Роман. Окончание
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 3, 2011
Окончание. Начало см. “ДН”, 2011, № 2.
28
Утром следующего дня Аркадий, держа в руках завернутую в целлофан типовую голландскую розу, поджидал Тулупову возле работы. Людмила его заметила сразу и подумала, что вот это, наверное, и называется сумасшедшая любовь, которой у нее никогда не было, вот теперь этот добрый, неглупый франкоман — еврей будет ее преследовать.
— Аркадий, Аркаша, я вас прошу, ну зачем, ну тут же люди — я здесь работаю. Это вы дома сидите, переводите. Ну, спасибо тебе. Но больше не надо. Прошу.
— На сайте института указан телефон библиотеки. Если я буду по нему звонить иногда — можно? Так вам будет дешевле.
— Там есть номер? — удивилась Тулупова.
— Да, — и Раппопорт выпалил номер, как первоклассник четверостишие.
— Звони, — сказала Тулупова. — Но я не всегда могу говорить. Лучше на мобильный. Пока.
Тулупова пошла к крыльцу главного входа, испытывая на себе взгляд Аркадия и думая о том, что теперь ей делать с любовниками, приходящими на работу с цветами, то был один Хирсанов, и вот теперь — француз. Около входа, на улице, стоял охранник Олег и наблюдал всю сцену. Он поклонился Тулуповой и ехидно сказал:
— Ну вы и штучка.
— А ты — штук, — не останавливаясь, сказала Тулупова, и с этим словом, перепробовав его на разные лады, многократно повторяя — штук, шшш-тук, шс-тук, ты штук, тук-тук, штук, тут-тук-штук, — она поднялась на этаж к себе в библиотеку, а перед самой дверью договорилась до фразы “тук — тук, к тебе пришел штук”.
Маша была уже на рабочем месте. Поздоровались. Тулупова поставила розу в бутылку с водой и села на любимое кресло большого начальника, как с иронией называла доставшееся ей по остаточному принципу, черное, с высокой спинкой, вращающееся офисное чудовище, из-за которого ее не было видно.
— Людмила Ивановна, вы последнее время всегда с цветами, — как бы в потолок констатировала Маша.
— Это компенсация за все прожитые годы без цветов.
“Сколько их будет на моей могиле?”— подумала Тулупова, но вслух не произнесла.
— А мне не дарят, — немного приврала Маша. — Просто говорят: “Пойдем, пиво попьем”.
— Еще будешь утопать в них на свадьбе — какие твои годы, — по-матерински поддержала девчонку Тулупова.
Ей хотелось остаться одной, зайти на сайт и смотреть на лица, угадывая характеры, и через неосторожно оброненные слова представлять мужчин, вдовцов, брошенных и разведенных, ходоков и ищущих приют бездомных приезжих. Библиотечная тишина теперь не казалось такой беззаботной и торжественной, как раньше. Когда-то она пришла в библиотеку, как в убежище. Было удобно работать и растить детей. Потом Тулупова поняла, что вот она и есть хранитель культуры и этот тихий небольшой островок есть ее храм с грешными прихожанами. Когда еще в заводскую библиотеку приглашали на встречу с каким-нибудь писателем, она бегала по этажам заводоуправления, по цехам, собирала людей и была уверена, что зовет на встречу с прекрасным, небесным. Но никто не хотел идти. Выход в открытый мир взаимоотношений мужчин и женщин стал чем-то большим, чем просто поиски спутника жизни и мужчины. Теперь все слова, существовавшие прежде, не годились. Библиотека превратилась в хранилище, склад, а она — в ключницу, заведующую. Границы ее представлений об отношениях мужчин и женщин с приходом на сайт изменились, ее рассматривали здесь не как любовницу или жену, она была участницей крупной сделки, это больше похоже, думала она, на покупку квартиры. “Первая встреча не больше пятнадцати минут, — написал один сорокапятилетний мужчина. — И мне все будет понятно”.
“Что может быть понятно за пятнадцать минут? — не давал ей покоя вопрос. — Что может быть понятно? Люди живут годами и ничего не ясно!” Одновременно она чувствовала его правоту: она же видела других людей, загадки не было. Ей была понятна Маша, понятен Олег охранник, который решил, что она “та еще штучка” и что в этом “та” заключено, в какие дебри отношений мужчин и женщин она этим “та” отправлена.
“Но в принципе он прав, этот охранник, я та. Та. Я самая та. Я — штучка. Из библиотеки”.
— Людмила Ивановна, мы до начала сессии будем инвентаризацию делать? — прервала поток размышлений Маша.
— Да. Скорее — да. Я с проректором поговорю, что они себе думают.
— Лучше сейчас, а то перед Новым годом… И сессия к тому же.
— Я знаю, Машенька, что тебе неудобно. Мне тоже хотелось бы перед Новым годом быть посвободнее.
“Зачем мне перед Новым годом быть посвободнее?”
— Людмила Ивановна, а вы в институте культуры учились на заочном или вечернем отделении?
Тулупова понимала, что девочке очень хочется поговорить, ей, может быть, хочется сказать важное, но она не знает, как начать, а может быть просто — приступ болтливости.
— На заочном.
— Наверное, было тяжело, — посочувствовала Маша и начала рассказывать о предстоящих тяготах сессии, потом о родителях, которые в Саратове потеряли работу, оба — сразу, и теперь на бирже труда получают копейки, затем о брате, который собрался жениться, и о многом другом, что не требовало особенного участия и понимания.
Тулупова вставляла слова сочувствия, и они сливались в законченное материнское напутствие, а по сути в банальность: да, время тяжелое, и именно поэтому надо держаться за работу в библиотеке. Приходили студенты, брали необходимые учебники и партитуры, их данные заносили в компьютер, а разговор продолжался. И наконец, Маша, не стесняясь, рассказала, что зашла на сайт знакомств. Она не упоминала тот дальний случай, когда поймала Тулупову на том, что та интересовалась огнеопасным для девушек словом “любовь”, но все же именно потому и стала рассказывать.
— Вчера у меня была первая встреча. Хотите посмотреть на него?
Людмиле невозможно было отказаться и не взглянуть на лицо молодого человека.
— Сейчас, я открою. Он, конечно, старше меня, но я так и хотела, чтобы был старше, чтобы уже нагулялся и хотел семью.
Пока компьютер потрескивал, соединяясь с сервером, Людмила подумала, что вот сейчас откроет — а там Вольнов или Хирсанов. Была уверена, так и произойдет, ведь они никому не принадлежат, все в открытом доступе. То, что было у нее с
ними, — безмолвный факт ее женской истории, не укладывающийся в приличные слова.
Когда на мониторе в отдельном окне открылась первая фотография, Тулупова облегченно вздохнула — мир, конечно, тесный, но, к счастью, не до такой степени. На нее с монитора смотрел достаточно молодой мужчина, стриженный под ежик, светловолосый, зеленоглазый, в целом нормальный парень, здоровый и мускулистый. В очках. Фотографии менялись, Маша комментировала то, что и так было понятно, — с друзьями, шашлыки, на берегу моря в Турции.
— Ну и как он вам, Людмила Ивановна? — спросила Маша.
Тулупова пожала плечами:
— Хороший мальчик. Нормальный. Веселый.
— …москвич, — радостно подхватила Маша. — С чувством юмора, без материальных и жилищных проблем. Зовет вместе жить. Тут есть еще одно неприличное видео, хотите посмотреть? Он ничего не стесняется — выложил.
— Нет, Маша, я все же к такому близкому знакомству не готова.
“Почему я лгу? Кто меня заставляет?”
— Он снял на камеру, как я играю на флейте, а он — кобра, извивается, раздевается и возбуждается — очень смешно. Честно.
— Маш, все! Давай думать о работе. Я человек старой закалки и еще не готова к таким просмотрам.
“Почему я отказываюсь, мне же интересно? На самом деле, это, наверное, хотя бы забавно. Почему я говорю “нет”? Старой закалки. Какой закалки? Кто меня закалял? Я гожусь ей в матери… и что? Что это такое — “гожусь”? Она молодая женщина, не рожала, не воспитывала, но я сама на этом дурацком сайте сижу и думаю о том же самом. Я ничего не знаю про них. Глупость! Штучка, та еще штучка”.
И потом Тулупова вдруг спросила:
— Маш, а ты с ним прям сразу, в первый же вечер?
— Ну, до этого созванивались, потом пошли пиво попили в “Кружке”, — ответила Маша. — А чего тянуть, все равно этим кончится. Если нравится, конечно.
“Как у них просто все, — подумала Людмила Тулупова. — Впрочем, как и у меня. В жизни вообще все просто. И очень скучно. Сначала пиво в баре или картошка в “Макдоналдсе”, затем — постель. Все сводится к простому”.
В этот день время тянулось мучительно, оно, как старый лифт, с трудом и треском поднималось на каждый час, из-за чего его можно было подробно рассмотреть. Оно получалось объемное, выпуклое, с неосиленным смыслом — входило и выходило из слов, из дверей, из студентов и преподавателей. Казалось, оно имело свою тень и собственную подсветку, и на простые вопросы в этот день долго искались нужные слова.
Пришел молодой русский парень с отделения народных инструментов, балалаечник и домрист: русый, крупные скулы, вдавленные почти к затылку глаза со следами голода в детстве, большой рот с надутыми недовольными губами. Людмила Ивановна Тулупова посмотрела на него и спросила:
— Что вы хотите?
Он задумался. Она еще раз медленно повторила, но уже слыша свои собственные слова, так, как будто она бог и может дать и разрешить все:
— Что? Вы? Хотите?
Он признался, что забыл.
— Ну, вспомните, — говорит Тулупова.
— Сейчас, — говорит он.
— Маша, молодой человек забыл, что ему надо взять у нас, — объясняет ситуацию Людмила, и все повторяется.
Теперь Маша спрашивала: что вы хотите? Он не помнит.
— Вы вернитесь туда, — посоветовала Тулупова, — где были, и вспомните, что вам преподаватель велел взять в библиотеке. Это какой-то концерт? Автор на букву …
Буква опять застыла в воздухе. И надолго.
Шло время, так, что слышно было движение стрелок на всех часах и везде.
Тулупова, чтобы не выглядеть богом, добавила два слова к прозвучавшему “что вы хотите…”:
— Что, вы, хотите… в нашей… библиотеке?
Зазвонил телефон. Маша взяла трубку:
— Вас, Людмила Ивановна.
— Да. Аркадий. Да.
Раппопорт позвонил сказать, хотя и приезжал для этого, чтобы в удобный для нее день она пришла к нему домой и познакомилась с мамой, ведь они будут скоро справлять Новый год. С мамой он уже обо всем договорился, но заволновался и забыл пригласить.
— Ничего, — отвечала Тулупова. — Сегодня день, когда все все забывают.
Через несколько минут на мобильный позвонил Хирсанов, и Тулупова, услышав его голос в трубке, почувствовала, что знала точно, наперед, что он позвонит, а за ним обязательно ее номер наберет Вольнов.
Хирсанов источал комплименты, говорил, что уезжал “по экспертной линии в регион” и не мог набрать, но в среду он будет свободен и они поедут на дачу к другу — там есть бассейн, баня — и что он отказов не принимает — надо отдыхать. Тулупова ответила, что подумает, но не обещает точно.
Когда услышала новый звонок, ей сразу захотелось сказать — “привет, Вольнов”. Она знала, что мужчины будто чувствовали соперничество, их желание пропитывало все пространство вокруг нее, но в телефоне услышала голос и милые интонации Марины Исааковны Шапиро.
— Ты была в синагоге, Мила? — спросила Шапиро после того, как подробно расспросила о детях.
— Нет, — ответила Тулупова. — Конечно, нет, я же православная.
— Но сегодня у тебя есть возможность туда попасть: я на старости лет развожусь. Стоило мне только выйти на пенсию, как ко мне пристали с разводом.
— Марина Исааковна, ничего не понимаю, вы же и не были замужем, кажется.
— Я тоже так думала до недавнего времени. Ты можешь отпроситься и в три быть в центре? Мы тебя подхватим в районе Пушкинской, да, Пушкинской. Я правильно говорю, Арон, мы через что будем проезжать? — переспросила она какого-то
Арона. — В три на Пушкинской, на той стороне, где музей революции бывший, сейчас он как-то по-другому называется…
— Могу, наверное, — Людмила взглянула на часы.
— Ты, Милочка, должна наверняка, ты же у нас как свидетель по делу проходишь. Когда евреи разводятся, у них все серьезно — мне так объяснили. Я же знаешь какая еврейка, та еще, азохн вей.
— Могу. Если надо — могу. Но ничего не соображаю.
— Тулупчик мой, надо. Я тоже не соображаю. Я тебя и видеть очень хочу, наверное, уже год не встречались.
Отключившись от звонка, Людмила сказала Маше, что скоро ей надо уходить, если ее будут спрашивать, пусть скажет, что поехала с заявкой в библиотечный коллектор.
— А на самом деле? — спросила Маша.
— А на самом деле я — свидетель.
— Где? В суде?
— Еще не знаю. Завтра расскажу.
Все эти годы отношения между Тулуповой и Шапиро не прекращались. Иногда Людмила пропадала, не звонила по несколько месяцев, потом или сама Шапиро ее находила и приглашала по старой памяти на выставку, в музей, на дачу в Малаховку, или просто долго говорили о жизни по телефону, или Людмила вдруг испытывала желание увидеть свою, как она говорила, московскую мать, напрашивалась в гости: “я тут рядом”. Все дни рождения Клары и Сережи не проходили без звонка Марины Исааковны, а иногда она выбиралась и приезжала с подарками. Несколько лет назад Шапиро похоронила мать и осталась жить одна на Фрунзенской набережной, в большой сталинской квартире с высокими потолками и с еле слышным, но стойким запахом советского времени в подъезде. Из всех рассказов о бурной молодости Марины Исааковны Людмила никогда не слышала ни о каком муже. Влюбленностей, романов, историй хватало, о них она не рассказывала в подробностях, но иногда упоминала мужские имена и подсмеивалась над собой и над ними. Тулупова чувствовала, что одиночество Шапиро не съедало, во всяком случае, она никогда не жаловалась и на вид была из тех людей, кто приспособлен к нему более других. Те пятнадцать лет разницы в возрасте между Тулуповой и Шапиро, которые раньше, казалось, непреодолимы, теперь выглядели всего лишь одним лестничным пролетом.
Возле бывшего музея революции, который с ельцинских времен стал музеем современной истории, Тулупова стояла недолго. Почти сразу остановилась черная иномарка-такси с надписью “Важная персона”, из нее выглянуло как никогда припудренное и накрашенное, морщинистое, но очень задорное лицо Марины Шапиро.
— Мила! — крикнула она. — Мил!
На переднем сиденье, рядом с водителем, сидел массивный, почтенного возраста мужчина в широкополой черной хасидской шляпе.
— Здравствуйте, Людмила с потрясающим бюстом, — густым, вальяжным, подкашливающим баском сказал мужчина, поворачиваясь к задним креслам, где Тулупова расположилась рядом с Шапиро.
И представился.
— Меня зовут Арон Куперстайн, но можно и Саша. Марина мне сказала, что с нами будет женщина с потрясающим бюстом. Я с радостью согласился, потому что даже нам, жидам, ничто человеческое не чуждо.
— Арон! — восторженно крикнула Марина Шапиро. — Ты что!
И затем попыталась объяснить Тулуповой:
— Мила, он совсем с ума сошел здесь в Москве, говорит не думая. Я ему тебя описывала и единственное, что он запомнил, — про бюст. Это все, что мужчины помнят. Он, слава богу, не знаю какому, правда, совершенно уже не опасен. Это у него рецидив. Три дня в Москве — и вот что происходит с правоверным евреем на его настоящей родине.
Людмила подхватила шутливую волну, которая царила в машине:
— Мой бюст — только видимая часть списка моих достоинств.
— Да?! О’кей! И каких?
— Я квашу капусту.
— Nicht eine Frau, sondern ein Geschenk.1
— …еще забыла. Немецкий, английский, французский и еще много других языков знаю. Со словарем. Только. С большим-большим словарем.
Все рассмеялись.
— Я сказал по-немецки, что вы не женщина — а подарок, — пояснил Куперстайн, и Людмила разглядела его большие, выпученные наружу грустные глаза.
— Что я буду лжесвидетельствовать, я же ничего не видела? — спросила Тулупова.
— Она вас ввела в заблуждение, — немного театрально сказал Арон-Саша. — Она не поняла: вы будете нашей гостьей, а свидетелями могут быть только кошерные евреи. Мне там обещали найти двух.
— Такие удивительные правила. У нас свадьба в ЗАГСе со свидетелями, а тут — развод. Арон, у нас сегодня будет гет? Еврейский развод? — спросила Шапиро, боясь напутать.
— Неправильно. Гет — это разводное письмо, а не развод, — пояснил Арон-Саша. — Ты получишь разводное письмо.
— А оно мне нада? — с интонацией одесских евреев пошутила Марина.
Куперстайн посмотрел на Шапиро как на девочку, которая ничего не понимает:
— Я тебе объяснял — это тебе надо. И мне.
Машина подъехала к синагоге. Арон–Саша вышел из машины и оказался огромным, высоченным мужчиной, который непонятно каким образом разместился в автомобиле. Он положил свою большую ладонь на плечо Марины Шапиро и предложил идти за ним. Прошли за забор, а затем внутрь синагоги, где всех долго проверяли через металлоискатель. Арон выложил в пластмассовый поднос два сотовых телефона, связку ключей с какой-то большой печатью, блестящую представительскую перьевую ручку и, пригибая голову, прошел сквозь рамку. Людмила проходила два раза, у нее что-то подозрительно звенело, но охранник махнул рукой, что ей можно идти и так. Марина через рамку прошла как тень, ничего не выкладывая и не звеня.
В синагоге пахло едой, чем-то жареным, печеным, сладким. Было очень тепло. Проходя мимо книжной лавки, Людмила увидела, как два еврея в шляпах и висящими длинными нитками от пояса оживленно говорили с продавщицей, полной, добродушной женщиной, которую, ей казалось, она уже не раз видела в своей жизни. То ли она продавала мороженое в Червонопартизанске, то ли работала в районном отделе просвещения, здесь, в Москве. На прилавке рядом с книгами стояли разного вида семи- и девятисвечники, большие и маленькие, серебристые и медные.
— Я почему-то волнуюсь, — сказала Шапиро, закладывая под язык таблетку валидола. — Сердце колотится.
— А почему там девять свечей, а здесь семь, почему? — шепнула Тулупова Шапиро.
— Вообще-то лучше спросить у Арона, он стал таким правильным евреем, что вернулся сюда, чтобы исправить ошибки молодости, но я знаю, что это на праздник: восемь дней и одна общая. Арон, — обратилась Шапиро к шедшему впереди Куперстайну, — Люда спрашивает, почему девять свечей и семь?
— Ханукальная менора. Зажигается каждый день после захода солнца в Хануку, вроде вашего Рождества, — спешно пояснил Арон—Саша и зашел в какую-то дверь, рукой показав, чтобы женщины его подождали.
Через минуту он вышел, молча взял за руку Марину Шапиро, и они скрылись за дверью. Только теперь Людмила прочитала под надписью на иврите надпись по-русски: “Раввинский суд”. Влекомая любопытством, она прошла по коридору к балкону, расположенному над входом с охранниками и рамкой металлоискателя. Людей не было, и два охранника, отупленные бездельем, спорили: что такое гектар? Один говорил, что это площадь километр на километр, другой объяснял, что это сто соток, но, сколько в сотке, не знал, и более рослый подлавливал, дескать, сотка — это сто, а десять соток и получается километр. Тот, что покрепче и поменьше ростом, не соглашался, но и сотка, привязанная к ста метрам, никак не получалась меньше километра. Тулупова вспомнила последнюю страницу обложки старой школьной тетради, где все это было написано, и то, как она с трудом заставляла сына учить наизусть таблицу мер длины. Клара училась легко, а с Сергеем всегда было непросто. Она вспомнила и задумалась, для чего все это нужно учить, чтобы потом спорить вот так в синагоге о том, как люди договорились называть уже давно названное. Ей хотелось сверху подсказать им, внизу, ответ, сказать, что она помнит школьную программу, но воспитание удерживало, к тому же рядом лежали большие вопросы. Буквально за стеной, в глубине синагоги, священные книги, Тора, все торжественно, ритуально. Специально для таких вопросов: зачем? почему? для чего? строились церкви, синагоги, костелы, мечети, а тут два русских парня лениво спорят о том, что такое гектар.
“Существуют мужчины и женщины”, — с какой-то необычайной стройностью и прозрачностью мысли подумала Тулупова, как будто этим утверждала наличие их в мире. — Существуют мужчины и женщины, они существуют, как гектар земли, как гектар километр на километр, или как сотка, или как десять на десять, или как метр на метр, но никто не дал им измерения, и они не знают, как себя считать, может, так, может, по-другому”. На минуту ей показалось, что она что-то точно знает. И может различать шум, шорох, говор любви, вообще, она знает, что это такое. Вот так просто знает. И может об этом спорить, как эти двое внизу. Ей также известна главная мера всех человеческих мер — любовь, как выученная отличником таблица мер длины. Километр на километр, сто километров на сто или метр на метр. Она ее знает. Вдруг. Знает ее размеры, границы, слова.
“В присутствии троих вместе, в день пятый от шаббата, в 24-й день месяца элул, года 5768-го от сотворения мира, по отсчету, что мы отсчитываем здесь, в городе Москве, стоящем на Москве-реке и на реке Яузе и на водах источников, предстал перед нами муж Аарон, прозываемый Сашей, Александром и Аркадием, сын называемого Соломоном и называемого Семеном, Сеней, известный в качестве г-на Арона Куперстайна, живущий в Мюнхене, коея в Германии (паспорт № FA 873— 6732107), и перед нами передал гет разводной (грамоту разводную) в руки женщины Марины, называемой Мари, Марой, дочери Исаака, называемого Изей, известной в качестве г-жи Марины Шапиро (паспорт № 328 4737130), живущей в Москве, коея в России, на которой женился гражданским браком. Желаю свободным волеизъявлением, безо всякого насилия, и освобождаю (оставляю) тебя. Ты, жена моя Марина, называемая Мари, Марой, дочь Исаака, называемого Изей, стоящая сегодня в Москве, городе упомянутом, что была женой моей с давнего времени и сейчас, освобождаю и оставляю и увольняю тебя, чтобы была ты свободна распоряжаться собой, пойти и выйти замуж за всякого мужчину, за которого возжелаешь, и никто не сможет запретить тебе с сего дня и далее. И вот ты дозволена всякому человеку, и сейчас будет тебе это от меня книга увольнения и письмо оставления и грамота освобождения по Закону Моисееву и Израилеву.
Свидетели были: Рувен, сын Михаила, и Рахамин, сын Рувена. И разрешена женщина, упомянутая выйти замуж по прошествии 92 дней распознания за всякого человека, кроме коэна. Это свидетельство не является подтверждением еврейства мужа и жены. Все это действительно, верно и в силе”.
Дорогой, Павлик. Ты это сможешь понять. Может быть, ты это знаешь уже, но сегодня мне позвонила Марина Исааковна Шапиро и сказала, что Арон умирает от рака. Его положили в больницу под Мюнхеном. Оказывается, он приезжал и уже знал, что ему жить осталось недолго, но он думал, что у него есть год, или около этого, а оказалось, что нет ничего. Ничего нет. Как горько. Вот так бывает. Часы идут, а потом раз и не ходят, и все. Как это, Паша, вы там, на небе, все знаете? Все или не все? Марина собирается к нему ехать и сидеть с ним до самого конца, но кто ей даст
визу — она никто. Ни жена, ни друг, и сам Арон говорит, чтоб не приезжала, а она знает, что он один. Дети в Америке, хорошо, если приедут на похороны. Я набралась наглости и позвонила Хирсанову, все объяснила, и он, молодец — сегодня Марина идет куда-то рядом с МИДом, в какую-то контору, и ей дадут паспорт, синий, дипломатический, включат в какую-то делегацию и она получит визу спокойно. Как хорошо, что у нас так развита дружба и связи. Все можно обойти, когда надо. Мы с Мариной вспоминали этот развод, и она прочитала разводное письмо, по-ихнему “гет”, и я его прямо в эту тетрадь записала, все как есть, даже с номерами паспортов, такое оно красивое мне показалось. “Москва стоит на реке…”, она до сих пор у них стоит так. Аарон Соломонович, это на самом деле, а так в Москве он жил как Александр Семенович. И вот все. Мы вспомнили всю эту процедуру, как с Марины велели снять все побрякушки, кольца, серьги и велели ходить, подняв руки ладонями вверх, по небольшой комнате, квадратов двадцать. Перед этим их долго устанавливали друг против друга, как будто это имеет значение. Раввин с седой бородой и в шляпе говорил — чуть сюда, нет, еще чуть-чуть. Почему-то эти десять сантиметров имели значение. Потом Арон кинул ей разводное письмо, которое подготовил сойфер, пока мы ходили в ресторан в синагоге. Он кинул, она поймала, и раввин говорил ей, чтоб она держала эту желтую бумагу над головой и перекладывала из руки в руку несколько раз. Потом он попросил зачем-то подержать его под мышкой, и она шла к окну и обратно, и какое-то красное солнце прям светило на меня. Я видела, что Марина улыбалась. И я тоже. Почему-то было весело, а раввин попросил еще повторить — пройти к окну, потому что ему показалось это неубедительно. Потом Арон объяснил, что все должны видеть, что женщина свободна. Это письмо на свободу. Все, лети, как птичка. Лети — лети. Марина сказала, что это самая красивая церемония в ее жизни, что все виденные ею свадьбы пустяк, и если бы была возможность все повторить еще раз, чтобы рассмотреть повнимательнее, она бы еще раз замуж вышла. Это точно было как-то особенно, два седых человека, которые много лет назад любили друг друга, теперь расходились, получали свободу, которая и так у них была. И вот Арон теперь умирает как свободный. Ему это было важно, потому что еврейский — грех оставить женщину, связанную с ним, причем не важно, были они в браке или нет, жили вместе и этого достаточно. Он сказал, что ощущал ее как жену всегда и жалеет, что не уговорил уехать. Если бы она уехала, Павлик, я бы ее не встретила, когда приехала в Москву, и не стала бы работать в библиотеке, и вообще все было бы иначе. Об этом страшно подумать. Если бы я тогда не поехала бы в Желтые воды, просто заболела, с детьми это просто, пожалуйста, если бы ты не утонул, если бы, если бы, если бы… Я вот подумала о себе и кто мой муж? Сережа? Точно не Стобур. Я не очень в этом понимаю, да и не важно, Павлик, как это все объясняется, но когда свидетелей спрашивали: “вы видели, что передан гет”, и меня спросил раввин, и все сказали “да”, я поняла, что мы связаны. Все. Очень крепко. Не знаю, как сказать, но мне кажется, что, зайдя на сайт знакомств, я нарушаю что-то очень важное, какую-то связь людей, что встречаются на моем пути. Теперь это как конвейер на заводе. Они высыпаются на меня, эти фотографии, и я их смотрю, смотрю… И ничего не вижу. Когда Стобур лежал побитый возле моего забора — кто его мне подложил? Павлик, ты, наверное, должен знать.
