Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 3, 2011
Чумаева Елена Анатольевна
— практикующий врач, офтальмолог. В “Дружбе народов” публикуется впервые.
В ночное время суток
— Заходи, манюня. Сало будешь?
— Не, я сало не ем.
Неодобрительный взгляд:
— Оно и видно. Но это ты зря, сало не будешь есть — замуж никто не возьмет.
Передо мной сидела грузная немолодая женщина с лоснящимся лицом. На голове у нее смятым блином набекрень красовался медицинский колпак грязного серо-зеленого цвета, а на мощных плечах — медицинский халат такой же неопределенной раскраски с завязками позади, затянутыми столь туго, что бюст обрисовывался как на скульптуре Мухиной “Рабочий и колхозница”, только был он в два раза больше. Короче, всем на зависть. Куда там до нее Памеле Андерсон, просто смешно!
Это был мой первый рабочий день, вернее — ночь, потому что должность моя называлась “санитарка гинекологического операционного блока в вечернее и ночное время суток”. В медицинский институт я после школы не поступила и пошла учиться в медучилище, а параллельно, чтобы познать профессию, так сказать, изнутри и с азов, решила работать. Когда я выбирала, куда определиться, мне представлялись героические события ночной жизни оперблока: в тишине ночи раздается громом телефонный звонок с сообщением о поступающем пациенте, все разом оживает, приходит в движение, врачи и медсестры без устали хлопочут над больным, лица их сосредоточенны, серьезны и полны той особенной тайны, которую часто я видела в кино на лицах актеров-врачей. Вот такое было у меня представление (кино, да и только!). Да, самое главное — в моих видениях я сама конечно же оказывалась не последним винтиком в деле спасения человеческой жизни.
И вот это медсестра?! С салом! В операционном блоке! Бред.
— Ну, что стоишь? Иди, надевай халат и за работу.
— А что делать? — спросила я, доставая новенький отглаженный халат, принесенный с собой (ровно через два дежурства халатик приобрел специфический цвет и вид, и меня это абсолютно уже не трогало).
— Как что? — медсестра со странной ухмылкой посмотрела на меня. — С дневных осталось после “криминалки”, там лежит, во второй операционной.
— Что лежит?
— Не “что”, а “кто”! Труп — вот что.
— А мне-то что делать? — спросила я, внутренне похолодев.
До этого я никогда трупов близко не видела, а уж тем более к ним не прикасалась.
— Так, сначала отрезаешь кусочек клеенки, делаешь в нем дырку и через дырку бинтом привязываешь к большому пальцу ноги. На клеенке чернильным карандашом пишешь ФИО с истории болезни. Потом опять же карандашом пишешь то же самое на бедре.
— На каком бедре? — дрожащим голосом еле слышно осмеливаюсь спросить.
— Тьфу ты, ну совсем бестолковая! У трупа на бедре, что ж тут неясного?!
— Я не смогу!
Ужас!!!
— О, господи! Ну, ладно, в первый раз покажу, но потом, учти, будешь делать все сама!
Она тяжело поднялась, вытерла жирные руки о халат и, переваливаясь, повела меня в операционную.
Операционная! Святая святых в больнице. Место, где — судя опять же по
кино — все сверкает, блестит и прямо-таки пахнет чистотой.
И вот открываются обшарпанные, давным-давно крашенные белой краской деревянные двухстворчатые двери. Вот это да-а! То, что я увидела, настолько меня поразило (в первый раз, потом — как будто так и надо), что я застыла на пороге, не в силах войти.
Посередине комнаты стоял металлический операционный стол, на котором, раскинув руки, лежала голая женщина с разметавшимися волосами. В глаза мне бросились длинные ярко накрашенные ногти на ее синюшных руках. Они алели и приковывали взгляд. Ноги женщины и сам операционный стол были в противных темных застывших пятнах крови. Такие же пятна — причем в большом количестве — виднелись и на полу. Под столом стояли два таза, наполненные какими-то кровавыми ошметками и множеством испачканных кровью марлевых салфеток. Салфетки валялись и вокруг тазов. В помещении тошнотворно пахло, и мне захотелось открыть окно. Но, увидев мое движение, медсестра рявкнула:
— Нельзя! В операционной окна никогда не открываются. Запомни!
Пришлось дышать ртом. А медсестра будто и не ощущала омерзительного запаха. Как ни в чем не бывало, приказала:
— Значит, так… Вымоешь пол, стол, тазы. Всю грязь отнесешь на “сжигалку”1. Как все отмоешь, включишь вот эту лампу2, — она ткнула рукой куда-то под потолок.
— А… вот… — пролепетала я, имея в виду, что же делать с больной… вернее, уже не больной.
— Ну, что еще? — по одному моему виду медсестра, похоже, все-таки поняла несказанный вопрос. — Ах, это? Оставь как есть, утром уберут. А теперь смотри и запоминай.
Не обращая внимания на то, что наступает на кровавые пятна на полу, медсестра подошла к операционному столу, вытащила из кармана огрызок химического карандаша, послюнявила его и принялась писать на бедре мертвой женщины. Свободной рукой — безо всяких перчаток! — она придерживала ногу трупа. Карандаш быстро высох, медсестра снова послюнявила его и продолжала выводить фамилию покойной. Меня чуть не стошнило. И мне придется делать так же?!
— А часто здесь… это?..
— Что “это”?
— Ну… писать?
— Так, поди, через раз, — радостно, как мне показалось, отвечала медсестра.
Закончив свое кошмарное дело, она сделала рукой жест, означавший “пока”, и удалилась. Я осталась одна в этой невероятной операционной. Мне стало жутко страшно. За громадными окнами без занавесок чернело ночное беззвездное небо, и вдруг стало отчетливо понятно слышанное раньше выражение “космическое одиночество”. Только мы одни и остались на всей земле. Только я и эта молодая мертвая женщина, которая совсем недавно, как и я, ходила, смеялась, радовалась или огорчалась — жила.
“Надо заняться делом, иначе…” — пришла спасительная и здравая мысль. Где же перчатки? Медсестра про них ничего не сказала. Я побежала туда, где она должна была сидеть, но в комнате никого не оказалось. Я несколько раз понапрасну обшарила все шкафы и вернулась в операционную. Там в тазике под столом я видела использованные перчатки. Пришлось вытащить их из кровавой марлевой кучи, вымыть (как же противно!) и надеть. Других-то я не нашла!
Когда, преодолевая тошноту, брезгливость и страх, я наконец приступила к работе, сзади послышались шаркающие тяжелые шаги. Стало совсем страшно, я сжала в руках швабру и повернулась.
— О, привет! Ты новенькая, что ли? — пожилой человек в бело-сером мятом халате, без колпака, с папиросой в уголке широкого рта, смотрел на меня с непонятной жалостью.
— Да, — почти прошептала я пересохшими губами.
— Знаешь, у меня нога больная. Мне бы спирту…
Он не просил, а приказывал — ласково, но твердо. Даже не спросив, кто он такой, я засуетилась, бросаясь от столика к столику, от шкафчика к шкафчику.
Человек в халате тихонько засмеялся:
— Да, сразу видно, новенькая. Как же ты не знаешь, где тут спирт? Это ж в нашей работе первое дело. Поди, в моечной посмотри, там должен быть в широкой банке.
В моечной на стеклянном маленьком столике я действительно увидела банку с рукописной этикеткой “спирт”, приклеенной белым медицинским пластырем. Жидкость в ней была почему-то зеленого цвета. Я понюхала — пахло спиртом. “У него болит нога… Значит, он хочет что-то на больной ноге спиртом помазать”, — подумала я. Рядом с банкой лежали ватные тампоны, намотанные на деревянные палочки. Взяв один, я окунула его в спирт и понесла человеку в халате. “Почти что мой первый пациент”, — промелькнула горделивая мысль. Увидев меня с тампоном в руке, врач (а это, как потом выяснилось, был дежурный врач из другого отделения) отчего-то покраснел, а глаза его расширились.
— Что это?!
— Спирт, как вы просили.
— А зачем?
— Как “зачем”? У вас же нога болит… Наверное, надо помазать.
— Что помазать? — голос врача как-то странно менялся, становясь слегка придушенным.
— Так ногу же!
“Как это он не знает, что ему надо делать? Чудно!”
— Да мне не мазать, глупая! Мне выпить надо!! — взревел доктор.
— Так ведь он зеленый!
— Кто? — лицо врача уже не просто красное, а багровое, а голос сделался раскатисто-металлическим.
— Спирт. Спирт в банке зеленый, — ответила я истинную правду.
Он достал из кармана халата граненый стакан.
— Так! Вот тебе сосуд. Нальешь в него этого зеленого спирта и принесешь мне. Нога уже отваливается.
“Почему, когда болит нога, спирт надо пить?” — думала я, исполняя приказание.
Доктор лихо опрокинул в себя стакан (потом я узнала, что в спирт специально добавляют зеленку, чтобы его не пили), после чего умиротворенно прикрыл глаза, и его губы изобразили подобие улыбки.
— Ну, вот и хорошо, — он легко поднялся с табуретки и, не сказав больше ни слова, ушел.
Продолжая неприятную санитарную работу, я размышляла об этом визите и чувствовала в поведении врача какую-то нестыковку. Точно! Доктор не обратил абсолютно никакого внимания на умершую женщину на операционном столе. Ничего не спросил, даже не взглянул. Тогда мне это казалось невероятным.
Около половины первого ночи, когда я закончила уборку, вновь появилась медсестра. Где была, не сказала, а спросить я побоялась.
— Ну, что, уже приходил?
— Кто?
— Травматолог наш дежурный… Каждое дежурство приходит, алкоголик несчастный.
— Да он же врач!
— Тю, девочка, да ты такая наивная? Все врачи пьют.
“Не может такого быть”, — осталась я при своем мнении.
— Все вымыла? — спросила медсестра.
— Да, — скромно ответила я.
— А коридор?
— Как коридор?! Вы ж мне про коридор не говорили.
— Говорила — не говорила, иди, мой!
Сама она отправилась в комнату операционного блока, где помещалась пара стерилизаторов для биксов, похожих на большие, опрокнутые на бок бочки. При желании в них мог бы поместиться человек. Стерилизаторы всю ночь работали, издавая противный надсадный гул. Однако только в этой комнате имелась кушетка. Правда, как можно уснуть при таком шуме — большая загадка.
Так вот, медсестра ушла спать, а я вновь набрала ведро воды, взяла швабру и принялась мыть десятиметровый коридор. Глаза слипались, ноги не двигались, но работа шла…
И вдруг раздался оглушительный звонок телефона. Я даже вздрогнула от неожиданности. “Наконец-то! Началось настоящее, ради чего я здесь”, — по-дурацки обрадовалась я. Сон мгновенно улетучился, я быстренько убрала ведро и швабру и побежала к медсестре.
Она сидела на кушетке, разглядывая свои босые ноги и держа трубку телефона у уха.
— …А в травму ее засунуть нельзя? — услышала я окончание разговора. — Не было печали, черт бы их всех побрал! — с выражением муки на лице медсестра нехотя буквально сползла с кушетки.
— Ну, что стоишь? Иди, каталку тащи, — она махнула рукой в сторону недомытого мной коридора.
Действительно, в углу у стенки притулилась узкая железная, на расшатанных колесиках каталка. Место, где предполагалось лежать пациенту, было ничем не покрыто, железная поверхность кое-где еще блестела остатками белой краски.
