Рассказы
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 3, 2011
Кирилл Ковальджи
— родился в 1930 г., поэт, прозаик, переводчик. В последние годы публикует своеобразные эссе — зарисовки, портреты, полемические заметки, размышления, воспоминания, связанные воедино личностью автора, опытом его долгой жизни. Основной корпус таких эссе вошел в его книгу “Обратный отсчет” (2003), но и сегодня писатель не оставляет работу в этом жанре.
Элен
Где-то в середине шестидесятых годов по приглашению союза писателей Румынии я приехал в Бухарест. Меня встретили, как положено, и познакомили с сопровождающей (назавтра надо было отправиться в поездку по стране). Это была шальная девица, востроносенькая, круглолицая, лет за тридцать. Не назовешь красивой, но такая живая, кокетливая, женственность — прямо как силовое поле. Тараторила не умолкая. Звали ее Элен Фуртуна. Надо сказать, что кроме “фортуны” в ее фамилии звучала и “фуртуна”, что по-румынски означает “буря, гроза” — это ей больше подходило.
За ужином я узнал, что она из Олтении (где и я оказался в конце войны), было ей лет шестнадцать, когда пришли русские, и в нее влюбился молодой капитан, осыпал подарками, был щедрый, удалой. Он буквально вскружил провинциальной барышне голову, потому что еще недавно она смертельно боялась большевиков, считая их грубыми дикарями, азиатами. А этот капитан, который квартировал у них в доме, был обходительный, жизнерадостный, настоящий кавалер, хотя и был представителем другого мира. Он немножко владел французским, на школьном уровне, но этого было вполне достаточно, чтобы объясняться с Элен, которая легко болтала на этом языке, как все уважающие себя румынские гимназистки.
Капитан хвастался своей родиной, несущей свободу всем трудящимся, насмехался над богами, королями, всякими условностями и церемониями. Молодой русый победитель с голубыми глазами, он подъезжал к ее дому на трофейном автомобиле, бросал к ее ногам цветы. Элен чувствовала себя принцессой.
Он громко смеялся, увлеченно учил ее водить машину и разным русским словам. Завернув в какой-нибудь безлюдный переулок, целовались они бешено. Еще месяц назад могло ли такое прийти ей в голову? Месяц назад русские были врагами. А теперь… Война еще продолжалась, она откатилась на запад, но Элен казалось, что никакой войны и не было. Судьба, как ветер с Востока, принесла ей любовь. Как это глупо, что народы враждуют, что незнакомые люди вслепую убивают друг друга. Губы к губам, голова кружится, — вот ответ на все политические запреты и запугивания…
Но счастье было коротким, капитан должен был идти дальше, его часть перебрасывали в Югославию, он вытер ей слезы и, обещая вернуться, на прощанье подарил ей тот самый автомобиль…
Всего неделю Элен лихо разъезжала по городу на собственном автомобиле. Волосы ее летели по летнему ветру, прохожие шарахались, а знакомые не верили своим глазам — во дает эта чертовка!
Однако советская комендатура что-то шепнула румынским властям, а те в свою очередь вежливо, но весьма настойчиво посоветовали ей сдать машину, на которую ни она, ни ее залетный русский ухажер не имели никаких прав…
Так Элен, как говорится, спешилась, вернулась на землю. Какое-то время она еще надеялась, что капитан вдруг нагрянет в ее городок, обнимет с разбега. И вернет ее автомобиль… Впрочем, бог с ним, с автомобилем. Жив ли тот молодой капитан?
Может быть, он стал генералом, потолстел, обзавелся семьей и забыл свою румынскую девочку. Но она-то его никогда не забудет. Она русский язык выучила и вообще русских любит…
После ужина я пошел в гости к поэту Александру Андрицою, выпивохе и вертопраху. Слово за слово, я сказал, что еду завтра с Элен.
А! Элен! Кто ее только не трахал!
Я смутился. Все-таки мой статус иностранного гостя…
— Я тоже должен ее…?
Не помню, что ответил Санду, но помню, что спал я беспокойно, а утром, когда в условленный час спустился в холл гостиницы, меня встретил работник румынского союза писателей, который сказал, что он будет сопровождать меня в поездке, Элен не может по каким-то причинам…
Я поймал себя на том, что мне весьма досадно, хотя эту замену я, выходит, сам и спровоцировал. И со стыдом представлял себе, как Андрицою после моего ухода ночью звонил куда надо и советовал не ставить советского гостя в неловкое положение…
P.S. Элен стала потом переводчицей стихов Ахматовой, спустя несколько лет я с удивлением узнал, что она отбила у жены моего знакомого, переводчика Твардовского и Есенина, вышла за него. Брак оказался долгим и прочным.. Элен продолжала сотрудничать с союзом писателей, сопровождая советские делегации. О ней рассказал мне Василий Росляков, побывав в Румынии, он же вскорости опубликовал в “Огоньке” (№ 3 за 1969 г.) рассказ, в героине которой угадывалась Элен.