А в пятницу мы с Хирсановым едем на какую-то дачу, черт-те куда, он сказал двести пятьдесят километров от Москвы, стоящей на Москве-реке и реке Яузе и других источниках. Вот так, Павлик. Вот так.
29
Людмила Тулупова думала о счастье, которое должно было включать собственно ее часть; счастье детей, Клары и Сережи, — за них она больше всего переживала; достаток — ей хотелось хоть раз съездить на море, на любое, свое Черное, или лучше Средиземное, или какой-нибудь океан; счастье своего будущего мужчины, которому хотелось что-то отдать. Почему-то в голову приходило именно это слово. Она сравнивала однокоренное — “отдаться”, но то, что она хотела отдать, было во много раз больше. Нестерпимо больше. Оно рвалось наружу, выходило пузырьками воздуха из глубины души и тела. Будто по законам физики, с которыми не поспоришь. Людмила считала, что с помощью компьютерной мыши она пробивается, пока неизвестно куда конкретно, но где-то здесь недалеко, рядом находится ее новая счастливая жизнь. На самом деле ее жизнь измерялась расстоянием одного неверного, неточного клика, простого залипания клавиши.
Она думала о своих мужчинах, которые как в карточной игре ей сдавались одной и той же некозырной масти. Приходили и уходили. О Сковороде, который, как она теперь понимала, любил ее, может быть, даже очень. О красном партизане Лученко, который первым разглядел ее женские формы — ошалел, потерял рассудок. О муже, летчике-отлетчике, — даже дети не носили теперь его фамилию, по паспорту стали Тулуповы. Сына Стобур не видел ни разу, а Сережа, испытывая несвойственную детям деликатность, вопреки всем правилам подростковой психологии, никогда не спрашивал об отце — не было этого слова в словаре. Думала об Авдееве, который пропал, спился, высох, незаметно стерся на шести квадратных метрах ее кухни в ожидании своего решительного шага — предложения руки и сердца женщине с двумя детьми. Думала о тех, кто не раз, как оптик-шлифовальщик Савельев, был сражен ее ошеломляющим бюстом и предлагал все и сразу, но она растила детей, ждала Авдеева. А вот прошла жизнь.
“Судьба такая, — говорила она себе. — Такая судьба. Ничего не сделаешь. Действительно — ни-че-го”.
Детское размышление, сны — сочетание пионерского задора, исторического фильма, который с успехом крутили в Червонопартизанске целый месяц (количество просмотров у детей имело значение), желание найти опору в жизни, счастье, помощь, верную яркую любовь, почему-то одну и на всю жизнь, все это крутилось под губкой для мытья посуды. Немного “фери” и жир сходил легко. Иногда в библиотеке или метро ее заставали эти же стыдные детские мысли о красивой любви. Все время об одном. Она ловила себя на том, что удивительно, какая чушь приходит взрослой женщине на ум, откуда черпаются все эти нестираемые, неубывающие, неисчезающие, неотступные глупости…
Через несколько дней позвонила Шапиро из Мюнхена.
Ее голос был радостный и бодрый, словно Арон не умирал, а выписывался из больницы и они вдвоем уезжали в свадебную поездку на круизном морском лайнере. На самом деле она жила в его пустом доме, каждый день ездила к Куперстайну в клинику и возила его на бесшумной алюминиевой инвалидной коляске по красивому немецкому парку с абсолютной немецкой чистотой. Марина сказала, что они решили говорить о смерти совершенно открыто и спокойно, не притворяться, не играть в выздоравливающего и добросовестную сиделку.
— Ты, понимаешь, Мил, — звонко отвечала Шапиро на вопрос Тулуповой, как она себя там, на чужбине, чувствует. — Каждый день стал счастьем, я пожалела, что не уехала с ним когда-то, мне с ним везде бы было хорошо. Я, как и он, наслаждаюсь каждым днем. Я ему сказала, что так здорово, что теперь между нами нет ничего, что может быть между мужчиной и женщиной. Он сказал, что, как только уехал из СССР и у него дома, в Германии, появилась широкая, настоящая кровать, он стал много думать, кто с ним должен лежать рядом. Когда мы с ним спали на продавленной софе у меня на Фрунзенской, мы раскладывали ее каждый вечер, она притягивала нас — он об этом не думал! Теперь… Это такое блаженство не видеть в нем мужчины! Это такие разговоры, Мила! Мне хочется их записывать, но я никогда не смогу это сделать. Да. Я не могла тогда уехать, да меня бы и не выпустили из-за матери…
И Шапиро вспомнила о визе, полученной через знакомого Тулуповой, прервалась и спросила:
— Как ты и как твой Кирилл Леонардович? Я ему так благодарна, его имя открывало все двери, как по волшебству, передай мое с Ароном, ну не знаю что… Арон умрет, я вернусь, и ты меня познакомишь, передай ему обязательно.
— Хорошо, — сухо ответила Тулупова, вспоминая унизительную поездку с Хирсановым в поселок Урицкого, на границе двух областей, или, как выражался Хирсанов, двух Штатов, Горьковского и Владимирского.
30
Она ждала его в библиотеке. Рабочий день кончился. Он обещал приехать сначала в семь, затем позвонил и сказал, что не получается и он будет в восемь, потом еще раз набрал ее и сказал:
— Мы точно едем сегодня, милая Мила. Но во сколько точно, сказать не могу. Заседание у “председателя”. Подъеду, наберу, жди — и бросил трубку.
Тулуповой не хотелось ехать. И очень. Не хотелось ждать. И очень. От “милая Мила” она испытала особое ощущение, уже неоднократно испробованное, будто проглатывала кусочек порционного сливочного масла в пионерском лагере без хлеба, потому что его уже расхватали мальчишки. От слова “сауна”, которое он часто повторял, уговаривая ее поехать, пахло потом, пивом и развлечениями для молоденьких жеребцов.
Хирсанов и сам это чувствовал, но еще с советских времен “возможности” предусматривали баню как место, где, не опасаясь прослушки (почему-то считали, что микрофоны не выдерживают жары и влаги), можно было обговорить самые скользкие вопросы. Теперь, после множества скандальных, банных разоблачений в прессе, сауне не доверяли так безоговорочно, но партийно-комсомольское прошлое уже никак не позволяло вычеркнуть пар, веник, жирную еду, выпивку, женщин из сложившегося набора удовольствий жизни и элитных привилегий.
Со всем этим невкусным, сухим, жестковатым бутербродом в голове Тулупова сидела за компьютером на своем начальничьем кресле в библиотеке и смотрела на монитор, как на говорливую подругу, которой не важно, слушают ее или нет. Она подвинула стрелку мыши к слову “знакомства”, щелкнула два раза, появилась иконка главной страницы сайта.
“Почему я должна ехать с Хирсановым? Пусть бы его президент вызвал и отправил… куда?”
Я “девушка” выбрала она из набора вариантов: “парень; девушка; пара М + Ж; пара М + М; пара Ж + Ж”, ищу “парня” выбрала она из того же перечня, дальше проставила возраст “от 45 до 55”; цель знакомства из вариантов “дружба; любовь; брак; секс; другое”.
Тулупова выбрала “другое”, потому что все предыдущее убивало своей определенностью. Она уже привыкла к требованиям мужчин, которые искали скромных любовниц и опытных жен.
На первой попавшейся анкете была фотография с рыбалки. Полный мужчина, она взглянула на рост — 180 см, с небольшой окладистой седовато-рыжеватой бородкой сидел на складном туристическом стульчике, надевая на крючок наживку. Видимо, это был образ. На сей раз он ловил женщин, ее. Приманка была простая и незамысловатая: “Хочу познакомиться с женщиной, чтобы приятно проводить с ней время, которую можно было бы полюбить, о которой можно было бы заботиться и переживать. У меня есть дом в Тверской области. Хотелось бы ездить с ней туда, чтобы там отдыхать, ходить в лес, собирать грибы, если ей это нравится, париться в бане, жарить шашлыки и т.д.! Правда здорово?! На брак не претендую! Без фото не отвечаю!”
Тулупова моментально представила, как она идет по лесу и собирает грибы с этим бородатым мужчиной, как он ее учит их находить, ведь она никогда не искала грибов. В Червонопартизанске лесов не было, в лесополосах, она слышала, собирали шампиньоны и дождевики, или, как их называли дети, когда они перезрелые высыхали, — “дедушкин дымок”, но она никогда не участвовала в этих походах, да и в лесу была считаные разы. В Подмосковье у Шапиро на даче гуляли в вытоптанном горожанами березовом лесу, там она видела разноцветные сыроежки и все. Один раз вместе с заводом вывозили автобусами по грибы, но все закончилось большой пьянкой. Только отъехали, часов в пять утра, в дороге, начали пить, да так, что из автобуса за грибами в лес почти никто не вышел. Подвыпившие мужчины, и особенно настойчиво Савельев, звали ее пойти пособирать в лес, но их явно интересовали не грибы. На обратной дороге самозабвенно горланили песни до самой заводской проходной, где утром был сбор. Людмила пела тоже.
“Что надо ему, — подумала Тулупова то ли о Хирсанове, то ли о рыбаке. — Вот сейчас я тоже поеду по грибы… грибочки”.
“Двигаюсь по течению. Подует ветер, подниму паруса, будет теплое течение — нырну в него. Хочу радоваться каждому дню, каким бы он ни был, — писал другой мужчина, телеоператор по профессии, в своей анкете. — В меру жесткий, добрый, упрямый, с чувством юмора дружу. Скромный. Фантазер. В лидеры не рвусь, но авторитет имею. Хитрый, но торговаться не умею. Недостаток — один. Не умею отказывать, не всем, конечно, друзьям, приятелям, хорошим знакомым очень трудно. Ищу девушку обычную, без силиконовых губ, без ветра в попе, не охотницу за толстосумами. Просто девушку. Я самодостаточен и ищу такую же. Девушка с богатым внутренним миром мне подойдет. Главное, чтобы выглядела не как финтифлюшка модно-расфуфыренная, а нормально и стильно, и без особых изысков, как Женщина. Всю косметичку на лицо красить не стоит, я и так увижу человека красивого. Ценю у девушек свой цвет волос. Можно крашеный, но свой. Хочется идти по жизни параллельными маршрутами, не обгоняя, и, заглядывая в лицо, кричать: “Я тебя люблю, значит, и ты должен”, и не отставать. Просто идти рядом, если тропинки иногда расходятся, они же и сходятся. У кого-то спад в настроении, другой подбодрит или не будет доставать какое-то время. Вот тогда и начинаешь любить, когда человек тебя не достает, а просто рядом. Люблю свободу и не люблю, когда на нее сильно покушаются. Ценю свободу женщины и тоже не покушаюсь. Все в меру. Сексом готов заниматься столько, чтобы не превратиться в монотонную, бездушную секс-машину. Важно, чтобы после секса можно было о чем-то поговорить. Да, еще. Деньги меня любят — и их трачу”.
Тулупова открыла в большом формате фотографию. Сорокасемилетний мужчина нарисовал себе в фотошопе какую-то большую кепку, как носили когда-то в Советском Союзе на рынках выходцы из Грузии и Азербайджана. Приделал черные усы и рядом поместил себя обычного, как он есть. Должно быть весело. Видимо, это и называлось “дружить с юмором”.
“Не прЫнц. Не имею белой лошади. Не олигарх. Не на Рублевке. Не Бонд, Джеймс Бонд. Не Абрамович. В большой теннис не играю. Меня зовут КОТ МАТРОСКИН. Мяв”.
Лицо у Кота Матроскина было доброе, круглое, на носу роговые очки с большими диоптриями.
“И правда. Не прынц”, — решила Тулупова.
“Королевы и Принцессы аПсалюдно не интересуют. Интересуют кухарки и пастушки. Надолго. Полное отсутствие чувства юмора. Казаться или Быть… Волки никогда не оглядываются назад”.
“Не волк. Почему-то волков тут нет совсем. А Хирсанов волк? Наверное, волк. Вольнов, наверное, волк, а Аркадий не волк. Точно”.
Мысли Людмилы Тулуповой дробились на отдельные простые слова.
“Хочу найти. Хулиганку. Личного шеф-повара. Персональную тренершу
по Окинавскому рукопашному бою”.
“Что это за бой? Не знаю”.
Людмила Тулупова листала немногословные страницы мужских анкет. Взрослые мужчины, называемые парнями, словно гимнасты в огромном спортивном зале, болтались на каких-то сексуальных перекладинах, поднимались на социальных канатах, перепрыгивали через голову, демонстрируя ум и востребованное здесь чувство юмора. На вопрос анкеты, которая обозначалась в рубрикаторе “автопортрет”: “Любимое блюдо — водка. Меня возбуждает — женщина с веслом. В сексе люблю — стоя в гамаке. Ваш любимый музыкальный исполнитель — женский крик во время оргазма. Все остальные радиостанции опопсели”. Она будто видела всех их через фразы, часто ничего не значащие, исковерканную грамматику, обильно расставленные знаки восклицания или вопроса.
“Так много мужчин и женщин. Одиноких. Почему нам вместе не живется? Что-то все время не хватает и не подходит. Почему? Почему я здесь жду Хирсанова? Зачем он мне нужен? Зачем?”
Людмила зашла в раздел “поиск”, набрала так: я “парень” ищу “девушку” и быстро нашла пространную страницу женщины ее возраста.
Замуж не хочу. Я не из тех женщин… которые любят ушами…))) Слова не стоят ничего. Сужу только по поступкам. Кумиров — не создаю! Люди лепят своих кумиров из снега и плачут, когда они тают… К политике — не отношусь. Считаю, что в нашей стране счастлив тот, кто в доле, и тот, кто не в курсе. Музыка — неотъемлемая часть всей сознательной и несознательной жизни! Любимое — блюз, джаз, рок, соул, старые итальянцы, немного попсы. Обожаю цветы и книги. Телевизор не смотрю — воспринимаю как фон на кухне. Люблю и умею готовить, но только для близких, с остальными предпочитаю ходить в кафе или ресторан. В людях ценю честность и верность, хотя обожаю лесть и комплименты, но только мне. Реалистка. Не угождаю мужчине. Никогда не жду на свидании. Для меня мужчина — не Бог и даже не божок. Считаю, что мужчина не должен быть спонсором, но обязан быть щедрым. Настоящий мужчина — тот, кто никогда не говорит плохо о бывших любовницах, женах, начальницах… Отношение к религии — ищи Бога в себе! Православный атеизм. Стерва с ангельской душой. Теперь понятно — не всяким я по зубам. Ищу солидного, современного, самодостаточного и самостоятельного мужчину без финансовых и жилищных проблем”.
Тулупова зашла в рубрику альбомы и нашла там десяток фотографий довольно крупной, везде улыбающейся женщины. На одной из них она сидела на высоком барном стуле, голая, измазанная черной лечебной грязью. Наверху, над фотографией, была фраза: “Для красоты и молодости. Турция. Считаю, что красивая женщина не может быть глупой, потому что умная не позволит себе быть некрасивой!”
Людмила, конечно, это слышала не раз, и про красоту, и про мужчин дураков, которых можно легко взять через желудок и через навешанную на уши лапшу, но эти советы никогда ничего не давали. Теперь, думала Тулупова, когда в магазинах можно купить любые продукты, кафе и рестораны открыты день и ночь, и вовсе ни одного мужчину не взять через желудок, и то, что она замечательная хозяйка, никого уже не интересует.
“Существуют мужчины и женщины, и так долго существуют, что могли бы уже узнать друг друга, понять, кому что хочется, что любят, что не любят, и, вообще, за столько тысяч лет пора бы, наконец, разобраться…”
Листая женские анкеты, Тулупова прочитала имя — Клара. С фотографии на нее смотрела женщина с трагическими глазами, с короткой, почти мальчишечьей, прической, подбородок у нее был чуть неразвит, она улыбалась, но, может быть, и щурилась на солнце, потому что стояла на улице возле голубоватой машины, слегка облокотившись на капот. Если бы ее не звали Кларой, как ее дочь, Людмила никогда не открыла бы этой анкеты.
“Каждому мужчине нужна своя Клара! На этом сайте я встретила мужчину (к сожалению, мы уже не вместе). После встреч с ним захотелось сказать следующее, это мои выводы, предназначенные для женщин. Если вы считаете, что мужчинам “только ЭТО и надо”, то нет ничего проще, чем ЭТО им дать. Не надо ничего требовать от них, у них все равно нет ничего, кроме их замечательных членов. Что дает нам, женщинам, секс? Успехи в учебе для тех, кто учится, успехи в бизнесе для тех, кто им занимается, похудение без диет, потрясающее слияние души и тела, которое не дает ни одна из йог и ни одно из физических и философских упражнений. Не надо ходить с мужчинами в кино, на концерты, в театры и в ночные клубы. Потому что самый лучший театр — это театр в вашей постели, самая лучшая музыка — это его учащенное дыхание, и вы тоже можете себя не сдерживать, можете застонать, закричать. Женщины, не прячьтесь за умными фразами, а просто получите удовольствие, которое не может заменить ни один фаллоимитатор.
Вот что я хочу сказать мужчинам: многие из вас сразу же любят предъявлять претензии женщине, даже не видя ее. Чем предъявлять претензии, лучше оказаться вместе голыми и посмотреть на себя, никакие разговоры не могут заменить хорошего секса. Те, кто хоть раз испытал его, понимают, что все внешнее — не важно. Некоторые в момент встречи начинают бесконечно обсуждать все на свете! Не надо. Надо чтобы все конфликты во всем мире разрешались половыми актами. И еще, мужчины и женщины, не надо в многовековой переписке убеждать друг друга, что вы очень большие развратники и экспериментаторы, что вы мечтаете о том, чтобы вас трахнули во все места и писали вам в рот. Заверяю всех, что в большинстве случаев просьбы об этом не соответствуют действительным желаниям. Многие мужчины, которые этого просили, моментально от этого отказались, когда дошло до реального воплощения подобных фантазий. Дорогие мужчины, не пишите долго и витиевато, в большинстве случаев вы хотите самого простого здорового секса. Да, я скорая помощь, бесплатная.
P.S. Не пишите мне те, кто не согласен со мной. Я никого не обращаю в свою веру!
В жизни секс — это одно из наслаждений, и на этом сайте почти все собрались в его поисках, поэтому в моей анкете я говорю о сексе. Решила добавить, я встречаюсь с 20-летними. Потому что 40— 50-летние мужчины прожили такую же по протяженности жизнь, как и я, но ничего не заметили, ничего не увидели, ничего не поняли. Были революции, были хиппи, песни были “Это было весною, зеленеющим маем…” То есть жизнь почти прошла, а впечатлений не осталось! А раз нет общей памяти, а тела дряблые, то буду лучше облизывать 20-летних. Малолеток прошу беспокоить. Кого я хочу найти: порой я хотела бы ответить, что ищу мужа, только потому, что мне необходимо мужское мировоззрение, а на самом деле? Прежде всего хорошего любовника и друга в одном лице. К сожалению, убедилась в этом сегодня в очередной раз, мои ровесники не могут быть любовниками! А все остальное появится сразу же, как только Вы, уважаемые граждане, займетесь сексом! Да, еще мне нужен русский, член имеет национальность. Размер от 17—20 см и более, но если есть умение и желание, пожалуйста. Не истина в последней инстанции. Переубеждать не надо. Мой метод ненаучного тыка запатентован. Это Карл у Клары украл кораллы, а не наоборот. Клара ничего не брала.
P.P.S. Кого интересуют мои формы, смотрите в альбоме “разное”.
Тулупова сразу нажала мышью на раздел “альбом” и щелкнула в “разное”. Пока шла загрузка контента, она подумала, что, видимо, за этими откровениями стоит несчастная любовь, или исковерканное детство, или изнасилование, или какой-то иной случай, но все это противоречит природе женщин. Да и мужчин тоже. Предположения получались очень грустные, но, с другой стороны, ей показалось, что… тут появилось несколько фотографий Клары и мысли оборвались.
Она сфотографировалась, видимо, дома, у зеркала, во весь рост, в купальнике небесного цвета. Своей большой грудью она гордилась, это легко читалось во всей ее слегка полноватой фигуре. Помимо ее довольно большого зада в зеркале отражалось окно с глиняными цветочными горшками на подоконнике и кусок старой советской люстры из пластмассы, имитирующей хрустальные подвески. На другой фотографии она стояла в норковой шубе на улице, около все той же голубоватой машины. На третьей — она сидела за домашним рабочим столом, рядом с книгами, и можно было чуть лучше разглядеть ее лицо. Она была похожа на добросовестную, исполнительную учительницу русского языка и литературы, проверяющую сочинения об образе лишнего человека в произведениях Пушкина и Лермонтова, точно знающую, где раскрыта тема, а где нет.
Тулупова разглядывала эти фотографии с интересом, понимая, что какая-то правда в словах этой Клары есть, что ее жизнь и желание любви, долгие мучительные отношения с Авдеевым — потерянное время. А есть просто удовольствие, от которого потом хочется отмыться, никому не рассказывать, забыть, но оно есть, это самое, “это”, то, что неизвестная ей Клара набрала большими буквами. И сейчас она сидит и ждет Хирсанова и знает наперед, как будет все происходить, не знает деталей, не знает где, но ждет “этого”, своего куска, как дворовая бездомная собака возле калитки. Когда Тулупова уже собиралась закрыть анкету незнакомой Клары, рядом с именем появилась красная надпись: “Сейчас на сайте!” Людмила быстро открыла, щелкнув мышью, и написала:
“Вы, правда, так? Со всеми?”
И через несколько секунд уже получила ответ:
“Лучше на ты, подруга. Я — правда. А ты еще притворяешься?”
“Хорошо, на ты, — ответила Тулупова. — Прямо с мальчиками, они же дети, мы же с тобой одного возраста почти. Все-таки я так не могу, я думаю, что мы уже старые…”
“Я тоже сделана в СССР, а не в Америке. Но с детьми мне даже лучше, я не стесняюсь своего целлюлита и морщин. Они знают, что я на 20 лет старше их, и мне легче, я не комплексую от того, что мы с тобой состарились быстрее, чем мужики наших лет. Мне плевать, что думают обо мне эти мальчики. Да, для них я старуха с большими титьками. И хорошо. Они ко мне пришли. Да здравствуют их поднятые члены!”
“Извини. Наверное, я что-то не понимаю. Прости”, — написала Людмила Тулупова, которой захотелось извиниться, потому что она вторглась на чужую, незнакомую территорию.
“Не извиняйся. У тебя есть кто-то на сайте, твой?”
“Нет”,— молниеносно ответила Тулупова, потом подумала, что, может быть, есть. И на языке появилось имя Аркадия. С розой у входа в институт вспомнился он ей.
“Почему я написала “нет”, а вспомнила именно его”?
“Мне кажется, все же нам надо заставлять себя влюбляться”, — написала Людмила в окне “написать сообщение”.
“Заставляй! Себя. Если хочешь”, — ответила неизвестная Клара.
31
Через час она с Хирсановым ехала в плотном автомобильном потоке по Горьковскому шоссе. Вечерело, будто специально быстро. За огоньками придорожных коттеджей, старых деревянных советских домов с белыми наличниками, за рамами многоэтажек, за каждым световым пятном в надвигающейся ночи она представляла мужчин и женщин, разных возрастов, национальностей, которые ели, говорили о чем-то, переодевались, смотрели телевизор только для того, чтобы лечь рядом друг с другом.
“Весь день живется ради ночи. Ночь — главная”.
И вот теперь она едет за триста километров, чтобы уткнуться в мужчину, почувствовать его надвигающуюся дрожь, желание и потом отдаться. Людмила думала о надменно-решительных словах неизвестной ей Клары и не слышала, что говорил Хирсанов, который на этот раз сам вел машину.
Когда Тулупова садилась в нее возле института, она спросила:
— Этот твой джип, Кирилл?
— А чей еще? — удивился Хирсанов.
— Президента. Он такой красивый.
— …у него немного лучше, — ответил польщенный Хирсанов.
— И ты сам поведешь?
Людмила спросила просто так, а Кирилл размяк, как ребенок от родительских поощрений.