— Нашла? — послышался недовольный голос медсестры. — Давай ее сюда.
Я взялась за ручки и попыталась толкать каталку перед собой. Но колесики вихлялись из стороны в сторону, и неуклюжее сооружение рыскало от стены до стены. Тогда я взялась за передние ручки, и каталка оказалась у меня за спиной. Тащить ее стало значительно легче, но грохот она производила немыслимый…
На выходе из операционного блока ко мне присоединилась медсестра, взяв каталку за задние ручки. Теперь двигать каталку было совсем легко, однако скорость движения резко снизилась.
— Мы же опоздаем! — вырвалось у меня.
— Куда? — непритворно удивилась медсестра.
— Больная ждет, быстрее надо!
— Ничего она уже не ждет, а у меня ноги болят и сердце колет. Мне вообще волноваться нельзя.
И мы продолжили путь в прогулочном темпе, а затем на старом железном лифте спустились со второго этажа на первый, где находилось приемное отделение. Я ожидала увидеть бригаду людей в белых халатах, которые четко, без лишних разговоров выполняют всякие медицинские процедуры. Но в отделении было тихо и безлюдно. В малюсеньком закутке на узком диване лежала на боку женщина средних лет, одетая в больничную рубаху с короткими рукавами. Ноги ее были подтянуты к животу, который она, не переставая, гладила руками. Лицо бледное, по щекам беззвучно катились слезы. Не было ни подушки, ни простыни, ни одеяла. Рядом сидела за письменным столом худая врач неопределенного возраста и быстро-быстро что-то писала в истории болезни. Вид у нее был очень усталый, и она не обращала никакого внимания ни на больную, ни на нас.
— Валентина Петровна, мы приехали, — незнакомым мне ласково-елейным голосом проговорила медсестра.
— Не сбивайте, ждите, — не поворачивая головы, отрывисто произнесла врач.
И опять тишина. Казалось, больная тоже боится плачем помешать врачу. Мне было ее очень жалко, я сама чуть не плакала. Единственное, что меня утешало, это поведение врача и медсестры. “Если они не спешат, значит, все не так страшно”.
Прошло минут десять. Наконец врач закончила писать, резко встала.
— Анестезиологов вызвали?
Медсестра закивала головой:
— Конечно, Валентина Петровна, сразу же.
— Ну, и где они?
Как мне потом уже объяснили, анестезиологи дежурили в другом корпусе, и по ночам им приходилось вызывать “скорую”, чтобы перебираться из здания в здание. Ходить пешком по территории больницы ночью было небезопасно — бегали бездомные собаки. Такие переезды отнимали, разумеется, много времени.
— Наверное, уже подходят, — сказала медсестра.
— Хорошо. Берите ее и везите в операционную, — приказала врач. — А я пойду мыться.
(“Мыться” — значит стерилизовать руки и надевать стерильный халат).
— Валентина Петровна, а что тут? Какой набор-то готовить? — моя медсестра подобострастно подалась вперед, к врачу.
— Тупой удар, похоже разрыв яичника, готовь большой набор, — бросила врач и ушла.
Медсестра мигом переменилась: ее манеры стали привычно грубыми, а голос из елейного превратился в ржавый.
— Хватит нюни разводить, залезай на тележку, — сердито прикрикнула она на больную.
Женщина страдальчески глянула сначала на меня, потом на медсестру. Ее синюшные губы очень тихо произнесли:
— Сил нет, больно очень.
— Нет, ну интересно, — возмущенно отреагировала медсестра. — А мы как, на себе тебя потащим? Вот еще придумала! Доктор уже в операционную пошла, давай быстрее перекладывайся!
На меня медсестра глянула так, что пригвоздила на месте. Кое-как больная добралась от дивана до каталки, но здесь силы ее закончились. Дальше нам все равно пришлось ей помочь, хотя медсестре сильно того не хотелось…
Проделав обратный путь в два раза медленнее, как мне показалось, мы, наконец, достигли операционной. Хорошо, что анестезиологи уже были на месте и наладили все свои аппараты. Повезло и в том, что оба они были мужчины и легко переложили больную с каталки на операционный стол. С ними вообще дело пошло быстрее. Один наладил капельницу, другой ловко вставил трубку в горло больной и через шланг подсоединил ее к насосу (это был аппарат искусственного дыхания). Я смотрела во все глаза, стараясь запомнить непонятное, чтобы потом спросить (все равно, конечно, забыла).
Пришла в халате, шапочке и маске врач, Валентина Петровна. Мы с медсестрой еще раньше надели маски, медсестра занималась инструментами, а я стояла сбоку от операционного стола — на подхвате.
Валентина Петровна кивнула анестезиологам:
— Привет, ребята. Как с вами попадаю, так обязательно что-нибудь привезут! Опасно с вами дежурить.
— Вас послушать, Валентина Петровна, так это мы вам пациенток поставляем, — засмеялись анестезиологи.
Они перебросились еще парой-тройкой привычных шуток, одновременно автоматически, как казалось со стороны, выполняя медицинские манипуляции. Чуть погодя врач-анестезиолог, посмотрев на свои приборы, негромко выдохнул:
— Можно начинать.
Валентина Петровна встала сбоку от больной, которую медсестра уже по-особому накрыла стерильными простынями, оставив открытой только область живота. Это пространство помазали тем самым зеленым спиртом, и Валентина Петровна почти без нажима, как-то легко сделала прямой поперечный разрез скальпелем. Мне представлялось, что хлынут реки крови. Но ничего подобного: по краям раны лишь выступили кровавые капли… Так сочится белое молочко, если сломать стебель одуванчика. Доктор принялась углублять и расширять разрез. Я стояла довольно близко, и мне было хорошо видно, как скальпель постепенно углублялся в бело-розовую живую ткань. У меня не было ни страха, ни брезгливости, только сильный интерес: а что там дальше? Пропали жалость к больной, недовольство медлительностью медсестры, осталось одно чистое любопытство. Не было ощущения, что это живой человек, что идет операция практически по спасению жизни, настолько все выглядело буднично. Тихо, никто не разговаривает, мерный шум приборов, периодическое звяканье металлических инструментов и отрывистые команды: “Зажим”, “Тампон”, “Расширитель”.
И вдруг действительно “реки” крови! При очередном движении скальпеля как будто прорвалась плотина — кровь залила всю операционную рану и скрыла под собой все, что требовалось распознать. Сразу проснулся, казалось бы, дремавший анестезиолог, стал диктовать своему напарнику какие-то лекарства, которые надо добавить в капельницу. Движения врача-гинеколога стали гораздо более быстрыми, и хотя она ничего не сказала, медсестра стала подавать ей большие марлевые салфетки, которыми доктор буквально затыкала эту кровавую дырку. Салфетки намокали, врач бросала их тяжелыми шлепками, не глядя, в таз под операционным столом, попадали не все (“Вот почему пол и стол после операции такие грязные”).
— Дело плохо, — негромко проговорил анестезиолог, будто и не хотел, чтобы его услышали.
Но его услышали. Руки хирурга стали двигаться хаотичнее, темные тяжелые тампоны все чаще шлепались рядом с тазом.
— Давление падает, надо бы переливание наладить, — быстро проговорил анестезиолог, ни к кому конкретно не обращаясь.
Наверное, это было не один раз отработано: медсестра тут же деловито выудила из груды стерильных инструментов обычный половник (!), установила на операционном столе пол-литровую стеклянную банку (конечно, оба предмета тоже были стерильными), и половником, как суп из кастрюли, начала зачерпывать кровь из раны на животе у больной и сливать в банку. Валентина Петровна направляла половник в место наибольшего скопления крови. Когда банка почти наполнилась, медсестра также по-деловому перелила кровь в капельницу (называлось это “реинфузия”).
Врач в это время что-то вырезала в кровавом месиве. Непонятно, как она определяла, что есть что. Но вот часть живого организма наконец отсечена и отправлена в уже переполненный таз.
— Шить, — короткое слово врача не требовало пояснения, и медсестра подала ей инструмент с толстой кривой иглой. Валентина Петровна шила, определенно не видя, куда втыкает иглу, потому что все заливало кровью. Тем не менее постепенно крови становилось меньше, медсестра сама макала тампоны в рану, которая тоже уменьшалась по мере зашивания.
Все! Последние швы на коже помазали зеленкой.
— Мы закончили.
Валентина Петровна отошла от стола, рывком сдернула с рук перчатки,
с плеч — халат (завязки сзади просто оборвались) и ушла из операционной.
— Вот что значит “золотые руки”, — почтительно глядя ей вслед, произнесла медсестра.
— Привезли бы пораньше и обычные руки подошли бы, — проворчал себе под нос анестезиолог.
А я не понимала: все хорошо или все плохо?
— А что с ней теперь будет? — решилась я спросить у медсестры, кивнув на больную.
— Теперь-то все должно быть нормально, — ответил за нее анестезиолог. — Но еще бы чуть-чуть и… — он не закончил фразу, а только махнул рукой.
“Вот это да, значит, мы все-таки опаздывали”, — подумала я огорченно.
— Ну, что там, долго еще? — спросила медсестра.
Вместо ответа анестезиолог поднялся с круглой табуреточки, на которой просидел всю операцию, и принялся хлопать прооперированную женщину по щекам:
— Алло! Пора просыпаться!
Женщина с трудом открыла глаза и смотрела непонимающим взглядом. Резким движением анестезиолог вытащил у нее изо рта трубку, женщина закашлялась, из уголка губ потекла тягучая слюна. Трубка тоже была вся в розовых слюнях, анестезиолог швырнул ее в таз под столом. Я вздрогнула: “И это тоже мне придется мыть?”. Между тем врач наклонился над больной и механическим голосом, с паузами спрашивал:
— Как тебя зовут? Как тебя зовут?
И вот женщина с запинанием выговорила:
— Наташа…
— Ну, все, можете увозить. Историю я потом принесу, писать много надо.
Анестезиолог уселся опять на свою малюсенькую табуреточку, согнулся и, положив историю болезни на коленку, принялся строчить.
— Подвози каталку, — это уже сказано мне.
Медсестра поснимала простыни, которыми была укрыта больная, и побросала их в большую кучу на полу. Да, неприглядный вид у операционной к концу операции.
— Слушай, что надо делать, — начала медсестра, когда я поставила каталку рядом с операционным столом. — Берешь ее двумя руками под плечи, а я — за ноги, и на счет “три” перекладываем. Поняла?
Я кивнула, и процесс начался. На счет “три” я пыталась поднять больную, но ничего не получалось, так как медсестра одновременно брала ее за лодыжки, а таз, что называется, проваливался. Медсестра прикрикнула на меня:
— Резче надо, резче!
Видя наши мученья (а ведь мучились-то мы трое: больная была в сознании), анестезиолог только вздыхал. Наконец он не выдержал:
— Да возьмите вы ее под зад!
С кряхтеньем, сопеньем и ощущеньем, что кончились все запасные силы, мы переложили больную на холодную металлическую каталку. Медсестра полуприкрыла ее маленькой простыночкой, и мы покатили в гинекологическое отделение. За окном коридора начинало светать, но свет этот был хмурый, невеселый, а может быть, это мне так казалось из-за усталости.
