда спит не только человек, но и приклонившее голову к выключателю электричество.
И Андрей покончил с собой. Пил, пока не разорвалось сердце…
…Нет, Варосов сын, к счастью, не намеревался браться за топор и загонять в толщу бревна сталь. Он обтесал бревно, сдул коричневую пыльцу под корой, чтобы проверить, не проник ли в древесную плоть червь, нет ли трещин, не сгнила ли сердцевина. Таким же образом, наверное, сам Варос бы обследовал бревно, прежде чем придать дереву новый облик.
— Природа, видимо, через тебя переступила, — сказал сыну Вароса Аветик, — и сейчас отдыхает в другом месте… А как до дому довезешь?.. Еще и чемодан в руках. Может, сперва к тебе домой поедем?
— Нет, дядя, — растрогался Варосов сын и не сводил с Ангела глаз. Конь же время от времени поворачивал голову, смотрел на него и сонно моргал, размахивал хвостом с подтеками застывшей мочи на конце.
Аветик забросал сеном Сопливого, занявшего в телеге место бревна, и сказал:
— И тепло, и маячить не будешь… До Армавира носа не высовывай.
— А дышать как буду? — запротестовал Сопливый.
— Под сеном очень даже хорошо дышится, — ответил Аветик, — и вкусно дышится… Только чихать хочется… И если чих не удержишь, народ очень удивится, что стог сена умеет по-человечески чихать…
Сопливому понравился образ чихающего стога — высунул из-под сена нос, притворно чихнул и вытаращил глаза на взмокшего, побледневшего Варосова сына, из едва шевелящихся губ которого вместе с пеной вытекали нечленораздельные звуки.
— Дед, — выскочив из сена, завопил Сопливый, — держи его… Сейчас упадет… — Аветик посадил Варосова сына на бревно, расстегнул ему ворот, схватил с тротуара горсть снега и потер ему лицо, а талые капли отправил за шиворот. — Язык! — распорядился Сопливый. — Не дай, чтобы язык проглотил…
Однако Аветик не успел сунуться пальцами в полуоткрытый рот Варосова
сына — выскочившие из парка ребята, грубо его оттолкнув, впихнули обмякшее тело в невесть откуда взявшуюся машину. Прихвативший чемодан парень в пиджаке с узором из листьев, заметив бревно, вопросительно посмотрел на Аветика.
— Да, — сказал Аветик, — его бревно.
— О’кей — произнес парень и погрозил пальцем Сопливому. — Ты, что — опять при нем дразнился?
— Нет, — Сопливый укрылся сеном и уже из-под сена прошептал: — Не веришь — деда моего спроси…
— А что мне спрашивать, щенок… Не вижу разве, что перестарался…
— Сперва они с конем перемигивались, — вроде оправдываясь, говорил
Аветик, — потом, наверное, вспомнил мелькнувшую в голове историю и сомлел… Лечить его надо…
— От памяти? — горько усмехнулся прихвативший чемодан. — От памяти лекарства нету, отец. Человек, исцеливший память, — это человек, не имеющий памяти. А тот, у кого нет памяти, — уже не человек… И нация — не нация… Уродливы ли мы, безруки ли, падучи, ядовиты, драчливы, заносчивы или трусливы — какие есть. Творение мира… Откуда было ему знать, что чихнувший в стоге сена на поле битвы — ребенок?..
Восседавшая под абажуром теплого осеннего неба Рипсиме1 была видением, бросившим якорь в далеком прошлом гигантским кораблем, который берега не достиг и пассажиров не имел. Прозвучавший в последнюю ночь Страстной недели шаракан2 “Во славу Господа” не смог вновь разжечь двенадцать свечей и факелов, погасших в ритуальном порядке, и прочитанные по семи Евангелиям фрагменты о молитве Христа в Гефсиманском саду, навете Иуды и Петровом отречении покрылись мхом в нишах храма. Дом Господень был безжизнен, окруженный детьми мрака Христос — одинок и беззащитен, и если искрились в Араратской долине лампады, пришедшие на помощь из глубины веков, то только в прицерковных или мирских садовых шатрах, где, затеявшись с утра, продолжалось воздержанное пиршество освящения винограда. Густое прошлогоднее вино смыло с лиц людей, даже священников, благословивших виноград, святое мирро, пробудило дремлющего язычника, и этот бессмертный старец был живее, чем утомленный обрядом христианин.
1 Рипсиме — церковь в Эчлиадзине.
2 Шаракан — церковное песнопение.
