Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 4, 2011
Даниил Чкония
Разбирается сердце на краски
Светлана Львова. “Беспечный сад”: Стихи и немного прозы. — Калуга: Полиграф-Информ, 2010.
Негромкий поэтический голос Светланы Львовой звучит, тем не менее, вполне отчетливо. Детство и юность в Саратове, дыхание большой реки, широкая география большой страны, приютившая поэтессу в разные времена ее жизни, и, наконец, Калуга, ставшая ей второй малой родиной, определили поэтический характер Львовой, воскликнувшей однажды:
Мне просто во все времена.
Я — времени брошенный зонтик,
что числится в пункте потерь
всегда и теперь.
Я выброшена, как волна
из моря — попробуйте, троньте…
в плечо мне печалился зверь
и хлопала дверь.
Пожалуй, именно это противоречие в самоощущениях — “брошенный зонтик” и “мне просто во все времена” — самое важное в поэтическом характере Светланы Львовой, где никогда нет жесткой статичной определенности, где пережитое и переживаемое спорят друг с другом и дополняют друг друга.
А города, что когда-то кормила с руки
снова, как хищники, узкими смотрят глазами,
точат булатные когти и скалят клыки.
Образ вернется еще не однажды, оправдывая грустноватую интонацию даже в тех стихах, где радость жизни предстает вполне очевидно, но все же
Печаль клюет зерно с руки,
дворцом горит пятиэтажка…
Как сладко пахнут шашлыки
из тела белого барашка.
Метафорическая насыщенность поэтической речи — столь же присущая и не то прозаическим миниатюрам, не то стихотворениям в прозе — автора, несмотря на негромкий голос и приглушенную интонацию, всегда слышима, узнаваема. Осторожность жеста, трепетность высказывания, бережное отношение к чувству и переживанию, желание не навязывать свое мироощущение читателю предполагают читательскую вдумчивость, хранят надежду автора на понимание и сопереживание. Мир, как пространство, мир, как движение времени, может призывно радовать, может огорчать, обнадеживать и угрожать — для Светланы Львовой эти его проявления полны единого ощущения жизненного потока, для нее времена и города — читай: пространство — все про любовь, “про тех, кого разнес по свету ветер”.
Вот картинки детства, домашнего тепла, уюта, защищенности, но и здесь уже присутствует чувство некой угрозы, нестабильности, текучести и противоречивости жизни, хрупкости ее состояний. Вот отец усаживается к пианино: “После этого папа безнадежно погружает руки в самую глубину музыки. Убедившись, что клавиш там нет, папа начинает по очереди вытягивать руки из недр пианино. Пианино не хочет выпускать папины руки — тогда он вырывает их и снова бросает в бурлящий океан звуков”.
Музыка восхищает, окрыляет детское сознание, дарует чувство безграничного, приваживает, но тревожит, пугает своей мощью: “музыке не жалко никого… ей кажется, она все может. И только я знаю, что на самом-то деле звуков не хватает. И все, что играет папа, — неправда, выдумка. Но он верит — и пусть. Пусть папа еще немного побудет счастливым”.
Память детства то и дело проскальзывает в стихах Светланы Львовой, утаивая от нас границу перехода от детских впечатлений к поэтическому мировосприятию взрослого человека, не растерявшего эту способность острого и свежего видения, а возможно, что этой границы в случае Львовой и не существует. Ставшее банальным от частого повторения “все мы родом из детства” истинности и глубины своей не теряет, потому что в памяти своей мы остаемся там:
Там снятся верблюды и змеи,
а губы значенья имеют,
и солнце висит на дверях.
Деревьев корявы извивы,
и пахнет двудомной крапивой
ребенка счастливое “ах”…
Конечно, Львова — лирик до мозга костей, ее стихотворная речь исповедальна, распахнута, по-хорошему тороплива — нужно выговориться, выплакаться. Но вдруг переключаются регистры, взгляд поэтессы останавливается, задерживается на ком-то или на чем-то, что заставляет видеть и слышать внешний мир, подтверждая одну из ее поэтических деклараций о том, что живет она не только своей болью, но и способна остро переживать чужую. И тогда декларация оказывается полной реального содержания. Тут взгляд на окружающий мир приобретает некоторый эпический характер, повествование становится строже, прозаичней, возникает ирония прямого высказывания, словно бы избавленного от образных ходов и решений, но само сюжетно-повествовательное стихотворение становится сквозным образом, метафорой, передающей человеческую боль, печаль, переживание, жестокость реалий. Стихотворение называется “Евгению”, к этому неведомому Евгению и обращено письмо-рассказ:
Привет! У нас все так же, как тогда,
когда уехал ты, не зная броду —
да что теперь… Похожи города…
По телеку вещают про погоду,
Все солнца ждут, как доброго царя.