Звоним в дверь гинекологического отделения. Открыла дежурная медсестра, которая оказалась подругой моей наставницы. Взаимные восклицания по поводу встречи, привычные стенания по поводу их недооцененной работы. Мы с больной ждем. Я прислонилась к стенке и закрыла глаза. Мысли только о себе самой (в сострадательном наклонении). Хотелось лечь и спать, спать, спать. Но перед этим обязательно вымыться, а еще лучше, чтобы кто-то вымыл, а я бы могла не открывать глаза.
— Не спать! — хохотнули медсестры.
— Что, новенькая? — спросила подруга.
— Да вот, прислали, ни кожи, ни рожи, — не смущаясь моим присутствием, ответила моя медсестра.
— Ну, и как? — они разговаривали, будто меня не было рядом.
— Да никак пока, первый раз с ней дежурю.
Обе медсестры оглядели меня с ног до головы, как бы прикидывая, стоит ли со мной еще дежурить.
Больная, про которую все напрочь забыли, тихо простонала. Не трогаясь с места, медсестра из отделения в раздумье проговорила:
— Куда ж ее девать-то?
— Забито все? — голос моей медсестры (я снова закрыла глаза).
— Под завязку! Давай ее в коридор на диван.
— Не-е, это уже работа не наша. Мы довезли, а дальше — ваше дело.
“Вот это подруги”, — лениво удивлялась я, когда мы весьма неторопливо плелись к себе в оперблок. Я боялась подумать о том, какая меня там ждет уборка. Подойдя к двери в наш операционный блок, медсестра глянула на большие настенные часы над дверью:
— Ого, уже полвосьмого. Отлично! Сейчас смена придет. Можешь ничего уже не мыть.
Вот что такое счастье! Можно уйти из этого кошмара и рухнуть в свою чистую, мягкую кровать. Это первая мысль, а вторая: “Господи, придется ведь приходить сюда еще и еще неизвестно сколько!”
Таким был мой первый рабочий день (вернее, ночь). Потом случались дежурства похлеще, когда за ночь могли привезти по “скорой” и три, и четыре пациентки. Но это потом, при адаптированной моей морали и приобретенном умении не распылять зря свои силы (зачем драить до стерильности коридор? Глупо).
Первая рабочая ночь, наверное, как первая брачная (или внебрачная), помнится ясно и отчетливо, как вчера (или сегодня?).
А начиналось красиво…
— Могу танцевать с тебя? — спросил почти по-русски чернокожий ординатор из дружественной нам африканской страны.
— Извини, не танцую, — постаралась я ответить как можно вежливее.
— Я танцевать тебя? — продолжал настаивать африканец.
— Нет, не хочется, — для верности я уселась на рядом стоявший свободный стул.
Африканец отошел в сторону, но продолжал поглядывать на меня. Все это происходило на кафедре офтальмологии, где я (врач-офтальмолог с трехлетним стажем) обучалась в ординатуре (это такой вид повышения квалификации у врачей, длящийся два года). Этим вечером (в нерабочее время) на кафедре отмечали юбилей профессора. Все интерны и ординаторы по традиции были приглашены на всеобщее торжество. Официальная часть уже закончилась, речи сказаны, подарки вручены, салаты съедены, вино, коньяк и прочее продегустированы. Настало время “свободного общения в неформальной обстановке”. Это обозначало разговоры в коридоре, курение с коллегами на лестнице и, конечно, танцы. Последние меня и подвели.
Сижу спокойненько на своем одиноком стуле, попиваю неплохое, кстати, французское вино, разглядываю еще неизвестных мне коллег (ординатура только началась, мало кого знаю). И тут мужской голос удивленно произносит:
— Оль, привет! Ты как здесь?
— Привет, Максим! — радостно отзываюсь я — хоть один знакомый человек. Максим — тоже врач-офтальмолог, но из другого глазного отделения. Когда-то давно мы с ним вместе учились еще в медицинском училище, но потом пути разошлись, хотя периодически мы виделись на общих врачебных конференциях, — А я тут в ординатуре.
— Здорово! А чего сидишь? Пойдем, подвигаемся.
— Пошли, — с легкостью соглашаюсь потанцевать, напрочь забыв о своем отказе другому претенденту. А зря!
…На следующий день утром в конце так называемой врачебной пятиминутки после протокольных слов заведующего кафедрой “Можете идти работать” я вместе со всеми врачами и ординаторами двинулась к выходу из ординаторской. Вдруг слышу:
— Ольга Павловна, задержитесь (“А вас, Штирлиц, я попрошу остаться”), — голос профессора был как-то странно строг.
Не помня за собой никаких прегрешений (больные накануне все осмотрены, истории болезней заполнены), я с легким сердцем вернулась обратно.
— Присядьте, — голос руководителя слегка смягчился. — На вас поступила жалоба.
Резко возникло ощущение холодного душа: кожа покрылась “мурашками”, ладони вспотели, во рту пересохло. Первая и единственная мысль: кто? Из больных ни один не высказывал мне недовольства. Да и когда? Я только начала здесь работать.
Наверное, вегетативная реакция была настолько очевидна, что профессор как бы даже слегка улыбнулся.
— Да, — продолжал он, — наш ординатор, который, между прочим, платит институту за обучение валютой, недоволен вашим вчерашним поведением, расценивает его как расизм, — и профессор потряс у меня перед глазами каким-то листком бумаги:
— Вот, ознакомьтесь.
Буквы прыгали перед глазами, я никак не могла понять смысла странных фраз, написанных непонятно по каким орфографическим правилам. Когда пошла пятая (или десятая) минута моего бессмысленного разглядывания нескольких строчек, завкафедрой не выдержал:
— Ну, что скажете?
— Что? — тупо повторила я его вопрос.
— Отвечать что ординатору будем? — уже с раздражением переспросил профессор.
Мыслей не было. То есть что такое “расизм” я понимаю, но при чем здесь мое поведение — не понимаю.
— Вам что, сложно было с этим товарищем потанцевать? Теперь всей кафедре за вас расхлебывать, — профессор обреченно откинулся на спинку кресла.
…Да, демократия называется! Я-то наивно думала, что Советский Союз с его заковыристыми правилами и нормами ушел в прошлое; что желание танцевать или не танцевать с кем-то — это только мое желание. Оказывается, это расизм.
— Долго сидеть-то будем? У меня ученый совет, между прочим, — не выдержал профессор затянувшегося молчания.
— Да… Конечно… Извините, не подумала… Исправлюсь… — кроме этих дурацких слов в голову ничего не приходило.
— Исправляйтесь, но аккуратно. Перекосы нам тоже не нужны, — произнес профессор с нажимом на слово “перекосы”, но уточнять не стал. — А сейчас идите и напишите объяснительную обо всем случившемся.
Выйдя из ординаторской, я, как нарочно, нос к носу столкнулась с этим самым африканским ординатором. Он что-то яростно прошипел мне в лицо на своем языке, но я ничего не поняла. И вообще, все это дело казалось таким глупым, таким нереальным! Подумаешь, с кем я танцую, а с кем нет. Почему это так важно?
В смотровой, куда я направилась, стоял умеренный шумок, примерно как в пчелином улье: кто-то из врачей разговаривал с пациентом, кто-то смотрел больного в щелевой лампе, кто-то проводил измерение параметров зрения на приборе.
Люди — больные, врачи — входили, выходили. Короче, нормальная рабочая обстановка. На этом фоне всеобщей осмысленной деятельности моя предполагаемая объяснительная казалась еще более нелепой.
Я подошла к столу Евгении Петровны, врача, которая была моим как бы наставником.
— Ну, что? Выгоняют или оставляют? — спросила она напрямую.
(“От людей на деревне не спрячешься…” — промелькнуло в голове).
— А вы уже знаете? — глупо было спрашивать, но я спросила.
— Конечно, я же за тебя отвечаю.
— И за танцы? — изумилась я.
— За все! — отрезала Евгения Петровна. — Так как, оставляют?
— Да, только объяснительную надо написать.
— Это ерунда, напишем.
Вот что значит чуткий опытный наставник! Уже через десять минут я несла к заведующему кафедрой старательно написанную под диктовку Евгении Петровны объяснительную (ранее также старательно запомненную ею со слов профессора — о чем я, конечно, тогда не знала). На этом история с танцами закончилась. Так я думала.
…Прошло примерно полгода. Многие люди, и даже врачи, почему-то относятся к офтальмологии (а соответственно и к глазным врачам) несколько пренебрежительно. Мол, что там сложного! Капай больному капли, да и все. Некоторые даже предполагают, что и сами капли бывают только одни — глазные, так что думать глазным врачам вообще не надо. Как они ошибаются!
Обучаясь и работая в ординатуре, я видела великое множество сложных и клинически, и психологически случаев, причем каждый был по-своему уникален и несопоставим с остальными. Стандарт диагностики и лечения есть — и в то же время его нет.
Приводят на консультацию из другого отделения мальчика девяти лет. Перелом руки. Как будто бы к глазу —никакого отношения. Но что-то при осмотре не понравилось невропатологу, и он назначил консультацию у окулиста. Евгения Петровна решила, что с проверкой остроты зрения у ребенка проблем не будет, и поручила это дело мне.
Ребенок с мамой, держит ее за руку, не отпускает.
— Как тебя зовут? — спрашиваю.
Молчит.
— Я буду показывать тебе буквы, а ты будешь называть их. Хорошо? — пытаюсь все-таки установить контакт.
— Он не будет говорить буквы, — мрачно отвечает за мальчика мрачная мама.
— Как это “не будет”? — ошарашенно спрашиваю уже маму.
— Он врачей ненавидит, — тихо, но внятно поясняет мама.
Ничего себе! Стою тут, улыбаюсь, а меня, оказывается, ненавидят. “Так, с эмоциями потом будем разбираться, а зрение-то как проверить?”. Краем глаза ищу Евгению Петровну. Она в небольшом закутке нашей смотровой измеряет пациентке глазное давление. Занята. Ее на помощь не позовешь, да и звать, чтобы помочь проверить остроту зрения, — стыдоба! Где же выход из этой ситуации? Что-то я указателя не вижу… Ладно, попробуем зайти с другой стороны. Ведь мама ребенка со мной разговаривает, вот пусть она ему буквы и показывает. Ей он должен ответить! Излагаю этот план маме мальчика. Объясняю, что проверка зрения нужна не мне, а ее ребенку. Очень стараюсь быть доброжелательной, хотя бы внешне. Мама вроде бы согласилась. Но тут новая задача: мальчик не отпускает руку матери ни на минуту. Новые переговоры с мамой. Решено вызвать на подмогу папу мальчика. То есть, чтобы проверить зрение одному ребенку, потребовалось трое взрослых! В каком учебнике про это написано?
Всем врачам-ординаторам положено отработать два ночных дежурства в месяц. Конечно, дежурим вместе со штатным опытным врачом. В тот раз мне выпало дежурить с самым опытным специалистом отделения, которая была у нас и самой старшей по возрасту. Все бы хорошо: Валерия Семеновна и объяснять любит, и, самое главное, действительно объяснит непонятное, и покажет, как сделать ту или иную процедуру, и даже разрешит сделать самой. Но… Ночью эта прекрасная, но очень пожилая доктор любит спать. Посему с ней можно обсуждать все, что происходит в отделении с больными до 22.00, а вот то, что происходит позже… Увы, на ваше собственное усмотрение. Однако утром за все ответите, что называется, “по полной”!