Хирсанов уверенно вел машину, работала радиостанция, где обещали спокойствие и ставили размеренные, блюзовые композиции, а также регулярно сообщали о пробках на дорогах. Ночное загородное шоссе завораживало, и Людмила Тулупова смотрела на открывающийся в свете фар асфальт, так же как астрономы смотрят на звезды, тупо и с наслаждением. Последняя осенняя листва, подхваченная воздушным потоком, иногда зацеплялась за сектор ближнего света и словно порванное любовное письмо отлетала в придорожную темноту.
Хирсанов прерывисто рассказывал о совещании у президента, где обсуждалась его сверхважная записка, что теперь он, если ничего не произойдет, может получить дополнительные очки в большой, очень большой игре.
Тулупова думала о своем, о том, что все удивительно как-то получилось у Шапиро: ее развод стал свадьбой, что они должны были расстаться, а теперь вот действительно до самой смерти, без всяких преувеличений, но все равно почти машинально спросила:
— Почему ты это называешь игрой? Вы там вообще думаете о народе или только о ваших играх?
— О народе мы, конечно, думаем. Постоянно. Если, скажем, у этого каждого народа взять, или занять, скажем, всего один доллар (хотя бы), то у какого-то отдельного “ненарода” с именем и фамилией может сразу появиться сто сорок миллионов долларов на счету. Это очень хорошие деньги, я должен сказать. А если занять два доллара?
— А ты любишь свою жену?
— Ну и скачут у тебя мысли, Мила! Так нельзя.
По радио проиграли большой музыкальный фрагмент, прежде чем Хирсанов нашел ответ на вопрос, который он и сам себе давно не задавал.
— Скорее да, чем нет. “Мы ответственны за тех, кого приручили”. Помнишь эту фразу? Она больная. Нет, не на голову, — подхихикнул Хирсанов сам себе. — Но вся. На таблетках живет, и что мне с ней делать?
И спустя несколько длинных секунд добавил:
— Я и тебя люблю, Милочка.
Тулупова с детства знала лживость ласкательно-уменьшительного обращения к себе: “милочка”.
Хирсанов почувствовал, что она не верит, и, оторвав правую руку от рулевого колеса, приобнял Тулупову, прижал к себе. Она не сопротивлялась.
— Мил!!! Какие наши годы!
— Кирилл, я думаю: у всех мужчин по две женщины или есть исключение?
— У некоторых и по четыре, и больше — ислам позволяет. Я в Алжире…
— Нет, — прервала его Тулупова. — Я — о наших.
— Не знаю.
— А у президента?
— А как ты представляешь: иметь такую власть и обладать всего одной женщиной? К тому же, — добавил Хирсанов, — он здоровый мужик.
— Значит, и президент такой же… Может, он тоже на сайте? Под каким именем?
— Они там с председателем… — пошутил Хирсанов.
— Каким председателем?
— Председатель — это премьер, — пояснил Хирсанов имевшийся в ходу за Кремлевской стеной сленг. — Могут быть под своими именами. У них одна беда — лица узнаваемые, а имена — что? Обычные.
— И как дальше?
— Что? — не понял Хирсанов.
— Ну и вот, они нашли женщину и что? Не виртуальным же сексом они занимаются?
— А что? Все может быть. Ну, я пошутил, конечно, нет. Я думаю, там все по-другому. Есть доверенные люди, они и ищут девочек для первых лиц.
— Это не ты? — неожиданно спросила Тулупова.
Хирсанов радостно и искренне рассмеялся, у него было легкое настроение:
— Нет, нет — не я.
Неожиданно Тулупова вспомнила о просьбе Вольнова, который не верил, что на сайте может быть человек из Кремля рангом выше дворника или завхоза.
— А действительно, Кирилл, что ты там делаешь?
— Ищу равновесие сил.
— Какое равновесие? — не поняла Тулупова.
— Тебе лучше не знать. Бумажки пишу, бумажки, разные. Разные бумажки…
— Дай почитать, — попросила Тулупова.
— Все секретные — а у тебя допуска нет. Зачем тебе?
— Женское любопытство. Интересно. И все. Я же библиотекарь. Мы, как собаки, все понимаем, все читаем, а только написать ничего не можем. Ты — пишешь. Мне интересно.
— Теперь я понимаю, что мне в тебе нравится, кроме голубых глаз и твоей прекрасной груди, конечно.
— Дай почитать, неужели только тайны есть, — Людмила подхватила легкую интонацию, предложенную Хирсановым. — Что-нибудь несекретное должно остаться для народа?
— Есть. — Хирсанов вспоминал, какие записки наверх он писал в последнее время, и решил, что можно найти безобидные бумаги из обзоров, которые получал по рассылке. — Я пришлю тебе недельный обзор. Найду неделю, когда ничего особенного не было, и пришлю. Почитаешь и поймешь, что значит руководить страной.
— И что?
— Что? — Хирсанов на секунду задумался. — Поймешь — кто ей руководить не должен.
— Вы там о простом народе-то вообще никогда не думаете, только о ваших играх, — повторила Тулупова.
— Нет, только о нем, — рассмеялся Хирсанов. — День и ночь. Вот сейчас, я думаю, нам надо поесть. Народ — “за”? Или — “против”? Мне есть хочется. Мясо хочу.
Хирсанов помнил, что где-то тут, на выезде из Московской области, была придорожная шашлычная. Когда он ездил в поселок Урицкого, к своему приятелю, можно сказать, другу и компаньону по бизнесу — Анатолию Нихансу, обрусевшему немцу, из поволжских, он раза два тут останавливался.
— Я не хочу, — сказала Тулупова.
— Не хочу — детское слово, — ответил Хирсанов и немного сбавил скорость, чтобы лучше вглядываться в темноту.
Через несколько километров, которыми измерялось не только расстояние, но и длинная, пустая, многокилометровая пауза в разговоре — пока она длилась, им удалось понять, что они ничем не связаны, ни рестораном, ни тем, что было потом в библиотеке, ни бодрящим осенним холодком, ничем — в свете фар на обочине прочиталась надпись “Хорошие шашлыки”.
— Вот это. Приехали, — сказал Хирсанов. — Будем есть.
Он съехал с трассы и припарковал машину около входа в старый, разбитый павильон со стеклянной дверью. В этот момент из нее с шампурами с мясом выходил пожилой, седовласый азербайджанец. В его фигуре было что-то необычное, что сразу бросалось в глаза, но трудно определяемое — глубокая усталость, не проходившая никогда, ни днем, ни ночью, даже во сне. Он шел к железному горящему мангалу, что стоял на улице, под фонарем.
— Какой мясо будешь кушать? — имитируя резвость, спросил азербайджанец выходящего из машины Хирсанова. — Какой хочешь? Телятина, баранина, свинина хорошая.
— Хорошая?
— Очень хорошая, свежия — утром бегал еще.
— Мил, что будешь: свинина, баранина, телятина? — спросил Хирсанов Тулупову, которая вслед за ним вышла из автомобиля.
— Я ничего не хочу.
— Как не хочешь, — сказал азербайджанец, укладывая шампуры на мангал. — Утром бегал. А теперь ешь.
— Мне один кусочек. Я возьму у тебя, — сказала Людмила Хирсанову. — Один.
— Пальчики оближешь. Ечо захочешь…
Хирсанову нравился этот мангальщик, ему вообще нравились люди, укладывающиеся в картинку, классический образ, почти ненастоящий, кажется, придуманный. Только потом внедренный в жизнь. Нравилось само узнавание, как ребенку нравится называть картинки в букваре и каждый раз удивляться и произносить: арбуз, белка, горох… Разговорчивый, услужливый азербайджанец был именно таким — вырванной страницей из букваря. Кириллу хотелось что-то ему сказать или спросить, посылая сообщение в ответ из своего образа: богатого, респектабельного московского человека, вылезшего из джипа с кожаными сиденьями:
— Я не первый раз у тебя. Знаю, вкусный у тебя шашлык, вкусный…
— Я тебя помню, ти был тут. Я всех помню. А женщин не биль, — подхватил азербайджанец, показывая на Людмилу. — Не биль?
— Да, она не была, — и добавил, обращаясь к Тулуповой: — Он такой…
— …Камиль, — подсказал свое имя азербайджанец.
— …Камиль такой “шашлик” готовит — надо его есть. И всех помнит. Всех?
— Всех, — подтвердил Камиль.
— Кусочек, один кусочек, — повторила Тулупова, осматриваясь вокруг.
В темноте, ближе к придорожной полосе, сверкая белыми пятнами, привязанная к дереву стояла исхудавшая холмогорская корова. Ее глаза были направлены на пылающий жаром мангал, на Камиля, на Тулупову, на Хирсанова. Она не мычала, только каменно смотрела большими глазами в их сторону, но ее непроизнесенное, неслышимое мычание было во всем ночном пейзаже, включавшем и луну, и чистое, подсвеченное ею же небо, и сухой желтый лист, поднимаемый ветром на дорогу.
— А почему здесь корова? — спросила Тулупова. — Зачем?
Азербайджанец не отвечал. Но Людмила и без него поняла, для чего тут стояла корова.
Камиль негромко крикнул что-то по-азербайджански в сторону павильона — тут же, как специально заготовленный, из двери выбежал мальчик. Тулупова сначала подумала, что это сын, но, еще раз взглянув на мангальщика, решила, что это может быть и внук. Ему было лет десять, и он также был усталый, с недетскими глазами, но очень ладненький, цирковой. Камиль сказал на азербайджанском, что надо принести сюда. Из потока непонятных звуков Тулупова услышала только “талелька”, что означало тарелку, и слово “хлеб”. Ничего лишнего, уху было приятно.
— Действительно, почему у тебя корова? — спросил Хирсанов, с запозданием подключаясь к вопросу.
— Барашек есть. Тебе барашка сделать, возьми барашка.
— Какого? — не понял Кирилл.
Камиль опять крикнул мальчику, тот прибежал, встал около мангала, чтобы следить за мясом, а Хирисанов с азербайджанцем пошли смотреть на баранов в кошаре, сколоченной из старых ящиков и разнокалиберных досок. Мангальщик уговаривал его купить целого барана, которого тут же готов был зарезать, разделать и упаковать. Тулупова слышала доносившиеся обрывки их разговора. Хирсанову не нужен был баран, но само предложение и осмотр животного ему нравились, и он задавал все новые и новые вопросы о возрасте барана, о цене, в живом ли имеется в виду весе или он платит за уже разделанного, о породе, мясная ли она и так далее. Было понятно, что он умеет задавать их до бесконечности.
— Мил, ну что, купить барана? Целиком! — крикнул он Тулуповой, когда осмотр был закончен. — Нам нужен баран?
Людмила пожала плечами.
— Вот видишь, хозяйке баран не нужен.
Тулупова поняла, что он специально назвал ее хозяйкой, как бы подчеркивая важность их связи.
“По замыслу автора я должна разомлеть. Почему мне так все не нравится? Все. Почему?”
— Я подумала, — неожиданно для себя сказала Тулупова, — что барана можно бы и взять. Свежее мясо лишним не будет.
— Ты серьезно? — спросил Хирсанов.
— Хозяйка сказал — надо, — энергично вмешался заинтересованный
Камиль. — Хозяйка сказал…
— Сейчас! — Хирсанов остановил Камиля, который стал о чем-то распоряжаться по-азербайджански. — Сначала поедим.
Они решили есть на улице. Рядом с входом в павильон стояли пластмассовый зеленый стол и кресла. Ели молча. Хирсанов понимал, что это скрытый бунт на корабле, но ему хотелось сопротивления, хотелось, чтобы говорили гадости, ему хотелось выйти из библиотеки на свежий воздух порока и ярких отношений. Но ему не нравились ее глаза, глаза, смотревшие без должного восхищения, сомневавшиеся в нем: а он ли тот самый, который все может? Он предчувствовал, что его ждет у немца, как он умеет встречать, готовить, какая у него баня, и всегда какой-нибудь приятный сюрприз, но он подумал о том, что она может еще пожалеть об этом, какой-то невзрослый холодок обиды впервые проскользнул здесь, за ужином.
— Барана брать не будем, обойдемся без жертвоприношений, — отрезал Хирсанов и потом добавил примиряющее: — Там у Толи все и так есть.
— Как знаешь, — согласилась Тулупова и спросила о том, кто же такой Толя.
Хирсанов объяснил.
Оставив деньги на столике, придавив их тарелкой, они быстро сели в машину.
Выбежал азербайджанский мальчик, он боялся, что не заплатят, но издалека увидев цвет крупной купюры, радостно помахал отъезжающему автомобилю вслед.
Они снова понеслись по ночной трассе. Молчали. Работало радио. Людмила Тулупова думала о дороге и о том, что она бездомная женщина. Она несколько раз повторяла это слово про себя.
“Бездомная. Бездомная”.
И каждый раз становилось себя все жальче. Хотелось плакать. Да, у нее есть место, где ночевать, где живут ее дети, но у нее нет дома, она бездомная женщина бальзаковского возраста, но так говорят только для того, чтобы не обидеть, не сказать просто и честно: она старая, как та корова, которую скоро зарежут, но предпочитают об этом не говорить.
“Как собачонка запрыгнула в машину к хозяину. И еду-еду не спрашиваю: зачем и куда меня везут и что со мной будет. Немец какой-то — Толя”.
— О чем думаешь? — спросил Хирсанов.
— Ни о чем, — сказала Тулупова. — Как ты оказался на этом сайте?
Хирсанов промолчал, а потом неожиданно сказал:
— Я тебя хочу, давай в машине. Я хочу в машине.
Людмила резко сказала “нет”. Потом еще раз повторила “нет”. Кирилл даже не стал притормаживать.
— Ладно, давай доедем. Правильно. Потом будет тяжело вести машину.
“Он знает, как это бывает потом. Сколько раз это было у него в машине”.
Потом, через несколько километров молчания, Хирсанов добавил про себя:
— Может, и вправду надо было взять.
— Кого, — спросила Тулупова.
— Барана.
Анатолий Ниханс через два часа встречал их со своей молоденькой двадцатилетней подругой, блондинкой Яной, уже изрядно выпив. Они открывали распашные ворота, разгоряченные, вышедшие из бани, замотанные в цветные простыни с узорами из цветов и бабочек. У Ниханса заплетался язык, но было ясно, что он хорошо соображает и не теряет головы никогда.
— Ты знаешь, кто это?! — кричал он своей подруге. — Это великий человек, великий. Настоящий! Без него — они все ничто.
Рукой он показывал куда-то наверх.
Хирсанову нравилась такая провинциальная слава.
— Он мой друг, но ты, Янка, смотри и запоминай — он верховный, верховный главнокомандующий.
Чтобы отломать от своей славы кусок, Хирсанов нежно приобнял друга, сказав Людмиле Тулуповой и блондинке Яне, что у Толи лучшая баня в России, что все могут завидовать, он сюда ехал, предвкушая, что это будет настоящий праздник, поэтому-то он гнал из Москвы за столько верст.
А затем было все очень просто.
Она пыталась полюбить Кирилла Хирсанова. Сначала тогда, когда в комнату отдыха пришел Толя, принес бутылку виски, налил Хирсанову, продолжая рассыпать комплименты, которые лились из него, как вода из артезианской скважины, с таким же напором и природной прозрачностью лести. Мужчины выпили, Людмила чуть пригубила. Немец не умолкал, и уже начинал нравиться Тулуповой. Затем он ушел, чтобы через минуту вернуться с теми же самыми простынями с бабочками и цветами в руках и сказать:
— Ребята, вы переодевайтесь, мы с Янкой шары погоняем на бильярде.
— Постой! — остановил его Хирсанов. — Ты знаешь, Мил, как его фамилия?…
— Нет. Откуда?
— Он Ниханс. То есть не Ханс, а Толик, самый русский немец из всех! Начинал как Горбачев — комбайнером!
Мужчины рассмеялись и обнялись. Ниханс закрыл плотно дверь, давая понять, что никто сюда не войдет.
По Хирсанову было заметно, что он раздевается, аккуратно складывая свои вещи, совсем не для того, чтобы идти париться. Его выдавали чуть замедленные от виски движения, довольно большой живот, медленно выползавший из белоснежной дорогой майки — тоже. Вся его кожа, стареющая, неуловимым образом, наверное, как шерсть животного, готового к атаке, наполнялась мужской задачей — овладением. Желание и готовность были и в том, как он складывал джинсы, боясь, чтобы не выпали ключи, потом так же ровно — белье. Странное покачивание, в котором была скромность и одновременно агрессия. Она стояла от него в нескольких метрах, но смотрела на него подробно, как охотник в бинокль наблюдает за зверем. Людмила понимала, что сейчас ей надо будет его любить, не отдаваться, не сопротивляться, не вступать в разговоры, сейчас она должна подойти первой, что-то сказать, погладить, сделать еще что-то, чтобы он не боялся, не свирепел. Она тоже должна показать, что совсем не против этого, что она тоже хочет, но она не могла ничего говорить, невозможно было сделать даже шаг, подходить, дотрагиваться до его тела невозможно. Она смотрела на него, а у горла, подступая к глазам, была только жалость к стареющему мужчине с классическим метаболическим животом, с седеющими волосами, с коричневой папилломой на груди, ближе к подмышке. Хотелось плакать.
“Раз уж я здесь…”
— Ты скучала по мне? — спросил Хирсанов.
Из его взгляда она поняла, что он имел в виду: хотела бы она его, как мужчину. У нее не было сил честно сказать “нет”, и она ответила, как скромная библиотекарша:
— Да, немножко.
— Почему?
— Что почему?
— Почему немножко?
Она пожала плечами.
— Я просто думала о тебе. И все.
— И что ты обо мне думала?
Она опять пожала плечами.
— Разное.
— Иди сюда, — сказал Хирсанов. — Иди сюда.
И Людмила впервые вдруг услышала эти слова по-настоящему. Они много раз произносились в ее жизни. “Иди сюда”, “иди сюда” на разные лады говорили ей мужчины. Их говорил подвыпивший Авдеев и тянул ее за фартук, когда она мыла посуду после их, так сказать, романтического ужина с водкой и любимой им жареной картошкой. И всегда ему хотелось именно в этот момент, перед последней невымытой тарелкой, а то, что она ждала этого уже долго, не имело никакого значения, он тянул ее и не хотел уже потерпеть и минуты. До него Стобур долго ворочался в кровати и, наконец, решивший, что ему так просто не заснуть, шептал, поворачивая ее на бок, “иди сюда”. И, кажется, Сковорода на скамейке — тоже сказал. И даже партизан Лученко говорил, оставляя ее в классе, и Вольнов, конечно.
— Иди сюда, — повторил Хирсанов. — Иди.
“Я иду “сюда” и никуда не прихожу. Уже так долго”.
Ее куда-то тянули, она должна была идти, словно босиком по горячему песку, идти к нему, соединяясь с ним, с его плотью, с его желанием. “Иди сюда”, — говорит мужчина женщине и тянет ее к себе.
“Я им говорю — “иди ко мне”, а они говорят — “иди сюда”. Почему?”
— Почему ты говоришь “иди сюда”? — спросила она, подходя к Хирсанову. — Почему? Ты не можешь сказать, что меня любишь? Потому что любовь требует уважения, слов, а у тебя их нет. Просто нет. Ты меня не ласкаешь. Я не против — я просто говорю. Говорю то, что думаю.
— Это не всегда надо делать, ты же умная, девочка… иди сюда.
“Я знаю, почему им нравятся эта поза, они ее выбрали до всякой камасутры — не надо смотреть в глаза. Почему им? Она и мне нравится тоже. Поэтому же. Да. Поэтому же. Так. И мне хорошо, что не надо смотреть на него теперь”.
Когда все это происходило, Тулупова никак не могла сосредоточиться, она вдруг вспомнила, что не заплатила за квартиру, “кажется, уже за два месяца”. Она старалась сбросить, как наваждение, навязчивую идею о просроченном платеже, который ничем ей, впрочем, не угрожал, в этом не было ничего страшного, но они еще больше лезли в голову — “кажется, уже два неоплаченных месяца” не давали ей ничего почувствовать и забыться. И слово “кажется” было особенно противно, потому что оно тянуло за собой воспоминание о посещении сбербанка, и она думала, заплатила ли за квартиру, когда платила за телефон, или нет?
— Подожди, подожди, подожди, Кирилл, — сказала Тулупова, отстраняясь от Хирсанова, и тот подумал, что Людмила хочет растянуть удовольствие. — Давай еще выпьем. Немного.
Людмила взяла бутылку виски и быстро разлила по стоявшим рядом стаканам. Они выпили. Людмила прижалась к Кириллу, чмокнула его в грудь и успокоилась про неоплаченную квартиру.
— Как тебе? О чем ты думаешь? — спросил Хирсанов, он любил, чтобы его хвалили.
— Неужели о неоплаченной квартире, конечно, о тебе. Какой ты сильный, Кирилл. Почему ты такой сильный? В твои-то годы…
“Как хорошо врать, — думала Тулупова. — я теперь всегда буду врать. Всегда. Беззастенчиво врать”.
И как только она так подумала, ей очень захотелось его.
“Он — мужчина, а я — женщина. И это всегда хорошо и не бывает плохо. Вранье спасает нас, мужчин и женщин, может, именно между нами оно и возникло впервые — вранье, ложь всякая”.
— Что ты говоришь своей жене, когда вот так уезжаешь? — спросила Тулупова, теснее прижимаясь к Хирсанову и продолжая думать о сладостном вранье и о том, что, разрешив себе врать, почувствовала себя хорошо и свободно.
— Она все знает. Ей все равно. Мил, твоя грудь, она всегда у тебя такая, — Хирсанов прильнул к ней. — Мил, я ни у кого лучше не видел, честно… ты просто…
— Ладно, не ври. Я — не верю.
— При чем тут “верю — не верю”, это так. Честно. Твоя грудь — великолепна.
— А Новый год ты будешь справлять с женой?
— С тобой. Вот так вот нырну сюда и под бой курантов…
— Ври. У тебя красиво получается, — сказала Людмила, вкушая всю могучую окрыляющую силу любовной лжи, и одобрительно потрепала Кирилла за волосы.
— Иди сюда.
Когда, завернувшись в цветные простыни, Хирсанов с Людмилой прошли в биллиардную, Ниханс и Яна, видимо, устали их ждать, гоняя в полумраке шары по зеленому сукну.
— Ну и долго же вы! Чего это вы там делали, Кирилл Леонардович? — ехидно подсмеиваясь, сказала Яна, ударяя кием по шару.
Ниханс был хмельной, но взглянул на Хирсанова, трезво оценивая, проглотит ли такую двусмысленную интонацию его высокий московский покровитель.
— А вы без нас скучали? — подхватил тон Хирсанов.
— Я скучала очень. А что? К тебе надо было прийти спинку потереть?
— Ах, Янка-хулиганка! — сказал Анатолий Ниханс, подходя к столу для удара по шарам. — Сейчас ты получишь.
— Как? И что я получу?! Рассказывай!
“Она не замечает меня, будто меня здесь нет”, — подумала Людмила.
Хирсанов предложил Людмиле сыграть в бильярд, она отказалась. Сказала, что не умеет и не хочет учиться. Он настаивал, но без азарта.
Переместились к столу, налили и шумно выпили, Людмила не очень понимала, что они пьют, но бутылки были красивые, разные, ими был заставлен весь низкий большой стол, расположенный рядом с тяжелыми кожаными креслами. Людмила хотела навести какой-то порядок на столе, но Ниханс ее остановил и крикнул:
— Нюра!
Не дождавшись ответа, он взял бильярдный кий и пару раз стукнул им по деревянному потолку. Через минуту сверху спустилась полная, с сероватым лицом, деревенская женщина в платке и стала убирать со стола.
Не поднимая головы, она собрала использованные салфетки, кожуру от мандаринов, вытряхнула пепельницу, по-новому переложила мясную и сырную нарезку, освободив несколько тарелок, протерла поверхность стола, заменила рюмки и стаканы для виски. Всем своим видом и проворными отточенными движениями она показывала, что не осуждает, но уже не участвует в этом бессмысленном состязании мужчин и женщин. Она уже все испробовала, была когда-то образцовой женой, прекрасной матерью, великолепной хозяйкой, все правильные женские роли были ею уже сыграны, теперь она только убирает здесь, в мире, где еще существуют те и другие, живущие вместе и ничего не понимающие друг о друге, где продолжается — это.
— Нюр, обнови нам все, — гордо сказал Анатолий Ниханс, наслаждаясь тем, что и ночью у него дома есть прислуга.
— Горячее? — тихо спросила Нюра.
— Да, — распорядился Ниханс.
Когда Нюра вышла из бильярдной, Ниханс рассказал, что Нюра живет у него уже почти три года, она — русская, приехала из Узбекистана, где прожила всю жизнь, а теперь там русским жить невозможно. Мужа давно потеряла, дочь пропала, наверное, украли. Тулуповой стало неуютно и даже зябко от этого короткого и, по сути, совсем рядового для нынешней жизни рассказа. Она инстинктивно прижалась к Хирсанову, как будто ее сейчас могли забрать в чужую враждебную страну.
Через несколько минут Нюра принесла на большом блюде мясо с зеленью и отдельно рис, и теперь было понятно, почему подала именно так, по-узбекски.
Она ушла, а Хирсанов стал рассуждать о том, что русскому человеку надо пройти восточную обработку послушанием, подчинением, он становится лучше; сегодня русский этнос собирается вместе с разным накопленным опытом, в том числе и в агрессивной среде, и это хорошо для какого-то там будущего. Его никто не
слушал — ели мясо. Ниханс решил, что Хирсанова повело с выпитого, и предложил идти париться. Тулупова замотала головой — нет, а мужчины и Яна пошли в парилку.