— Ты веришь, что у нас один бог? — спросил начальник тюрьмы у Гора, наслаждавшегося языческим танцем шатров во тьме. — И что все мы служим этому единственному богу?
— Богу не служат, — ответил Гор. — Служат идее, родине, человеку и… сатане. Бог — не идея, не родина, не человек и не сатана.
— А что?
— Не знаю, — признался Гор. — Наверное, бесконечность, неуловимость… Наверное, что-то такое, что не формулируется и не расшифровывается. Наверное… любовь.
Письмо из американского города Сан-Франциско Еноков немой у почтальона отобрал и, обольщенный ароматом конверта, кинул на зуб, сжевал англоязычный адрес. Слюна размазала филигранные строчки, покривила, раздула буквы, и зрелище этих оскверненных письмен возбудило в Горе все еще тлевшую ревность. Он разорвал послание, бросил горсть обрывков в широкую воронку подаренной Андреем морской раковины, и, пока чиркал спичкой, чтобы испепелить заокеанский аромат, обрывки письма легкими мотыльками выпорхнули из нутра морской раковины. Это порхали в воздухе обломки потонувших грез, и порханию аккомпанировал сочившийся из раковины сигнал с терпящего бедствие корабля, моливший о спасении. Мотыльки не падали, и Еноков немой, поймав их на лету, высыпал расплакавшейся Овсанне в карман передника. Под выстрелы пистолета с дарственной надписью Громова, доносившиеся из сада, Овсанна подогнала мотыльков, склеила на картоне и отослала через Енокова немого в дом к любвеубийцам.
— У тебя в зеркале за нами глаза следят, — сказал Гор начальнику тюрьмы. — Не думаю, что это глаза Бога.
Отделившаяся от языческого танца пара прожекторов прибилась в автомобильное зеркало, превратилась в пристальный взгляд, который не прищуривался и не смыкался даже на развилках и поворотах.
— Да, — произнес начальник тюрьмы, — это не глаза Бога, — и прибавил скорость машины. — Божьих глаз я не видел, но вряд ли они испускают свет гнилой кости.
Отставшие было фары немедленно сократили дистанцию и в качестве всевидящего ока снова прибились в зеркало.
Оказавшийся рядом с Гором волшебник из цирка подсказал чудодейственные слова, запутывающие преследователям дорогу, и научил, что слова сами по себе — ничто, пустота, и что магическую силу слову придает его озвучивающий, и то не каждый: погляди, насколько перенаселен мир пустыми словами и поддельными христами. Слово надо озвучивать так, как оно звучало при рождении. Ты должен родить слово… “Я бы сам загородил твоим преследователям путь, — прошептал волшебник из цирка, — но я умер, как и Христос. Мертвец — воскресший или нет — все равно способен лишь подсказать, но не сделать. И великая ошибка людская в том, что вместо того, чтобы внимать Христовой подсказке, они ждут его пришествия, то
есть — дела, чудотворения. Чудо должны сотворить вы, живые… Молодец!..
Видишь — отстал твой гонитель?.. Ты был бы моим лучшим последователем, если бы семя твое взросло на правильной почве… На этом вашем крохотном участке земли нет достаточной подпитки для всех семян. И нет у вас столько силы, чтобы расширить участок. Значит, вы должны разбросать свое семя по всему миру…”
Гор попросил начальника тюрьмы затормозить.
— Пузырь лопается, — объяснил. — И потом я давно, очень давно не писал на воле.
Выбравшись из-под марлевого балдахина и спасаясь от комаров, он стоял босиком под тенистой кроной абрикосов и струей рисовал в воздухе свои инициалы. И орошались инициалами летучие мыши, охотящиеся на кровожадных комаров в безумном ломаном полете. “Господи, — то ли во сне, то ли наяву молилась в соседнем дворе Енокова вдова, — спаси и охрани моего единственного”.
Мимо пронеслись фары, чтобы чуть погодя, словно потерявший добычу дракон, вернуться — проверить пройденный путь. И напрасно подсказывал волшебник из цирка проколоть и вторую шину, и третью, пробить бензобак, прорыть на дороге траншею и вообще — если ты наделен способностью спасаться и не пытаешься спастись, то не так уж и велик Христов пример. Христос сам спровоцировал свою погибель, потому что трансформированная в дух его плоть более не могла жить в этом мире. Его плоти, когда распинали, почти уже не было. Многие из распятых живут дни напролет, и смысл распятия именно в том, чтобы как можно дольше продлить страдания. А он сразу умер. А ты, который целиком — плоть, здоровая жизнеспособная, чей младенческий дух еще гулит и мочится в колыбели, ты, что не знаешь пока секрета отделения духа от плоти, полагаешь, что и дух может трансформироваться в плоть. Нет, тысячу раз нет. Плоть рождает дух, а не наоборот. Дух способен только отшлифовать плоть. Христос, в конце концов, был шлифовальщиком плоти.