Вечер прошел спокойно. Мы с Валерией Семеновной приняли нескольких несложных амбулаторных больных: нагноившийся ячмень, парочка инородных тел, один пациент “случайно упал и ударился глазом”, да еще разыгравшийся конъюнктивит. Ничего особенного.
В десять вечера, сказав мне традиционное “ни пуха, ни пера”, Валерия Семеновна ушла в маленькую ординаторскую, где ей, как самой уважаемой в отделении, дежурная медсестра уже постелила постель.
А я осталась сидеть в смотровой в компании потрепанного журнала дежурного врача. От нечего делать полистала записи:
“Легла спать — ничего не болело, а проснулась — глаз в крови. Наверное, натерла о подушку”, — объяснение пациентки по поводу травмы глаза.
“Хотел жене сделать приятное — подарил вазу, а она этой вазой меня по голове”, — объяснение по поводу проникающего ранения глаза.
“Глаз заболел после удара мячом на уроке здоровья”, — объяснение школьника по поводу субконъюнктивального кровоизлияния.
В общем, сижу, развлекаюсь. А в отделении есть лестница, куда все (и больные, и врачи) ходят курить. Дверь из отделения на эту лестницу никогда не закрывается. Вход на лестницу с улицы формально должен быть закрыт, а на деле… Кто ж у нас соблюдает формальности! Если надо кому по-тихому уйти из отделения или, наоборот, прийти, чтобы никто не заметил, — пользуются именно этим “черным” входом.
Так вот, сижу тихонечко, посмеиваюсь про себя, допиваю остывший чай. Какое-то странное сосредоточенное сопение, отчетливо слышимое в тишине спящего отделения, прерывает мое столь приятное дежурство. Захлопнув журнал, выхожу в коридор. То, что я там увидела, заставляет меня вжаться в стену, замереть и почти не дышать. На посту медсестры в тусклом свете настольной лампы какой-то человек неопределенного возраста и довольно астенического телосложения, мелко трясясь, шарит в шкафчиках с глазными каплями и таблетками. Гримаса на его лице в полутьме напоминает гримасу рычащего волка. Каким-то образом прихожу в себя:
— Что вы здесь делаете?! — отрываю себя от стены и пытаюсь придать голосу начальственный тон.
Метаморфоза почти мгновенная. Волк больше не рычит, он нападает! Мужчина кидается ко мне, хватает за плечи, трясет неожиданно цепкими руками:
— Где?! Где?!
— Что “где”? Что вам надо? — лепечу прерывающимся голосом.
— Сама знаешь что! — клацает зубами “волк”.
“Господи, да он же наркоман”.
— Сейчас, сейчас я все принесу, только отпустите меня, — хороший у нас был в институте профессор по психиатрии, его уроки совершенно бессознательно всплыли в моей стянутой страхом голове.
Магические слова “сейчас принесу” сделали свое дело. Мужик отпустил меня, и тут уж я не растерялась: пулей метнулась в единственную комнату в отделении, которая запиралась изнутри на ключ — ординаторскую. Ключ, который во избежание потери вечно торчал в замке, я мигом провернула аж на три оборота и бросилась к телефону.
— Алло, алло, охрана? Быстрее в глазное, у нас тут ЧП! — скороговоркой бросила в трубку и обратно к двери, которая уже ходила ходуном под мощными ударами.
Мужик, поняв, что его обманули, взревел как-то уж совсем по-волчьи. Что там происходило в палатах, мне было непонятно, но совершенно ясно одно: дверь долго не выдержит, а объект для наркомана один — я.
“Диван, надо придвинуть к двери диван. А может, лучше стол?” — мысли скакали галопом, а сама я уже двигала старенький диван к двери. Со стороны коридора послышался грохот и звук бьющегося стекла.
“Шкаф с лекарствами разбил”, — совершенно спокойно подумалось мне. Главное, что дверь цела. Диван передвинут, но этого, кажется, недостаточно. Небольшой шкафчик, где хранятся одеяла и подушки, тоже решено подвинуть к двери. Пытаюсь навалиться на боковую стенку шкафа и таким образом двинуть его, но натыкаюсь плечом на гвоздь (на него вешали календарик). Черт! Рукав халата порван, пошла кровь. Но мне почему-то не больно. Думаю, как бы половчее приспособиться, чтобы все-таки подвинуть этот несчастный шкаф.
За дверью стали слышны хлопки, отрывистые команды, потом все стихло. Только в ушах звенело и сердце бухало в голове. В дверь как будто кто-то поскребся:
— Эй, доктор, ты где?
“Охрана пришла или этот наркоман так притворяется?” — вот вопросик, поважнее шекспировского. Открывать или не открывать? На всякий случай я затаилась. Стою, не шевелюсь. И чувствую, как-то мне не так стоится. Оказалось, что я в одной туфле. Где и когда потеряла вторую — не помню. Легкий скрип и волшебным образом дверь ординаторской начинает открываться в сторону коридора. Паника! Что делать?! Взгляд упирается в телефонный аппарат на столе (старый, большой, тяжелый!). Хватаю его и заношу над головой. Если наркоман войдет, брошу прямо ему в физиономию!
Но входит на удивление спокойный охранник, глаза которого при виде общей картинки выпучиваются как у рака. Еще бы! Косо стоящий разваливающийся диван, за ним — шкаф с открытыми дверцами и вываливающимися подушками, а из-за шкафа выглядывает доктор в рваном халате с окровавленным рукавом, в одной туфле и с допотопным телефоном в высоко поднятых руках. Картина маслом!
— Тихо, тихо, все хорошо, — хорошо поставленный голос охранника сопровождался успокаивающими движениями рук.
С ощущением победы я рухнула на диван. И это его доконало! Диван, конечно, а не охранника. Боковина треснула и отломилась от сиденья, которое рухнуло на пол, а с ним вместе, естественно, и я.
— Ну, дела, — произнес охранник, вышел и тихо прикрыл дверь.
Я неуклюже поднялась с разгромленного дивана и стала искать потерявшуюся туфлю. Казалось, это сейчас самое важное. Причем снять вторую туфлю, чтобы было удобнее ходить, в голову не приходило. Снова открылась дверь, и тот же охранник внес на вытянутой руке мой пропавший башмак.
— Не переживай, доктор, все устаканится.
Действительно, как-то все почти само собой (не считая помощи трех охранников) поставилось на места, мусор испарился, а сломанные детали мебели практически срослись. Когда я, зашив халат и заклеив пластырем плечо, вышла в коридор отделения, наркомана уже увели. Двери палат закрыты, шкафчики на посту медсестры, правда уже без стекол, стоят почти на своих местах. А Валерия Семеновна даже не проснулась! Только дежурная медсестра Анечка подбежала ко мне откуда-то сбоку:
— Как вы, Ольга Павловна? Такой ужас! Я как увидела, что вы с ним… (она не стала уточнять), сразу у себя в медсестринской дверь на швабру закрыла.
“Конечно, а позвонить охране — это из разряда врачебных манипуляций”, — но обиды на медсестру не было, просто я очень устала.
— Ладно, Ань. Пойди по палатам пройдись, как там больные.
— А я уже всех посмотрела. Спят, — бодренько отрапортовала Аня.
“Что-то с трудом верится”, — но перепроверять не хотелось.
— Хорошо. Ты тоже иди, отдыхай, — разрешила я и ушла в ординаторскую.
В семь утра меня разбудила недовольным голосом Валерия Семеновна:
— Что это со шкафами на посту случилось?
— Шкафы? Ничего страшного, Валерия Семеновна, — бормотала я со сна. — Просто ночью к нам наркоман забрел.
— А что ему у нас нужно было, наркоману этому? У нас же ничего такого сроду не было…
На утренней пятиминутке о дежурстве докладывала Валерия Семеновна. По ее словам, ничего заслуживающего внимания не произошло. Потом она ушла домой, а я осталась работать дальше. Считается, что дежурства для ординаторов нужны для приобретения опыта и никаких отгулов за это не полагается. Я провела осмотр своих больных, сделала все необходимые записи в истории болезней. Время — половина первого, можно потихонечку начинать двигаться к дому.
Прерывая мои мечтания о чашке кофе и теплом душе, в ординаторскую стремительно вошла Евгения Петровна:
— Хорошо, что ты еще не ушла. Там очень приличную травму привезли. Пойдешь в операционную? — скороговоркой бросила она мне, не сомневаясь в ответе.
Дело в том, что ординаторам не часто разрешается оперировать самостоятельно. А формулировка “приличная травма” означает, что перспектив на сохранение зрения у пациента нет никаких, поэтому можно доверить ПХО (первичную хирургическую обработку) ординатору. С одной стороны, я устала, ужасно хотелось спать. Но, с другой стороны, меня просто не поймут, если я откажусь от такой удачи, как возможность оперировать самой.
— Я тебе и ассистента уже нашла, — неправильно поняв мое замешательство, подтолкнула меня к выходу Евгения Петровна.
— Кого? — вяло интересуюсь я.
— Нашего жалобщика. Он давно на тебя глаз положил, пусть хоть рядом посидит…
Травма глаза и вправду оказалась безнадежной, но зашить глазное яблоко нужно было как следует. Швы накладываются по одному, под микроскопом. При этом ассистент должен капать в глаз необходимые капли и вовремя промокать кровь, мешающую видеть место разрыва. Помощь кажется небольшой, но без нее врачу-хирургу не выполнить свою задачу.
Сидим с моим африканским ассистентом в тишине операционной: он промокает, я неторопливо шью. Разговаривать мне с ним не о чем, только редкие реплики:
— Добавь аминокапронки.
— Здесь промокни, гемы много.
И вдруг, ни с того ни с сего, этот самый ассистент встает и молча двигается к выходу из операционной.
— Ты куда? Мы же не закончили! — с ужасом вопрошаю уходящую спину.
Не повернув головы, коллега отвечает:
— Мой день работа конец.
Точно! На часах четырнадцать ноль-ноль — иностранные ординаторы как раз и работают до двух. Но ведь операция!
Позвать никого не могу. Операционная медсестра вопросительно глядит на меня поверх маски. Пытаюсь скрыть свою беспомощность:
— Работаем дальше.
Вот и продолжение истории с танцами. Кто бы мог подумать, что оно будет таким! Мучаясь, попеременно хватаюсь то за тампон, то за пипетку, то за иглодержатель с пинцетом и с трудом заканчиваю свою самостоятельную операцию. Все: укол под конъюнктиву, повязка на глаз — пациента можно увозить в палату.
Футболка, которую я надеваю под халат, на спине насквозь мокрая. Шея от напряжения (всю операцию надо смотреть в микроскоп) как деревянная. Нетвердой походкой захожу в ординаторскую. Евгения Петровна с дымящейся чашкой чая в руке радостно меня спрашивает:
— Ну, как? Понравилось самой-то?
— Еще как, — отвечаю и плюхаюсь на первый попавшийся стул.
— Домой пойдешь или еще останешься подежурить? — шутит Евгения Петровна.
“Нет уж, хватит. Перебор”. Вслух сказать сил не осталось. Главное — пожаловаться некому, да и, собственно, не на что. Формально все по правилам.