Пока они парились, Людмила, поджав ноги, поплотнее завернувшись в простыню, разглядывала свои ступни. Она очень редко делала педикюр, на это не было денег, но ей очень нравились пальцы, правильная форма ногтей, их цвет. Ее всегда интересовало, как маленький палец ступни братски прижат к своему соседу, который на ногах не имеет названия, и все они особым способом соединены и образуют скульптурную группу, все вместе — ступня, она не может шевельнуть пальцем отдельно, вместе они красивы. В форме ступни, такой функциональной, такой не для показа, она особым образом угадывала себя, свой характер и даже судьбу. Не может быть, чтобы в ногах не отпечаталось ничего из того, где ты оказывался, шагая по этому свету, по земле. Она смотрела и будто вспоминала, как своей маленькой ножкой ходила в Червонопартизанске по небольшому приусадебному огороду с длинной и узкой грядкой моркови и лука, одной грядкой огурцов, десятью томатными кустами, жирными красными георгинами и золотыми шарами, так назывались эти высокие желтые садовые цветы, растущие вдоль всех заборов районного центра.
“Людочка, куда ты? Куда ты, Людочка, ножки будут грязными, грязными будут ножки… Нельзя, Людочка, нельзя туда ходить, нельзя без сандаликов! Павлик на небе все видит и таких плохих девочек не любит”.
Она слышала чуть сердящийся голос матери — молодой, как она теперь понимала, женщины. Он всплывал в памяти. Она ясно видела свои детские ножки в теплом, подсыхающем после полива черноземе. Ее останавливало от озорства, пугало произнесенное вслух имя умершего мальчика.
Хлопнула дверь сауны. Отжимая волосы рукой, Яна, не стесняясь, вышла голая и мокрая, раскрасневшаяся, с экзотичной стрижкой на лобке, с тату дракончика на бедре и иероглифом на ноге, раньше Тулупова его не замечала.
“Она красивая”.
Из-за двери были слышны громкие мужские крики и всплески воды в бассейне.
— Что смотришь?! Чего не видела?!
Тулупова отвернулась.
— Ты из Москвы? — жестко, по-милицейски спросила Яна.
— А что?
— И сюда ехала? — спросила Яна, но тон и не предусматривал вопроса. — И что?
— Ничего. Попарились хорошо?— примиряюще сказала Тулупова.
— Хорошо, — отрезала Яна. — Попарились что надо. Давай мужиками меняться. Мне твой барбос понравился. Где ты его отхватила? У немца тоже мачта стоит нормально — не пожалеешь.
Тулупова подняла голову и посмотрела такими глазами на Яну, что та сразу ретировалась:
— Ладно. Не будь учительницей! Шутка. Я им там двоим минетик уже сделала — можешь уже со своим не трудиться…
Дорогой Павлик! Тут, знаешь, такая история со мной — я сбежала, можно сказать. От мужчины. Первый раз в жизни. Сбежала и вот. Как я на это решилась?! Одна женщина из Узбекистана, русская, хорошая, проводила меня от дома до станции. Мы шли. Не знаю, как определить это, но я, как разведчик, шла, будто возвращалась из-за линии фронта после задания. Ни о чем не разговаривали. Молча шли и шли. И все было сказано. Просто, я чувствовала себя еще несчастнее ее, хотя куда еще. У нее ни кола ни двора, ни детей, ни мужа, один Бог только. Если он есть, прости меня, Господи, за мои мысли, но как ей-то жить. И я вот стояла потом на платформе одна и думала. Станция назвалась “Светлый Яр”. Яр — это что — обрыв? Да? Кажется. Утро. Никакого обрыва нигде. Степь, как у нас в Червонопартизанске или у вас в Желтых водах. Умеют у нас называть. Назвали — и привет, до свидания, живите. Стою, уже осень и холодно уже. В холод всегда приходят холодные мысли. Такие четкие и горькие, как лекарство. Куда меня всегда несет, куда, дуру старую? Меня, как рыбу ловят. Ее ловят на червяка — а меня на любовь. Червяк болтается у рыбы под носом, она видит, наверное, что болтается странно как-то, даже видит еще точно жало крючка, оно поблескивает, но хочется и все. Вот хочется любви и все. А зачем мне она? Зачем мне любовь эта? Что в ней такого? Ничего. Все видишь — а вот что получается. Подошел поезд, я села в холодный вагон электрички, еще там форточки пооткрывали все, но я не пыталась их закрыть. Понимаю, что простужаюсь, а ветер в лицо — и знаешь, приятно. Вот она, моя новая жизнь. Ужас. Нет, не ужас, а просто. Крикнуть хочется, а звука нет. Нечем. Потом я перешла в другой вагон. Там тоже форточки открыты — молодежь, наверное. Им все жарко. Потом нашла вагон, куда все пассажиры забились, те, кто так рано, в субботу, едет. Народу мало — от Москвы это далеко. Я смотрела в окно, и ты знаешь, думала, что вот слева и справа вроде одно и то же, все тот же Яр какой-то, или какой-нибудь Светлый лес, или чего там — не знаю, а вот так: мужчины — это одно, а женщины — другое. Какую-то глупость написала. Но, в общем, я хотела сказать, что я смотрю, и мне кажется, что все разделено, я не знаю почему, но вот все разделено, абсолютно все. Деревья, земля, поля, вот все-все, что видишь — это или мужчина, или женщина. И даже шкаф, кровать, тумбочка, табурет, стиральная машина. Я сейчас посмотрела на свою кухню, где сижу, и вижу точно: все то же — или “он”, или “она”. Вот все. Есть только мужчины и женщины, есть тумбочка мужчина и тумбочка женщина. Почему нет? И табуретка. Вот она стоит одна — и все ясно с ней. Ей плохо. Вот подставила рядом еще одну — и другая картина. Они вместе. Почему нет? Мы просто этого не знаем — и все. И им нельзя друг без друга, только рядом они могут быть, им надо быть вместе. Я смотрела — стекло в вагоне электрички грязное — и береза слева, и береза справа, озерцо какое-то, все быстро, все сливается от скорости, не можешь разглядеть, но я вижу, что это “они” и “мы”. Бестолковые бабы. Которым нужна любовь до последнего. Опять глупость. Конечно, это глупость, но я уже столько глупостей тебе написала, что, если будет еще одна, ты, Павлик, не обидишься, я знаю, и поймешь. И еще я ехала и думала, чего я испугалась, что он, мой кремлевский парень, он что — святой, я же про него ничего не знаю, так, только все с его слов. Сказал — я поверила.
Значит — так. Он мне ничего не обещал, я ему — тоже. Вот мой папа, он любил мать? Я не знаю. Наверное, любил. А может быть, и нет? Все смеются над той теткой, что по телевизору в телемосте с американцами сказала в горбачевские времена: “В Советском Союзе секса нет”. А ведь правду сказала, правду, какой секс за шкафом в Червонопартизанске? Какой?! Там была только любовь. А секса, действительно, не было. Любовь была. Я вот раньше считала, какая может быть у моих родителей любовь, он выпить любит, да и вообще, а вот вместе прожили столько лет. Любовь была. Может, и без секса. Матери, по-моему, вообще это не было нужно. Хотя я не знаю, никогда об этом не разговаривали. Никогда. Я с Виктором года не прожила и ничего не понимаю в этом. Потом электричка приехала на Казанский вокзал. На Курском вокзале полно милиции. С собаками ходят, ищут бомбу или террористов — не знаю. Я вышла и иду по перрону. Нас поторапливают — быстрее-быстрее, а мне очень захотелось погладить собачку, просто ужасно хотелось. Я подошла к милиционеру и спросила, можно мне ее погладить, а он посмотрел на меня, как на сумасшедшую, и сказал… Все, заканчиваю, ключ в двери крутят — Сережа или Клара… Оба, вместе пришли. Пока, Павлик, буду их кормить. Их — я люблю.
32
Выпал снег. Он был первый. Радостный.
Тулупова шла по лужам к метро с каким-то необычным волнением и счастьем. Ее мысли крутились, как падающие большие мокрые снежинки, вокруг простого вопроса: что ее ждет этой зимой? Вопрос простой, но со сложным ответом: она теперь не будет зимовать, как медведь, в своей квартире, а будет ходить на выставки, на каток, на лыжах, может быть, с Вольновым. “…а почему нет, он должен любить лыжи, он лыжник, нет, он должен любить свою жену лыжницу, пусть он ее любит, а я буду ходить одна, буду любить только лыжи, а не Вольнова”. Бесконечно долго повторяя слово “лыжи”, она втягивалась в новое время года, в зиму, в ее первые дни. Такую светлую, бодрящую, здоровую. Подойдя к станции метро, у самых дверей она стряхнула снег со своего любимого розового с фиолетовыми вставками берета и тут же задумалась о том, что будет носить, что непременно надо бы купить. Она спускалась по эскалатору и подсчитывала, сколько будет стоить обновление гардероба теперь, когда цены подпрыгнули. Потом пришли мысли о зарплате, о том, что она материально ответственное лицо и ей могли бы прибавить, тем более что уже два года она получала эти деньги и редко премии — все. Больше ни копейки. Она представляла, как встретит ректора института в коридоре или сама подойдет в приемную и запишется. Она ехала в людном вагоне, мысленно перебирая свои зимние вещи в шкафу — что еще можно носить, а что — нельзя. И почти за каждой вещью стояла история, а иногда и мужчина. И потом она придумала сцену: прийти к ректору Василию Трофимовичу со всеми своими вещами и сказать, Василий Трофимович, вы мне скажите, я должна в этом ходить до конца своих дней и умереть в этой кофте, купленной еще при Авдееве? Или вы мне прибавите? “Я не могу — мы на бюджете, у нас и так, как у творческого вуза…” А она ему: “Вы ректор или вы кто?” — “Или кто! А кто такой ваш Авдеев? Пусть он вас одевает”. — “Его нет. Он спился. Я одеваюсь сама, вы посмотрите — тут носить нечего. Вы хотите, чтобы книги студентам выдавала бомжиха в обносках и тряпье?” — “Я ничего не хочу!” — “Оно и видно”. — “Выдавайте книги, хоть голой!” — “Это мысль”. Она придумывала этот невозможный диалог с ректором, и было очень весело. Когда вышла из метро наверх, она снова удивилась всему белому вокруг — первому снегу, который падал и здесь, у этой станции, в этой части Москвы, и было так хорошо на душе, что, проходя мимо охранника Олега, она неожиданно сказала вместо “здравствуйте”:
— Олег, со снежком!
— Да, Людмила Ивановна, со снежком. С первым!
От Вольнова пришло короткое письмо по электронной почте: “Куда пропала? Звонил вчера — ты была вне зоны доступа”.
“Они как звери чуют на сотни километров борьбу за самку. То никого, а то “куда пропала?”
“Никуда я не пропадала. Вот она — я. Снег выпал. Ты будешь со мной ходить на лыжах этой зимой? Или тебе только ЭТО надо, мальчик мой?”
Хирсанов въехал в Москву тем же утром по первому снегу. Вернее, он не въехал, а его привезли.
— Пора, пора, мне пора. Все. Все. Не хочу, — на разные лады твердил он всем, отказываясь от рюмки на посошок, от рассола, облегчающего душу, от поцелуев и объятий. — Пора! Все!
За два воскресных дня он так устал от типового банного сюжета, известного до деталей и прописанного с тщанием Анатолием Нихансом, что не решился вести машину сам. ГАИ он не боялся, но после бессонного застолья садиться за руль было безумием. Ниханс нашел ему молодого парня, водителя, который согласился за небольшие деньги отвезти его в Москву на хирсановском джипе и вернуться поездом обратно. Наконец, ворота открыли и поехали.
Хирсанов сидел рядом с парнем, имя тотчас забыл, иногда проваливаясь в сон, потом вздрагивал и просыпался, сидел с закрытыми глазами и корил себя за неподобающую его возрасту и положению жизнь, и с ужасом вспоминал Яну и ее крупнозадую подружку Наташу, которая пришла на другой день, когда Тулупова уехала. Он думал, что Людмила его любит, что она хорошая, добрая женщина, с такой фигурой и грудью, что ему ничего не надо искать, только остановиться, причалить свое старое суденышко — снять бы для нее квартиру да жить на два дома, не разводясь и не бросая больной жены. А летом можно даже поехать вместе в Италию к Франческо Чито.
Он вспоминал Италию и своего, как иногда думал, друга-переводчика, а может быть, агента или шпиона, с которым познакомился еще в перестроечную пору. Чито, вразрез жадным итальяшкам, кормил и поил его две недели, возил по стране. Хирсанов подозревал его в том, что он приносит отчеты о разговорах, а счета за их ресторанный разгул оплачивает казна. Он представил, как Людмила обрадовалась в первый раз поехать за границу, да еще сразу в Италию, в помпезный и свойский Рим, потом могли бы проехать в Венецию. Эта женщина казалась ему спасением, торжественным и заслуженным покоем. От нее пахло детством, надушенным одеколоном пионерским галстуком, чистотой школьной библиотеки, где он навсегда был лучший.
Застойные запахи советских книг, расставленных по полкам, он узнавал за версту, и ему опять вспоминалось эротическое: “дайте — возьмите — спасибо”. Он думал, что библиотекари — самая низшая интеллектуальная должность в России, что они из тех, кто до самого конца верит в слово, в книгу, в писателя, интеллектуала, интеллигенцию и в него, конечно, в него. Вот скоро окончательно победит интернет, на просторах которого они познакомились, и ничего этого не будет, не будет никакой Людмилы Тулуповой и стеллажей, будут запросы, клики, прикрепленные материалы. А он будет где-то доживать старость на свои приготовленные для этого миллионы в теплой стране, может быть, в Италии и, может быть, с Тулуповой. Он будет кидать камешки в море и рядом, почему бы и нет, с ним будет она. И тогда уже окончательно ничего не останется, все исчезнет, от библиотечной стойки не будет и доски. Будет море, песок, старость и бывшая библиотекарша, благодарная и заботливая, маленькая, как бы переносная, с большой теплой грудью.
Перед Москвой, километров в шестидесяти от нее, Хирсанов попросил водителя найти место потише, у леса, и встать — хотел продышаться. Он вышел из машины и спустился по первому снегу с придорожного откоса, походил по лесу, наслаждаясь морозцем и свежим воздухом, а затем вернулся к машине, достал из багажника портфель с ноутбуком. Открыл. По мобильному трафику зашел в интернет, быстро просмотрел пришедшие деловые письма, а затем зашел на сайт знакомств и написал Тулуповой:
“Прости, Мил, ничего не было. Я просто был пьян. Чего ты уехала? Я не хочу тебя терять. Что для тебя сделать?”
Как только он отправил сообщение, рядом с фотографией Людмилы Тулуповой появилась красная надпись “Сейчас на сайте”. А еще через минуту он получил ответ:
“Ничего. Надеюсь, тебе было хорошо”.
Хирсанов не хотел просить прощения, не хотел писать, объяснять — голова сопротивлялась любому умственному напряжению, но интонация обиды читалась так отчетливо, что ему пришлось напрячься, и он написал:
“Кто знал? Я ничего не планировал — мы ехали к другу. И вообще я тебя не обманывал — все как есть. Меня надо любить таким, как я есть”.
“И меня”, — получил он тут же ответ.
“Что тебе не нравится?”
“Мне нравится все. Проблем нет”, — написала Тулупова.
“И у меня нет”.
“Забыли. Ты уже на работе? Обещал дать почитать что-нибудь… Больше к этому не возвращаемся. Хорошо?!”
Людмиле не хотелось выяснять отношения: было и было. Хотелось поставить жирную точку и больше не вспоминать, в конце концов они взрослые люди и этим как будто что-то сказано.
Хирсанову понравилось, что она освободила его от необходимости подбирать слова, оправдываться, он подумал, что Мила молодец, и написал, быстро вспомнив, что в его ноутбуке наверняка что-то есть из прошлых обзоров:
“Все. Забыли. Куда тебе прислать? На какую почту?”
Тулупова тут же прислала свой личный электронный адрес.
— Кирилл Леонардович, — спросил его водитель, — вы резину меняли, у вас зимняя?
— Всесезонная. Сейчас едем, — ответил Хирсанов, понимая, что парень своим вопросом аккуратно его торопит.
Хирсанов скопировал пришедший к нему e-mail и через свою почту отправил ей файл, который он и не стал открывать, с названием “Обзор недели 12 — 19 — 09”. Через минуту на своей почте Тулупова нашла письмо с одним предложением: “Милка, я тебя люблю, ты знаешь” и прикрепленный файл, который она тут же открыла и начала читать, даже не обратив внимания, что в углу было написано “Совершенно секретно. По утвержденному списку № 0”.
“По вашему поручению, в развитие сценарной разработки под рабочим названием “План разведения мостов” специальной аналитической группой в составе Мирзояна И.В., Хирсанова К.Л., Свиридова А.Б. разработаны конкретные рекомендации по управляемому разделению властных элитных групп (кланов), рассчитанные на ближайший предызбирательный период.
Задачей данной политической разработки “Плана разведения мостов” является преодоление застойно-стагнационных явлений в российской политической системе и стране в целом, разделение правящего класса на две реально конкурирующие и контролирующие друг друга властные группы, полностью готовые к управлению страной, всеми ее институтами, включая основные силовые блоки — армия, правоохранительная система, службы безопасности и пограничного контроля. План позволяет окончательно и сравнительно безболезненно завершить процесс реформаторских преобразований и структурных трансформаций, начатый в предыдущие периоды Горбачева — Ельцина, институализировать общественные процессы и сформировать реально работающую двухпартийную систему, на основе сложившихся работающих мировоззренческих и политико-экономических мифов, укоренившихся теперь в России.
Проработка идейной составляющей этого процесса не представляет сложной задачи для проектной группы и, по сути, опирается на глубокую традицию российской истории с ее парной радикализацией: западники — славянофилы; белые — красные; либералы — традиционалисты; государственники — модернизаторы. В настоящее время идейное разделение не является задачей номер один, хотя на более позднем этапе такая проработка избирательных мифов и концептуальных платформ будет иметь большое значение. Но эта задача будет стоять перед уже разделенной на противоположные берега и реально функционирующей элитой. Теперь наиболее объемной задачей является технология принудительного разделения промышленно-финансовой элиты, бизнеса, силовых структур и политического руководства на две необязательно равные части, но в обязательно жизнеспособных пропорциях.
По нашему мнению, такое разделение возможно только под давлением компрометирующих материалов и жестких административных решений политических лидеров, которые сами будут комплектовать свои проектные площадки.
“План разведения мостов” позволяет разделить коррумпированную, сросшуюся с бизнесом и властью элиту и начать реформы как бы с чистого листа, без сведения счетов с различными кланами и с установлением единых правил игры, которые приведут к самоочищению и эффективному управлению, к реальной политической и экономической конкуренции, без потери властью лица. Навсегда снимется “проблема третьего срока”, проблема преемственности власти. С момента разведения мостов будет установлена временная точка отсчета, когда вступает в действие новая система, работающая через суды и законы. Контроль одной группы над другой обеспечит появление взаимозависимой власти, снизит уровень коррупции и даст толчок цивилизованному развитию бизнеса, который, если и будет тесно привязан к одной из групп, контролироваться будет оппонентами.
Разведенные по разным берегам элитные группы, в составе каждой из которых должна быть силовая составляющая, банковская, промышленная и административно-политическая, будут бороться за власть и основные финансовые потоки с разных идейно-политических и мировоззренческих позиций. Для чего планируется разделить существующие медийные ресурсы, включая основные федеральные телевизионные каналы, так же по разным берегам, предложив им работать в рамках сформированных трендов. Именно там и должна быть создана и отработана в различных медийных форматах идейная концепция разведения мостов, помогающая населению самоопределиться по берегам, по сути, одной властной реки.
Самым сложным в данном проекте представляется определение персонального состава “берегов” и правильное разделение административного, финансового и властного ресурса. Берега должны быть устойчивы, самодостаточны и многовекторны. Их формирование это учет многих важнейших характеристик, включая и личностные качества, и реальные финансово-властные связи. Далее мы предлагаем приблизительный персональный состав первых лиц и указываем те “проблемные участки” в их биографиях, которые могли бы использоваться при принудительном разделении элиты по берегам. Только такой персональный набросок позволяет представить этот сценарный план более конкретно и увидеть контуры формируемых берегов…”
Дальше Людмила Тулупова читать не стала, ей было неинтересно, она не понимала, о каких берегах и реках идет речь и почему людей надо делить, когда они никогда ни на что не делятся. Она пролистнула несколько страниц и увидела, что документ заканчивался списком фамилий с должностями и развернутыми пометками рядом, набранными мелким кеглем.
“Вот чем они наверху занимаются! Ничего необычного — как всегда, делят власть”, — про себя удивилась Тулупова.
Недолго рассуждая, она решила послать этот текст Вольнову, от которого на сайт пришло сообщение:
“И ты на лыжи! Не говори при мне слово “лыжи”, а то я сблюю. Мне — только ЭТО. С тобой. В последнее время. Лучше ЭТОГО ничего нет. Не придумали еще, со времен царя Тулупа”.
“Ты спорил, что такие люди на сайте не сидят. Я на твою почту отправляю то, что он мне прислал. Вот такие люди меня любят, мальчик мой, а ты со мной на лыжах идти отказываешься. Про царя это ты правильно”.
Через несколько минут материал с грифом “Совершенно секретно” был на электронной почте Вольнова и пролежал в непрочитанных письмах до самого вечера.
Хирсанов ехал в Москву, продолжая похмельно думать об Италии, о почетной старости у моря, о том, что жизнь его в общем-то складывается неплохо. Да, за успех в одном месте надо заплатить в другом, но главное, чтобы счета, по крайней мере, совпадали. Ему это удалось, он — счастливый человек, удачливый в целом, личная жизнь как-то не очень, но судьба к нему благосклонна, и теперь он может купить десяток молоденьких ян или наташ, но они ему не нужны, а может взять одну несчастную, хорошо сохранившуюся Тулупову и подарить ей и себе счастье. Вот так просто взять и подарить. Он может выбрать теперь то, что ему нравится, и не страдать от одиночества, и не казаться, и не ждать, он все может. Он вспомнил о работе, о том, что, если проект их группы пойдет, он будет не на берегах, а в самой реке, на капитанском мостике, ближе всех к капитану, и это даст ему такие возможности, что…
— Останови, я забыл, как тебя зовут.
Хирсанова прошиб пот, голова приобрела такую ясность и четкость, что от бессонной и пьяной ночи не осталось и следа.
— Иван.
— Иван, останови!
Хирсанов выскочил из машины, открыл багажник и достал из портфеля компьютер. Он неожиданно вспомнил, что однажды, кажется, один из черновиков проекта, самый первый и чуть ли не самый важный, сохранял под именем недельного обзора, ему тогда было лень создавать отдельный файл, и он решил, что пока перенесет текст в один из обзоров, а сам обзор удалит. И неожиданно он засомневался: не этот ли файл он послал Тулуповой? Пока ноутбук протрескивал свои программы, Хирсанов еще надеялся, что не сделал роковой ошибки, но затем в два клика убедился, что именно этот файл он и отправил. Его охватил такой силы отрезвляющий страх, заставляющий мозг работать быстрее всех компьютеров, что от прекраснодушия и путаных мечтаний не осталось и следа. Он тут же набрал мобильный номер Тулуповой и, стараясь не выдать своего волнения, стал с ней говорить.
— Мила. Это я. Ты на работе?
— Да.
— Хорошо. Письмо мое получила?
— Да. Очень интересно.
— Так, — Хирсанов говорил, будто из диспетчерской службы руководил молоденькой тупой стюардессой, сажающей самолет на аэродром. — Хорошо. Компьютер рядом?
— Я сейчас занята. Подожди. А что?
— Все брось и подойди к нему. Подошла? Он открыт?
— Он в спящем режиме. А что случилось?
— Открой.
— Открыла. И что?
— Ты никому не давала читать это?
— Нет, — сказала Тулупова, даже на самом деле забыв о Вольнове, да если и вспомнила бы, не могла бы сказать Хирсанову ничего.
Получилось убедительно.
— Теперь выдели то, что я тебе послал, и удали. Перенеси в корзину и удали. Я хочу слышать звук, когда корзина на твоем ноутбуке…
— …у меня обычный компьютер… — поправила Тулупова.
— Неважно. Я хочу, чтобы я слышал этот звук! Мне нужно быть уверенным…
Тулупова водила мышкой по экрану монитора, и через некоторое время Хирсанов услышал характерный звук очищенной от файлов корзины.
— Все. Ты слышал? — сказала Тулупова.
— Да. Теперь удали мой электронный адрес из “входящих”, а затем очисти корзину почты.
— Зачем? — спросила Тулупова.
— У тебя нет вопросов получше? — сказал Хирсанов. — А теперь забудь, ничего не было, ты ничего не читала и ничего не знаешь. Все! Ты поняла?
— Что я поняла?
— Все.
— В каком смысле? Между нами — все?
— Между нами все отлично, если ты все сделала, как я просил. Все отлично. Пока, Мил, никому ничего не рассказывай. Ничего не было, ты ничего не знаешь. Пока. Я тебе позвоню.
Хирсанов вспомнил все, что говорил ей, как бы оценивая свои действия: кажется, самолет удалось посадить на полосу без видимых повреждений. Он закрыл свой ноутбук, удалив перед этим переписку с Тулуповой, и снова сел в машину. Взглянул на водителя, не понимавшего, что происходит. Он решил, что теперь может вести машину сам и хочет в ней быть один.
— Сколько до Москвы? — спросил он.
— Полчаса, наверное.
