(драматургия по М.М.Рощину). Взгляд
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 2, 2011
Фарид Нагим — прозаик, драматург. Родился в 1970 г. в дер. Буранка Оренбургской обл., служил в Советской армии, окончил Литературный институт. Участник Форума молодых писателей в Липках. Лауреат премии “Русский Декамерон” (2003), финалист премии Белкина (2010). Пьесы шли в театрах Гамбурга и Цюриха. Постоянный автор “ДН”.
“Римлянцы, совграждане, товарищи дорогие!”
В 1997 году я нечаянно поселился в Переделкине. Всемирно известный поселок писателей пустовал и готовился уйти в небытие с молотка. Я ходил в Дом творчества звонить на бывшую работу, пытаясь получить не выплаченную за несколько месяцев зарплату. Однажды я опередил прихрамывающего старика. Высокомерный и раздраженный, он стоял с тростью у будки, ждал, когда я окончу разговор и положу трубку, лицо его постепенно краснело, а седые волосы белели. Я поругался с работодателем, положил трубку, истерично дернулся вон и нечаянно смахнул на пол зверски звякнувший аппарат.
Как же этот старик орал, срывался на фальцет, топал ногой и бил своей палкой по стойке вахтеров. Я удалился оглушенный и в воображении своем продолжал ругаться уже с этим стариком: “Как Вы смеете мне тыкать?! — гневно вопрошал я и негодовал. — Да кто Вы… кто ТЫ такой?!”
Этот старик был Михаил Михайлович Рощин.
Как бы подкидывая колено, он хромал по пустым коридорам этого заведения, казался одиноким и всеми забытым. В лучших традициях любвеобильных мужчин, он оставлял старые и покупал новые квартиры своим женам, и в итоге остался в тесном, больше похожем на склеп гостиничном номере Дома творчества. В этом Доме за ним ухаживали последняя жена, театровед и преданная фанатка его творчества, и постаревшая вахтерша, с которой он крутил страстный роман в молодые годы, здесь же в этом Доме, не казавшемся тогда таким унылым, постаревшим, заброшенным. Женщины окружали его с самого детства, с “женского эшелона”, как и все его поколение, родившееся незадолго перед войной.
Он был красивый мужчина. Мужественный, обаятельный и остроумный. От него всегда веяло свежестью и чистотой. Я думаю, сама аура его такая — светлая, чистая. Михаил Рощин из тех счастливых людей, которые никому не должны и никого не обидели; кто помогал, как мог, всем, просящим о помощи; на которых не злятся враги, которым не завидуют друзья; кого до сих пор любят и с теплом отзываются многочисленные любовницы, жены и дети.
Всем, кто не знал его, он казался высокомерным и суровым, это была защита. И драма жизни такая — обаятельный герой оказывается подлецом, а отвратительный и кажущийся жестоким человек на самом деле наивный добряк. А может быть, раздражительность, нервность, вообще свойственны людям, больным эпилепсией. Припадкам этой болезни был подвержен и Рощин.
Драма началась с военного детства, может быть с внутреннего сопротивления родной фамилии Гибельман, с которой трудно было жить, тем более драматургу. Но и отказ от нее что-то изменил в нем, привнес в его творчество нечто искусственное, театрально отстраненное. Однако надо отметить, что ему чрезвычайно подходил псевдоним Рощин. Он и действительно был похож внешне, то ли на благородного белогвардейского офицера Рощина, то ли на мудрого и независтливого русского прозаика Михаила Михайловича, с несколько татарской раскосостью глаз, припухлостью век. Высокий лоб. Широкое, слегка красноватое и веснушчатое лицо. Мясистый русский нос. Внимательные, насмешливые, добрые, злые, бешеные, но всегда красивые глаза. Аккуратная профессорская бородка. И странная деталь, которую я всегда отмечал при встрече, по-женски маленькие и очень красивые кисти рук. Он любил и умел красиво одеваться. Обожал английские твидовые кепи, светлые плащи и легкие куртки. Много курил и очень любил выпить. Мы провели с ним несколько хороших вечеров, когда нас по второму разу познакомил общий, добрый друг. Он душевно страдал, что не может вволю напиться, и радовался, как ребенок, когда Татьяна Бутрова (строгий фанат) разрешала ему несколько лишних рюмочек. Старый корпус Дома творчества, все завалено желтыми листьями или непролазными снегами. Мы приходили к нему грустными вечерами, когда быстро темнеет с бутылкой крымского вина. В 50-м номере умещалось два диванчика у стен, оставлявшие узкий проход к двум письменным столам у окна. Мы видели человека в конце пути, одинокого и немощного, но не могу сказать, что ему было неловко за свое положение, за то, что мы не видим золотых отсветов былой славы, драматургических дивидендов. Мы, собственно говоря, были никто, и ему хорошо было с нами. По легкому стариковскому опьянению мне представлялось, как весело жарок и дурашлив он бывал в свои молодые годы.