Вот такая дружба народов! А начиналось все красиво — с танцев…
Первый раз
Завтра у меня первая операция. В том смысле, что я сама буду оперировать. Вообще-то до этого я уже два года оперировала, но, во-первых, всегда рядом были более опытные врачи, которые могли помочь в любой момент, а во-вторых, предстоящую операцию в нашем отделении никто еще не делал, то есть помочь даже теоретически некому.
Да, я не сказала: я — врач-офтальмолог, соответственно оперирую на глазах. Завтра предстоит операция удаления катаракты (мутного хрусталика) с вживлением искусственного хрусталика. Оперируем мы под микроскопом, сидя на специальной высокой табуретке (бывает, что после операции спина просто отваливается, про шею даже не говорю).
Конечно, такая операция давно уже отработана и везде делается на потоке. Но в нашей районной больнице то микроскопа соответствующего не было (стоит дорого), то инструментов микрохирургических (сама в Москве покупала по безналичному расчету). Конечно, я прошла обучение технологии этой операции в лучшей глазной клинике Москвы. Конечно, получила сертификат, но… Но на живом человеке эту операцию я ни разу не делала.
Сегодня днем осматривала больного, которому завтра предстоит эта операция. Обычный мужчина, небольшого роста, фамилию его помню даже через десять лет. Но до сих пор для меня загадка: как он, зная, что я иду на операцию в первый раз, согласился оперироваться? Как?! Непостижимо! С моей стороны авантюра, а уж со стороны пациента…
Придя домой после работы, не стою на кухне, не хожу с пылесосом по квартире и даже не мучаю детей воспитанием. Сижу на полу перед телевизором и в двадцать первый раз просматриваю учебный фильм про удаление катаракты (слава богу, есть видеомагнитофон). Смотрю на экран, а пальцами в воздухе повторяю все движения. Кажется, уже “на автомате”. Как все просто — в кино! Будет ли так на самом деле? В голове всплывают картины виденных (у других хирургов во время обучения) и прочитанных осложнений. От таких мыслей холодеют руки и бросает в дрожь. Господи, хоть бы пронесло!
К детям зашел их друг, хороший мальчик двенадцати лет. Проходя мимо телевизора, мельком бросил взгляд:
— Ух, ты! Теть Оль, где вы такой ужастик достали? Дадите посмотреть?
— Иди-иди, Саш. Это не для детей.
Обиделся, но больше просить не стал. Умный мальчик, видит, что тетенька не в себе.
Пришел муж с работы. Я только слышала звук открывающейся двери и его шагов. Головы от экрана оторвать не могу.
— Привет! Что с ужином? — весело поинтересовался муж, но, увидев мой замороженный взгляд, все понял. Мы с ним еще раньше обсуждали предстоящее событие (да, для меня это было событием).
— Ладно, ладно, я все сам, — и он оставил меня в покое. Хотя в каком покое, когда сердце колотится о ребра с грохотом, непонятно почему не слышным всем вокруг.
“Если сейчас настолько худо, что же будет завтра, в операционной? Нет, так нельзя, надо успокоиться, иначе руки будут дрожать, а это катастрофа”. Как же успокоиться? Лекарства принимать нельзя, может снизиться реакция. Позвоню-ка я в отделение, узнаю, как там мой пациент. От него тоже многое зависит: если давление будет высоким, риск возможных осложнений резко увеличится. А мне (да и ему) это совершенно не надо!
Набираю номер:
— Алло, Лариса (это дежурная медсестра)? Владькин не спит, небось?
— Да, что вы, Ольга Павловна! Спит, как миленький!
— А что, ему снотворное дали?
— Да нет, сам уснул.
— Ну, ладно, спасибо!
Ничего себе — спит! Стальные нервы, олимпийское спокойствие! Мне бы так.
Муж с детьми на кухне, слышны их голоса, звяканье тарелок и ложек. Мне есть абсолютно не хочется, только пить. Захожу на кухню, разговоры смолкают, мои домочадцы смотрят на меня сочувственно, как на глубоко больного человека. Приятно сознавать, что тебя понимают без лишних вопросов.
— Чаю выпьешь? — муж тянется к чайнику.
— Не хочется, мне бы водички.
Муж молча наливает стакан воды и подает мне. Залпом выпиваю воду и снова в комнату, на “ковер”, снова упираюсь глазами в экран телевизора, и снова шаг за шагом просматриваю ход операции.
Пора идти спать. Все уже легли. Сна ни в одном глазу. Легла, пригрелась рядом с мужем. Он уже спит. Стараюсь дышать тихо-тихо. Закрываю глаза — как будто и не закрывала: кадры учебного фильма как по телевизору.
Утро. Все делаю автоматически, без участия сознания. Дети спрашивают что-то про деньги на завтрак в школе, на кино. Даю, не глядя. Дети мигом куда-то испаряются.
Я на работе. Без интереса осматриваю других своих больных. И вот звучат роковые слова палатной медсестры:
— Ольга Павловна, больной в операционной.
Это значит, что все приготовления закончены и ждут только меня.
Иду в операционную на ватных ногах, в голове шумит (почти не ела). Мою руки, надеваю стерильный халат. Перчатками не пользуюсь, стараясь по максимуму сохранить ощущение пальцами микроинструментов во время операции. Операционная медсестра кладет мне в руки марлевые шарики со спиртом (для стерилизации). И все: как будто повернули выключатель — голова стала ясная (от запаха спирта, что ли?), сердце успокоилось. Руки нисколько не дрожат.
— Мы начинаем, — негромко произношу сигнальную фразу.
Так, скальпель, пинцет — все, что нужно на этом этапе. Рядом в ассистентах опытная врач, но она тоже этой операции сама никогда не делала. Делаю первый разрез, все спокойно, все по плану. Следующий этап — без проблем. “Пять минут — полет нормальный”. Начинаю выдавливать мутный хрусталик из полости глаза. Не идет! Что-то его не пускает. Что? Быстрее, думать! Врач-ассистент что-то подсказывает. Ничего не слышу, кроме вихрем несущихся в голове мыслей: нажать посильнее? А если капсула прорвется? А если “стекловидка” (стекловидное тело) попрет?
— Как давление? — задаю вопрос операционной медсестре.
Лучше бы не спрашивала! Больной в сознании (оперируем под местной анестезией), все слышит, решил услужить: задвигался, вытаскивая руку из-под простыни. Малейшее его напряжение — и тонкая капсула хрусталика прорвалась, поползла масса “стекловидки” в операционную рану. Это как смотреть на что-нибудь через много увеличительных стекол, расположенных в разных плоскостях. Тут уже мне надо было мерить давление, да, наверное, шкалы тонометра не хватило бы.
“Боже мой, ничего не вижу!” — паническая мысль сковывала движения пальцев. “Думать, думать спокойно, работать”, — гипнотизирую сама себя. Но ужас совершенного уже поселился в сердце: “Я своими руками лишила человека зрения! Теперь только умереть”. И все-таки не прошли зря все предыдущие усилия: руки, независимо от моих трусливых мыслей, делали то, что нужно; глаза буквально “прилипли” к окулярам микроскопа (потом, после операции, у меня еще дня три вокруг глаз не смывались черные круги от резинок этих окуляров). Сердце оглушающее бухало, внешний мир сузился до поля зрения микроскопа. Секундная остановка: очередной этап операции худо-бедно закончен. Теперь основное — ввести в полость глаза искусственный хрусталик. У некоторых хирургов-мужчин, по их собственным словам, это действие вызывает ощущение, сродни сексуальному. Мне, конечно, сейчас не до половых изысков, но чужие слова “чувство оргазма” в голове промелькнули. Почти натурально (а не только мысленно) перекрестясь, открываю малюсенький контейнер с искусственным хрусталиком. Беру его микропинцетом и, стараясь не дышать, ввожу в полость глаза. Удивительным образом хрусталик в одно движение ложится на нужное место. Напряжение в моих руках и мозгах падает до нулевой отметки. Это действительно похоже на опустошение после наивысшей точки любви. Сил нет, делать ничего больше не хочется. С большим трудом заставляю себя наложить швы на операционную рану. Скучное занятие — шить.
До сегодняшнего дня удивляюсь, как тогда удалось закончить операцию, сползти с операционной табуретки и доплестись до ординаторской. Там я рухнула на диван: “Все, завтра же увольняюсь, больше никаких операций, никаких больных! Только бы у этого все обошлось…”.
По мере увеличения количества выпитых чашек крепкого сладкого чая ко мне возвращалась способность реально, без эмоций оценить ситуацию. С осложнениями, но операция закончена; с трудом, но искусственный хрусталик имплантирован (введен вместо удаленного естественного). Теперь только ждать. Как будто успокоилась. Не совсем, но все-таки. Сходила в палату к прооперированному пациенту. Давление нормальное, глаз не болит, швы на месте. Но самое главное, конечно, завтра. Завтра пациент должен прочитать буквы с таблицы, которые до операции не видел. Это — если мне повезет. Или ему повезет? Неизвестно, кому больше.
Снова бессонная ночь, снова наутро пустая голова, чужие ноги. Больница, палата, мой больной. Хочу успеть посмотреть его до прихода других врачей. Если провал, то хоть без свидетелей.
Оперированный не спит, здороваюсь, прошу пройти в кабинет для осмотра.
— Доктор, а есть уже можно?
С трудом сдерживаюсь: неужели сейчас это главный вопрос? Хотя с другой стороны — законы Фрейда.
— После осмотра я вам все скажу, — стараюсь быть вежливой.
Сажаю больного на стул за пять метров до таблицы, снимаю повязку с оперированного глаза. Чувствую, будто пересекаю некую границу, за которой начнется совсем другая жизнь. “Либо пан, либо пропал”. Пациент сидит спокойно, будто все происходящее для него давным-давно знакомо и привычно. Потрясающе!
— Пожалуйста, начинайте читать буквы, — говорю, а внутри все замирает. Прочитает или нет?
Вот это чудо! Он видит! Я-то знаю, как все было, я-то помню, как паника не давала мне работать, но он читает! Скучным голосом интересуется, когда можно будет оперировать второй глаз (тоже катаракта). Не сразу соображаю, о чем он вообще спрашивает. Чуть не бросилась его целовать, вовремя опомнилась. Стараюсь держаться солидно, делаю “умное лицо”. А хочется побежать на улицу, попрыгать и хорошо бы — полетать! Но… надо держать марку. Подходят остальные врачи отделения. На утренней “пятиминутке” дежурный врач монотонно, между “постельных больных нет” и “привозных не было”, произносит “оперированный лежал хорошо” (в смысле не нарушал постельный режим).
И все. Никаких салютов, никаких поздравлений. Что ж, это правильно. Ничего особенного и не произошло. Была работа, обычная повседневная работа. Только мне все равно не понятно: как я смогла это сделать и как я буду это делать еще сотни раз?
Ночное
Днем ни с того ни с сего разболелась голова. Выпила сразу две таблетки обезболивающего, почему-то не помогло. А вечером дежурство, с восемнадцати ноль-ноль до восьми утра. Надо попытаться поспать, иногда помогает. Легла. Дома, слава богу, никого. Тишина, но уснуть не могу — думаю. Выглядит это примерно так: “Сегодня воскресенье, люди должны готовиться к завтрашнему рабочему дню, ни ушибленных, ни битых быть не должно (дежурю я врачом в глазном отделении). В операционной сегодня вроде бы Людка (медсестра), с ней можно нормально поболтать, расслабиться (в смысле чаю попить). Не забыть бы спиртику домой прихватить, в прошлый раз в столе оставила. Халат мятый — гладить неохота, так сойдет. Чего бы от комаров с собой взять? Почему-то в отделении толпы этих насекомых”. Ну, и так далее. В общем, лежу, пытаюсь уснуть.