Пока ты сдуру старишься в столицах,
я с мужем развелась — наверно, зря,
а в остальном все то же. Только лица
как будто бы другие…
Сюжет разворачивается, раскрывая житейскую историю, за которой встает картина жизни:
Ты помнишь Настю Прошину? Зимой
похоронили. Умерла от рака.
Ждала Сережку из Чечни домой…
Не от тебя он — от второго брака…
И дальше рассказчица не меняет интонации, не педалирует, отчего жизнь “с претензией на жизнь” выглядит в своей простой повседневности еще страшнее:
Я постарела. Дочка родила.
Не красится. Читает. Ходит в мини.
Ну вот. Такие тут у нас дела —
Как и во всем провинциальном мире:
Работа, нищета, пустые дни —
Как щи пустые. Ночи душу тянут.
За то, что написала, извини.
Уже светает… Все. Пока. Татьяна.
Можно было бы счесть это пародией на письмо пушкинской Татьяны к Евгению Онегину, но это печальная пародия на сегодняшнюю реальную жизнь, на нынешний день. И так постепенно сквозь лирическое начало Светланы Львовой прорывается ее более широкий, всеохватывающий, взгляд на жизнь. Ей становится тесно в рамках своих внутренних переживаний, ее открытость и распахнутость обретают характер встречного движения души — не только из себя и от своего переживания, но и в себя — от чужой боли, чужого бытия. Свое и чужое становятся общим, единым. Исчезает угроза внутренней, герметичной замкнутости, угроза, которую автор явно ощущает и с которой борется с помощью той же иронии — иронии к собратьям по перу и к самой себе:
Молодые гладкие поэты
о тоске грустили мировой,
хаяли Москву и ждали лета
по своей привычке деловой.
И, хватив по две-по три “Петровской”,
вдруг переругались просто так,
гений иль не гений Исаковский,
а народ дурак иль не дурак…
Расцветали яблони и груши.
А пока орали у стола,
хороша ль — не хороша ль “Катюша”,
Денисенко Светка умерла.
Так же просто, как они ругались,
вроде понарошке, без тоски…
В небе друг на друга натыкались
ангелы, огни и лепестки.
В конце концов автор выходит на большее обобщение, обнажая свое понимание времени, свою позицию: “Мы всегда так брели — и при Сталине, и при Орде”.
И все же Светлана — лирик, который может сказать о себе: “Мне давно по силам мое сиротство”, может воскликнуть: “Зачем ты меня добываешь… Огонь опалит”. И лирическое признание остается главной нотой ее поэтического, ее жизненного пути:
…щебетанье про счастье какой-то печальной
пичуги,
растворенной до трепета в воздухе,
словно в стакане
кто-то звякает ложкой серебряной.
Смотрят лачуги
с маслянистых холмов, как молочные реки
стекая.
От легато моста до судьбы разыграется
детство.
Разбирается сердце на краски и грубые
звуки…
Мне приятен анапест, который звала
анапестом,
чтоб запомнить — тогда, далеко до тебя,
до разлуки.
Светлана Львова родилась в 1951 году в Саратове. В этом году она отмечала бы свой юбилей. Но вот уже шестой год, как ее не стало. Стоит заметить, что последние, калужские, годы ее жизни в творческом отношении были плодотворными и сопровождались признаками удачи: она была частым автором “Дружбы народов”, запоминающимися оказались ее теперь уже давние подборки в “Новом мире” и “Волге”, за книгу “Elle s▒appelle… (Ее имя…)” 2001 года издания Львовой была присуждена областная литературная премия имени М.Цветаевой. Нынешняя книга “Беспечный сад” с подзаголовком “Стихи и немного прозы” — очень поэтической, надо заметить, прозы — только подчеркнула то, что было сказано выше: негромкость поэтической интонации Львовой не делает стихи автора менее слышимыми. Наоборот, голос ее — сквозь суетно грохочущее время — звучит все явственней, достигая нашего слуха.