Рубрику ведет Лев Аннинский
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 3, 2011
Все было исправно: и свой шойхет, и свой шорник, и модистка, и кантор, и аптекарь, и банкир, и балагула, и свой каменотес — все было в местечке.
Рада Полищук. Семья, семейка, мишпуха
Все в местечке исправно? А если до местечка доберется так называемая Большая История с ее безумствами? Вдруг каменотес в порыве классовых чувств возьмется за булыжник, оружие пролетариата? А бывший шойхет ножиком для убоя скота вспорет сейф банкира? А шорник обличит кантора в знак протеста против религиозного дурмана? А аптекарь начнет взвешивать динамит для бомбы? А модистка, вступив в тайную организацию революционеров, положит браунинг в муфточку и пойдет выслеживать начальство? А балагула, напившись с горя, пустит свою кобылу вскачь и собьет насмерть проходящую по улочке женщину, которая, падая, успеет прикрыть собой и спасти от гибели размечтавшегося мужа? И все равно они все — мишпуха, то есть семья, то есть, говоря в их смеющейся интонации, — семейка?
Да. Семья. Семейка. Мишпуха. Еврейское местечко. Еврейское место в мироздании. Еврейское самоощущение, даже если нет им места в обезумевшей истории, которая расшвыривает их по обочинам реальности.
А они все равно остаются евреями.
Что их держит?
Этот вопрос незримой (или зримой) сверхзадачей брезжит во всех исследованиях еврейства, от Гершензона до Бердникова (если брать только новейшее время и только русскую иудаику), — это тот ряд, в который становится теперь повесть Рады Полищук. И она этот вопрос ставит вполне зримо.
Итак, что держит вместе пестрое сообщество, называемое то семейкой, то всемирным заговором, то скитающимся братством, то мифическим иллюзионом?
Вера? Да какая там вера, когда человечество впадает в атеизм, куда более яростный, чем любая вера, и самый яркий революционер ХХ века говорит о своем еврействе с демонстративным пренебрежением, если не с издевкой? Но ведь потому и говорит, что при всем своем отрицании иудейских воззрений — неистребимо остается евреем?
Язык? Да какой язык-то? Когда еврейство в Германии говорит на еврейски окрашенной версии немецкого, а в России — на еврейски окрашенной версии русского, — и потребовалось почти героическое упрямство уроженца местечка Лужки1 , чтобы раскопать в ветхих книгах давно окаменевший иврит и предложить евреям всего мира сесть за парты и учить язык — с нуля.
И сели учить! И выучили! Потому что и на выжженном языковом пепелище оставались — в неистребимом самоощущении — евреями.
Что уж говорить о месте, в котором можно было бы собраться и жить кагалом? Химерический Биробиджан вспомнить? Латиноамериканские и африканские грезы сионистов? Это теперь в Палестине организовалось, наконец, такое место, и такое государство… да и то стоит под ударом. А до этого в тысячелетнем галуте — когда Вечный Жид обречен был до скончания веков скитаться, — не бездомье ли делалось чуть не главным знаком еврейства? Когда в местечке мало кто выезжал дальше Умани и все в миражном бреду обещали друг другу непременный Иерусалим?
Поневоле закрадывается мысль, что сам знак еврейства, или, если угодно, клеймо, ни от каких реальных признаков не зависящее и никаким родством уже не подкрепляемое (ибо никакие матери-бабушки и никакие родословные предания “по женской линии” не удержали бы нитей родства в чресполосно выворачивающейся мировой истории, а в российском варианте — в эпохе революций), — так не состоит ли миссия еврейства в мировой культуре и истории именно в том, чтобы в этом хаосе как раз быть ориентиром постоянства, маяком нерушимости, примером верности себе — даже при полном опустошении окружающей реальности?
Скажем, так: Всевышний, попуская человечество безумствовать в беспамятстве (что тоже весьма интересно в масштабе Вселенной), избирает какой-то один народ в качестве маяка памяти. Кого избрать для такого испытания — наверное, уже дело вселенского случая. Но избранный сидит там, где его мало кто видит, и не озабочен ничем, кроме одного: он помнит.