Вдруг звонок в дверь. Недоуменно смотрю на часы — четыре, вроде никто не должен прийти. Звонок повторяется. Делать нечего, плетусь к двери:
— Кто?
— Ольга Павловна, я за вами приехала, — узнаю голос Наденьки, молоденькой дневной медсестры из нашего отделения. Девочка только недавно окончила медучилище, совсем еще необработанная суровыми буднями медицины.
— Что случилось-то?
Лихорадочно открываю замок. За пять лет работы машину за мной ни разу не присылали. Надя сбивчиво пытается объяснить:
— Ольга Павловна, там такое… такой… просто ужас… Меня за вами послали, внизу “скорая” ждет, — девчушка хлюпает носом, проводит рукой по растрепавшимся волосам. Всегда аккуратный ее модненький халатик сейчас застегнут криво, а поясок, раньше подчеркивавший стройную фигурку, торчит мятым рулоном из кармана.
— Подожди, да что происходит? — мне совсем не нравится этот личный транспорт.
— Час назад привезли в отделение мальчика, маленький, в школу еще не
ходит, — всхлипывая, начала рассказывать медсестра, — глаз у него весь в крови, но он не плачет. А вот папашка его…
— Что папашка? И где мамашка?
— Папашка из “крутых”, а насчет матери ничего не известно. А с папаней еще трое. Все такие из себя… В пиджаках, галстуках. Папашка сразу кричать начал: “Где врач? Где врач?”. Я ему отвечаю, что врач по расписанию с шести вечера будет. А он разъярился, — тут Надя начала всхлипывать громче и чаще. — К стенке меня прижал и велел, чтобы я врача из-под земли достала, — девушка разрыдалась, размазывая слезы по хорошенькому личику.
— Ладно, Надь, не плачь. Сейчас оденусь и поедем к этому страшному и ужасному.
— Только вы уж побыстрее, Ольга Павловна, а то он все отделение разнесет.
Морщась от головной боли и стараясь не делать резких движений, натягиваю джинсы, футболку и босоножки. Все, что хотела взять с собой на дежурство, естественно забываю.
На радость Наде, наконец, выходим из квартиры. Спуск по лестнице вызывает новый приступ головной боли, пытаюсь не стонать. И вот появляемся перед машиной “скорой помощи”. Водитель качает головой: “Доктора-то самого лечить надо!”. С противно завывающей сиреной мчимся через город в родную больницу.
Захожу в отделение. Как всегда на работе, собственные болячки отодвигаются, то есть голова продолжает болеть, но где-то далеко. Подозрительно тихо. И тут, как в киношном детективе, из-за поворота коридора на меня надвигаются четверо здоровенных мужчин. Первое впечатление: братья-близнецы — настолько одинаковы. Как и говорила Надя, в пиджаках, галстуках. Только у одного галстук съехал в сторону, ворот рубашки расстегнут и лицо — самое красное.
— Это что? Доктор?!
Я, конечно, небольшого роста и умеренной комплекции, но такого обращения не терплю.
— Я дежурный врач, зовут меня Ольга Павловна. Что у вас случилось?
— Слушай, ты, пигалица! Если мой сын не будет видеть, тебе каюк. Поняла? — рычит красная рожа.
Так, ясно, этот товарищ про вежливость не слыхал, от такого чего угодно ждать можно. Мне становится страшновато, тем более что стою я перед этой компанией в одиночестве. Страх страхом, а ребенка посмотреть надо.
— Где мальчик?
Амбалы расступаются. На маленьком топчане рядом со смотровым кабинетом сидит ребенок. Ему приблизительно пять лет, одной ладошкой он прикрывает левый глаз, ладонь и щека в потеках засохшей и свежей крови, кровь и на нарядной рубашечке, а вторая ладонь аккуратно лежит на коленях. Мальчик не плачет и даже не хнычет, а внимательно, в упор смотрит на меня. Это настолько не вяжется с поведением отца, что у меня невольно возникает мысль: “Может, это не его сын?” (Потом выяснилось, что они действительно отец и сын, просто мальчик воспитывается в семье матери, отец с ними не живет, взял ребенка на выходные, а тут такая история.)
— Как тебя зовут? — спрашиваю этого необычного ребенка.
Ответ меня потряс так, что некоторое время пребывала в столбняке:
— Всеволод Филиппович Бекмуратов, тысяча девятьсот девяносто пятого года рождения, улица сорок третьей Армии, дом восемь, — вот так, по-военному четко ответил маленький мальчик с дыркой в глазу.
Опомнившись, вхожу в привычную роль:
— Пойдем со мной, я должна тебя осмотреть.
А у его папаши спрашиваю (как положено по инструкции):
— Страховой полис у мальчика есть?
В ответ получаю такой красноречивый рык, что о каких-либо бумажках больше не заикаюсь.
— Но что произошло, вы мне можете рассказать?
— Ну, это да, конечно. Я, это, игрушку ему. День рождения, это, у него. Да, вот.
— А что за игрушка?
— Да, это, маленькая… Пистолет. Игрушечный.
Оказалось, что этот игрушечный пистолет стреляет резиновыми пульками. Мальчик нечаянно сам себе попал этой пулькой с близкого расстояния в глаз. Я старательно, исполняя весь ритуал осмотра, обследовала маленького пациента. Но мне уже все ясно было с первых минут. Глаза больше нет. На месте глазного яблока сплошной кровяной сгусток, сосуды продолжают кровоточить, веки разодраны и тоже кровоточат. Видеть этим глазом мальчик уже не будет. Срочно делаем обезболивающий укол (невероятно, как до сих пор ребенок терпел боль), добавляем в шприц кровоостанавливающий препарат. На остатки глаза накладываю тугую повязку. Теперь надо решать, как сказать все отцу и не получить при этом увечья. Ладно, начнем:
— Вы знаете, ситуация сложная, повреждены практически все структуры глазного яблока…
— Чего-чего? Ты мне скажи, когда видеть будет? Завтра? Через неделю? А то мне пацана матери надо возвращать.
Ну, как ему объяснить?!
— Сейчас я должна зашить рану, — говорю как можно решительней, — а вы должны подписать бумагу о том, что не возражаете.
— Ну, это можно, — мужчина отставляет пятерню, в которую тут же один из сопровождающих вкладывает шариковую ручку.
“Зашью, а там видно будет”, — думаю про себя.
Вся компания заметно расслабилась, расселись на стульях в смотровом кабинете, крутят головами на наши плакаты с профилактическими призывами (вообще-то посторонним здесь нельзя находиться, но попробуй им это скажи!). Представляю себе ход их мыслей: “Дырка в глазу — не видит, дырку зашить — будет видеть”. Если бы все было так просто…
Вызываю по телефону анестезиолога. Маленькая радость: оказалось, что сегодня из анестезиологов дежурит Инесса Петровна — пожилая, опытная врач, с ней спокойно работается, не ждешь, что во время операции больной начнет сжимать веки или крутить головой. Она умеет очень четко подобрать дозу наркоза, а для ребенка это так важно!
Пока медсестра переодевает мальчика, иду в операционную, моюсь (в смысле обрабатываю стерильно руки), тоже переодеваюсь. Операционная медсестра Люда, с которой мы знакомы сто лет (еще с тех пор, как я работала санитаркой), уже, конечно, в курсе всей истории.
— Что делать-то будем, Оль?
— Работать. Что ж еще?
— Убьют ведь, — как о чем-то само собой разумеющемся говорит Люда.
“Это точно”, — про себя соглашаюсь с ней, а вслух произношу:
— Да, ладно тебе! Что они — совсем без мозгов?
“Совсем”, — наверняка думает про себя Люда, а мне отвечает, вздыхая:
— Может, остатки где и найдутся.
Продолжая разговаривать таким образом, мы каждая добросовестно делаем свое дело: медсестра раскладывает инструменты на специальном столике, я настраиваю микроскоп.
В операционную стремглав входит врач-анестезиолог. Эта маленькая женщина в любое время суток энергична, будь вызов в двенадцать ночи, в три или пять утра. Необъяснимый факт с точки зрения физиологии.
— Странная компания будет вас ждать после операции, Ольга Павловна, — говорит Инесса Петровна после того, как мы поздоровались. — Пытались меня заменить, да некем. Вероятно, предполагают, что при наркозе необходима мужская сила.
Мы с Людой вежливо посмеялись.
Но вот на каталке привезли мальчика, уложили на операционный стол. Он все так же молчалив и спокоен. Удивляясь таким качествам у пятилетнего ребенка, переглядываемся с анестезиологом и медсестрой.
— Я сейчас тебе введу иголочку в руку, чтобы лекарство подействовало и тебе бы не было больно. Ты только не дергайся, хорошо? — ласковым голосом обратилась Инесса Петровна к мальчику.
Он только кивнул головой. “Ну и ребенок!” — в который раз подумалось мне.
Но вот лекарство начало действовать, мальчик закрыл свой, теперь единственный, глазик. Еще некоторое время ушло на интубацию (введение специального катетера в трахею — дыхательное горло — и соединение этого катетера с аппаратом искусственного дыхания). Через несколько минут Инесса Петровна махнула мне рукой: “Можете начинать”.
Честно говоря, начинать мне совсем не хотелось. Даже когда в отделении бывали плановые больные, которым в результате разных причин необходимо было удалить один глаз, я всегда старалась всякими хитростями, чтобы эту операцию делали другие врачи (некоторые, наоборот, любят энуклеацию!). Но сейчас никого больше нет, а на столе несчастный ребенок. Аккуратно снимаю наложенную мной же повязку на травмированном глазу. Засохшие было кровяные корочки сдираются и кровотечение возобновляется. Люда быстро промакивает кровь специальным тампоном, но это мало помогает: кровоснабжение век и глазного яблока довольно обильное, и при травмах кровотечение всегда выраженное. Сначала необходимо зашить раны век, поэтому на остатки глаза кладу большой марлевый тампон и просто прижимаю его пальцем. Из глаза больше не кровит. Затем мой палец меняем на палец медсестры, а я приступаю к ушиванию век. На веках раны, как мы говорим, “хорошие”, то есть края ран сопоставляются без недостатка кожи. Хоть в этом повезло.
Люда постаралась: нашла у себя в “заначке” тонкую иглу и тонкие нитки, а обычно в “цитовом” (то есть “срочном”) хирургическом комплекте старые тупые иглы и странного размера нити. Шьется легко, кожа тонкая, но эластичная — не рвется под пинцетом. Шовчик получился чисто косметический! Хотя для нашего пациента это слабое утешение.
Все возможные причины для оттягивания неприятной для меня процедуры удаления глаза закончились. Надо приступать. Смотрю на Инессу Петровну: “Как наркоз, позволяет?”. Она понимает меня без слов и также без слов просто кивает головой. Люда убирает свой уже онемевший большой палец с тампона, очень медленно, чтобы не вызвать нового кровотечения, снимаю тампон совсем. Да, глаза нет, просто кровавая впадина на его месте. Но глазные мышцы частично целы и держат на себе остатки капсулы глаза. Старательно, боясь упустить хотя бы одно волокно, отсекаю все мышцы. Теперь то, что осталось от глаза, выглядит в виде маленькой чаши, к донышку которой приклеен окровавленный канатик — зрительный нерв. Осталось только его пересечь и зашить конъюнктиву. А так мало проживший глазик отправится в помойку.