Я, встретившись с ней в Бухаресте, сообщил ей об этом, она сказала: “Знаю. Читала. Но при муже не говори…”.
Давно их нет на свете. Я все хотел перечитать рассказ Рослякова, и вот, наконец, он мне случайно (а, может, не случайно?) попался на глаза. Решил, сначала напишу, что помню, потом (чтоб не мешал, не накладывался на мою память) обращусь к рассказу.
Так и поступил. Рассказик оказался сладким, сентиментальным, называется “Много, много люблю вас…”. Про подаренный автомобиль — ничего, но описание самой Элен удачное, верное:
“Смуглое личико, заметное, глаза притомленные, томные, блузка с подвернутыми рукавами и мини-юбочка выше круглых коленок. Ни девочка, ни женщина. Сейчас ее лицо было расслабленно, безвольно и уже далеко не юное. Через стол она притронулась пальцами к моей руке, чтобы я придвинулся поближе. Глаза ее смотрели на меня в упор.
— Я любила, Васька, одного человека, вашего, советского. Я была тогда маленькая, красивая, учила гимназию…”
Надпись на обоях
В тот вечер я шел к ней с твердым намерением “перейти Рубикон”. Медлить больше нельзя, завтра будет поздно. Я решил сделать ей предложение — не больше и не меньше. Галя, милейшая студентка биофака, к тому же — моя землячка, я начал приударять за ней еще дома, и вот благодаря судьбе мы оба оказались в Москве. Уже с полгода я пересекал столицу с севера на юг, заявлялся в общежитие МГУ, где у Гали была отдельная комнатка в двухкомнатном отсеке, очень уютное гнездышко, чистенькое, со вкусом обставленное. Она к моему удовольствию угощала меня бутербродами и чаем, — моя студенческая жизнь сытостью не отличалась.
Мы болтали о том о сем, о генетике и экзистенциализме, о новых фильмах и книгах, потом начинали, как дети, шалить, валять дурака, в шутку боролись. Я частенько опрокидывал ее на кровать, мы то смеялись, то затихали. Галя не слишком противилась, я не слишком настаивал, ни до чего серьезного дело не доходило. Галя была положительная девушка, честная и умная, с ней нельзя было просто так, я это чувствовал и не переступал черту, все откладывал, мне и так было хорошо, тем более что я был влюблен не в нее одну, каюсь.
Время шло и — работало не на меня.
На горизонте появился Виктор. Высокий кудрявый аспирант, он запросто заходил к Гале (жил в соседнем корпусе) и не только стал нарушать мой привычный ритуал и поедать часть “моих” бутербродов, но восторженно не сводил с нее глаз и явно питал весьма основательные намерения. А что Галя? Она благосклонно приняла его в “компанию”, поддерживала вежливую и ровную атмосферу, предоставляя нам решать — кто кого пересидит. Легко сказать. Я жил на другом конце города, а этот кудряш был всегда под боком. После одиннадцати мне нельзя было оставаться в общежитии, а ему — можно.
Я понял, что стою на краю. Осознал, что Галя мне дорога и что уступать тому ученому парню не собираюсь. Как я мог быть таким размазней? Трус я, что ли? Галя ко мне привыкла, привязалась, готова полюбить — что ж я медлю — жду, чтобы она сама мне бросилась на шею?
Ее образ стал преследовать меня. Миловидное личико, таящее неожиданную изменчивость — задумчивое, сосредоточенно сдвинутые бровки — она будто собиралась хмуриться и ни с того ни с сего озарялась удивительной детской улыбкой. Она была смешливой. Голос низкий, словно слегка простуженный, но опять же неожиданный контраст — смех получался звонкий, тоненький.
Итак, в тот раз я отправился к Гале, готовый к решительному шагу. Как нищий студент или неотесанный чурбан, я пришел с голыми руками — ни цветочка, ни пирожного — зато с продуманным намерением. Я присел к столу напротив нее, разговор как-то не клеился, я силился перебороть волнение, молол всякую чепуху, а она, терпеливо слушая меня, вполне по-домашнему принялась вязать. Мелькание спиц буквально загипнотизировало меня, в горле стоял ком, я замолчал. Трус несчастный! — ругал я себя, но ни встать, ни подойти — приклеился к стулу. “Галя, выходи за меня замуж!” — репетировал я мысленно, а она продолжала спокойно вязать, цепляя петельки одну за другой.
И тут я придумал. Я повернулся к стене и карандашом медленно вывел на обоях: “Будь моей женой!” Галя с интересом глянула, но не ничего разобрала — была близорукой. А я, оглушенный ударами сердца, все же вздохнул облегченно: вот, я перепрыгнул через Рубикон! Теперь она встанет, прочтет и…
Но она не вставала.
“Что ты там написал?” — спросила.
“А ты подойди, подойди, прочти!” — хрипло вымолвил я.
“Прочти мне ты”.