Слово “стариковский”, однако, не совсем подходит к этому человеку — он всегда был современен, в нем не было расплывчатости, забывчивости, старческой обидчивости. Когда-то драматурги-руководители “Новой драмы” Угаров и Гремина опасались показывать ему шокирующую пьесу Василия Сигарева “Пластилин”, а он ее очень высоко оценил, старался помогать этому автору, приглашал его на все свои семинары и сожалел, если Василий не мог приехать. Меня, например, он бесплатно взял на свой факультет в Центре обучения, организованном при финансовой поддержке друга — драматурга Михаила Шатрова. На некоторых моих рукописях осталось его факсимиле. “Наивно. Талантливо. М.Р.”. Или записка в редакцию: “Ребята, прошу по возможности рассмотреть и опубликовать талантливую пьесу “День белого отца” (пьеса, правда, называлась “День Белого цветка”). Он умеренно оценивал мои творения, писал на них добрые отзывы и рекомендации, а я потом выслушивал унылые отповеди унылых, присыпанных перхотью людей из редакций журналов и театральных литчастей, заранее знающих свои оценки. В чем-то эти люди были очень правы, конечно.
В новейшей “драматургическо-театральной мафии” Рощин исполнял все же роль свадебного генерала. Он легко шел на общение с “молодежью”, бескорыстно делился фамилией-брендом, подписывался под разными проектами. Его уважали “новые люди”, а ему они были смешны. Лишь вначале можно было порадоваться возможностям, открывшимся перед ними, позавидовать их свободе, их “правде жизни”. Все ожидания “нового художественного слова” и особое, “не московское знание жизни” плавно стекли в подвал “Театра DOC” с какой-то засланной английской системой, в театр “Практика” и другие “подвальные” театры и театрики.
Несколько раз я видел его по телевизору на различных тусовках — он торчал там, как седая скала посреди розанчиков; втягивал голову в плечи и высокомерно осматривался, топорща воротник пиджака, чувствовалось, что он уже не отсюда, что многое его раздражает и он готов долбануть палкой по назойливой камере. Я обратил внимание, что на этих мероприятиях вокруг него, опершегося на свою трость, всегда было пустое пространство, пустые стулья рядом.
Предполагаю, что Рощин как трезвый и суровый человек, так же трезво оценивал и свое творчество, говорил о нем скупо, но чувствовалось, что всенародная слава “Валентины” и “Старого Нового года” ему льстит, и он как бы согласился со всем миром, что это его шедевры. Он восхищался Вампиловым и, как ни странно, любил Теннеси Уильямса, с которым даже встречался в Америке, вусмерть упоив его грузинской чачей. Эту чачу (крепкий, мужской ее вариант) ему подарил грузинский писатель в Доме творчества, узнав, что Миша летит в Америку. Рощин со стеснением и некоторой робостью предложил напиток Уильямсу. Тот понюхал и воскликнул: “О! Так это то самое, что делал мой дедушка!” Кто из них соврал, не знаю. А может быть, так оно и было.
Михаил Михайлович любил приводить семинаристам в пример Эдварда Олби, который показывал своим ученикам белый лист бумаги и со словами “вот что такое драма”, переворачивал его абсолютно черной стороной — и наоборот. Нравилось ему и то, что Олби был сам себе режиссер, имел свою труппу.
И еще мне запомнились печальная стариковская констатация: “Запад всегда проявляет интерес к пьесам, герои которых заявляют прямым текстом: мы, русские дураки, пьяницы и извращенцы, мы ничего не можем делать, кроме даунов, приходите, пожалуйста, и владейте нами”. Я думаю, это та, первая, тайная фамилия недоумевала за свою русскую, рощинскую половинку.
Известный и востребованный драматург, Рощин всегда считал себя прозаиком, настаивал на этом. И в этом насмешливая драма жизни. Всегда так — журналист считает себя писателем, писатель драматургом, драматург режиссером.
Но такие даются человеку характер и мировосприятие, с которыми он именно драматург, такая у него складывается жизнь, в которой он видит драму и лишь
иногда — прозу.
Этому драматургу повезло с режиссерами. Имена их всем известны. В постановки Рощин не вмешивался, да и очень уж много их было по всей стране и миру. И все же он шутил иногда: “Бог знает что, черт знает как, остальное — режиссура”.
Многие писатели, высоко оценивая некоторые пассажи рощинских пьес, в целом довольно сдержанно отзываются о его творчестве. Но Рощин — народный драматург и этого у него не отнять. О народности автора мы можем уже судить и по тому факту, что с удовольствием знакомимся с творчеством писателя еще в детстве
своем — “Тихий Дон” и “Анна Каренина”, “Судьба человека” и “Господин из Сан-Франциско”, “Первый учитель” и “Утиная охота” — в детстве и на всю жизнь меня поразил вскрик актрисы Удовиченко, обвиняющей свою мать в фильме “Валентин и Валентина”.
“М а т ь (Доронина). Ты что?
Ж е н я (Удовиченко). Валя, иди! Уходи! Беги куда глаза глядят, не жалей ни о чем! Вам мало, да? Вам меня мало?.. Мало я слез пролила?.. Я тоже всю жизнь слушала вас и поддавалась!.. А что теперь? Что у меня есть?”