Завожу ножницы под зрительный нерв. Чик — и готово, но почему-то медлю. Нет, чудес не бывает, наркоз идет, надо работать. Чувствуя себя злодеем, я делаю это последнее движение. И в тот же миг (как возмездие!) неожиданный удар в закрытую дверь операционной отражается громом от кафельных стен. Дверь распахивается, в операционную влетает отец мальчика. Никто ничего не успевает сообразить. И только Люда чисто рефлекторно кричит:
— Куда в ботинках в операционную!? — крикнула и сама испугалась.
— Что?! Ботинки?! Мать вашу!.. — мужчина резким движением ног сбрасывает сначала один, потом другой ботинок, которые летят в разные углы операционной, по пути сбивая что-то стеклянное и бьющееся.
У меня шок. Натуральный шок.
— Где мой мальчик? Я его забираю! Я его отвезу в Москву! Там не такие сикильдявки, там настоящие врачи, там сделают глаз моему сыночку!
Как через вату слышу крики ненормального папаши. Вижу, как он бросается к операционному столу, сдергивает простыню с ребенка, задевает при этом столик с инструментами. Инструменты со звоном ударяются о каменный пол. Я не в силах двинуться с места, помешать этому безумию.
И тут встает Инесса Петровна:
— Прекратите! Ребенок под наркозом! Так нельзя — вы его убьете!
Последняя фраза оказалась барьером, который смог остановить разбушевавшегося отца.
Что же на него нашло? Оказалось, пока мы оперировали, Наденька решила пококетничать с нашими “гостями”, показать им, какой она знающий специалист. И сделала “доброе” дело: сказала папаше то, чего не решилась сказать врач. А именно: “Теперь вам надо будет найти красивый протез для мальчика, я даже могу сказать где”. Не успела. Дальше отец ребенка слушать не стал. Эти врачихи ему с самого начала не понравились. Ну, ничего, уж в Москве-то все будет как надо!
Вот так начинался ураган, в эпицентре которого мы оказались.
После слов Инессы Петровны возникла пауза. Никто не знал, что делать дальше. Операционная медсестра в ужасе от вида разбросанных (и наверняка поломанных) дорогих микроинструментов (она ведь за них материально ответственна!), обо мне уже сказано, анестезиолог в замешательстве — продолжать или нет наркоз (без согласия отца — уголовное дело), ну, а сам отец в недоумении: он же хочет как лучше, а ему говорят: “можете убить”.
Первой опомнилась опять Инесса Петровна:
— Говорите быстро: продолжать операцию или нет? — обратилась она к мужчине.
— Какая операция!? Я забираю сына в Москву, — почему-то гордо отвечал отец мальчика. Мол, вот мы какие “крутые”: хотим — здесь лечим, хотим — в Москву едем.
Пришлось выводить ребенка из наркоза (это делала Инесса Петровна), накладывать специальную повязку на глаз (это делала я — как в тумане), и все это в присутствии весьма довольного собой папаши. Причем он не просто наблюдал, он еще указания раздавал:
— Поаккуратней, это вам не кукла! — Инессе Петровне, когда она удаляла катетер из дыхательного горла мальчика (это анестезиологу-то с тридцатилетним стажем!)
— Бинта не жалей, не бомжа лечишь! — мне, когда я делала повязку.
Как мы все это терпели? А в дверях операционной, усмехаясь, стояли три фигуры, при взгляде на которые оставалось только молча делать свое дело. Не передать, что чувствовала Люда. Она на самом деле любила свою работу, и явление абсолютно нестерильных лиц в храме, в операционной, оскорбляло ее душу. Она стояла возле операционного стола, потрясенная и настолько беззащитная в своей неспособности исправить ситуацию, что слезы беззвучно катились из ее глаз и терялись в марлевой повязке, совершенно уже промокшей.
Автоматически, не глядя друг на друга, мы с Инессой Петровной закончили свои действия.
— Можете везти в Москву, — Инесса Петровна бросила эти слова изменившимся, глухим голосом.
Отец и его сопровождающие мигом переложили мальчика на каталку (взяли из отделения и так и не вернули) и испарились. Наступившая тишина и образовавшаяся пустота в операционной, как ни странно, подействовали на нас отрезвляюще. Люда принялась сновать туда-сюда, убирая, поднимая и складывая. Я лихорадочно перебирала в уме варианты, как буду всю ситуацию отражать в истории болезни (история болезни пишется для прокурора! — заповедь любого врача), одновременно снимая с себя стерильный халат, шапочку и маску. Инесса Петровна спокойно, как будто ничего сверхобычного не произошло, складывала в чемоданчик свои инструменты.
Обычно после операции мы все, кто в ней участвует, пьем вместе чай. В операционном блоке есть для этого специальная небольшая комнатка, где стоит стол, стулья, имеется чайник, чашки и все прочее. Человек — это его привычки. Несмотря на пережитый страх, Люда не забыла спросить нас:
— Чайник сейчас ставить или попозже?
— Спасибо, но я к себе, — как-то отстраненно ответила Инесса Петровна. — До свидания. Надеюсь, сегодня больше вас не увижу.
И она ушла. Наденька, которая, как только отец с сыном и компания покинули операционную, помогала Людмиле прибирать, чувствуя себя виноватой, заторопилась домой:
— Ой, а смена-то моя уже кончилась, там и Алла (ночная медсестра) уже пришла. Я побегу. Можно, Ольга Павловна?
— Иди, конечно.
“Все что могла, ты уже сделала”, — вспомнились слова из известного фильма.
— Жива? — спросила Люда, когда мы остались вдвоем.
— Частично, — пожаловалась я. — Люд, во рту все пересохло еще час назад, ставь чайник. Я в отделение, Аллу введу в курс дела и к тебе.
Алла была полной противоположностью ушедшей Наденьке. Работала она в отделении дольше меня. Считала место работы своим вторым домом, а себя соответственно хозяйкой. Авторитетов для нее не существовало. Врачи, в ее понимании, это существа, вносящие неразбериху в налаженный ею идеальный — ну, или почти идеальный — порядок в отделении. В ее дежурства больные не решаются лишний раз выйти из палаты в туалет, потому что при этом непременно приходится идти по коридору мимо комнаты, где “отдыхает”, в смысле спит, Алла. Их шаги могут потревожить ее заслуженный и столь необходимый медсестре отдых. Врачи, если дежурят с Аллой, стараются не делать больным много назначений, требующих действий медицинской сестры. Только самое необходимое!
Выглядит наша старейшина — не по возрасту, по положению — по-настоящему солидно: рост около ста семидесяти сантиметров, вес около ста килограммов, туловище квадратное, груди с мою голову каждая, волосы всегда под высоким колпаком, выражение круглого мясистого лица высокомерное, косметикой она не пользуется. Часто вновь поступившие пациенты или их родственники принимают нашу Аллу за заведующую, а бывает — и за главврача! Она этим нимало не смущается и никогда напрямую не опровергает этого заблуждения.
— Ну, что тут у вас стряслось? — не здороваясь, строго встречает меня у выхода из операционного блока Алла.
Как всегда в накрахмаленном халате и белоснежном колпаке, она отдаленно напоминает айсберг, задумчиво плывущий в ледяных водах. Начинаю отчет:
— Ты знаешь, Ал, мы не закончили операцию, тут команда ненормальных увезла ребенка в Москву.
— А кто их в операционную пустил?
(Ведь знает все, а спрашивает!)
— Так они сами, без спросу, — мямлю какую-то ерунду.
— Как это “сами”? А Надька где была?
— Ал, ты их видела? Что Надя могла сделать?
— Я бы нашла что, — ворчит Алла.
“Не сомневаюсь”, — думаю про себя, но вслух ничего такого не говорю.
— Алла, я сейчас пойду ненадолго к Людмиле в операционную, чай попью, а то голова что-то не очень, — говорю, будто спрашиваю разрешение. Самой противно, но этот тон при разговоре с Аллой возникает сам собой, и нет возможности от него отделаться.
— Ладно, идите. Я пока в обороне побуду — так Алла мыслит работу с больными.
В ординаторской с наслаждением переодеваюсь в запасной халат; операционный костюм на спине и на сидячем месте насквозь мокр от пота. Жаль, что в отделении нет душа, хорошо бы сейчас постоять под водой…
Пошарила в общем шкафу, нашла кем-то оставленную неполную пачку печенья и кулек леденцов. Не густо, но хоть что-то! Свою еду дома забыла, а с пустыми руками к Людке идти — совсем наглость получается. С кружкой в одной руке и с закуской к чаю — в другой захожу в кухонный закуток. За столом рядом с Людой уже кто-то сидит в белом халате.
— О, Оль, привет, заходи! — приглашает меня знакомый врач.
Специальность у него, не к столу будет сказано, — патологоанатом. За его спиной Людка делает мне знаки: “Не виноватая я, он сам пришел”.
— Привет, Константин Петрович. Что это ты к нам вдруг?
— Да надоело: дом—работа, работа—дом. Вот решил заглянуть к любимым девушкам (у него таких любимых — в каждом отделении, несмотря на солидный возраст). Я, между прочим, не с пустыми руками.
На столе стояла раскрытая коробка конфет. Честно говоря, сейчас бы картошечки с тушенкой. Как все-таки человек зависим от своего желудка: всего-то ничего времени прошло с того часа, когда казалось, что жизнь кончается, а уже меню требуется.
— Лучше бы колбасы принес, — озвучивает мои мысли прямолинейная Людмила.
— А у вас разве нет? — с недоверием вопрошает наш гость.
— Да какое там! Чуть из самих колбасу не сделали, — и Люда в красках рассказывает ему нашу эпопею.
— Ну, девки, просто беспредел какой-то, — искренне удивляется Константин Петрович, выпивая третью чашку чая со своими конфетами.
Слушая Людмилу, я уже по-другому вижу всю ситуацию. Как я могла допустить, чтобы сняли ребенка со стола? С болтающимся на одной ниточке глазом (пусть даже с его остатками)? А вдруг по дороге ребенку станет совсем плохо? Ну, ладно, отец мальчика ничего этого не понимает, но я-то?! А вдруг станет так плохо, что хуже некуда? Меня точно посадят. Что ж я такая дура, вечно куда-нибудь вляпаюсь! Сразу отправила бы мальчика в Москву и никаких проблем. А теперь только сухари сушить.
— Оль, ты чего чай-то не пьешь? Смотри, у меня сухарики с сахаром, — добрая душа Люда отвлеклась от Константина Петровича.
“Как раз в тему”.
— Спасибо за сухари, Люд. Мой рацион.
— Да ешь, сколько хочешь, — скупердяйством Людка никогда не страдала.
Мы втроем дружно налегли на чай. В возникшей тишине послышались четкие тяжелые шаги. Сомнений не было — к нам идет Алла.
Константин Петрович торопливо одернул на себе халат, выпрямился на стуле. Людмила сгребла пустые фантики со стола и быстренько выбросила их в мусорную корзину. Я же мысленно уже сидела в Бутырке, поэтому Алла мне была не страшна.