“Нет, ты…”
“Ну как хочешь… я потом”.
И опять замелькали спицы. Несколько секунд прошли в полной тишине. Внезапно, сам того не ожидая, я схватил карандаш и стал густо зачеркивать написанное.
“Что ты делаешь? Ты портишь обои. Что с тобой?” — заволновалась Галя. Я перевел все в шутку, заторопился и стал собираться восвояси…
Боже мой, какими только словами я себя не обзывал! Я все провалил. Сдрейфил. Я весь горел от стыда. Не помню — когда и как я потом показывался ей на глаза, но через месяц я был приглашен… на свадьбу!
…Как сейчас, вижу такую сцену. Галя, Виктор и гости танцуют в холле девятого этажа общежития. Я, хорошенько подвыпивший, в состоянии какой-то горькой прострации выхожу на балкон, смотрю вниз — там на площадке маленькие человечки играют в волейбол. Уже смеркалось. Я перелез на ту сторону балкона, повис на
руках. Никакого страха. Только жалко себя.
Слава богу, никто не заметил — спустя несколько секунд я подтянулся обратно…
Кажется, даже потанцевал с невестой с видом несчастного и благородного рыцаря. Но наутро, проснувшись, я похолодел от ужаса, вспомнив себя висящим на балконе девятого этажа. До сих пор нехорошо…
Но вот прошли годы и годы, и меня однажды осенило: никаким я не был трусом тогда. Просто не догадывался, что на самом деле не хотел того, что собирался сделать.
А если б прочла она ту надпись на стене?
Не знаю. Знала — судьба…
Пани Халина — мудрая женщина
На экране телевизора появилась не первой молодости, но еще весьма привлекательная дикторша. Пани Халина несколько раздраженно переключила канал. Заметив мой удивленный взгляд, она извинительно улыбнулась.
— Давайте выпьем за ту встречу в Карпатах, когда мы с вами танцевали в румынском ресторане, вы написали стихи, я их не забываю:
Пора, идет рассвет.
А нам по сорок лет,
Танцуем вальс последний
Последней ночью летней…
Я разомлел. Уютная варшавская квартира. Миловидная, оживленная, остроумная пани Халина. Ее муж только что ушел по делам, интеллигентный тонкий пан Марек. Мы беседовали часа два, хозяева обворожили меня. Замечательная семья, свободная, непринужденная откровенность, взаимопонимание. А вокруг нас
Европа — мир, полный надежд и страхов — середина семидесятых годов.
— Мы очень внимательно следим за всем, что делается у вас в Москве, — говорит пани Халина, — от этого зависит наша судьба, и не только наша… Вы знаете, мой Марек был известный диссидент, теперь его карьера оборвалась. Потерять политическую роль для мужчины — это катастрофа. Я тогда его самого чуть не потеряла.
— Но у вас крепкая семья, — говорю я и невольно смотрю на фотографии на стенах, где счастливо улыбаются Халина и Марек на фоне городов и пейзажей разных стран, дочь пианистка, — с ними и отдельно, — гравюры старого Львова.…
Пани Халина помолчала, вздохнула:
— Семья — не фунт изюма, так, кажется, у вас говорят. Марек стал пропадать, приходил иногда под утро, дошли до меня слухи, что он завел любовницу. Так сказать, утешение. Стала я думать. Плакала и думала. Вижу, это не просто эпизод. Он стал рассеянный. Иногда переставал меня слышать. Решила я узнать, в чем дело. И узнала. Это была не простая женщина, а серьезная соперница. Та самая дикторша, какую вы видели. Извините, я выключила. Но и на самом деле ее выключила.
…Я мгновенно представил себе, как разъяренная пани Халина устроила головомойку телевизионной диве, пригрозила скандалом и т.п. Обыкновенная история, такими в Москве я объелся. Однако передо мной была не москвичка, а пани Халина. Печальная и умная. Она улыбнулась.
— Он выступал в ее передаче как один из лидеров оппозиции. Ванда острая, эффектная чертовка. Я понимаю, почему она вскружила голову моему Мареку. Миллион поляков едят ее глазами. А он ей импонировал. Марек любит меня, но от нее сдурел. Мучился. Что мне было делать? Уступить? Дудки.
Я осторожно, с разных сторон стала наводить справки, изучила всю подноготную знаменитой красотки и, представьте себе, мне “повезло”. Оказалось, у этой звезды экрана, как и положено, был не один мой Марек. Был еще художник, довольно известный, помоложе. Простите, я стала Шерлоком Холмсом, я нашла подруг, которые все знали и доложили мне, когда и где королева изменяла моему рыцарю. И я своими руками изготовила записку от “доброжелательницы”, подбросила ее
Мареку — дескать, сходи по такому-то адресу в такой-то час и постучи в дверь. Будет тебе сюрприз.