А если надо ему что-то сделать и чем-то озаботиться, то жена берет его за руку и ведет как ребенка, к тому же хроменького, не умеющего ничего, кроме одного: помнить и думать.
Нечто полуанекдотическое в этом, конечно, есть, но исходит юмор от самих евреев и светится — в русской ойкумене — даже и в самих фамилиях, произошедших от прозвищ. Откуда все эти Дворкины, Ривкины, Хенкины, Хавкины, Хайкины? А от ситуации, когда в лавочке сидит жена: Двойра, Ривка, Хана, Хава, Хая — а мужа местечко знает только по имени жены, за мощными плечами которой он сидит где-то в глубине дома и, раскрыв Тору, думает. А на смешную фамилию ему наплевать, как и на домашние прозвища, виснущие на вороте.
Рада Полищук артистично обыгрывает комизм этой ономастики. Женщина может получить библейски-прекрасное имя Генеся-Рухл — в семейке ее все равно переименуют в Геню. Если не в Геньку. И природнившуюся гойку с гордым именем Евгения — в такую же Геньку. Человеку, может, жить остается считанные месяцы, у него за плечами — десятилетия трудов и десятки наград, однако слышит он свое уважаемое имя в следующем контексте:
— Борух! Бобик! Борюсик! Борик! Иди к нам, мы ждем тебя!
Где “ждем”? Ну конечно же на будущий год — в Иерусалиме! Хотя до будущего года Бобик, наверное, не доживет, а Иерусалим останется для них для всех туманной грезой.
Сквозь юмор местечка слышится в прозе Рады Полищук трубный глас исхода и вечная неизбывная боль — то ли от несбыточности грез, то ли от сознания того, какой жребий выпал евреям на этой земле.
Перед утренним пробуждением — всегдашняя необъяснимая тоска, “даже солнечным утром в разгар лета”.
И слезы, которые просветляют душу, а объяснить, отчего тоска и боль, — невозможно: “ни дня, ни ночи, ни жизни, ни смерти — только мука неистребимая”.
Как разгадать тайну, которую тысячи лет хранят евреи, “неся в себе и беды, и победы, и песни еврейские, и плач”.
Сквозь узнаваемые, утепленные юмором подробности конкретной семейной хроники — какой-то неземной, запредельный гул. Или наоборот: сквозь тысячелетний гул легенд — такие странно-близкие отзвуки “молитвы моего деда”.
Сложная партитура, контрапункт мелодий, подхватывающих и подсекающих одна другую. То ли благодарение Всевышнему — верность Договору, до которого Он допустил людей, то ли зудящее желание этот Договор оспорить и спросить со Всевышнего за все несчастья, которые Он обрушил на людей.
Он?!
А может, не Он, а сами люди, Его признавшие?
“Ты так старался, чтобы я утратил веру, чтобы из уст моих перестала звучать хвала Тебе, но знай: Тебе не удастся, этому не бывать вовек”…
Поразительное место в диалоге евреев со Всевышним. Если это Он создал людей и внушил им веру, — то диалог законен. Если же это они, люди, выносили Его в своих сердцах и свои же сомнения Ему вменяют, то, значит, это их, людей, природа обращается в такой воображаемый диалог, и это их, людей, инстинкт самосохранения избирает их для фиксации преемства во Вселенной, где царит предательство и подстерегает людей безумие.
В любом случае драматургия протеста подпирает драматургию верности.
Рада Полищук не объясняет читателю, почему в роковой час жители покидают родное местечко и уходят… нет, не в Иерусалим, а… куда-то в мироздание. Что гонит их? Какая-нибудь зеленая банда? Что ведет? Какие-нибудь революционные идеи? Что манит? Манна небесная в лице Советской власти, обещающей им светлое будущее?
Нет ответа.
Эпоха “перемены мест” уложена Радой Полищук в реплику героини, матери троих сыновей, потерявшей мужа уже на этой, на Великой Отечественной войне.
— Какой он мне Бог, такая я ему еврейка.