— Чай пьете? — грозный голос все же заставил и меня подобраться. — А в приемном, между прочим, вас уже полчаса ждут.
— Что ж ты, Алла, раньше не сказала? Я ведь предупреждала, где буду, — справедливо возмутилась я в ответ.
— Занята была, вашим же больным капли капала, — парировала Алла.
— Хорошо, скажи, кто ждет?
— Да бомжа привезли, подрался с кем-то, глаз и разбили, — объяснила Алла уже миролюбиво, поскольку верная Людка успела и конфет ей подсунуть, и чаю налить.
— Не люблю бомжей, — задумчиво проговорил Константин Петрович.
— А вам-то какая разница? — усмехнулась Алла.
— Кожа у них задубевшая, режется тяжело.
Людка поперхнулась чаем:
— Ну не за столом же, Константин Петрович!
— А что такого? Я смотрел передачу одну про бомжей в Европе, так им там и крем, и шампунь, и много чего бесплатно выдают. Так что они чистенькие на стол поступают.
— Да, наверное, хорошо быть бомжом в Европе, — мечтательно и тоже серьезно сказала Алла и повернулась в мою сторону. — А вы что сидите, Ольга Павловна? Вас ждут!
“Тюрьма меня ждет”, — мрачно подумала я, однако встала и молча пошла в приемную. Объяснять что-то про субординацию Алле не было ни сил, ни смысла.
В приемной на кушетке, покрытой несвежей серой простыней, одиноко сидел заросший щетиной мужичок, небольшого росточка и неопределенного возраста. Он держался двумя руками за голову, покачивался из стороны в сторону и монотонно мычал. На месте одного глаза у него был набухший синяк черно-фиолетового цвета величиной с хорошую сливу. Волосы грязные, нестриженные, с одного бока в засохшей крови. Одежонка засаленная, вонючая.
— Что ж вы его не переодели? — обращаюсь к нянечке приемного отделения — единственной, кого здесь вижу. Врачи “скорой” доставили больного и уехали.
— Так неизвестно: покладут его или нет.
Конечно, все больные для врача должны быть равны, но не могу подавить у себя чувство брезгливости. Надеваю резиновые перчатки, которые, как водится, на два размера больше. Подхожу к продолжающему мычать мужчине на расстояние вытянутой руки — не ближе! — и пытаюсь приподнять раздувшееся верхнее веко, чтобы оценить состояние самого глаза.
— Эй, поосторожней! — вскрикивает пациент и своей грязной рукой отталкивает мою руку. С ужасом думаю, сколько теперь заразы на рукаве моего халата, и невольно проникаюсь злостью к этому несчастному. Свирепо зову подмогу:
— Нянечка, помогите. Подержите пациенту руки, пока я его буду смотреть.
— Не-не, я сам, — пугается насилия бомж.
Уточняю:
— Руками махать, ругаться, плеваться не будете?
— Ни в коем рази!
— Ладно, возьмитесь руками за коленки…
Я-то хотела предложить ему обычную в таких случаях уловку: когда человек держит сам себя за коленки, ему, вроде как, ему легче терпеть боль. Но не успела я закончить предложение, как бомж схватил за колени меня (!).
— Что вы делаете! — почти задыхаясь от возмущения, закричала я.
— Так это… Вы ж сами…
— Дурак стоеросовый! Твои коленки! — я уже не выбирала выражений.
Придется мыться в операционной у Людки в раковине. Нянечка просто заходилась от хохота:
— Ну, насмешили! Работать-то будете?
Молча, не обращая абсолютно никакого внимания на вскрики и постанывания бомжа, грубо, металлическими инструментами приподнимаю наконец верхнее веко и вижу совершенно целый глаз, спрашиваю сердито.
— Меня видно?
— Да, доктор, вижу, — пациент пытается уластить меня.
Кровоточащая ссадина на веке неглубока, можно, конечно, наложить два-три шва. Но… усталость, злость, желание поскорее отмыться — все это оказалось выше так называемого врачебного долга. “Помажу зеленкой, пластырем заклею, и заживет как на собаке”, — с раздражением на саму себя за эту свою слабость подумала я. Быстренько проделав несложную процедуру, вновь зову нянечку:
— Проводите больного к выходу, госпитализировать его не будем.
— Ну, а я что говорила? А то “почему не переодели”… Я ж сразу вижу: кого покладут, а кого … Эх, жизня наша! — вздохнув, нянечка тихонько взяла бомжа за руку. — Пойдем, милок.
Пытаясь отделаться от чувства чего-то гадкого, оправдываюсь про себя: “Все равно мест в палатах нет, а в коридоре что хорошего лежать?”. Хотя в любом случае в коридоре лучше, чем на улице или в грязном подвале. Но об этом стараюсь не думать.
Возвращаюсь в отделение: тишина такая, какая бывает только во время дежурства Аллы. Как она добивается, чтобы никто не храпел, не ворочался, не кашлял, — ее тайна. Мышкой шмыгаю в дверь операционной. Люда вся в делах — драит операционную. Уже мало что напоминает о разгроме, который царил здесь всего пару часов назад.
— Ну, что, обошлось? Шить не надо? — дежурный тревожный вопрос.
— Не надо, — отвечаю с нажимом.
Людка сразу улавливает какой-то подвох:
— Точно не надо?
— Надо — не надо, уже отпустила, — раздражаюсь зря на неповинного человека.
— Ну, отпустила — так отпустила. Я домываю и ложусь, — обиделась Людка. Обозначает: “Нечего здесь ждать, иди к себе”.
Ухожу. Помыться не удалось. Не дежурство, а одна большая помойная яма! У себя в ординаторской устраиваюсь на продавленном десятилетними посиделками диване. Хорошо еще, что сейчас лето: хоть из окна не дует. Замираю и почти засыпаю. Но не тут-то было! Не прошло и пятнадцати минут приятного затишья, как мой так и не начавшийся сон был прерван сильными короткими стуками в дверь. Алла! Как собачка отзываюсь на сигнал:
— Иду.
Открываю дверь — никого. Странно. Но в палате в конце коридора улавливаю какую-то непонятную возню. Не торопясь, направляюсь туда и вижу нечто необъяснимое: на полу лежит довольно полный пациент, а над ним, стоя на коленях, копошится медсестра. Почувствовав мое присутствие, Алла отрывисто обрисовывает ситуацию:
— Диабет, кома.
Понимаю, что больной потерял сознание в результате диабетической комы, а Алла как опытный сотрудник — этого у нее не отнимешь, — не дожидаясь моих назначений, берет у него кровь на сахар. Эти мысли проносятся в мозгу за секунды, и я практически сразу спрашиваю:
— Сколько?
Для Аллы вопрос понятен: “Сколько сахара в крови?”. У нас современный индикатор, дающий результат почти мгновенно.
— Три.
Это очень мало, надо вводить глюкозу внутривенно. В это время у мужчины начинаются судороги, как бывает при низком содержании сахара в крови. Его тело начинает колотиться об пол, лицо краснеет, челюсти сжимаются. Обычно при таком состоянии мы боимся, как бы больной не задохнулся от того, что запавший язык перекрывает горло.
— Быстрее, — падаю на колени рядом с Аллой, с трудом пытаюсь повернуть голову мужчины набок. — Алла, дай что-нибудь, чтобы челюсти ему раздвинуть и вытащить язык!
Алла проворно вскакивает и молнией хватает с чьей-то тумбочки алюминиевую ложку и передает мне.
— Я в процедурку за глюкозой, — она умчалась, а я тщетно стала пытаться всунуть ложку между челюстями больного.
Пациенты палаты молча наблюдали за нами, ничем не пытаясь помочь. Хотя чем поможешь? Примчалась со шприцем Алла, почти с разбега вколола инъекцию. Судороги прекратились, но лицо мужчины оставалось красным и челюсти сильно сжатыми.
— Дайте-ка, — Алла бесцеремонно выхватила из моих рук ложку, одной ладонью обхватила голову пациента сверху, а другой с силой ткнула ложкой между зубами. Послышался скрежущий звук, и ложка прошла в полость рта. После этого мы уже вместе вытащили и фиксировали язык. Лицо больного постепенно сделалось светло-розовым, сознание возвратилось. С помощью других пациентов мы переложили его на кровать, освободили язык. С трудом отдышавшись, я попросила медсестру:
— Ал, измерь еще разок сахар.
— Да я так вижу — норма, — отмахнулась она.
— Но ты все-таки измерь, мне в историю написать надо.
Нехотя Алла встала со стула, медленно ушла за прибором. Нетеплое отношение ко мне обеспечено. Возвращенный к жизни больной завозился на своей кровати, что-то спросил. Я попросила вежливо:
— Повторите, пожалуйста. Я не расслышала.
К человеку, которому помог, некоторое время испытываешь что-то вроде нежности. Потом это чувство проходит.
— Что вы наделали? — буквально крикнул больной с упреком.
— А что такое? — бодро спросила входящая в палату Алла.
— Мой зуб!
— И что? Нормальный зуб, — не смущаясь, Алла вытащила из кармана осколок зуба.
— Алла! — я в растерянности не знала, что и сказать.
— А что такого? Человеку жизнь спасли, а он — зуб. Благодарить должен.
— Благодарить? Да я вас под суд!
Но с Аллой не поспоришь. Она невозмутимо приблизилась к кровати больного, держа в руке поднятую вверх иглу. Взгляд пациента буквально приковался к этому маленькому металлическому инструменту (просто Фрейд какой-то!), слова замерли у него на языке, он молча протянул руку для укола. Несколько секунд, и Алла выдала результат:
— Пять с половиной3.
Не давая опомниться больному, она повернулась ко мне и поучительно произнесла:
— А мог быть ноль!
Устрашающие слова прекратили дискуссию. Мужчина замолк и, вероятно, про себя благодарил судьбу.
— Если что — крикните погромче, — благосклонно разрешила Алла напоследок и гордо, как крейсер, выплыла из палаты.
Я еще некоторое время посидела рядом с больным, понаблюдала за его улучшающимся состоянием и тоже отправилась к себе в ординаторскую.
За окном стало светлеть. “Спать или не спать — вот вопрос”, — ложиться, чтобы через сорок минут вставать и начинать делать утренний обход? Не логично. Чем же заняться? Ах, да! Я же еще не сделала запись в журнал дежурств. Что же написать? И главное — как? Как все было на самом деле — нельзя: у прокурора не пройдет. Поэтому получилось вот так:
“В период дежурства:
1. Произведена первичная хирургическая обработка век. Пациент такой-то, история болезни такая-то. Пациент по желанию родственников продолжает лечение в ЛПУ (лечебно-профилактическом учреждении) г. Москвы.
2. Оказана амбулаторная помощь пациенту без определенного места жительства, пациент отправлен по месту проживания.
3. Проведены срочные лечебные мероприятия пациенту стационара с сахарным диабетом. Пациент чувствует себя удовлетворительно”.
Несколько сухих, просто-таки высушенных строчек и… И все. А что еще? Ведь это было всего лишь обычное тривиальное ночное дежурство в обычной, чтоб не сказать — затрапезной, районной больничке, совсем рядом с Москвой.
1 Как я потом узнала, место в этой больнице, где положено сжигать все отрезанные части человеческого организма и весь использованный ватно-марлевый материал
2 Ультрафиолетовую, как опять же выяснилось позднее.
3 Имеется в виду содержание сахара в крови.