Представьте себе, сработало. Марек вернулся домой вдребезги пьяный. Он у меня гордый, порвал с ней сразу. Но как от нее избавиться? У нее был экран! Врывалась без спроса в нашу квартиру. Марек терпел, не переключал. Притворялся безразличным. Хотя моментами я чувствовала, что он готов “убить” ее одним нажатием кнопки… Я делала вид, что ничего не понимаю. Так и сидели рядышком, как голубки. Конечно, пытка. Но за победу надо расплачиваться… Впрочем, какая победа?..
Марек стал пить. И не просто пить, а спиваться. Видно, переживал, сильно ранила его эта фея, а тут еще политическая обструкция, потерял работу, перебивался случайными заработками в газетах. Вижу, пропадает мой Марек, на глазах пропадает…
…На сей раз я не стал по московской логике представлять себе, как жена пилит мужа за пьянку. Ждал продолжения по-польски. И оно действительно последовало.
У Марека была заветная мечта, которая чуть было не сбылась в пору его политического успеха — он хотел иметь машину. Так вот — пани Халина разбилась в лепешку, влезла в немыслимые долги, а машину ему купила. И в день рождения вручила ему ключи. Так сказать, бутылка или баранка!
Марек бросил пить. Колдовал в моторе, завел гараж. Катался с женушкой днем и ночью, колесил по стране как сумасшедший, напрашивался в самые дальние командировки. Прекрасно водит машину, в рот не берет.
Действительно, я заметил, — Марек, чокаясь с нами, поднимал бокал с грейпфрутовым соком… Но вертелся на языке щекотливый вопрос, однако пани Халина меня упредила:
— Мужчина с машиной — вдвойне мужчина, хотите сказать. Может, и так. Все вы шалуны. Да в конце концов что за муж, если он вообще не нравится женщинам? Я не беспокоюсь, правда. Не чувствую пока опасности. В тот раз он слишком сильно обжегся, тогда был не флирт, пахло бедой.
…На этом я бы закончил эту нравоучительную новеллу (в назидание нетерпимым нашим подругам!), когда б не отблеск предыстории, точней — сама история…
Пани Халина была совсем седая. Молодое лицо, без единой морщинки и — белые-белые волосы. Парадоксальная красота.
— Я с четырнадцати лет такая, — сказала мне она еще при первой встрече, в Румынии, и объяснила:
— В 1939 году я с родителями жила во Львове, когда пришли ваши. Что тебе сказать? Одни поляки бежали от немцев, другие — от русских. Львов остался у русских. Я не вникала, я училась в школе, а вот в 1941 году, война, мы попали к немцам. К этому времени мои родители разошлись, отец был наполовину еврей и коммунист, а мама ярая католичка. Разошлись, а все равно взяли его, а потом и ее, сунули вместе в гетто недалеко от города. Вот тут-то и случилась чертовщина, Шекспиру не снилось: немцы изолировали евреев, а евреи в гетто изолировали моих родителей. Нашлись фанатики, которые распустили слухи, что эта нечистая парочка приносит несчастье. Мама была полячкой, папа ни то ни се. Их выгнали из барака в какую-то сторожку, похожую на конуру. Беда не сблизила моих родителей, их будка тоже была идейно разрублена пополам, они чурались друг друга, в одном только сходились — надо спасти меня. Ничего они не придумали, а сами погибли.
В одну из ночей, когда я спала в соседнем бараке, их сторожку подожгли, они кричали и горели заживо. Трещал мороз, трещали горящие доски. Во время суеты кто-то меня вывел через лаз из гетто (я была тоненькой, как змейка), силком вытолкал в поле. Почти раздетая, я зарылась в сугроб, прожектора рыскали, свистели пули. Я до утра ползла наугад — видишь, я живая, меня спасли крестьяне ближнего села, но я стала седая. Сразу. В четырнадцать лет…
Что сказать? Живая, спасибо. Живу, как все, только у меня другая оптика…
…Я поцеловал руку пани Халине.
Черный пес
Весна в Аккермане. Я был еще школьником, десятиклассником. Бегал за Зиной Шаповал. Отправился я как-то к ней домой, а ее нету. Говорят, пошла, кажется к Свете Лозовской. Я — туда. Подхожу к воротам, дом в глубине двора, но слышно — баян играет, в окнах за занавесками колышутся тени танцующих. Повадились туда какие-то офицерики, затевали компании. Меня вот не позвали.
Только я толкнул калитку — навстречу черный пес, дрожит от злости. Я — туда-сюда, вдоль забора и обратно, пес захлебывается лаем, брызжет пеной. Что делать? Зина там танцует с кем-то, чертовка. А я здесь мечусь, как дурак в тюбетейке (я действительно тогда несколько дней ходил в тюбетейке для форсу). И вдруг от отчаяния приходит в голову шальная идея. Я беру тюбетейку в зубы, становлюсь на четвереньки и, страшно рыча, распахиваю калитку и ползу прямо на пса. Тот сначала как-то странно подпрыгнул, потом стал отступать к своей конуре. Я, не обращая на него внимания, дополз до окна и стал стучать “лапой”.