— Километров?! — почти крикнул Хирсанов.
— Тридцать пять. Как движение пойдет, может, и быстрее…
“Какой услужливый идиот”, — подумал Хирсанов, и ему захотелось быстрее от него избавиться.
— Тут хотят автобусы к вам? Я уже сам готов вести машину.
— Да, но я думал заехать в Москву, раз уж я…
— Это как хочешь. На ближайшей остановке выйдешь, я с тобой расплачусь и все. За все спасибо. Понял?
— А-а нельзя ли с вами…
— Будет так, как я сказал. Дальше езжай куда хочешь…
33
Часов около семи, когда редакционная жизнь постепенно замерла и по домам разошелся технический персонал, Вольнов увидел на мониторе неоткрытое письмо от Тулуповой. Прочел то, что она написала про лыжные прогулки, улыбнулся и открыл прикрепленный документ.
Сначала слова не очень обнажали смысл: “По вашему поручению, в развитие сценарной разработки под рабочим названием “План разведения мостов” специальной аналитической группой в составе…” — читал он.
В отличие от Тулуповой, Вольнов прочел весь документ до конца, вникая и в тонкости набранного мелким шрифтом. Рядом с известными и очень известными фамилиями стояли приписки “есть материалы: крышевание строительного бизнеса в период пребывания на посту мэра с 1998 по 2004 год” или “есть материалы: будучи членом Совета Федерации, завладел обманным путем акциями ряда рыбоперерабатывающих предприятий; рыночная стоимость — 3,2 миллиарда долларов” или “материалы в работе: в качестве взятки получил в 2007 году контрольный пакет металлургического холдинга”, “есть материалы: возглавляя Комитет по международным делам, приватизировал на членов своей семьи несколько объектов недвижимости СССР в Праге, Варшаве и Будапеште” и в таком духе “есть материалы — материалы в работе” на полутора десятках страниц. Несмотря на то что Вольнов всю свою профессиональную жизнь занимался спортом, писал о нем, думал о нем, переживал за победы и поражения советских и российских команд, он, как и большинство народа России, представлял все достаточно ясно, объемы воровства, взяточничества, криминализации и всего остального. Да, страна больна — но что он может сделать. Он всегда радовался, что пишет о спорте, — как ни крути это честное дело, далекое от политической грязи, хотя теперь и в спортивных раздевалках пахло не только потом тренировок, но все же это не похоже на удушливый смог циничного политического торга, борьбы спецслужб, денег и вопиющего беззакония. Он гордился своим профессионализмом: в спорте “наши” бьют “ненаших” и он умеет об этом рассказать. И все, и ничего больше. Ему все известно про страну — иллюзий не оставалось, но была надежда — вдруг он ошибается. И вот — перед ним лежал полный, готовый к следствию материал. Этой информацией владели на самом верху, она существовала в таком объеме и расписана на десятках страниц. Вольнов откинулся в кресле и осмотрелся по сторонам — стало страшно. Страшно читать и знать, даже страшно смотреть на монитор и понимать, что эти буквы и цифры могут иметь очень высокую цену, включая жизнь. Его жизнь.
В большом зале современной редакции уже почти никого не было. В противоположном углу молодые девчонки из отдела писем заливисто смеялись, за стеклянной дверью главного редактора свет не горел. Вольнову было понятно, что сегодня и сейчас уже ничего не надо делать. Он посчитал, что это даже хорошо, что уже вечер и нет нужды горячиться и торопиться с выводами. И вдруг его осенило, что документ он открыл через редакционный сервер, а значит, его уже так просто не уничтожить. Вольнов взял чистый DVD-диск, скопировал на него файл, присланный от Тулуповой, и написал на нем красным фломастером “Статистика футбольной лиги за 2007—2010”, рядом поставил три жирных креста, чтобы потом не перепутать, и положил в папку с бумагами рядом с компьютером. Потом он задумался, застыл перед монитором, тупо разглядывая горизонт, облако и зеленую гору на фотографии рабочего стола, и решал, что ему делать и чего не делать. Он вспомнил, что где-то в ящиках стола ему попадалась флешка от фотоаппарата, он порылся, нашел и еще раз записал на нее хирсановский документ. Вольнов решил, что сохраненный таким образом документ имеет большие шансы быть не утерянным. Затем он встал со своего кресла и, посматривая по сторонам, прошелся возле пустующих рабочих мест с компьютерными столами. Подойдя к одному из них, он бросил флешку в глубь приоткрытого ящика одного из сотрудников и сознательно постарался запомнить его месторасположение и то, что было рядом: календарь известной рыболовецкой компании, ручка на рыжем шнурке и рекламная наклейка на стекле перегородки — летящий ангелочек с крылышками. Вольнов не очень понимал, зачем он так поступает, но докладная записка, как он решил, самому высокому лицу страны произвела на него такое сильное впечатление, что детективный характер его поведения возникал сам собою, из воздуха. И еще из страха, большого страха, он даже не подозревал, что так рядом, так близко с ним, с его свободой находится это неспортивное чувство.
Он вернулся на свое место и удалил письмо, полученное от Тулуповой, вместе с документом, пришедшим с ним. Очистил корзину, а затем удалил всю короткую переписку с Людмилой.
Что с этим делать — эта мысль не давала ему покоя. Просчет вариантов продолжался и тогда, когда он вышел из здания газеты, сел в машину и направился домой. Только теперь он вдруг вспомнил о Тулуповой, о том, что ей можно позвонить и узнать что-то дополнительно.
— Привет, дорогая, — сказал он, когда Людмила Тулупова взяла трубку. — Говорить можешь?
— А почему нет?
— Может, ты у своего кремлевского друга в объятиях. Я откуда знаю?
— Ты ревнуешь? А говорил, что не знаешь, что это такое.
— Я не ревную — я переживаю.
— Да?! Из-за меня?!
— Ты сама-то читала то, что мне прислала? — не выдержав, прервал игривый тон Вольнов. — Читала?
— Не до конца. А что? Кстати, мой “кремлевский источник”, так это называется, потом позвонил и сказал, что прислал это мне по ошибке, и просил, чтобы я все удалила из компьютера. Про тебя я не сказала ничего, так что ты удали — и все.
— Все?
— Все.
— Ты понимаешь, что за это могут голову открутить?
— Зачем им моя голова — я не знаю. Ты боишься?
— Я?
— А кто еще? Ты.
Вольнов вдруг задумался: боится ли он, в самом деле? И страх неожиданно, вдруг стал исчезать, он это почувствовал, как чувствуют первые капли дождя. Страх исчезал сам собой от игривого женского голоса, от ее спокойствия, от того, что он захотел к ней прижаться, от того, что Людмиле было совершенно все равно, что будет дальше, и он сказал себе — бояться нельзя, это неправильно.
— Нет. Я не боюсь. Может, мы это опубликуем? Как там поживает твоя гражданская позиция?
— Она живет одна. И скучает. Я политику ненавижу. Они там наверху о нас почему-то не думают, а мы о них только и говорим. И ты, мой мальчик, не плачь. Я не дам тебя в обиду и сохраню тебя для твоей семьи и побед в спорте.
— Тебе нравится говорить мне такие вещи?
— А какие — такие? Скоро Новый год, а мне, получается, встречать его опять не с кем. Ты видел сегодня снег?
— Видел. И что?
— Скоро Новый год.
— Что будем делать?
— С чем?
— С этой бумагой, может, мне ее опубликовать, пойти завтра к главному редактору?
— Это что-то изменит? Тебе это очень надо — опубликуй.
— Ты серьезно?
— А почему нет? Ты звонишь только из-за этой ерунды?
— Нет, — не в силах сказать, что только из-за страха он набрал ее номер. — Но у меня сейчас… в общем, я не один, она приехала.
Он всегда называл жену “она”.
— Я это знаю. Ты мне говорил, я помню. Все?
— Все, — сказал Вольнов.
— Ну, пока, мой мальчик, пока.
Вольнов услышал холодные, разъединяющие их с Тулуповой гудки.
Он медленно, в пробке ехал по ночной Москве, и на ум приходили грустные мысли, которые невозможно было расставить по порядку. Одна мысль называлась Тулупова, другая мысль называлась — жена, третья мысль — уродская родина, четвертая называлась — ничего сделать нельзя, пятая — тоже имела свое название, шестая — тоже, и так, казалось, до бесконечности, но, на самом деле, до двери дома, где все мысли обрывались и превращались в заботы. И в разговоры о них же.
34
Весь следующий день для Тулуповой, Хирсанова и Вольнова был совершенно виртуальный, он как будто был специально придуман для того, чтобы никто из них ничего не успел обдумать и изменить. День засасывал в глубокую вихреобразную воронку необязательных дел, встреч, звонков и покупок.
Людмила пошла на работу только к обеду, но встала рано, часов в шесть. Сна не было ни в одном глазу, но при этом необычайная бодрость и желание убирать, стирать, гладить, драить, мыть, готовить. Глаголы, обозначающие ее состояние, были именно такими. Она знала, что так с ней обычно бывает, когда она оказывалась в сложных жизненных обстоятельствах, — мысли исчезали вместе с чувствами, вместо них работало тело, каждый мускул. До завтрака она успела испечь пирог с вареньем, приготовить сырники, параллельно, стараясь не потревожить сон детей, разобрала полки на кухне, рассортировала и безжалостно выкинула все просроченные крупы и другие продукты. Потом, когда все проснулись, она отрегулировала очередность в ванной и обеспечила быстрый чай с заглатыванием всего, что она приготовила. Клара и Сергей вышли из дома без опозданий.
Хирсанов еще в ванной получил телефонный звонок из канцелярии, со Старой площади, что ориентировочно в два часа дня всю группу готов принять президент, и они должны быть на месте. После этого начались непрерывные разговоры с участниками будущей встречи и обсуждения того, что они должны взять с собой, какие бумаги и в каком виде. По телефону было принято говорить кратко, не упоминая имен и названий, так, чтобы было понятно только участникам разговора, и от этого разговоры выходили очень долгие и нервные. Мирзоян жаловался на здоровье и сначала вообще хотел избежать личной встречи, ему было шестьдесят четыре года, и он, бывший прокурорский работник, старался держаться в тени. Эта осторожность очень раздражала Хирсанова — взялся играть в большую игру — играй, не притворяйся больным. Свиридов был удивлен такой спешкой Старой площади и перезванивал по несколько раз с новыми идеями для предстоящего разговора. Когда Хирсанов почти собрался выходить, жена начала командовать из спальни, что он должен сделать для дома — давно обещал. Ей всегда надо было, чтобы он что-то купил, запомнил названия лекарств, которые вопреки здравому смыслу ей лень было написать на бумажке. Ее голос раздражал. Она лежала на кровати и отказывалась погладить рубашку, и говорила, что у него в гардеробной есть чистая и глаженая. Да, она была, но нелюбимая и слишком модная. Ходили слухи, что президент не любит модников и раздражается от ярких галстуков, рубах с высокими воротниками и дорогих костюмов.
Вольнов к десяти утра поехал на автомобиле на встречу с функционером спортивного клуба — лет пятнадцать назад чемпиону мира по лыжным гонкам на пятьдесят километров — тот обещал дать развернутый комментарий к прошедшим на днях соревнованиям и к скандальному заседанию МОК. Москва, как всегда, стояла в утренней пробке, но он успел вовремя. Войдя в приемную, он тотчас узнал от молоденькой блондинки-секретарши, по фигуре бывшей спортсменки, что ее начальник задерживается, извиняется и переносит встречу на час тридцать позже. Полтора часа надо было как-то убивать. С легким чувством досады Вольнов вышел из здания клуба и, перескакивая через снежную кашу и лужи, дошел до соседнего здания, где на первом этаже — сетевая кофейня, сел за пустой столик у окна, заказал себе чай в чайнике и долго думал о том, сколько денег зарабатывают владельцы заведения на этом чае, какова у них, этих бандитов, рентабельность одной чашки. Он знал, что глупо считать чужие деньги, но не мог ни на что другое переключиться и продолжал в уме делить и умножать им же самим придуманные цифры.
Тулупова отдраила ванную комнату — от зеркала до потолка. Когда терла кафель и швы, не думала ни о чем, кроме структуры поверхности и способах подобраться к ее чистоте. Хотела начать убирать в туалете, но чистящая паста закончилась. Тулупова, не раздумывая и минуты, быстро оделась, спустилась вниз на лифте, перешла на противоположную сторону улицы, сто метров в горку и еще столько же в глубь квартала — там находилась хозяйственная лавка и магазин с собачьим и кошачьим кормом, дверь у них была одна, общая. Когда она заходила, видела мальчишку лет десяти, который мерз возле входа, а когда с покупками вышла, он обратился к ней:
— Тетенька, купите рыбок.
— Что?! Каких рыбок? — не поняла сразу Тулупова.
— Вот, — и мальчишка достал из-за пазухи небольшую банку. — Меченосцы. Все разные: красный, черный и пятнистый. Тетенька, купите…
— Какая я тебе тетенька! Ты должен быть сейчас в школе…
— Женщина, — поправился коренастый, с деревенской хитрецой паренек, которого только сейчас Людмила повнимательней рассмотрела. — Мне деньги очень нужны, купите. Недорого. Сто рублей за всех. Называются “Ксифофорус Геллера”.
— Как?
— Ксифофорус Геллера.
— Как ты это выговариваешь?! Мне их кормить-то нечем… они помрут… — сраженная латынью, внутренне уже согласилась купить Тулупова.
— А я вам корм отсыплю…
— …и аквариума нет.
— А им и в банке хорошо. Они неприхотливые, — и добавил: — Веселые!
— Да уж, веселее некуда… — сказала Людмила и полезла за деньгами в сумку.
— Вы знаете — у них самки могут превращаться в самцов, — продолжал рекламировать товар мальчишка.
— Почему? — спросила Тулупова.
— Не знаю, — ответил мальчик. — Наверное, надоело самками быть.
Дома, заполняя большую трехлитровую банку водой и выпуская в нее “Ксифофорус Геллера”, она догадалась, что же на самом деле купила. Черный, с красноватыми плавниками, настороженный и быстрый — это Хирсанов, на своей черной машине, важный, богатый; красный, яркий и легкий — это Вольнов, а пятнистый, совсем как в своем клетчатом пиджаке, — Аркадий Раппопорт. Тулупова решила так. Она поставила банку на подоконник и довольно долго смотрела, как бессмысленно перемещаются ошарашенные простором и светом рыбки.
“Привет, ребята, — тихо сказала Людмила Тулупова. — Попались. С кем из вас можно Новый год встретить? А? Ни с кем. Может, вы и не мужчины вовсе?..”
Она взглянула на часы и решила прервать уборку — не успевала, надо было ехать в библиотеку на работу. И поехала.
Хирсанов прошел по коридору президентского этажа, дошел до поста службы безопасности и рамки металлоискателя, показал удостоверение — его проверили по списку, сдал выключенный мобильный телефон в ячейку сейфа, получил ключ от него, расстегнул молнию на кожаной папке, показал ее содержимое, и его пропустили дальше к приемной. Он всегда думал, что на такой высоте власти немного людей и много желающих на нее попасть, а вот он идет по красной ковровой дорожке — она всегда здесь такого цвета, и при той и при этой власти, — и он всегда находился рядом. В непосредственной близости с теми и тем, самым главным, кто решает, подписывает, от кого все зависят; если все пройдет удачно, он закрепится на этой высоте и войдет в узкий круг тех, кто не сдает телефон в ячейку и никогда не подвергается досмотру. Хирсанов сдает и, значит, его еще в чем-то подозревают, он не до конца свой. Его могут подозревать в измене, в терроризме, в том, что он может украсть святое время верховной власти, но наступит час “икс” — не исключено, что это произойдет сегодня и он сможет встать так близко, как будет удобно ему. Он сам станет частью этой высоты, это будет его коридор, его этаж, его уровень. Хирсанов поймал себя на том, что его греют, в сущности, детские мысли: “быть первым”, “иметь самые лучшие игрушки”. “Но — мы так устроены, — рассуждал он, — нам нужны лучшие женщины, лучшие машины, большие деньги, полная свобода, а это, значит, несвобода для других и поэтому…”
— Кирилл Леонардович, вам надо подождать в третьей приемной, — остановила стройный поток его мыслей женщина сорока лет, референт президента. — Пройдите, вот туда.
— Спасибо, я знаю, — сказал Хирсанов, давая понять, что он здесь все-таки не первый раз.
— Я позову, как только он сможет принять. Вы в резерве.
Хирсанов прошел в комнату с диванами, телевизором и минеральной водой на журнальном столе. Там уже сидели в креслах соавторы проекта, Мирзоян и Свиридов.
— Привет, Кирилл.
Он пожал им руки, сел рядом и для порядка спросил:
— Ну что, когда? Что-нибудь известно?
Оба пожали плечами. Говорить что-то или обсуждать было неудобно, все знали, что помещение прослушивается и все снимается на камеру. Ждали, поглядывая друг на друга и по сторонам, но взгляд ни на чем не задерживался.
Вольнов отсидел в кафе полтора часа и выпил несколько чашек чая. Он думал о том, что его вчерашний испуг имеет непонятное происхождение. Он придумал для него специальное название, почти научное, где-то он его слышал, читал, но сейчас казалось, что оно свое, придуманное и очень точное — социальное одиночество. В его комканых, кислых рассуждениях оно было похоже на то, что у него в семье, — то же самое одиночество, только в семье, со Светкой. Он вспомнил, что называл ее так, когда только познакомились, ему хотелось с ней долго говорить, строить общие планы. Он писал о ней чуть ли не каждый день в газеты, спортивные журналы, и взахлеб, а теперь — ничего: холод, боязнь, страх выяснения отношений, вот она приехала и лучше бы не приезжала. Был какой-то бесчувственный, дежурный секс и ничего. Никому об этом не расскажешь — механически держишься за семью, ребенка, квартиру, а зачем, надолго ли его хватит? Так же, думал он, и в стране, где кипяченая вода, поданная ему сейчас в виде чая, за четыре доллара, если переводить с рублей, а что? И тут обман! И тут что-то не так — все не так в его жизни. Вот если бы он нашел такую, как Тулупова, которая бы любила за то, что он есть, жив, за то, что он может доставить удовольствие женщине. С ней бы — Новый год и новая жизнь. Все эти чемпионаты — мир, Европа — что они против простой жизни с любимой женщиной — ноль. Вот он знает, что будет в стране через год-полтора, когда они введут в действие свой план разведения мостов, начнется новая игра, полетят головы, и что ему от
того — он не собирается бросаться спасать страну? И от чего спасать, хотелось бы понять? Зачем? Кому об этом расскажешь? Что это изменит? И что изменит развод со Светкой — ничего. И выходило у Вольнова, что, как ни крутись, ни дрыгай ногами, ни сопротивляйся, чай останется чаем и не станет водкой — те же четыре доллара — но денег уже не жалко и хочется бросить машину и надраться по-настоящему, крепко, чтобы никакие мысли в голову не лезли.
Прошло полтора часа. Вольнов вернулся в приемную руководителя клуба — тот уже был на месте.
— Заходите, — пригласила секретарша.
— Привет, извини, Коля, — неожиданно сердечно сказал руководитель клуба, с которым Вольнов был давно знаком, и тот знал, что чемпионка по биатлону Светлана Кулакова — его жена. — Извини. Мы вчера тут после заседания так приняли, честно. Ты выпить не хочешь? За рулем? На работе?
— Не поверишь, сидел в кафе и мечтал, — ответил Вольнов.
Недовольная секретарша принесла нарезанного сыра, колбасы, лимон, и они стали пить.
Ближе к вечеру, оставив машину у клуба, Вольнов спустился в метро с мыслью, что его теперь не берут двести пятьдесят или триста граммов, те, что они приняли на брата, а это что-то значит, но посидели хорошо, впрочем, о чем говорили, не вспомнишь. Он доехал до дома, твердо решив, что завтра на работе уничтожит пришедший от Тулуповой документ, потому что он не революционер и не будет играть в непредсказуемые игры с обнаглевшей властью.
Хирсанов с товарищами — соавторами просидели в приемной больше пяти часов, но так и не дождались встречи. Референт заходила почти каждый час и говорила, что она спрашивала о них, но он сказал — “пусть ждут”. Около восьми где-то на просторах родины произошло чрезвычайное происшествие, по этажу зашагали военные с большими звездами, и теперь было ясно, что аудиенции не будет, президент точно уже не сможет принять.
— Дальше будем искать окно в его графике, — сказала референт, заглянув к ним в комнату.
Извинилась и ушла.
Хирсанов с самого утра предполагал, что все так может кончиться, и поэтому не сильно огорчился. Втроем с товарищами они вышли со Старой площади, коротко вдохнули морозного воздуха и разъехались по домам, даже не поговорив.
Приблизительно в это же время и Людмила Тулупова спустилась в метро — засиделась в библиотеке. Поскольку приехала на работу поздно, получилось, что все вроде соскучились, получился день приемов. Приходили девочки из бухгалтерии — смеялись над анекдотом, который она хотела запомнить, но все равно забыла. Долго сидела Роза Сатарова, выпивая чашку за чашкой чая. Маша путано рассказывала о своих бурно развивающихся отношениях с молодым человеком. И вот Людмила едет обратно домой в метро, в плотном потоке уставших, возвращающихся в свои квартиры, в личную жизнь. На перегонах между станциями вагон покачивало, и люди, как желе, ритмично покачивались, кивая головами, как бы соглашаясь на все, что с ними может произойти.
Дома она поняла — дети даже не заходили. Из наготовленного утром ничего не съедено. Позвонила Сереже и Кларе, узнала, что придут не скоро, ночью. Включила телевизор, села около окна и искоса, отвлекаясь от телевизионной картинки, подглядывала за меченосцами в банке. Грустные мысли приходили. Получалось, она такая жена напрокат — встретилась с одним, с другим, прожила вечер, ночь, день, и было хорошо. Действительно, хорошо, но вот и все, и ничего больше. Горечь только. Меченосец Хирсанов плавал отдельно наверху и был доволен собой, его рыбий взгляд иногда останавливался на ней, но чаще смотрел в окно, в темень, в легкий мелкий снежок под уличным фонарем. Красненький меченосец Вольнов, казалось, был такой смелый и независимый, он резко менял направления, замирал на секунду и, как тореадор, бросался на несуществующего быка и упирался в толстое, искривленное стекло банки. Пестренький Аркадий Раппопорт плавно перемещался вверх-вниз, будто искал способ вылезти из стеклянного плена.
В новогоднюю ночь она опять будет одна. Тулупова посмотрела на Вольнова, Хирсанова и Раппопорта в банке и подумала, что они все ей чужие. Она несколько раз произнесла про себя это простое слово. Чужие. Остановившись на нем, она прочувствовала каждую сухую букву — чужие. Сможет ли она вырваться из своего одиночества, которое стало естественным и, казалось, вечным? Мужчины, так было не раз, врывались в ее жизнь, она протягивала к ним руки, еще мгновенье, и он может стать близким, родным, своим, еще одно, последнее любовное усилие и она произнесет — мой, вот он, вот… И опять невидимая рука беззвучно уводила их, как расписание уводит поезда с вокзалов.
Перед сном раздался телефонный звонок. Она сразу поняла, что международный, потому что он всегда и звенел громче и, кажется, тон его менялся, приобретая капиталистический оттенок. Она подскочила к трубке — Шапиро.
— Он умер. Сегодня он умер. У меня на руках, — в ее голосе соединялись торжественность от только что перенесенного страдания и легкость освобождения. — Тулупчик, я не плачу, нет, только чуть-чуть, немного. Чуть-чуть. Он умер, как герой. Настоящий.
Марина еще сказала: “Тулупчик, Тулупчик ты мой”, и Людмила Тулупова зарыдала в голос, она не могла сдержаться — Арона Куперстайна больше нет, и хотя она его почти не знала, ей вдруг так стало больно за все, что происходит в мире, и так захотелось плакать.
— Не плачь, Людочка.
— Марина, как это было? — спросила Тулупова, когда первый залп горя отгремел в душе.
— Очень просто. Еще вчера началось, и все хуже и хуже, он, конечно, знал, знал, мы знали, но он все время, нет, это я все время еще во что-то верила… У меня больше не будет мужчины никогда. Он мне больше и не нужен. Уже все было. У меня был
Арон — единственный мужчина в моей жизни… Ты знаешь, я, оказывается, еврейка. Я этого не знала и вот, теперь точно знаю… он был единственный мужчина в моей жизни. Он так умел любить.
— Это же счастье, — сказала Людмила Тулупова. — Это же счастье!
— Счастье. Конечно, счастье, я все время с ним была — да, именно это слово. Я думала — одна, нет детей, нет мужа, я думала, что — ну не всем же — не всем… Но знаешь, Тулупчик, знаешь, так бывает: развод становится свадьбой, а смерть — рождением. И я стала еврейской женой. Была интернационалистка! Ты понимаешь,
я — еврейская жена! Вот после, теперь, сейчас…
— Нет.
— Все!!! Все. — Шапиро пыталась сдержаться. — Он просил, чтобы я не лила слез, он так просил. Как там наши дети? Они уже посходили с ума от любви?