— Делать добро и то по-человечески не умеешь, — сказал Гор. — Отвези меня обратно… Я под конвоем к могиле матери не подойду…
Начальник тюрьмы съежился от Горова жала и от мучившего его в последние дни ощущения, какое испытывает артист, взявшийся за неизвестную роль в неизвестной пьесе.
— Он все еще мечтает увидеть могилу матери? — спросил наутро министр национальной безопасности, демонстративно листая пузатое “Дело” начальника тюрьмы. — Мы же не звери, у каждого из нас тоже есть мать, мы тоже умеем любить наших матерей… Ну и что, что заключенный?.. А кто не был заключенным или не может стать им?.. Все мы либо прошли через “Матросскую Тишину”, либо могли бы пройти… Кстати, при поступлении на работу ты отметил в своем заявлении, что отбывал наказание в местах заключения по причине инакомыслия. Между тем ты — обыкновенный вор… И напрасно думают некоторые, что если дать вору должность, то воровство искоренится. Очковтирательство это… Ты — вор и, по всей видимости, богач. Потому что если даже съедал бы по одному золотому кольцу в день, богатство ограбленного тобой магазина все равно бы не иссякло. Здесь зафиксировано все, — министр национальной безопасности всадил палец в папку. — Даже твой чих в местах заключения, описание твоих неудавшихся побегов, даже имя-фамилия того пухленького чуваша, которого ты бы съел по дороге, если попытка не завершилась бы сразу возле колючей проволоки. И напрасно думают некоторые, что по причине срока давности эти документы уничтожаются. Одним словом, сам же и отвезешь его на кладбище… Этой же ночью… Слышишь ты, диссидент — этой же ночью и тайком ото всех. Тюремные мыши и те не должны знать о твоем благодеянии. Богу неугодно, когда благодетель суесловит …
— …У тебя здоровые почки, — заметил Гору начальник тюрьмы, застегивая молнию на брюках. — Из тюрьмы редко кто выходит со здоровыми почками.
— Научи своих охранников, чтобы знали, куда пинать, — ответил Гор. — Вон, стоят тупоголовые, руки в боки, выжидают.
— Вижу, — сказал начальник тюрьмы, — но это не мои ребята. Не знаю, что у них на уме, но я не настолько наивен, чтобы поверить, будто день и ночь они пекутся о твоей сыновней любви. Это ловушка, Аветиков сын, ловушка, из которой мы должны постараться выбраться вместе… Я тоже заключенный, я тоже в тюрьме, я искал и, наконец, нашел напарника — тебя, которому можно доверять… Мы должны вырваться… Вместе… И сгинуть к чертовой матери… — Начальник тюрьмы вытащил из-за пояса два пистолета, один протянул Гору. — Этот мир, Аветиков сын, переполнился ведьмами на метлах и чертями… Я больше им не прислуживаю…
Он еще не закончил речь, когда пущенный из мрака меткий выстрел повалил его, а подоспевшие бритоголовые ребята скрутили Гору руки. И пока потерявшего сознание от тупых ударов, закованного в наручники Гора запихивали в машину, пара прожекторов успела расплодиться десятками других пар прожекторов, и обернувшаяся скорбной процессией вереница машин, под жалобный вой сирен, понесла в столицу весть об убийстве министра обороны.
— Дед, а если Батон погонится за нами?
— Не погонится.
— А если погонится?
— Убью.
— Чем?
— Пистолетом.
— У тебя разве есть пистолет?
— Угу.
— А кто тебе пистолет дал?
— Туманян.
— Значит, ты не хитрый?
— Наверное.
— А если ты не хитрый, почему не говоришь, куда меня везешь?
— Разве я не говорил?
— Нет, не говорил.
— Не говорил, что я тоже, как и ты, кошку потерял?
— Нет, не говорил.
— Не говорил, что мы с тобой идем разыскивать наших кошек?..
— Нет, не говорил.
— А что же я говорил тебе, парень? Столько времени — что я говорил?..
Армения, г. Ереван