Услышали, впустили… Но долго хохотали и никак не верили, что меня не тронул черный пес, который ни для кого не делал исключений…
Мини-детектив
В Перловке (дело было в году пятидесятом) соседка моего двоюродного брата, Димы, пришла из театра в роскошной шубе. Никак не могла успокоиться, охала, ахала, рассказывала, что в антракте пошла в туалет, там какая-то прилично одетая женщина любезно предложила ей: “Подержите мою сумочку, пока я схожу, потом я — вашу…” Взаимная услуга, ничего особенного.
Но когда наша соседушка пошла в гардероб, ей вместо старенького пальто дали шубу. Она, конечно, отказалась, стала шуметь. Пришлось, однако, дождаться, пока ушли все зрители. Не помогло. В гардеробе осталась только та самая шуба. Что было делать? На улице холодно, ехать домой надо на электричке, — до выяснения, оставив адрес, надела шубу. И только вышла на улицу — ее какие-то штатские цап и в машину. Пока везли, поняли, что взяли не ту. В отделении заставили все изложить письменно, тщательно обследовали шубу и, пока суд да дело, разрешили в ней ехать домой…
Соседка убеждена, что это была шпионка, хитро заменившая гардеробный номерок. Учуяла слежку и юркнула в театр… Ну а шуба? Шуба осталась соседке. Пофартило.
Что такое лит
Таинственное слово “лит”, производные от него: “залитовано” или не дай бог “незалитовано”… Никто не мог толком расшифровать аббревиатуру “Главлит”, зато все знали, что это — цензура. Она была табуированной, с цензорами общались только главные редактора или уполномоченные им лица. На решения Главлита нельзя было ссылаться (со временем этот запрет неофициально перестал соблюдаться). Цензура была, известно, свирепой, но и глупой. Первое мое столкновение с ней было заочным. По моей инициативе в Кишинев по командировке прибыл мой польский
друг — еще студент Литинститута — Рышард Данецкий. Принимали его в Союзе писателей и в газете “Молодежь Молдавии”, где я работал. Я попросил его написать очерк для газеты, он охотно согласился, успел мне дать материал перед самым отъездом. Очерк был вполне добротный, все зубы на месте. Я поставил материал в номер, вычитал полосу, а наутро ахнул: очерка в газете не было, чем-то его заменили. Я — к главному, к Чащину. Он разводит руками:
— Лит снял, я ничего не мог сделать. Говорит — кто такой? Может быть, ревизионист (поляки уже в 55-м году вели себя неспокойно). Пусть Союз писателей подтвердит, что это их гость, тогда публикуйте…
Я, естественно, бегом в Союз, к оргсекретарю Льву Мироновичу Барскому:
— У вас Данецкий отмечал командировку?
— У нас.
— Подтвердите, пожалуйста, — всего несколько строк для редакции. Он написал прекрасный очерк о Молдавии, а Главлит задерживает, говорит, что даст добро, если вы подтвердите, что он был вашим гостем!
Барский мгновенно преобразился, изобразил крайнее возмущение.
— Я? — вскрикнул он, — я буду потакать всяким трусам и перестраховщикам? Ни за что!
— Лев Миронович, дорогой, я хочу, чтобы очерк был опубликован. Помогите, чего вам стоит? Вы же отмечали командировку, принимали его, он талантливый польский поэт, мой друг!
— Нет, нет, нет! Не буду я унижаться перед всяким трусом! Не те времена. Не нужны никакие всякие там справки!
И я ушел ни с чем. Но не сдался. Я позвонил в Москву, намекнул Рышеку, в чем дело. Он обратился в свое посольство, поднял шум, те позвонили в наш МИД, из МИДа Кишиневу выразили удивление. Очерк был немедленно напечатан (Чащин шепнул мне, что цензор, фамилия которого была замечательная — Зайчик, схлопотал выговор).
Но Зайчик меня запомнил. Через некоторое время я сидел в типографии ночью как дежурный по номеру (очень кстати, потому что шло мое стихотворение “Однажды осенью”), “свежая голова” — в последний раз вычитывал полосы, ждал штампа цензора, чтобы отправить номер на подпись главному редактору. И вдруг третья полоса возвращается ко мне с моим стихотворением, крест-накрест перечеркнутым красным карандашом.
Я знал, что цензор располагался в соседнем помещении на том же этаже и решительно направился туда, толкнул дверь, на которой не было никакой надписи. В глубине комнаты за небольшим столом сидел человечек в защитном френче — Зайчик. Увидев меня, он быстро поднялся: “Я разговариваю только с главным редактором…” — “Знаю, но я ответственный по номеру и, кроме того, автор стихотворения. — Я пересек комнату и сел напротив него: — Будьте добры, что вас смутило? Стоит ли посылать машину за главным, задерживать номер?”
Зайчик помедлил и тоже сел:
— Стихотворение безнравственное.