И они проговорили с Шапиро целый час не в силах расстаться. Марина Исааковна рассказала, что вечерами с Ароном они читали вслух Тору, он на иврите, а она в переводе, по-русски. Потом Арон пересказывал все простым понятным языком — до этих смыслов она не могла бы добраться никогда. Ее удивило в пересказе Арона, что Бог сотворил мужчину и женщину и дал им общее имя “человек”, и только там, в Мюнхене, в Германии, она поняла, что мужчина и женщина — это одно и то же, вместе они и есть один совокупный человек. Адам жил сто тридцать лет и родил детей, сыновей и дочерей, но были “все дни Адама девятьсот тридцать лет”, это значит, что лицо, характер, кровь, голос, все носило печать Адама еще почти тысячелетие.1 Шапиро говорила, что так жалеет, что у нее нет детей, что Тулуповой еще жить века в своих дальних, дальних детях, а она добьется разрешения перевезти тело Арона в Россию, если, конечно, получится. Людмила Тулупова сказала, что зашла на сайт знакомств и у нее были первые встречи. Она не сказала ни с кем, ни как далеко она зашла, но ей было важно приоткрыть хоть кому-то часть своей новой жизни. Теперь Шапиро поняла, откуда возникла визовая поддержка, и она одобрила Людмилу, сказав:
— Все правильно, люди не знают, откуда берется любовь, где ее можно найти. Все правильно, Тулупчик. Любовь надо искать…
35
Еще в лифте, поднимаясь на редакционный этаж, Вольнов услышал звонкое учащение собственного пульса. У него так бывало, когда на футбольном поле он предчувствовал приближающийся проигрыш, и даже не по счету, не по ходу игры, а неким внутренним взглядом видел будущую атаку противника, оплошность защиты и растерянность вратаря, — сердце бешено билось. Плотно зажатый людьми в широком офисном лифте, кивком головы, движением век здороваясь со знакомыми журналистами, он уже знал, что день будет необычным, тяжелым и длинным. На этаже, на выходе из лифта, к нему обратился парень из отдела писем:
— Ты уже слышал?
— Нет, а чего?
— Зайди к главному.
Вольнов вошел в огромный зал и увидел, что большая часть сотрудников редакции стоит у стеклянных дверей кабинета главного редактора. Вольнов заметил, что место, куда он два дня назад забросил флешку с документом от Тулуповой, пустует. Ни книг, ни бумаг, ни компьютера на рабочем столе не было, только крепко приклеенный розоватый и покарябанный ангел на стекле остался. Так бывает, когда сотрудник увольняется и забирает свои личные вещи из всех ящиков, но компьютер должен был остаться на месте.
“Почему его убрали?”
Бросив портфель на стул около своего рабочего места, Николай Вольнов направился к главному. Около кабинета он спросил выпускающего редактора Игоря Макарова, что происходит, почему народ не работает.
— Нас хотят закрыть. Пущены все силы.
— Кто сказал? Почему?
— И я не знаю почему. Но это же не просто так? Просто так ничего не бывает.
— Что не просто так?
Макаров пожал плечами.
Дожидаясь, когда из кабинета редактора выйдут лишние люди, Вольнов понял, что произошло. Катя Шакроборти из отдела общества, шумная, туповатая, вздорная девица — модница и богачка, недавно развелась с мужем швейцарцем и, наконец, уволилась. Но в последний рабочий день нашла флешку с документом от Тулуповой, которую Вольнов, оказывается, именно ей подкинул в стол, — выгребала свои вещи из ящиков и наткнулась. Решила проверить, что там записано, — открыла файл и позвала всех смотреть. Кто-то, может быть, в это время уже себе скопировал, никто не знает. Примчался на работу главный редактор — она к нему с криками и угрозами: это козни против нее, подбрасывают, выживают, хотят во что-то впутать. И вот уже все обсуждали тайный смысл найденного файла. Вольнов, улучив момент, пробился к главному, своему товарищу, нормальному, сердечному, простому парню, лет уже под пятьдесят, опытному, но довольно трусливому.
— Коля, что ты думаешь об этом, а? — набросился на Вольнова редактор. — Это провокация или… У нее еще двойное гражданство, ты понимаешь? Она гражданка другой страны, была бы Дуней Ивановой и черт бы с ним… Как у нее такой документ оказался! У нее! Именно у нее. Я ее увольняю и… вдруг…
— Я думаю — это чистая случайность. Если бы, как ты думаешь, через нее кто-то пытался нас слить, она бы и не показывала файл всем. Зачем ей надо? — пытался развернуть понимание ситуации Вольнов, но логика уже была безнадежна разрушена.
— Это не может быть просто так. Опубликовать мы это не можем, мне это просто никто не даст. Раз. Тираж арестуют — два. Типографию опечатают, меня выкинут. Я думаю, что они это специально подбросили мне, чтобы я клюнул, заглотнул их наживку. А я — не буду! И все! И еще фээсбэшников бдительно вызову, пусть разбираются, как это у нас оказалось. Надо сказать в редакции, чтобы все молчали, если работать хотят.
— Надеюсь, ты еще не позвонил в ФСБ? — настороженно спросил Вольнов, но интонации главным редактором в таком состоянии уже не читались.
— Нет. Но в Кремле такие люди работают! Мирзоян, Смирнов, Хирсанов — такие люди есть, я узнал. Есть! — и главный редактор широко развел руками. — Есть!
— А может, все забыть и к черту!
— Коля, сразу видно, что ты не теми видами спорта занимаешься. Политика — это не биатлон — тут настоящие патроны. Коля — это меня кто-то проверяет. Может, учредители? Может, еще кто? Я не знаю! Ты понимаешь, что они хотят? Они хотят разделить элиту на части, весь компромат сложить в Кремле, в одном большом чемодане, и начать игру с ничейного счета. Снова: ноль — ноль. Ты представляешь, какая может начаться утечка капитала! Да все побегут. Рынки могут обрушиться — это же перспектива полного передела собственности и правил игры! И кто-то через нас организовывает слив… Кто?! Почему через нас?
— Не знаю, — сказал Вольнов, понимая, что ситуация уже не может быть никак исправлена ни его признанием, ни логикой, ни трезвым расчетом, ничем. — Но я бы не суетился. Может быть, это вообще липа?
— Какая липа! — возмутился редактор.
Любые аргументы Вольнова еще больше убеждали, что это заговор, хитроумная комбинация, а он — мишень. Если опубликует — снимут; не опубликует, начнет советоваться — спросят: откуда это у тебя, на кого работаешь? По нескольку раз в разговоре с Вольновым он прокручивал эту, как ему казалось, безвыходную ситуацию.
Вольнов вышел от главного с настоятельной его просьбой заполнить сегодня газету спортивным материалом под завязку и не лезть с советами, потому что в большой игре спортивный журналист ничего не понимает. Вольнов подумал про главного — “это был твой шанс”, дошел до рабочего стола, осматриваясь, достал диск с записью документа, повертел в руках и положил на видное место, теперь такой диск мог быть у любого. Он видел, что через час редактор собрал у себя отдел политики в полном составе, всех замов, ответственного секретаря и долго решал, что делать. Ближе к концу рабочего дня, когда Вольнов сдавал написанные материалы по спорту в номер, в редакцию приехали два человека в отглаженных серо-синих костюмах с простыми незапоминающимися лицами и долго разговаривали с главным и нашедшей флешку Катей Шакроборти.
Вольнов был даже доволен, что все события теперь развиваются без него. Вопрос о том, что делать, был передан в руки судьбы — время работало отдельно от людей и смысла. Он думал, что если залезут на сервер и смогут узнать, откуда пришло письмо, то его вызовут, а нет — так нет, он останется ни при чем. Широкая огласка, которую получил файл, успокаивала: все-таки журналистское сообщество не даст ему пропасть, если вдруг что. Время, будто переданное кому-то в бессрочную аренду, раскручивало эту историю уже самостоятельно, независимо от него. Вольнов хотел позвонить Тулуповой и рассказать о том, что происходит, начал было искать телефон в записной книжке, но сразу не нашел. Надо было заходить на сайт, смотреть переписку, отыскивать его там, но редакция гудела, как разбуженный улей, и ему не хотелось, чтобы его видели блуждающим на сайте знакомств. Он заметил, как главный пошел провожать ребят из Конторы к лифту, как в его фигуре, в сдержанных жестах прочитывался безотчетный страх, читающийся так же легко, как в букваре алфавит. Вольнову стало стыдно за себя, потому что и он, оказывается, два дня назад был прижат и прибит точно таким же страхом. Ему так же хотелось сохранить то, что есть, то, что есть у него сегодня, сохранить свое, а остальное — забыть, вычеркнуть. Он долго не думал — набрал мобильный телефон жены и все.
— Светка, — неожиданно легко и бодро вырвалось у него.
— Здорово, Вольнов.
— Кулакова…
— Что Вольнов?
— Кулакова, ты на лыжах с мужиками ходишь?
— С какими мужиками, Вольнов? — спросила жена, чувствуя в голосе мужа интонации их первой любовной словесной игры. — Каких ты имеешь в виду мужиков, Вольнов?
— Близких, Кулакова, близких, родных, — эта игра в перебрасывания фамилиями могла длиться долго. — Снег выпал. Видела?
— Выпал, Вольнов.
— Если еще день-два, мы сможем пойти на лыжах вдвоем, с тобой. Ребенка — к матери.
— Вольнов, ты у нас снова лыжник!
— Да.
— Я и сегодня пошла бы на лыжах с тобой.
— Кулакова…
— Сто лет Кулакова…
— …
— Что, Вольнов? Что ты там засопел? А?
После этого разговора Николай Вольнов оглянулся по сторонам, задумался, взвесил внутри себя “за” и “против”, зашел на сайт знакомств. Следуя инструкциям и подсказкам провайдера, он быстро удалил свою анкету с сайта, и на одного мужчину, желающего найти здесь женщину, стало меньше. В ближайшую субботу Вольнов с женой, чемпионкой мира и Европы, поехали в Подмосковье кататься на лыжах. Они шли по первому, еще неглубокому, снегу, сначала вдоль старых дачных садовых домиков, потом полем по уже кем-то проложенной лыжне, потом сосновым лесом, и Вольнов все время кричал вдогонку отрывающейся от него жене:
— Кулакова, ты можешь не бежать?! Светка — это не чемпионат! Кулакова — куда ты гонишь?!
36
Только через неделю об утечке секретного документа доложили наверх — до этого вяло проверяли подлинность бумаги. Все подразделения Администрации отказывались признать, что в недрах ведомства разрабатывался такой сценарий раздела политической и экономической власти. Еще дней десять ушло на то, чтобы определиться, кто этим делом будет заниматься и, вообще, надо ли узнавать источник или лучше и проще — забыть. И забыли бы, если бы в начале декабря, когда Москва начала готовиться к Новому году, а в витринах запестрели рекламы распродаж с утомительно радостной улыбкой Деда Мороза, в Лондоне не была почти полностью перепечатана сценарная разработка с указанием фамилий авторов и их впечатляющими номенклатурными биографиями. Материал получился громкий. Не менее громкое обсуждение прокатилось по основным мировым СМИ. Обсуждали и сам проект, и последствия его реализации — дров в костер Хирсанов подбросил вдоволь. “Новый политический проект — власть снова берет КГБ”; “Дело закрывается — новый раздел власти в России”; “Нервные судороги обанкротившегося режима”; “Институализация коррумпированной системы”; “Чистый лист новой российской политики будет писаться кровью”; “С первого апреля приказано не воровать”; “А денежки теперь врозь” — заголовки статей в ведущих газетах и журналах мира были броскими и запоминающимися. Последовало опровержение от МИДа, в том смысле, что эта чья-то разработка, состряпанная в духе холодной войны, специально сделанная, чтобы опорочить демократические завоевания России, которая интенсивно борется с коррупцией во всех эшелонах власти. Хирсанова и его соавторов решено было не увольнять, иначе это только подтверждало бы реальность разработки проекта в стенах Администрации, их негласно отстранили от работы, сменили форму допуска, и возможность попасть на президентский этаж у Хирсанова пропала, кажется, уже навсегда. Он не винил Тулупову ни в чем, потому что был уверен, что документ отловили владельцы сайта или даже сами фээсбэшники, нашли его в Сети и сами перепродали на Запад за большие деньги. Пара часов, что он был в компьютере у библиотекаря, ничего не могла решить, думал он.
Один раз за время служебной проверки его вызвали в первый отдел. С ним уважительно разговаривали, он написал объяснительную записку, что ничего не знает, его имя использовали. Но больше ничего не происходило, время теперь застыло, и могло показаться, что ему теперь снова возвращается прежний размеренный ход. Хирсанов пытался выяснить по доступным каналам, что его ждет, но в одном тесном коридоре Старой площади ему посоветовали “не суетиться, не привлекать к себе внимания, сидеть и ждать — ему все скажут в свое время”.
Хирсанов почти не выходил дома, ухаживал за женой, думал о жизни и, как ни странно, в светлых тонах. В очередном пересказе своего жизненного пути, этот миф он готовил сам для себя, выходило, что он счастливый человек, да, он мог бы добиться большего, но он — добр, морален, открыт для людей, и поэтому не получилось оказаться на самом верху, хотя и то, что он имеет теперь, — немало. Конечно, он уйдет из Администрации, но игра не окончена, у него есть влиятельные друзья, которые, как только прекратится опала, вернутся, его не оставят, наконец, есть накопления, есть связи и знание того, как принимаются решения там. В итоге он пришел к формуле, которая его окончательно успокоила: для политика опала — это позитивное состояние, время накопления энергии и, вообще, кто знает все?
Наверное, так бы и было — скандал постепенно утихал. Службе безопасности не хотелось заниматься бесперспективным делом с информационной утечкой: одна головная боль и никакого интереса — ни звезды, ни денег. Но неожиданно в Италии, на пресс-конференции российского президента, какая-то истеричная журналистка, сразу видно, что феминистка, — Хирсанов это сам видел по SNN, напористо и визгливо спросила: “Как можно иметь дело с Россией, если она насквозь пронизана семейственностью и коррупцией; вы считаете реализуемым недавно опубликованный в западных СМИ план разведения мостов?” Президент дипломатично парировал выпад, что называется, открестился, но после, выходя из зала, буквально прошипел своему помощнику: “Разберитесь с этими пидарами, я не хочу больше слышать ни о каких мостах — никому не должно быть повадно…”.
В тот же день создали оперативную группу из трех человек, полковника и двух молоденьких лейтенантов — обсудили и наметили. А через три часа лейтенант с простой чекистской фамилией Савилов, потому что он представлял династию в третьем поколении и гордился этим, доложил руководителю расследования:
— Товарищ полковник, я уверен, это — Хирсанов. Он периодически заходил на сайт знакомств, искал там женщин, у него там даже была страничка-анкета. Сейчас он ее удалил. Он заходил на сайт с мобильного интернета, который был зарегистрирован на его дочь. Через него ушел документ, он высылал его некой Тулуповой Людмиле Ивановне, заведующей библиотекой в Музыкальном институте. Наверное, хвастался, какой он крутой, все знает. Классический случай. Как в учебнике…
— Надо оторвать ему хер! Этому Хирсанову! — разозлился полковник, его всегда злило, когда мужчины влипали в историю из-за женщин, ему, как настоящему мачо, становилось обидно за весь мужской род. — Хер ему надо оторвать! Баб ему не хватает — на дороге стоят, денег — жалко! Классический случай!
— Да, — гордо подтвердил двадцатипятилетний лейтенант, очень довольный легко одержанной победой.
— Ну, надо посмотреть, кто это такая, Тулупова? Чего она там? Может быть, за ней кто-то стоит …
— Едва ли, — сказал лейтенант Савилов.
— Едва ли — но проверить нужно.
Так фамилия Тулуповой спустя много веков после Иоанна Грозного снова зазвучала в стенах Кремля или совсем рядом с ним. Самому Президенту о Тулуповой, конечно, не докладывали, но наскоро составленная записка главе его аппарата гласила, что “в ходе следственной проверки, проведенной группой под руководством полковника Каширина Г.П., установлено, что сотрудник аналитической службы аппарата Администрации Президента Хирсанов К.Л. через социальную сеть интернет-знакомств передал своей знакомой Тулуповой Л.И. конфиденциальные документы, находящиеся у него в работе. В настоящее время следствием устанавливаются мотивы предательства, дальнейшая цепочка утечки секретной государственной информации и пути ее проникновения к врагу”.
Людмила Тулупова ничего этого не знала, не смотрела новостей SNN и не читала первых полос иностранных газет, она только видела, что на сайте исчезла анкета Вольнова, вместо фотографии появилось ее серое очертание и голубоватая надпись “Пользователь удален. Архив сообщений”. Она хотела нажать на “архив”, но не решилась перечитывать пустую переписку, приведшую ее в никуда. Чтобы больше никогда не соблазняться воспоминаниями, она отметила галочкой его строку и безвозвратно удалила Вольнова из списка тех, с кем общалась на сайте. Все — его больше не было, Вольнов стал ее врагом, оскорбительно скрывшимся без объяснений. С ним покончено — обидная точка, впрочем, способная превратиться в многоточие. Между мужчиной и женщиной знаки меняются, плюсы и минусы, точки и запятые, ничего окончательного не существует.
Через несколько дней, так же молча, исчез и Хирсанов.
У Людмилы наворачивались слезы, которые превращались в идеальную чистоту в ее квартире, в самых ее дальних уголках. Сережа и Клара считали, что мать так капитально убирается специально к Новому году, и постоянно останавливали ее рвение к абсолютной чистоте и порядку.
— Вы мне лучше помогите, а не останавливайте, — говорила она, непрерывно продолжая работу по дому.
Аркадий Раппопорт несколько раз предлагал ей встретиться, но она, ссылаясь на генеральную уборку, которую за нее никто не сделает, отказывалась. И все же один раз согласилась пойти с ним в кино.
Известный фильм известного режиссера не произвел должного впечатления, хотя несколько сцен ее тронули, но спецэффекты она не переносила органически, ей хотелось простого, старого кино, теплоты, любви, привязанности, незамысловатой истории и радостного финала. Хотелось тех слез, с которыми она выходила из Дворца культуры с колоннами, в детстве, девочкой, в Червонопартизанске. Но где их взять — и те слезы, и то кино? Она рассказала Аркадию, как раньше весь их городок выходил зареванный из зала после индийских фильмов, рассказала, что шахтеры, огромные сильные мужики, плакали, как дети. Раппопорт не подхватил ее ностальгическую волну. Он красноречиво набросился на конъюнктурного режиссера, переигрывающих актеров и лживый сценарий. А она думала, что он очень умный, этот еврей Раппопорт, очень умный, так сравнивает американское и французское кино, во всем разбирается, и ему с ней будет скучно, если бы она, так бы вдруг получилось, стала с ним жить. И потом он никого не любит. И она ему так и сказала:
— Аркадий, ну почему вы никого не любите? Они же старались, делали кино!
Она знала, что говорит глупость, но именно так ей хотелось сказать, именно ему, именно сейчас, самодовольному, занудному еврею, всезнайке.
А Раппопорт ей сказал:
— Я вас люблю. Почему никого? Тебя.
Тулупова повернулась так, чтобы он не видел ее засверкавших голубых глаз, которые будто на секунду ослепило косое закатное солнце, и они радостно прищурились, но Раппопорт это заметил и, дождавшись, когда она, как годовалый ребенок кашку, разжует его признание, сказал:
— Мил, ты помнишь, что мы вместе встречаем Новый год?
Тулупова кивнула:
— Был такой разговор.
— Мама приглашает тебя к нам, чтобы мы могли познакомиться, ну не только на Новый год, ну, в общем, до того, она тоже хотела бы знать, с кем она будет на Новый год, это же такой праздник, понимаешь… Это будет — чай.
— Мне что-то испечь? — спросила Тулупова.
— Нет-нет, она все сделает сама.
— Когда? — спросила Тулупова.
— Ну, времени уже не осталось — на этой неделе.
Времени действительно оставалось мало. Лейтенант с фамилией, которую легко произнести, но трудно запомнить, — Савилов приехал в Музыкальный институт им. Ипполитова-Иванова с тем, чтобы выяснить, что собой представляет Тулупова Л.И. и не находится ли она в преступной связи с Хирсановым К.Л. Он мог бы позвонить в отдел кадров, навести справки, мог вызвать Тулупову для дачи показаний, но скоро был Новый год и у Савилова на него были свои планы.
Их всегда было три. У него всегда все было по три: три решения, три задачи, три версии…
Первое — начальству приятно было доложить, что он был на месте, видел, встречался, узнал, это называлось “быть в поле”. Второе — ему нравилась музыка, он играл на гитаре, пел туристические песни и искал себе необычную девушку, певицу или пианистку или актрису. Она обязательно должна быть связана с искусством — тут, в институте, он мог случайно такую встретить. У всех больших чекистов, считал он, жены были из мира искусства, и это было не случайно. Третье, почти главное, — рядом с институтом находился известный торговый центр. Получалось, в рабочее время можно зайти приглядеть подарки для отца, полковника ФСБ в отставке, для матери, работавшей в санэпидемстанции, и для младшей сестры, выпускницы школы. Они дожидались в Новокузнецке, когда лейтенанта Савилова повысят, продвинут, дадут жилье, а они, продав старую сталинскую квартиру, полученную дедом, основоположником чекистской династии, еще в 1948 году, переберутся в Москву вслед за удачливым сыном. Новый год он должен был ехать встречать к ним. А дальше опять было три варианта: один, с девушкой или с другом.
Савилов на входе показал охраннику Олегу свою впечатляющую корочку и спросил, на каких этажах находятся ректор и библиотека.
Охранник назвал этажи, показал, как пройти, и добавил тихо, почти про себя, но так, чтобы лейтенант услышал:
— …понятно, знаю, кто вам нужен, зачем пришли…
Савилов остановился и, взглянув на охранника попристальней, уточнил:
— И зачем же я пришел?
— По поводу этой старой бляди, библиотекарши Тулуповой.
— Ты считаешь, что ФСБ интересуется блядьми? — отсек Савилов и пошел по указанному маршруту, подумав, что версия о том, что Тулупова агент иностранной разведки, отпадает прямо у дверей института, она просто…
Может быть, впервые за всю жизнь Людмилы Ивановны Тулуповой такое короткое и емкое определение, данное внутри, что называется, трудового коллектива, имело исключительно положительное значение. Версия номер раз, что она шпионка иностранного государства, отпадала.
“Пусть не врет — а зачем ему тогда библиотека?” — вдогонку рассудил про себя Олег.
Лейтенант зашел в библиотеку, когда за стойкой сидела флейтистка Маша, которая ему сразу понравилась, особенно ее пухлые, чувственные губы.
— Это — понятно, библиотека… А где дирижерское отделение? — спросил Савилов.
— Дальше по коридору, — ответила Маша. — Слева.
— А вы кто?
— Я?
— Вы тут работаете?
— Я флейтистка.
— Клево! А вы вот так вот можете, дома… вот на флейте поиграть?
— Моцарта, — гордо сказала Маша.
— Моцарта на флейте?!
— Да. А что тут такого? “Волшебная флейта”.
А это ваши — брат и сестра? Они слушают? — спросил Савилов, показывая на цветную фотографию, которая стояла на столе рядом с компьютерным монитором.
— Нет, это дети нашей заведующей, Сережа и Клара. А вот и…
В этот момент в библиотеку зашла Тулупова, которая вернулась из бухгалтерии, где оформляла новые поступления.
— Что надо молодому человеку в верхней одежде? — сурово спросила она поверх зарождавшихся здесь отношений…
— Ничего, — ответила за Савилова Маша. — Дирижерское отделение человек ищет…
— Сатарова Роза Ахматовна, завкафедрой, — дальше по коридору.
Савилов решил на всякий случай не произносить слов, чтобы Тулупова не запомнила его голос, он поднял руки кверху, мол, сдаюсь, и вышел.
Идти к ректору и выяснять что-либо еще показалось ему уже бессмысленным. Он ее видел, психологический портрет был составлен, детей ее он рассмотрел на фотографии, имена запомнил, лет им около двадцати, все было и так ясно. Уходя из института, он рекомендовал охраннику никому не говорить о том, что он здесь был.
Олег кивнул и подумал, вот что бывает с теми, кто брезгует народом, русским мужиком: не отвечала Людмила Ивановна на его благорасположенность к ней, культурная очень, и вот теперь пускай ее органами другие органы занимаются…
На другой день Савилов доложил полковнику Каширину все, что узнал про Тулупову в институте и у шофера закрепленного за Хирсановым автомобиля.
— Водитель говорит, что несколько раз привозил цветы от Хирсанова для Тулуповой. Возил их однажды в закрытый ресторан на Никитской. И там оставил.
— Ну, — торопил его доклад Каширин. — Какие выводы у тебя, сынок?
Савилову очень не понравилось это обращение, оно даже пугало, с какой стати он так вдруг, “какой я ему сынок”…
— Ну, и все собственно. Жена у Хирсанова болеет — он искал ей замену на сайте знакомств. Она там еще встречалась с другими.
— Ну!
“Что он от меня хочет?” — подумал Савилов.
— Тулупова ни при чем, — подытожил лейтенант и добавил: — Разговаривал с официантом, который их обслуживал, расплачивался он карточкой члена клуба. Говорит, счет был большой, больше тысячи долларов. Он слышал, что женщина из Червонопартизанска, что на Украине, как и этот официант, Сковородников фамилия. Он ее знает. Хирсанов предлагал ему работу, дал визитку, но обманул. Парень голодный, на все готов, хотел к нам…
— Ну и используй его, если на все готов… — сказал Каширин.
— А зачем он нам? — спросил Савилов, понимая, что полковник уже знает больше, чем он.
— Может сгодиться. Тут так получается, — Каширин подбирал слова помягче. — Ясно, что документ ушел от него, от этого хер-Хирсанова. Это и компьютерщики еще раз проверили. Все сходится. В газету он попал, наверное, через Тулупову или еще как… Неважно. Он сука — предатель. Но дело на него заводить нельзя, потому что мы тогда должны объяснить, как такие документы готовятся. И где. Он может, защищаясь, говорить, что готовил их, чтобы придать материалы, так сказать, суду общественности. И его в лучшем случае ждет 129-я — за клевету. Понятно?