С этого момента, то есть с этой предсмертной реплики, с переходом от первой части повести ко второй меняется стиль, и из легендарного простора, в котором резонирует гулкое эхо веков, мы попадаем в современную постсоветскую реальность, которую с грустной иронией и веселой горечью воплотила Рада Полищук в других своих книгах (“Одесские рассказы, или Путаная азбука памяти”, “Жизнь без конца и начала”, “Пасынки судьбы”, “Суссана с двумя С”, “Роман-мираж”, “Любить хочется”).
Спор о судьбе еврейства переходит в новую тональность.
— Евреи, русские, мне плевать и на тех, и на других! Ненавижу евреев!
— За что? — переспрашивает дочку Борух, он же Борюсик, заслуженный советский пенсионер.
Дочка отвечает коротко и ясно:
— За то, что евреи! За то, что из-за них я еврейка!
Пункта пятого в анкетах нет. Обозначения национальности в документах нет. И даже погромов — о, небо! — нет. А вопрос о том, зачем евреям оставаться евреями, по-прежнему рвет души.
И если в ауре духовного Иерусалима им все равно, где пребывать на этой грешной земле, ибо, где бы они ни были, — они “везде”, — то почему бы и внучке Боруха не сменить место прописки — она “стремительная и свободная рыба-птица, ныряет, летает и плавает, где вздумается”. И перекрещивается из иудаизма в христианство…
Галюня становится Ксенией.
И в тот же момент ее брат-близнец, в семейке носивший ласковое имя Колюня, берет себе библейское: Арон.
Так Колюня и Галюня обозначают новые координаты еврейского счастья-несчастья: Арон и Ксения (между прочим, имя-то не русское, а греческое и означает иностранку).
Вечный зов: На будущий год — в Иерусалиме! — приобретает паспортные очертания: подавай документы, покупай билет и дуй в Израиль!
А что там? Историческая родина?
— А под Уманью — не твоя историческая родина? — увещевает Колюню Борух. — Вот куда тебе следует репатриироваться, если для тебя так важны твои еврейские корни!.. В этой земле лежат все твои родственники, убитые и замученные бандитами в начале двадцатого века и расстрелянные немцами в сорок первом году. При чем тут Израиль, я тебя спрашиваю?!
Смотря какой Израиль, — можно было бы ответить на этот овировский вопрос.
Можно ответить, что, если еврей, мобилизованный в 1941 году в Красную армию и погибший от немецкого снаряда, пал за дело, которое в его судьбе “ни при чем”, все его еврейское счастье осталось там, на дне воронки.
А воронка на месте взрыва рейсового автобуса в Иерусалиме (не духовном, а реальном) лучше? Воронка, на дне которой остались лежать родители тех приемных внуков Боруха, которых взял на воспитание его сын Арон, он же Колюня?
Так какая воронка роднее?
А на этот вопрос ответ зависит… то ли от зоркой воли Всевышнего, то ли от слепой логики “исторического процесса”.
Если среди иерусалимских воронок маленькое еврейское государство устоит под напором то ли арабского прибоя, то ли мирового хаотического океана и евреи, скитающиеся по чужой земле, обретут наконец свою, — эта земля положит конец их скитаниям (и станет похожа на маленькую западноевропейскую Бельгию, как злословили политиканы в первые десятилетия существования Израиля).
Теперь, когда столица маленькой Бельгии объявлена центром всего Евросоюза, — шутники могут переменить тон: а ну, как Израилю суждено не просто устоять, но сделаться центром некоего ближневосточного союза народов — тогда и евреи растворятся в этом новом “империуме”, и останется от евреев одно только имя.
Впрочем, в пору скитания у них и было — только имя.
Тогда уж не на них, а на каких-то других изгоев падет избрание: стать мировыми скитальцами.
А повесть Рады Полищук останется яркой художественной вехой памяти о той поре, когда у евреев и впрямь не было ничего, кроме памяти об Имени.
Если же не устоит маленькое государство, зацепившееся за берег Средиземного моря, и рок бросит евреев продолжать вечное скитанье по дорогам Истории, тогда повесть Рады Полищук останется острой художественной репликой в вечном диалоге:
— Какой ты мне Бог…
1 Элиэзер Бен-Иегуда — “отец современного иврита”, отдавший жизнь возрождению иврита в качестве современного разговорного языка, его развитию и обогащению.