— Почему? — искренне изумился я (стихотворение было просто лирическим и даже назидательным).
— А вот посмотрите. Вы пишете о девушке: “И к ночи ждешь свиданья с новым другом”… К ночи… с новым… Это же разврат.
— Что вы! Видно по контексту, что я упрекаю знакомую, хорошую девушку за некоторое легкомыслие. Но если вас смущает ночь, давайте смягчим “Под вечер ждешь свиданья…”
Я простодушно заулыбался. Зайчик вскинул брови, видимо, подумал — стоит со мной заедаться или нет. И решил:
— Ну, это совсем другое дело. Исправляйте. Я подпишу.
…Вернусь к Барскому, раз уж я его вспомнил. Он был “левобережный”, то есть настоящий советский, тертый калач и большой хитрован (по тогдашним меркам — писатель). Однажды на собрании поэт Михня с трибуны резко и возмущенно критиковал его. Как на это реагировал Барский? Во время перерыва я слышал, как он деловито подозвал Топпельберга, председателя республиканского Литфонда, и дал указание: “Завтра же выделите материальную помощь Михне, вы же знаете, у него закрытая форма туберкулеза, печатается редко…”
Веселые пьяницы
Румынские писатели — веселые пьяницы (с выпивохами другого круга я не имел дела). В русских пробуждается дикий скиф, а румын кейфует, как древний римлянин. Никита Стэнеску, например, выпив, буквально расцветал, сыпал экспромтами, талант его фонтанировал. Поэт Николае Стоян, сопровождавший нашу делегацию в 1965 году, был неутомимый весельчак. Глаза шальные, но с хитрецой. Он сам без конца пил “шприц” (вино, разбавленное водой) и нас угощал. Сыпал солеными анекдотами, пел песни румынские и почему-то болгарские (“Либеле!”). Развлекал нас рассказами о своих бесконечных победах на женском фронте. Раскукарекался, как петух. Когда мы проезжали какой-то трансильванский городок, не помню какой, он вдруг предложил нам погулять минут десять — он хочет забежать к одной знакомой, которую давно не видел, и трахнуть ее. Мы конечно, отпустили его. Переглянулись: во-первых, не верили, во-вторых, подумали, что советский сопровождающий ни за что бы так себя не повел. Балканы! Минут через пятнадцать он появился — сиял, потирая руки:
Порядок! Поехали дальше!
…Лет через двадцать я случайно встретил его в поезде по дороге в Яссы. Постарел, я не сразу его узнал. Я поблагодарил его за перевод (он опубликовал мое стихотворение о комете Галлея), а он с болью рассказал трагедию, которую пережил: его взрослый сын сгорел с мотоциклом (возился в гараже, почему-то бензин вспыхнул)…
В чем-то похож на него был поэт Александру (Санду) Андрицою. Такой же неуемный бабник, хвастунишка, но пил похлеще (правда, не теряя при этом соображения и остроты ума!). Среди прозаиков выделялся яркостью темперамента и веселым пьянством Фэнуш Нягу.
Рассказывали такую байку: однажды жена послала Санду Андрицою в булочную за хлебом. Он пошел и не вернулся. День прошел, к ночи жена стала обзванивать всех знакомых — где Санду. Нигде нет. Вдруг вспомнила про одну актрисульку — Виолетту. Позвонила ей. Та божилась, что никакого Санду давно не видела. Но что-то в ее ответе насторожило жену Андрицою, она взяла такси и помчалась к Виолетте. Ворвалась к ней в дом, та испуганно запричитала: “Да нет у меня твоего Санду!” — но жена пробежала по всем комнатам, закоулкам и вдруг наткнулась на запертую изнутри ванную:
Санду, вылезай!
Нет его там!
Вылезай, говорю!
Вдруг дверь ванной приоткрывается и появляется голая нога до колена.. Шевелит пальцами.
— Ой, Фэнуш, извини! — вскрикивает жена Андрицою и убегает.
(Напоминаю: Фэнуш Нягу — известный прозаик и не менее известный бонвиван. В отличие от щуплого поэта он крупный, дородный, эдакий добрый лев). А Санду появился на третий день — спьяну он оказался почему-то в другом городе…
Еще про Фэнуша Нягу:
Приехал я как-то в Бухарест с дикой зубной болью. Фэнуш тут же потащил меня к своей знакомой, знаменитой дантистке. Тем более что и у него были проблемы с пломбой.
…Усадила она меня в кресло, полезла бормашиной в мой разинутый рот, а Фэнуш, из-за ее спины заглядывая, как она сверлит, стал рассказывать анекдоты. Рассказывал он великолепно, дантистка давилась со смеху, я же открытой пастью издавал неопределенные звуки. Больно не было. Волшебница за раз справилась с тем, что в нашей поликлинике растянули бы на три приема, как минимум. Сделав укол, высверлила зуб, извлекла нерв и запломбировала. Все.