— Да. Понятно.
— Понятно тебе, сынок. Все тебе понятно! Сука он, Хирсанов! Сука и блядь настоящая! — прокричал Каширин, заставляя себя обозлиться больше, чем на самом деле был зол. — Сука! Ты понял, кто он? Сука — он с какого стола ел всю жизнь? У него все — все было! В общем, его решили вывести из игры…
— Как… — догадывался, но все еще не верил Савилов.
— Так. На хер это Хирсанова! Его убрать! Как предателя. Без всяких. И тебе, сынок, надо это сделать. Это боевое крещение твое будет. Без соплей, по-тихому. Сегодня он придет на работу, у него на входном контроле отнимут пропуск. Он засуетится, а ты бери машину и что тебе надо в техотделе, этого парня, голодного, бери — пусть поест. И решай проблему без шума лишнего. С предателями надо… — и полковник Каширин сделал несколько движений руками, которые ясно показывали, что надо делать с предателями. — Если нужен совет, сынок, обращайся. Подскажу. Задание понятно?
— Да.
— Что за “да”?! — прокричал Каширин.
— Так точно! — поправился Савилов.
37
Раппопорт и Тулупова подошли к серому, угрюмому девятиэтажному дому. Около входа в арку Аркадий показал на четыре зашпаклеванные дырки на фасаде.
— Здесь была мемориальная доска моего отца. Барельеф и слова — тут жил академик Моисей Григорьевич Раппопорт, выдающийся физик, один из авторов создания атомной бомбы, ну и так далее. И годы жизни. Мы ее сняли, потому что каждый год, иногда несколько раз, ее обливали краской, писали гадости. Нам всегда надо было звонить в мэрию, выяснять, кто это должен очищать, писать заявление и просить, чтобы они это сделали быстрее. Делали всегда долго и плохо. И слово “жид” можно было прочитать все равно. В общем, мы попросили, чтобы ее сняли. Совсем. Вот остались дырки от крепления болтов. Достопримечательность.
— Аркадий, это очень больно?
— Нет. Не так, как кажется. Но больно. Конечно. Меня совсем не трогает антисемитизм, но он — отец… — Аркадий пожал плечами. — И для страны старался.
Они вошли в темный подъезд. Сонная старуха консьержка, как сова в клетке, медленно приподняла один глаз — на второй у нее не было сил — и, увидев знакомую канареечную фигуру Раппопорта, снова его закрыла. Также медленно, только с оглушительным грохотом захлопнулась серая, стальная, с многократно закрашенной сеткой, дверь лифта. Они стали подниматься в полутемной кабине на этаж.
“Кажется, на седьмой этаж, — подумала Тулупова, — хотя какая мне разница, где он живет, надо ли мне это запоминать, зачем?”
— Лифт все хотят поменять на современный, — произнес Аркадий, как бы извиняясь за звуки, которые на каждом этаже издавала лифтовая машина. — И никак.
Людмила не хотела идти знакомиться, и вообще, Новый год никак не виделся праздником, никак — просто обещала, не могла отказать. Теперь ее вводили в дом, где, как в фибровом чемодане, в дальнем углу антресоли, хранилась чужая, прошлая жизнь неизвестной семьи. Любопытства не было — был только страх. Дверь сорок пятой квартиры, перед которой они остановились, — Аркадий искал ключи в карманах — была единственной обычной, деревянной, филенчатой дверью на лестничной площадке. В перестроечные времена все поменяли замки и двери, готовясь защищать от всего и всех бурно наживаемое богатство, а тут, на входной двери, кривовато висел старый советский почтовый ящик.
Аркадий стоял с ключами, собираясь что-то еще сказать, и Людмила, уже привыкшая к нему, поняла — ему надо помочь.
— Что? Что Аркадий? Что мне надо знать? Снять туфли — надеть тапочки…
— Нет. Я сказал маме… В общем, я сказал ей, что ты меня любишь…
— Ясно: я должна соответствовать.
— …сильно. Иначе она не понимает, почему мы должны вместе справлять Новый год.
— Еще и сильно! Это сложно, но я попробую.
Тулупова вдруг вспомнила, глядя на почтовый ящик, как с жадностью вынимала из точно такого же долгожданные письма, когда девочкой в Червонопартизанске переписывалась со всей страной. Тогда была школьная мода, писать ученику такого-то класса и дальше указывать номер в учительском журнале по списку: “здравствуй, незнакомый друг…”. Звонко звучало каждое слово в строке. “Незнакомый” — значит, таинственный, а потом почти сразу любимый. Она вспомнила, как долго думала, ставить ли восклицательный знак после слова “друг” или это слишком чувственно и мальчик из далекой Москвы, Ленинграда или Киева быстро распознает ее пылкую натуру.
— Ты переписывался в школе с девочками из других городов? — спросила Тулупова.
— Кажется. Нас, кажется, заставляли. В седьмом или восьмом классе.
— Письма и газеты сюда приносят?
— Нет, — ответил Аркадий, не понимая, почему сейчас она его об этом спрашивает. — Наш почтовый ящик внизу, просто мама хочет, чтобы все оставалось, как было.
— Раппопорт, нагнись, я тебя поцелую.
Аркадий нагнулся, Тулупова его поцеловала в щеку, сказав:
— Это была репетиция. Надо же привыкать. С наступающим Новым годом!
— И я тебя очень прошу — никакого сайта, мы познакомились в кино. Случайно. Ей так понятней, но она деликатная — об этом не спросит.
Аркадий открыл дверь и крикнул в глубь темного коридора:
— Ма! Мы пришли.
— Да, иду, — звонко ответил неожиданно молодой женский голос, и откуда-то сбоку вышла аккуратная, прибранная, с подведенными тушью глазами женщина.
— Это моя мама, Анна Шоломовна, — представил невысокую бойкую старушку сын.
— Можно Шломовна, так проще. Можно Соломоновна, это все равно. Евреи не носятся со своими именами, как с писаной торбой. Беня — Борис. Хава — Ева.
Сара — Соня, — на одном дыхании выпалила она. — Что с того? Лишь бы вам было удобно. Нас и так узнают. А там, на небесах, нас встретят не по именам…
— Мила, — представилась Тулупова и почувствовала себя маленькой девочкой, которая только сейчас научилась бойко произносить свое имя.
— Мила, значит, Мила, — сказала мать Аркадия. — Хорошее имя.
Она вдруг подумала, что у нее никогда в жизни не было такого ритуала — знакомство с родителями. Свекровь ворвалась в их дом в Червонопартизанске — теперь она даже не могла четко вспомнить, как это было. Стобур просто сказал: “вот” и рукой указал матери на нее. Она постояла минуту, как отлитый в каком-то неведомом крепком, молодом материале предмет, и они ушли, оставив родителей договариваться о свадьбе и деньгах.
Аркадий провел Людмилу по трехкомнатной квартире, в которой не было ни одной новой вещи, кроме монитора и компьютера на массивном столе с зеленым сукном. Даже холодильник был старый, с округлыми формами. Помпезная люстра под потолком, диван с мягкой спинкой, полочкой наверху и откидывающимися валиками, красивые широкие стулья, круглый стол под цветной скатертью с бахромой, часы с маятником, высокий буфет в большой комнате — все было пятидесятых-шестидесятых годов и слегка облезло и потерлось.
Свое впечатление Тулупова донесла просто, заодно попробовав для произношения имя и отчество:
— У вас очень необычно, Анна Шломовна.
Произносилось легко.
К чаю все было готово. Варенье, обжаренные хлебцы, сливочное масло, коробка с конфетами, где не хватало двух штук, и тонкие чашки с блюдцами, их мелкий рисунок инстинктивно хотелось рассмотреть, но почему-то сделать это Тулуповой было неудобно, она сдержалась.
— Вы посмотрите, Мила, какой рисунок у этих чашек! Это настоящие китайские чашки, их подарили Моисею, когда его выбрали в Академию. Где они их достали — я не знаю, наверное, это был грабеж, потому что так их никто не отдал бы.
— Они их купили в антикварном магазине, на Октябрьской, — холодно вставил Аркадий.
— В комиссионном, — поправила мать.
— В комиссионном, — согласился Аркадий.
И Тулупова почувствовала, как им хорошо вдвоем вот так незлобно спорить вечерами о пустяках, хотя было ясно, они обо всем уже переговорили. Ей тут же захотелось как-то в этом поучаствовать, и она спросила:
— А где это?
— Там его уже нет, — ответил Аркадий.
— А что там? — задала вопрос мама.
— Обувной.
— Сегодня обувных столько, будто все стали сороконожки… — сказала Анна Шломовна.
Возникла пауза, и потом мать спросила:
— Мила, вы не еврейка?
— Нет.
— Совсем “нет” или немножко есть? — с некоторой надеждой переспросила она.
— Совсем нет.
— А похожи. Я скажу вам крамольную мысль — все хорошие русские люди похожи на евреев.
— Русские думают наоборот: все хорошие евреи похожи на русских, — переиначил крамольную мысль Раппопорт.
— Не знаю. Моя фамилия Тулупова. В детстве я думала, что я потомок князей Тулуповых, которых Иван Грозный убил. Из Украины я, из шахтерской семьи. Отец шахтер.
— Стахановец, — мама иногда отказывалась думать и превращалась в частотный словарь, показывающий наиболее частые сочетания слов.
— Почему обязательно стахановец? — сказал Аркадий, который не любил эту ее бессмысленную манеру.
— А кто? — спросила мать. — Ударник коммунистического труда?
— Да. Он был ударником коммунистического труда, — сказала Тулупова.
— Вот видишь, — сказала Анна Шломовна сыну, как будто не глядя стреляла и попала в цель.
— О чем мы говорим? — сказал Аркадий. — Я не понимаю.
— Мы знакомимся, — сказала старушка. — А как мы должны знакомиться?
— Никак, — сказал Аркадий.
— Мила, что у нас будет на столе на Новый год — что вы любите, вы придете с детьми?
— Мои дети уже взрослые, их не возьмешь с собой, мы вместе уже Новый год не встречаем.
— Но вы их пригласите, а то они обидятся.
— Обязательно, — сказала Тулупова.
Ей было странно, что разговор складывается так легко. Анна Раппопорт вспомнила старый анекдот, когда из деревни в Москву приезжала родственница, а потом своим деревенским рассказывает: “…они там в Москве живут очень ужасно, даже сыр с плесенью едят”, и заговорили о еде. О том, кто что любит. Анна Шломовна интересовалась, что предпочитают Людмилины дети, вспоминала, как растила малоежку Аркадия, что любил и не любил привередливый, державшийся всю свою жизнь одного нехитрого меню муж Моисей. Она сказала, что готовила его блюда с закрытыми глазами все тридцать пять лет их совместной жизни и все новое он начисто отвергал.
— Это все надо знать! Женщины, прожившие с одним мужчиной всю жизнь,
как я, — заключенные, получившие пожизненный срок и приспособившиеся к лагерным условиям. Раньше про нас, верных жен, сочиняли романы, а теперь никто и говорить не станет. Кому интересно, что любил мой Моисей на завтрак?! Мила, вы сколько лет прожили со своим мужем?
— Мама! — пытался остановить Аркадий.
— А что?! Не говорите, не надо, если военная тайна…
— Два года, — сказала Тулупова.
— Это было, наверное, короткое счастье?
— Нет. У меня не было этого счастья знать, что любит мой муж на завтрак, Анна Шломовна.
Вдруг захотелось сказать прямо, как чувствовала и как думала, когда терла, мыла, стирала у себя в маленькой квартирке:
— Мое счастье — только дети. Дети и все.
— Что ж, это грустно, Мила, — ответила старушка. — Но будем считать, что у вас еще все впереди, — и сразу подвела черту под всеми разговорами о новогоднем столе: — Главное, чтобы у нас была ель. Живая!
— Да, обязательно живая! Как всегда, каждый год, — подхватил Аркадий. — Это такой запах в доме!
Вскоре Анна Шломовна Раппопорт засобиралась, оделась в легкую светлую дубленку, надела цветастый платок, а поверх него аккуратный норковый берет и вышла, оставив Людмилу с сыном наедине.
— Я приду через час-полтора. Не прощаюсь. Мне в аптеку надо — Аркадий стесняется покупать лекарства по моим льготным рецептам…
Хлопнула входная дверь, два раза повернулся ключ в замке.
Аркадий тут же, словно подкошенный внезапным сном ребенок, повалился на Людмилу Тулупову — не произнося слов, не вздыхая, боясь шевельнуть руками. Его тело, большое и несуразное, почти как у любого мужчины за сорок, падало в сидящую на диване женщину, точно специально с наклоном подпиленная сосна. Оно сваливалось на колени, требуя тепла, ласки, ответа, но траектория была выбрана неверно, и он падал весь, сразу, как храм Христа Спасителя при большевистском взрыве. У Аркадия Раппопорта, даже не у него, а у его тела, было одно желание — пролезть в нее, переодеться в ее кожу и уснуть, согретым ее кровью, дыханием и женским, жарким теплом.
— Аркадий, ты так пристаешь?
Все его тело зашевелилось в глубоком “да”.
Такого Тулупова не испытывала никогда. Свободный еврейский ум был совсем неопытным мальчиком. Она развернула его на себя, повернула голову, словно у пластмассовой куклы, и положила на свою грудь.
— Полежи, мой любимый, нежный, успокойся. Лежи.
Аркадий замер.
Людмила медленно гладила его седеющие волосы и смотрела на потолок с лепниной, на старинную люстру, на круглый стол со скатертью, на обои и вообще на всю почти нетронутую современным предметом академическую обстановку и думала о том, что ее зовут жить в музей, под той самой мраморной плитой, которую сняли с фасада и занесли в дом. Нечто прямоугольное, завернутое в тряпку и перевязанное толстой веревкой, она видела прислоненным сбоку при входе. Ей нравился этот музей неизвестного ей человека, ученого и доброго семьянина. Похоже на библиотеку, даже запахи схожи, но жить здесь было и заманчиво и невозможно. Она чувствовала, что теперешнего главного жителя этого дома, безмолвно возлежащего у нее на груди, и его замечательную еврейскую маму надо будет полюбить по-настоящему, без подделок, как она, наверное, еще никогда не любила и, наверное, уже не сможет. Она стала думать о том, почему не любят евреев, да, они высокомерные, у них в заднем кармане на все свое мнение, но они такие лапочки, такие дети…
Аркадий осмелел и оттаял на ее груди, потянулся расстегнуть застежку на спине, но Тулупова, поцеловав его несколько раз в макушку, а в его лице весь еврейский народ, сказала:
— Пусть это будет в Новом году, Аркаша. Пусть все новое начнется с Нового
года — я еще не готова.
38
У Хирсанова отобрали пропуск на первой проходной, при входе в комплекс зданий Администрации Президента. На все вопросы офицер службы охраны через стекло показал подписанное кем-то распоряжение с печатью. Хирсанов бросился было звонить, но вдруг понял, что это — конец. Ничего изменить нельзя. Он поехал домой и три дня лежал и ждал, что за ним придут. Он ел, спал, читал, и всякий раз ему казалось, что этот кефир утром он ест в последний раз. И кусок обжаренного с луком мяса имеет точно такой же последний вкус, потом кровать, ее удивительная горизонтальность, чистые простыни, кофе — все имело свое определение и вкус расставания. Жена нудно спрашивала из своей спальни, как кукушка в часах, с заданной периодичностью:
— Что ты все дома? Тебя что — выгнали?
Когда четвертым днем за ним не пришли, голова заработала иначе. Он рассмотрел из окон квартиры весь двор, машины и людей, и не нашел слежки. Обошел дом и купил в ближайшем магазинчике хлеб, молоко и десяток яиц. Нес пакет и думал: вот набор пенсионера — финал жизни. К вечеру Хирсанов спустился в гараж и подогнал свой джип к подъезду. Он решил, что его могли уволить без объяснений, — он свободен. В голове нашлись аргументы в том смысле, что арестовывать и судить его нельзя, что он нужен, что он много знает, более того, знает то, что не знает никто. Да, его ждет унизительная опала на некоторое время, но потом начнутся выборы и он может пригодиться. В памяти всплывали фамилии знакомых ему людей, которые попадали в немилость, а потом глядишь — снова на этаже, с табличкой на двери. Затем пришла мысль о том, что он никому не нужен до Нового года — посмотрел на календарь — уже двадцать пятое, почти ничего не осталось. Самолеты на горные курорты в Швейцарию и Францию стояли под парами — кто его вспомнит в мертвый сезон, когда никто уже не работает?
Савилов тоже смотрел на календарь, но иначе — до Нового года хотелось завершить эту работу и уехать на неделю к родителям в Новокузнецк. В Москве решили ничего не предпринимать: тут пресса, люди, любое происшествие скрыть трудно — ждали выгодного момента и смотрели, как в окнах домов постепенно вечерами зажигаются лампочки на украшенных елях. Оперативная машина, грузо-пассажирский Volkswagen, менялась два раза в сутки, а иногда Савилов приезжал на своем старом “Форде”, который мечтал сменить, и ждал в соседнем квартале. Когда Хирсанов выходил из магазина, Савилов специально проехал мимо, навстречу, пытаясь разглядеть лицо и прочитать его психологическое состояние. Проехал — но ничего не понял.
На хирсановскую машину поставили маячок, еще когда она стояла в гараже. Все делалось правильно, как положено, но не хотелось ждать, мерзнуть под крепчающим морозцем. Один день в оперативной машине просидел Сковородников, для того, чтобы привыкал и приглядывался.
— Лейтенант, мы тут что, будем Новый год справлять? — на четвертые сутки спросил Савилова водитель оперативки. — Это не я спрашиваю — это жена.
— У тебя есть предложения? — ответил Савилов и добавил: — Попробуем что-нибудь сделать.
Он поехал в контору, нашел в деле распечатку последних звонков Хирсанова, среди них — один межгород. По коду выходило, что это граница Горьковской и Владимирской областей, поселок Урицкого, владелец телефона — некто Анатолий Вальтерович Ниханс, предприниматель. Савилову очень хотелось успеть к родителям, к семейному столу, и в голове начинали рождаться комбинации, суть которых состояла в том, чтобы организовать приглашение приехать на праздники в поселок Урицкого, к этому Нихансу. Он не знал точно, какие между ними отношения и не насторожит ли такое приглашение Хирсанова, но захватывать его и везти куда-то он рассматривал как самый крайний вариант. Ничего путного на ум не приходило. Он позвонил в оперативную машину — новостей не было: из дома не выходил, никому не звонил и ему — никто. Савилов набрал номер библиотеки, где работала Тулупова. Трубку взяла Маша, он ее сразу узнал.
— А где ваша строгая начальница? — игриво спросил Савилов.
— Кто говорит?
— Говорит советское информбюро. Работают все радиостанции Советского Союза…
— Кто это?
— Никто. Маша, ты одна?
— Кто говорит? — возмущалась Маша, но не могла бросить трубку из-за женского любопытства и еще оттого, что она догадывалась, кто это звонил. — Кто?
— Это — я. Ваш незнакомый друг.
— Кто?
Савилов еще чуть потянул время и напомнил Маше о своем посещении и о том, что она ему понравилась и вот он звонит.
— Кстати, Маш, вы не знаете, где находится поселок Урицкого?
— Далеко. Моя завбиблиотекой недавно туда ездила, говорила, что это часов пять на электричке или меньше, я ее сейчас спрошу…
— Не надо, — остановил ее Савилов. — Если пять или меньше, я туда не поеду точно, в такую даль на Новый год. Буду искать другие варианты. А вы где справляете, Маш?
— Еще не знаю, — сказала Маша, хотя обещала справлять Новый год со своим молодым человеком, который ей все еще нравился, но уже не очень.
— Я все понял, — многообещающе сказал Савилов и распрощался.
Повесив трубку, он подвел черту вслух:
— Дуракам везет. Значит, недавно он там был с библиотекаршей.
Савилов спустился в столовую на нулевой этаж, заказал себе порцию борща со сметаной, два вторых — мясное и рыбное, клюквенный морс, чай, а на салфетке за едой набросал SMS, как бы от Ниханса. Задача была проста: написать текст, который, с одной стороны, привлекал бы, но, с другой, там не должно быть ничего, что могло бы насторожить, например, обращений на “ты”, на “вы”, потому что неизвестно, как они общались между собой, должен угадываться стиль человека… После обеда Савилов отдал отпечатанный на принтере текст в отдел компьютерной обработки, с тем чтобы они отправили SMS как бы с телефона Ниханса, и у Хирсанова на мобильном телефоне источник определился как положено.
Через час Кирилл Леонардович Хирсанов прочитал сообщение, которое, как он решил, было в типично восторженном духе Толи Ниханса: “У нас пошла такая охота по первому снежку! Погода прелесть. Надо не только работать, но отдыхать. Встречу на высшем уровне. Жду в любой день, чем раньше, тем лучше. С наступающим! Если я вне зоны — значит, на охоте. Жду”.
Хирсанов нажал на номер контакта в телефонной книге своего мобильника. Подождал и получил ответ: “Телефон находится вне зоны действия сети”.
“На охоте”, — подумал Хирсанов.
На самом деле на охоте был он сам, причем не в роли охотника.
Тулуповой на работу позвонила Клара и сказала, что хочет на праздники
уехать — с двадцать девятого декабря по третье января — в подмосковный дом отдыха.
— И с кем же ты хочешь уехать? — обреченно спросила Людмила Тулупова.
— Ма, ну какая разница. С кем, с кем — с людьми…
— Я знаю этих людей?
— Ма!
Людмила знала, что этот разговор обязательно должен состояться, но теперь он был почему-то очень болезненный, болезненный как никогда.
— А Сережка?
— Сережка тоже уезжает — я знаю, со своей этой, училкой, они тоже куда-то намылились.
— А между прочим, нас всех приглашают на Новый год в гости, в хорошую семью. Там уже купили настоящую живую елку, до потолка, — мне уже позвонили.
— И?
— Что “и”?
— Я должна водить хоровод под этой елкой? С неизвестными мне людьми?
— Ничего ты не должна! — еле сдерживая себя, сказала Тулупова и бросила трубку.
Ей вдруг так стало страшно предстоящего Нового года, мучительного одиночества в чужом доме, и самое страшное — изображать любовь, захотелось немедленно броситься к телевизору и смотреть всю их новогоднюю глупость, все их тупые шутки и чокаться, чокаться шампанским с экраном до одурения.
“Как быстро подкрадывается этот Новый год, как быстро!” — подумала она.
Утром пятого дня жена Кирилла Хирсанова вышла из спальни в красном широком пеньюаре с оборками и тонкой вышивкой по краям. Она зашла в ванную комнату и долго плескалась под душем, слушая музыку по радио. Хирсанов вышел из своей комнаты, заметил через неприкрытую дверь силуэт жены, услышал неожиданно бодрые звуки, которыми сопровождалось купание, и понял, что его вечно больная жена вдруг ожила и имеет определенные намерения. Он забыл, когда они занимались этим, сколько прошло лет. Высчитывать, было это в прошлом веке или все же в этом, ему не хотелось.
Он выглянул в окно: легкий снежок, солнышко, некрепкое в своем свете. Машину за ночь слегка припорошило.
Кофе был готов. Он сделал бутерброд с сыром и стал жевать быстрее, когда прекратила литься вода, но успеть доесть до встречи с женой не получилось.
— Почему ты меня не подождал? — спросила она, заходя на кухню. — Мы могли бы вместе позавтракать.
— Я тороплюсь, мне сегодня надо, — ответил Хирсанов, понимая, что теперь ему ничего не остается, как ехать к Нихансу на границу двух штатов.
— “Хер” садится в машину. Куда едет, не знаем — никому пока не звонил, — передали из оперативной машины лейтенанту Савилову. — Что делать? Мы — за ним?
— Да-да, конечно, — распорядился по рации Савилов. — Докладывайте о маршруте, я к вам присоединюсь.
Савилов набрал номер мобильного телефона Сковородникова:
— Ну, Сковорода, давай блины жарить! Я тебя подхвачу у метро, ты снимаешь квартирку на Рязанке? Все сходится — крюков делать не надо. О’кей. Мой “Форд” ты видел. Жди.
Хирсанов сел в джип, долго прогревал мотор, хотя этого не требовалось, но ему почему-то хотелось, чтобы в машине, как дома, было тепло, потом аккуратно, медленно, как катафалк, выезжал из двора на широкий проспект и почти сразу остановился у придорожного магазина “Цветы”. Зашел в стеклянный павильон, стал выбирать. Как-то по-новому посмотрел на отборные розы, хризантемы, лилии, герберы и на ценники под ними — все не нравилось, все не то. Продавщица с украинским говорком предложила помощь, но он отказался.
Он подумал — а вдруг Тулупова не согласится с ним поехать и он будет с этим веником как дурак. И вообще, эта отутюженная селекционная цветочная красота противоречила всему, что он чувствовал сейчас. На самом деле — дарить ничего не хотелось. Пусто и жалко себя. Он подумал, что такого Нового года у него, наверное, еще не было.
— Ничего не нравится? — спросила продавщица.
— Ничего.
Хирсанов вышел из магазинчика, снова сел в машину и почти без пробок доехал до Музыкального института. Набрал номер.
— Привет, — сказал он. — Привет, Мил, это — я.
— Да, Кирилл, я узнала, — ответила Тулупова, она только что примирила себя с тем, что на длинные праздники останется одна, а сам Новый год, с тридцать первого на первое, будет встречать у Аркадия. А дальше все было непонятно. Ей это все не нравилось, как будто кто-то стоял рядом и останавливал, шептал что-то невнятное на ухо, ни во что не верил, на все отвечал ухмылкой, сомневался в каждом шаге — ничего из всех ее планов не выйдет. Вот и Хирсанов появился вдруг.
— Посмотри в окно, — сказал Хирсанов.
— Зачем?
— Посмотри.
Тулупова подошла к окну и увидела знакомую машину Хирсанова и его рядом с ней.
— Вижу.
— Отключай ему связь! Срочно! — распорядился Савилов, понимая, зачем объект, то есть Хирсанов, приехал к институту.
Связь прервали.
Хирсанов несколько раз перенабрал номер, а затем стал жестикулировать, показывая Людмиле Тулуповой, чтобы она спустилась вниз — раз телефон не работает.
Если бы Савилов истерично не оборвал связь, она легко бы отказалась — по телефону это всегда проще; если бы Хирсанов позвонил чуть раньше из цветочного магазина или подъехал, как победитель, с букетом лживых торжественных роз, или бы позвонил еще до звонка дочери Клары — настроение у нее было бы другое; если бы жена Кирилла Хирсанова не надела утром красный пеньюар, не пошла бы в душ, а продолжала бы привычно лежать в кровати, подсвеченная работающим телевизором, — Кирилл собирался бы еще полдня, да, может, и не собрался бы никуда ехать; если бы Аркадий не купил ель, а попросил бы Людмилу Тулупову, как и мечтал, поехать с ним вечером после работы и выбирать их первую елку вместе; если бы Шапиро приезжала из Германии не в январе, а раньше; если бы Тулупову вызвали в бухгалтерию или к ректору с годовым финансовым отчетом по закупкам библиотечных фондов; если бы флейтистка Маша, если бы… “Если бы” — какое замысловатое количество и качество этих “если бы” могло бы выстроиться в нужный, счастливый для Людмилы Ивановны Тулуповой ряд и развернуть ее — “если бы”. Но она, надев дутое легкое пальто с пристегивающимся воротником из крашенного под леопарда кролика, спустилась вниз, как школьница, пробежала по морозцу к машине, села на переднее сиденье рядом с Хирсановым, и он сказал, как-то особенно проникновенно, не пошло, как довольно часто у него выходило, — “если бы”, но он сказал именно так:
— Перед Новым годом такое бывает — связь… рвется. Но не между нами, Мил? Между нами ничего не рвется…
— Нет, — сказала Тулупова. — Между нами ничего не рвется. Ничего особенного и не было, поэтому и… Да, Кирилл?
— Неужели ты все еще обижаешься — не обижайся, — ответил он и добавил: — Меня с работы выгнали, подчистую. Уволили.
— Да?! Ну, не расстраивайся, тебя везде возьмут — ты такой умный.
Опять библиотекарь выдала ему книжку и перьевой ручкой жирно записала в потертый желтоватый читательский билет: число, затем черта с наклоном, месяц римскими цифрами, название книжки и далекий голос: Кирилл, ты у нас самый читающий мальчик во всей школе, самый умный, самый начитанный, вот, распишись здесь, это последняя страница в твоем читательском билете, дальше надо будет уже доклеивать, вот ты у нас какой, расписывайся.
— Мил, поехали со мной. Ниханс эсэмэску прислал — такая охота по первому снегу! Это будет самый лучший Новый год в твоей жизни, поверь. Я люблю тебя. Мил. Мне без тебя плохо.
— Нет. Я — не охотница. Я справляю Новый год в другом месте, с другим человеком — я обещала. И никуда не поеду, Кирилл. Не могу, хотя ты очень хороший…
Хирсанов не заметил этого “человека”, он не верил, он считал, что у библиотекаря не может быть несколько мужчин, и поэтому только повторил:
— Мил. Мне плохо. Очень.
Она машинально погладила его по голове, как ребенка, который жалуется — больно ударился.
— Не расстраивайся, ты действительно умный.
— Мил…
— Что?
— Мил…я тебя прошу.
— Нет.
— Просто туда и обратно. Мне одному так…
Савилов спросил стоящую недалеко оперативную машину:
— У вас нет направленного микрофона — о чем они там говорят так долго?
— Нет. Мы не взяли.
— Жаль.
— Вот, — добавил он сидевшему рядом Сковородникову, — идешь на охоту, рыбалку, отец учил, — бери все.
— Крючки большие и маленькие… — поддержал тот.
— Уже соображаешь, Сковорода! Вот где тебе пахать надо — у нас!
Савилов посмотрел на лицо молодого парня и в очередной раз понял, что тот и не догадывается, для какой работы его взяли, почему он здесь сидит, подписав пустую, никчемную бумажку о неразглашении государственной тайны.
— Мил…
— Да, что ты хочешь?
— Мне одному почему-то страшно. Поедем, по дороге съедим шашлыки, а потом я отправлю тебя обратно на этой же машине с шофером, там у них есть один парень…
— И когда я вернусь?
— Когда захочешь… — радостно сказал Хирсанов, понимая, что она готова согласиться. — Хоть сегодня, хоть завтра, как решишь…
Тулуповой вдруг неожиданно нестерпимо, как воды, захотелось дороги. Будто кто-то подталкивал ее в бесконечный путь. Захотелось ехать долго-долго одной. Захотелось этого мелькания, шума резины, захотелось обратного пути, уже без Хирсанова, за стеклом — снежок, лес, холод, белая, ровная зима, петляющее полупустое шоссе, почему-то никогда не надоедающие российские просторы, глубокий, врезающийся в темноту свет фар. Одиночество дороги. Все с нее начинается, все ею заканчивается.
Вскоре она все это увидела и услышала. И свет фар, и просторы, и лес, и шум шипованной резины. Но перед этим Тулупова поднялась в библиотеку — время было уже половина второго — и написала короткую записку для Маши: “Откроешь библиотеку сама, я завтра буду чуть попозже”. И подписалась инициалами: “Л.И.Т.”.
Она смотрела по сторонам, вспоминала ту осеннюю дорогу и теперь, казалось, ничего не совпадало — другая дорога и другая страна. Затерянные концы и нераскрытые начала. Смотришь и ничего не ясно, ни с чем — ни с тобой, ни со страной, ни с чем абсолютно. Почему она поворачивает туда, почему сюда? Кого объезжает и от чего отворачивается полотно зимней дороги? Почему спускается вниз и как выходит в горизонт? В темный, подсвеченный луной.
Хирсанов особенно не гнал, во всяком случае, так ей казалось. Что-то говорил о работе, о том, что все не так в России делается, что он бы мог и хотел все развернуть, но так сложно пробиться со своими идеями. Все время ждешь чего-то, а так и не выходит ничего, и все идет к черту.
— Ты не спишь? — спросил он долго молчавшую Людмилу.
— Нет, я слушаю, — соврала Тулупова, которая, как самый тупой ученик в классе, не смогла бы повторить и двух последних слов учителя.
Но все, что говорил Хирсанов, никому уже не могло пригодиться.
Оперативный Volkswagen шел в нескольких километрах впереди. Маячки, светящиеся на панели монитора слежения, позволяли держать точное расстояние до объекта. Савилов на “Форде” вместе со Сковородниковым шел за джипом Хирсанова сзади и ждал, что тот остановится на какой-либо бензозаправке по пути, но объект ехал и ехал и уже далеко вышел за территорию Московской области. Собственно, здесь лучше всего и было проводить операцию, которую они с Кашириным обсуждали, — главное, подальше от Москвы и без применения огнестрельного оружия.
— На ближайшем посту милиции, — передал Савилов в оперативную машину, — договоритесь, чтобы его остановили и проверили. Может, мы там попытаемся все сделать. Как поняли?
— Поняли. На посту.
— А что мы будем делать? — наконец перестал стесняться и спросил Сковородников.
— Делать будешь ты, — ответил Савилов. — Пусть это будет твое первое боевое крещение. Первое. Боевое. Это входной билет такой — в наш мир. И заметка на память — что бывает с предателями.
Савилов посмотрел в глаза шахтерскому пареньку и не увидел в них ни страха, ни робости, ни даже волнения — он, как будто у себя в ресторане, принимал очередной заказ.
— И что? — спросил Сковородников — “заказывать будем или еще меню смотрим”?
“Пока еще меню посмотрим”.
— Рано. Не торопи.
— Где-то здесь, — сказал Хирсанов Людмиле Тулуповой. — Тут мы с тобой ели, у азербайджанца, как его звали, не помнишь?
— Нет, — ответила Тулупова и стала напрягать память.
Она вспомнила стоявшую на привязи корову, которая вскоре должна была превратиться в разрезанное на кусочки, замоченное в пряности и луке мясо, вспомнила послушного мальчика с шампурами, запах шашлыка и свежего лаваша, но имя мангальщика упорно не вспоминалось.
— Представляешь, мы бы сейчас подъехали и сказали ему привет, там, как его…
— Да. Он бы удивился, что ты его запомнил. Но какая разница, как кого зовут, — она вспомнила Анну Шоломовну и повторила за ней: — Там нас встретят не по именам…
— Что-то ты, Мил, прям очень грустно на мир смотришь. Так нельзя. Как там в рекламе: “Все только начинается…”
— Что?
— Наша с тобой жизнь. Сейчас барана купим — ты же тогда хотела…
— А сейчас-то зачем? Там же у них охота…
— Баран на Новый год лишним не будет.
Хирсанов увидел знакомую вывеску, теперь присыпанную снегом, — “Хорошие шашлыки”.
— Останавливаются у шашлычной! Не надо ментов загружать. Срочно сюда! — скомандовал по рации Савилов, и оперативная машина, улучив просвет в едущем навстречу потоке, быстро развернулась и понеслась в обратную сторону.
— Как ты думаешь, — обратился он к Сковородникову, — если ты рядом пройдешь с ними, они тебя вспомнят?
— Не знаю, они выпивши были. Я был в костюме. В белой рубашке…
— Но близко не подходи все равно. Вспугнуть нельзя. Когда выйдут из машины оба, ты на тормозные колодки прикрепи это. С одной и другой стороны, тут специально все сделано, посмотри, вот так…
Савилов показал, как крепится специально сделанное приспособление, для того чтобы в течение нескольких минут тормозные шланги были разъедены и не сработали тормоза. Он попросил Сковородникова повторить, что он и как понял.
— Включать будем дистанционно, когда отъедут и разгонятся как следует.
— А женщина? Она тоже? — спросил Сковородников: — …она тоже предала?
— Не надо. Лишние вопросы в нашем деле не приветствуются. Мы ее к нему не сажали… Хотя она тоже виновата, если по-настоящему посмотреть, но я что-нибудь попробую сделать. Но уж как получится.
На самом деле, Тулупова тоже не давала покоя Савилову, он все время думал, как ее убрать из машины. Она мешала, как лишний свидетель, и делать с ней непонятно что. Если они доедут до поселка, там свидетелей будет еще больше, если ее удалять из машины, она опять должна быть ликвидирована. Отложить акцию — но люди, которые ждут Нового года, трое оперативников, включая водителя, он сам — все хотят Нового года в кругу семьи. В общем, как ни крути — так и так, в его рассуждениях все получалось плохо, и еще скажут — “с простым делом не справился”.
Хирсанов действительно решил купить у мангальщика Камиля живого барана, с тем чтобы при нем его зарезали и освежевали. Поэтому после поздравлений с наступающим Новым годом и восточных объятий он пошел выбирать с Камилем барана в кошаре. Камиль шел и жаловался на то, что перед Новым годом баранов осталось мало, всех молоденьких разобрали, но все равно он подберет старому клиенту хорошего, с большим курдюком, который, если правильно приготовить, будет “самый вкусный еда на Новый год”. Хирсанов по своему обыкновению допытывался, как правильно его готовить и от чего помогает курдючное сало, о целебных свойствах которого он слышал.
Людмила Тулупова сидела в машине.
Савилову и Сковородникову, наблюдавшим издалека за происходящим с небольшой парковки, казалось, что она и не собирается выходить из автомобиля.
— Что она там сидит? Черт! — выругался Савилов.
— Холодно. Греется.
— Сходи, пройдись, посмотри. Закажи нам по шампуру.
Сковородников вышел из машины и двинулся к павильону. Навстречу ему выбежал мальчик и, открывая перед ним дверь, спросил, будет ли он заказывать шашлык или люля и сколько порций.
— Две.
— Две люля — две шашлык, — принял заказ предприимчивый мальчишка.
— Два шашлыка! — почти по складам произнес Сковородников.
— Хорошо. Зачем, дяденька, нервничать?!
В это же время подъехала оперативная машина. Из нее вышел водитель и тоже заказал у мальчишки три порции мяса с собой.
Через некоторое время все участники охоты ели мясо, но судьба сортировала людей на тех, кто ест свой последний кусок, и на тех, кому суждено делать это еще не раз.
Из перерезанного горла барана толчками выливалась кровь в пластмассовый синий таз, часть ее каплями попала на свежевыпавший снег и по-новогоднему украшала его. Хирсанов с пытливостью мальчишки наблюдал за умелыми действиями азербайджанца, а тот, чувствуя его ученический восторженный взгляд, сказал ему без почтения:
— Ты когда-ныбудь кровь кушал?
— Нет. А ее едят? — удивился Хирсанов.
— Еще как идят! Жарят на сковородке…
Тулуповой мальчишка принес порцию шашлыка в машину, она его съела одна, пока Кирилл возился с покупкой барана. Потом вышла на мороз, чтобы выбросить одноразовую тарелку и заодно помыть руки. Возвращаясь к автомобилю, она неожиданно столкнулась с земляком, отходившим от хирсановского джипа. Сковородникова она узнала сразу, несмотря на то, что тот был в спортивной куртке, вязаной шапке и высоко закутан шерстяным шарфом. Она узнала его моментально, как узнают своих детей в любой темноте и непогоде, он так же, как его отец Андрей Сковородников, шел медленно, спокойно, словно по пляжу.
— Ты, — удивилась она. — А чего ты тут делаешь?
— Работаю.
Она не понимала, как могла произойти их встреча здесь, на дороге.
— Где?
— Тут. Хотите, поехали с нами в Москву — мы тут с ребятами, — невнятно произнес Сковородников и показал на савиловский “Форд”. — В Москву, в общем, едем.
— Нет, спасибо. Не могу, меня ждут… — сказала она машинально — эта вторая случайность уже совсем никуда не укладывалась, была уже знаком, дальним и непонятным приветом из Червонопартизанска.
— Ждут, — повторила она.
— Тогда с Новым годом! — сказал Сковородников и своей династической походкой пошел к машине.
— Да. Тоже, — через длинные паузы говорила она. — Тебя.
39
Кирилл Хирсанов, довольный собой, со словами восторга загрузил в багажник завернутую в полиэтилен тяжелую тушу барана, и они выбрались на темную трассу, проехали по дороге несколько километров, и подогретый удачной покупкой Хирсанов придавил педаль газа. Тулупова, все еще не понимавшая смысла последней, случайной, как ей казалось, встречи, сказала своему кремлевскому другу:
— Ты знаешь, кого я только что видела? Помнишь…
Это было ее последнее слово. Она его еще один раз повторила, уже когда на огромной скорости, без тормозов они летели в белую придорожную бездну, повторила шепотом и протяжно, как начинают русскую песню, со вздоха, с сердечного порыва:
— П-о-м-н-и-шь…
Она видела, как бумажно мялась черная крышка блестящего в свете фар капота, как сыпалось стекло, словно дождь с градом. И ничего не было слышно. Перед глазами, уже полузакрытыми, летел белый тальк из сработавших подушек безопасности. Тальк, похожий на дым и облака. Она совсем не чувствовала боли. Совсем. Даже порезанный палец на кухне болел бы больше. Она чувствовала, что все крутится и летит. И долго. Долго. Летит. И мелькают слова, которые она то ли произносит, то ли они сами высвечиваются на какой-то приборной доске: “я. ты. смех. было. чудо. как все. беспокойство. возьми. саранча. и все. любовь. беспокойство. много. женщина. колбаса. ух. нашатырь. ночь. всегда. муж. солдат. здесь не храм. кольцевой. ведется следствие. вызывает тот факт. городом. тело”. И потом она видит его, узнает и говорит своим тихим, звонким, детским голосом:
— Здравствуй, Павлик.
— Здравствуй, Мила.
— Павлик, ты?
— Иди сюда, — говорит Павлик.
— Почему ты тоже говоришь “иди сюда”?
— Потому что только сюда можно идти. Всю жизнь шла сюда, остался последний шаг. Не держись, там ничего нет, — сказал Павлик.
— Почему? Почему нет? Там все было. Там…
— Не держись — я тонул смело…
— Смело?
— Да.
— Очень смело?
— Смело.
— У меня там дети. Могут быть внуки. Я их теперь не увижу.
— Увидишь, отсюда все видно.
— Правда?
— Иди сюда… Иди сюда…
— Идти?
— Смелее.
— Мне кажется, что у меня еще бьется сердце.
— Это не страшно, скоро это пройдет. Не держись.
— Ты меня ждал, что ли?
— Конечно.
— Но ты знаешь, сколько мне уже лет…
— Да, но ты пришла ко мне все той же девочкой трех лет.
— Ты что, меня еще любишь? Ты что, любишь меня? Ты… что ли…
— Мужчины существуют для того, чтобы любить женщин… Ты моя единственная женщина. Единственная на всю ту, короткую, и эту бесконечную жизнь. Ты — моя жена…
— Я жена?
— Да.
— Жена?
— Ты — жена ангела.
— Но я…
— Я так долго получал от тебя письма.
— Да, я тебе писала…
— Я их читал. И вот мы снова встретились.
— Но меня теперь нет… меня же теперь нет…
— Я знаю.
— Но… как мы будем? Как?
— Я знаю и это.
— Ты что, меня еще любишь?
— Ангельской любовью, самой сильной из всех. С наступающим, Новым годом, Мила! С Новым годом! Хорошо… Ты здесь, среди нас, — сказал Павлик.
Она оглянулась на окружающую ее синеву, на десятки, а может быть, сотни парящих над ней ангелов. Они смотрели на нее с радостью, умилением и тихо говорили друг другу: “она жена ангела”, “он дождался — она жена ангела”, “она писала ему всю земную жизнь — она жена ангела”.
“Это я, это обо мне говорят, что жена ангела. Они говорят, что я жена ангела, что я была женой ангела все эти годы на земле, все эти годы — я жена ангела. А что должна была делать жена ангела? Она должна ждать, она должна ждать своего часа. Она должна быть женой ангела. И только. Ей будут приходить ангельские мысли, у нее будут ангельские дети, и в ее доме всегда будет гореть свет от свечи, и всегда будет стоять настоящая ель на Новый год”.
Вдруг откуда-то сбоку, как будто в громкоговоритель, произнесли: “Тулупова, на вскрытие”.
Душа ее вся съежилась.
— Не бойся, это делают всем. Всем, кроме детей. Я обо всем договорился, тебя будет смотреть Бог.
— Договорился? — не поняла Тулупова.
— Он всегда смотрит в таких случаях, — сказал Павлик-ангел.
— Тебе не делали этого, нет?
— Мне — нет. Но я знаю, все будет хорошо.
Она полетела в синеву.
— Какая чистая душа, — сказал Бог.
— Она жена нашего ангела, — шепнули откуда-то сбоку и добавили: — Вы его знаете…
— Ох, это мирские подсказки… — отрезал Бог. — У нее ангельская душа — это видно сразу. Да, это видно, видно… да. А почему она только сегодня у нас?
— У нее было двое детей, она их воспитывала одна, — опять подсказали сбоку.
— И что? — как-то почти про себя сказал Бог.
— Ее убили…
— Вы мне будете рассказывать! — с одной очень характерной интонацией сказал Бог. — В общем, все ясно. Кто там еще сегодня? Я устал от вас и ваших просьб.
“Понимаешь, Павлик, я не знаю, о чем вы там думали на небе все это время. О чем ты там думал, я не знаю. Понимаешь, Павлик, жизнь никогда не кончается. И не начинается. Она же бесконечна. Вот я иду к тебе. Уже пришла, той же девочкой, что ты меня встретил в три года в Желтых водах. Я такая же, со мной ничего не произошло, как будто в жизни ничего не было. Никого не было — была только я. Я вернулась теперь в ту ангельскую картинку, которую видели наши родители, когда мы играли на ковре, на полу у тебя дома. Ты ждал меня — я искала тебя всю жизнь. Ты мой. И самый-самый. Тот, который. Который введет меня в мир любви. Где только любовь. Я и вхожу сейчас, с тобой. Дорогой, Павлик! Именно в этом мире мы существуем. Я иду к тебе навстречу. Навстречу особой страсти, которой мы не знали там, и вот теперь я понимаю, что ничего не теряла, ничего не искала, я, может быть, только ждала. Нет тела, оно ничего не просит, не говорит, мой большой бюст уже закапывают без меня, а я снова девочка, готовая летать с тобой по небу. Иду к тебе, и вот все. Все, что можно сказать здесь, сейчас. Это как письмо получилось. Последнее. Но я не знаю, я тебе это говорю или пишу? Не важно. Важно — мы с тобой”.
40
Савилов со Сковородниковым подъехали к искореженному хирсановскому джипу первыми. Некоторое время молча сидели в машине, дожидаясь оперативной группы. Когда спецы приехали, они осмотрели машину и тела. Хирсанов был еще жив, но его решили не трогать, потому что травмы были очень серьезные, и посчитали, что он все равно не жилец. Сняли номера с машины, подчистили места, где прорвались тормозные шланги. Достали ноутбук Хирсанова, чековую книжку и передали Савилову.
— Главное, чтобы долго искали, а так ничего делать не надо. Авария — и все, — сказал лейтенант оперативникам.
Когда собрались уезжать, водитель оперативки вспомнил про лежавшего в багажнике джипа барана — его решено было взять на Новый год, не пропадать же парному мясу.
Развернулись и спокойно, не нарушая правил, поехали в Москву.
Через несколько минут Сковородников сказал Савилову:
— Я бы сейчас музыку послушал.
Савилов включил и вспомнил про флейтистку Машу, про какую-то “Волшебную флейту” Моцарта, о которой она говорила, и потом почти всю обратную дорогу до Москвы думал о том, почему большие, видные чекисты женились на дамах от искусства.
Тулупова этого эпизода не видела — тогда она предстала перед Богом, но потом она смотрела сверху, как ее ищут дети, Сережа и Клара, ищут по всем моргам Москвы, зашли на сайт, позвонили Аркадию, рассказали, что она пропала. Раппопорт подключился тоже, но больше плакал, ревел белугой, и ей, наверху, было стыдно перед ним. Немного. А потом ее нашли, в небольшом морге при районной больнице. Там же, в реанимационной палате, лежал и Хирсанов.
Людмила видела, как ее отпевал старый батюшка в храме при каком-то новом кладбище. Он только что перенес инсульт и с трудом вел службу, спотыкаясь и не проговаривая слова. Она на него не обижалась, пусть работает, надо же семью кормить. Клара, наоборот, переживала очень, ей казалось, что это унижает и оскорбляет ушедшую в иной мир мать. Но потом она подумала, ей как будто сверху кто-то подсказал, что эти слова уже ничего не решают, все уже решено.
Потом были поминки, на которые Людмила Тулупова не пошла смотреть, они летали в небесах с Павликом, и она не слышала ни что говорила Марина Шапиро, ни что говорила Юля Смирнова — члены экипажа непотопляемой подводной лодки, ни Роза Сатарова, ни флейтистка Машенька.
Через две недели Клара очень хотела узнать, куда мать ехала и с кем, кто он был, этот Хирсанов. В интернете появилось сообщение, что один из авторов “Проекта разведения мостов” попал в сомнительную автомобильную аварию, что состояние у него тяжелое.
Клара купила курицу, сварила, потом еще купила апельсины и мандарины и поехала в районную больницу за почти двести километров от Москвы. Приехала — а его перевели в институт Склифосовского в Москву. Она — туда. Пока путешествовала по электричкам и метро, бульон прокис. Остались одни фрукты. С ними она и пришла в палату к Кириллу Леонардовичу Хирсанову. Ему стало лучше, но говорить он еще не мог. Только подморгнул ей и слабо кивнул головой, что вот выздоровеет и расскажет все. Она часто к нему заходила. Сидела, кормила, потом разговаривала, и однажды он ей сказал:
— Дорогая Клара, я украл некоторое количество кораллов и думаю, что в Италии мы бы могли их тратить вместе, пока я не умру или от любви к тебе и твоей молодости, или просто так от одиночества, если ты захочешь меня бросить. Я все понимаю и про маму, и про мой возраст, но я знаю, меня решили оставить в покое, и мы можем без препятствий уехать. Ангел мой, скажи, что ты об этом думаешь?
Так Хирсанов с Кларой оказались в Италии на берегу синего моря, по-настоящему синего. Сергей на лето приезжал к ним со своей подругой, а потом и женой Верочкой, которая училась в Академии труда и социальной политики уже почти десять лет. Она всегда что-то сдавала и не сдавала, брала академический отпуск и сидела дома. Она читала книжки и поддерживала чистоту в той самой однокомнатной квартирке с большим аквариумом на десятки рыб, а Сергей честно строил свой небольшой бизнес из нескольких торговых палаток в новом спальном районе Москвы.
На Пасху и в день рождения Людмилы Тулуповой, но никогда на Новый год они ходили на кладбище и иногда видели, что могилу кто-то прибирал раньше их, видели свежие цветы и обгоревшие свечи и даже однажды нашли висевшую под портретом еврейскую шестиконечную звезду, которую тут же убрали, потому что Людмила Ивановна Тулупова все-таки была православная.
И еще. Когда ее дети стояли возле могилы, они никогда не плакали, они почему-то были уверены, что она — счастлива.
2009—2010
1 Не женщина — а подарок (нем.).