— Теперь садись ты, — сказала она Фэнушу. Тот сел на мое место, а я, подражая ему, стал за ее спиной и начал рассказывать анекдот. Вдруг мой Фэнуш, могучий детина, посерел лицом, рванулся из кресла и выбежал вон. Я за ним. В полном недоумении настиг его в уборной: “Фэнуш, что случилось?” — “Не могу! Я видел, что она с тобой делала, нет, не могу!”
Его чуть не стошнило со страху. Юмор уже не действовал…
Злой сосед
Умерла наша соседка, в ее квартиру вскоре поселился противный старик. Угрюмый, с темным недобрым взглядом исподлобья (вообще он старался в глаза не глядеть). Молчун, ворчун, даже здороваться не желал, когда сталкивались с ним в коридоре. Кто-то сообщил, что он всю жизнь работал надзирателем в тюрьме.
Моя жена его избегала. Боясь, что наш беленький кот Васька перелезет к соседу на балкон (общий, лишь символически перегороженный посередине), Нина натянула сетку.
— Зачем? — спросил я. — Он же всегда лазил и возвращался.
— Нет, этот тип обязательно Васеньку пристукнет. Или сбросит на улицу с третьего этажа! Я точно знаю.
Но однажды она услышала какую-то возню на балконе. Выглянула и застала такую сцену:
Кот Васька просунул мордашку в ячейку сетки, а старик дрожащей рукой, что-то жалко пришептывая, протягивал ему рыбку. Угощал…
Мы и не заметили, как старик исчез. Однажды появилась тощая старушенция и объявила, что она его вдова (до того жила отдельно, где-то за городом) и теперь по праву займет его освободившуюся комнату…
…От угрюмого человека осталась нечаянная сентиментальная деталь.
Как я не попал в номенклатуру
Наверное, я в Инокомиссии был белой вороной. Это довольно быстро поняли. Не знаю, по собственной ли инициативе или по чьей-то подсказке, но Чугунов посоветовал Дангулову взять меня в свои замы. Тот обратился ко мне с соблазнительными речами, я поддался искушению (будет достаточно времени для себя — журнал “Советская литература” (на иностранных языках) новых произведений не печатает, только переводы уже известных — легко справлюсь, да и зарплата выше!). Косоруков меня не удерживал. Так я оказался отв. редактором французского издания (“Произведения и мнения”) и первым заместителем гл. редактора “Советской литературы”. Конечно, с моей стороны это попахивало авантюрой — я недостаточно знал французский язык, и хотя за мной была только подготовка номеров по-русски, все равно я попадал в несколько двусмысленное положение.
Я не знал тогда, что такой пост носит номенклатурный характер, а потому подлежит утверждению в инстанциях. Как я узнал впоследствии, мое назначение первым замом не было утверждено (это наверняка насторожило Дангулова), я остался только отв. редактором французского издания. Слух об этом до меня дошел, но я на него не обратил внимания, мне официально никто ничего не сказал! Зарплата осталась та же, обязанности те же…
Фактически заведовала редакцией Люся Галинская (она отвечала за издание на французском языке). Ее мужем был Жан Катала, кореспондент “Юманите”. А кроме того, он был переводчиком советской литературы. Вдруг разразился скандал в связи с его переводом “Блокады” Чаковского. Книгу раздолбал в газете “Монд” тот же Катала! Конечно, поступил неприлично. Но речь в данном случае не об этом. Меня вызвал Дангулов и сказал, что надо увольнять Галинскую. Я отказался: жена за мужа не отвечает. Дангулов удивился и показал пальцем на потолок — инстанции требуют! Я ответил, что не могу нарушать кодекс о труде. Галинская прекрасный работник, ни одного замечания за много лет.
— Тогда предложите ей уйти по собственному желанию!
— И этого я сделать не могу. Это несправедливо, у меня язык не повернется.
Савва рассвирепел:
— Вы не понимаете или хотите меня подставить? Хорошо, я сам!
Я предупредил Люсю. Дангулов вызвал ее, предложил написать заявление об уходе. Она категорически отказалась. Тогда Дангулов (сам додумался или ему подсказали?) через некоторое время сократил должность Галинской. Абсурд! Редакция оставалась без заведующего. Галинская попробовала судиться, но ясное дело — ничего не добилась (на дворе стоял 1971 год). Вскоре она и Жан уехали в Париж. А я приобрел в Дангулове врага. При первой же возможности я от него ушел (и сам Дангулов меня “поддержал”, он сказал Суровцеву, главному редактору вновь создаваемого журнала “Литературное обозрение”: “Возьми ты его от меня!”)
Я стал заведовать редакцией зарубежной литературы. Это было понижение. Но спасибо судьбе — я от этого только выиграл — из болота вернулся в нормальную литературную жизнь.
Босой маршал
Дочь Буденного — Нина Семеновна — была моей подчиненной в издательстве “Московский рабочий”. Как-то рассказывала эпизод из своего детства: всей семьей ехали на поезде в Крым. Конечно, отдельный вагон. На какой-то станции люди прознали, кто едет, стали выкликать Буденного. А маршал от вагонной духоты лежал в одних трусах. Торопясь, он накинул на голые плечи китель c орденами, застегнулся и встал к окну. Народ приветствовал своего любимца, а Нина видела сзади папу: в маршальском кителе до пояса, а ниже каемка трусов и голые босые ноги. Давилась со смеху…
Я подумал — картинка символическая. Такой была и страна. Парадная и голоштанная.
Шахматы, стихи…
Однажды я в последнюю минуту поспел к поезду Кишинев—Москва, влетел в купе, там, к счастью, оказался всего один сосед, он уже расположился, сидел в пижаме. Упитанный, благообразный, был похож на директора прачечной. Я предложил ему сыграть в шахматы и без труда выиграл подряд несколько партий. Он удивился:
— У вас высокий разряд!
— Нет, — говорю, — я любитель.
— Ладно, не притворяйтесь. Вы сильный игрок.
— Почему вы так думаете?
— Я неплохо играю. Я у себя на работе у всех выигрываю!
— А кем вы работаете? — вдруг заинтересовался я, поняв, что в данном случае это очень важно.
— Я президент Молдавской Академии наук. Гросул.
…Бедный, он не догадывался, в чем дело.
Кто автор?
Когда я поступил в Литинститут, ходили легенды об Эмке Манделе, который уже был в ссылке. Говорили, что он, как Глазков, не ходил в баню (Глазков якобы говорил “и не мойся, потеряешь индивидуальность!”), якобы он писал поэму о Троцком и, когда наконец пришел к признанию Советской власти, его арестовали… Наряду со стихами о Сенатской площади кто-то мне процитировал:
Корабль трещит, команда ропщет,
Ей не хватает сухарей,
Ей надо что-нибудь попроще,
Ей надо что-нибудь скорей!
Через много лет, познакомившись с ним (он был уже Наум Коржавин, — к слову, умыкнувший мою кишиневскую знакомую, жену Миши Хазина — Любовь Верную (!), я похвастался, что с 1949 года помню его строки. Он удивился:
Это не мои стихи!
Так и не знаю до сих пор — чьи они…
Тарма
Когда мы получили новую квартиру на Малой Грузинской, мы наскоро забросили в комнаты всю мебель, пожитки и уехали в отпуск, оставив ключи мастеру — эстонцу Тарме, чтобы он к нашему возвращению сделал стеллажи, антресоли и встроенные шкафы. Тарма был мужем моей сослуживицы, долговязый, флегматичный, но работящий, золотые руки. Объем работ был велик, срок ограничен, Тарма вздыхал. Признался, что ему страшновато начинать. Однако, когда мы вернулись, все было готово. Мы стали разбирать вещи. Я распаковывал коробки с книгами, попутно заглянул в свою коллекцию монет (мы побросали все вещи открыто, только один ящик стола, где помещалась коллекция, был заперт). Перебирать монеты — это прекрасный отдых и немалое удовольствие (недаром Розанов частенько свои записи сопровождал пометкой “за нумизматикой”). Вдруг я натыкаюсь на странность. Я подбирал современные советские рубли по годам, но передо мной лежали четыре рубля одного и того же стандартного, самого распространенного 1964 года. Да еще грязноватые. Этого быть не могло! Я таращил глаза на эти злосчастные рубли и чувствовал, что ум за разум заходит.
Через некоторое время, терзаясь этой загадкой, я стал просматривать всю коллекцию. Все было на месте, кроме… Кроме золотой николаевской пятирублевки. Единственной, доставшейся мне от тети Кати. Это уже было слишком! Целую неделю я надеялся найти монету, выискивал в памяти всевозможные места, куда я мог ее засунуть или куда она могла сама завалиться при переезде. Но тщетно. Я лег на диван носом к стенке и тут, в полусне, меня осенило. Я сразу увидел всю картину, целый сюжет.
Тарма старался, работал, как зверь. Немудрено, что ему захотелось выпить. Он был подвержен внезапным запоям, потому жена строго за ним следила, денег не давала. А я сам указал Тарме путь к чему-то ценному: все было открыто, кроме одного ящика стола. Туда он и заглянул. “Одолжил” четыре металлических рубля и пропил. Однако совесть мучила, он раздобыл четыре “таких же” рубля и положил их на место (откуда ему было знать, по какому принципу я их собирал?).
Но опять подступило к горлу. Долго крепился, потом взял золотую пятирублевку (не догадывался, что некоторые невзрачные античные медяки куда дороже!), загнал ее по дешевке и всласть напился. А уж положить что-нибудь обратно, разумеется, не смог…
И действительно, спустя полгода я наткнулся на улице на пьяного в дым Тарму, он, пытаясь меня обнять и с трудом выдавливая из себя слова, убежденно произнес:
— Я, понимаешь, сволочь…