В пьесе этой есть драматичные обстоятельства и пронзительные монологи, которые могли бы произнести многие персонажи великой русской литературы, и им не было бы стыдно. Каким-то мистическим образом протянулись нити из уничтоженной “бунинской” России в СССР 70-х. Смотрел я, конечно, и “Старый Новый год”, но в народной этой комедии уже тогда чувствовалась некая натяжка, вымученность, как и в самом празднике, в его двойственности, то ли советской, то ли дореволюционной, в его безысходной вторичности. Ощущалась и некая искусственность типических вроде персонажей — рабочего, интеллигента, Себейкина и Полуорлова, народного философа Адамыча — казалось, они боятся заглянуть в самих себя. Чья здесь вина — цензора, режиссера, драматурга или просто безысходности времени?
Рощин особо не “диссидентствовал”, не обличал “софью власьевну”, не его амплуа. Но и от официоза социалистического реализма был далек, первую пьесу его поставили только спустя четверть века. Шел себе между черным и белым. У него не было ни одной правительственной награды и премии, и только посмертное соболезнование из-за высоких кремлевских стен. Лет десять он ютился в гостиничном номере Дома творчества, и лишь незадолго до смерти получил часть Литфондовской дачи. А он и не просил ничего, умел довольствоваться и радоваться тому, что имел, может быть, за это и давалось ему многое.
Первую операцию на сердце ему сделал в Америке знаменитый доктор Дебейки, по тому “удачному” стечению, что сердечный приступ случился на подлете к американской премьере. Можно точно сказать, что Рощин — абсолютный бессребреник, о котором все же заботились и не давали пропасть высшие силы. Он казался утонченным гулякой, но в то же время это был чрезвычайно трудолюбивый человек, работавший с юности много и напряженно. У него без сомнения не отнять уже любовь почитателей и учеников, любовь и благодарность всех режиссеров и особенно актеров, с удовольствием сыгравших и поработавших на его пьесах, прославившихся. Это был советский мастодонт. И по сей день, уже много лет идет в Театре Моссовета пьеса “Серебряный век”. Молодые драматурги переделывают и осовременивают его пьесы, как они делают это с пьесами Шекспира, Чехова и Горького.
И все же, когда я сейчас вспоминаю его тяжелое лицо, прищуренные, точно от боли, глаза и сигарету у виска, мне хочется спросить, что же Вас мучает? Казалось, он скрывает в себе некую черную страницу. Такие же недовольство, тоску, высокомерие и растерянность я видел в Аксенове, слышал в его последних интервью. Интересное поколение уходит, драматичное — военное, голодное, в обноски одетое и свингующее, расцветившее конец пятидесятых стильными красками; родившееся в сталинской России и пожившее за океанами; учившееся по “Букварю” и издавшее “Метрополь”; вскормленное под Гимн и открывшее джаз; подогревшее перестройку и кинутое перестройщиками… С недавних пор преследует неприятное ощущение, что кто-то положил страшный глаз на фото участников альманаха “Метрополь” (на одной из них мелькнул и Рощин).
Всю жизнь его окружали женщины, много женщин, но складывается ощущение, что он все же был равнодушен к ним. “Оглянусь в прошлое и вздрагиваю, — говаривал Михаил Михайлович. — Как в бане — одни голые женские тела”.
Женщины обманули его, истрепали сердце и оставили, с ними все кончалось и растрачивалось… Самая первая юная жена его трагически погибла, налетев на мотоцикле на забытый строителями дорожный грейдер, а Татьяна Бутрова, тот самый последний фанат, умерла год назад. Женщины ушли. И больно о них вспоминать. С женщинами была та самая неудовлетворенность и неокончательность, пошлая закругленность тупика, что и сейчас вообще от жизни… Теперь уже никто не запрещал ему лишние рюмочки, сигареты и посиделки до рассвета. А он любил жизнь и никогда не отказывал друзьям и просто знакомым. Ныла отрезанная нога, трудно было передвигаться, лежать, вставать с коляски, чтобы сходить в туалет. Все было, все вроде бы получилось, за что бы он ни брался. Мучила пустота конца, перед которой бледнеет “Валентин и Валентина” и меркнет “Перламутровая Зинаида”, неподвластная искусственность надвигающегося, собственная уже неприложимость ни к чему и нудная необходимость прикладываться.
Драма в том, что драмы не было. Это, пожалуй, первое поколение, на котором закончились героические времена, а идти в глубь человека им не позволялось, да и не накопилось в них, наверное, необходимой степени свободы и смелости, писательской вседозволенности.
Рощину могли бы позавидовать многие. У него были успех и признание, которого по нынешним временам хватило бы не на одного драматурга и прозаика. Он часто выглядывал из-за занавеса в зрительный зал, счастливого автора вызывали на сцену на бесчисленных премьерах. Первого октября 2010 года драматург Рощин раскланялся навсегда. Аплодисменты прозвучали по ту сторону рампы. Драма завершилась. И он уже не разведет сложенных на груди маленьких ручек, не раскинет в стороны и не развернет ладошки, как бы говоря: дорогие товарищи зрители, я старался, я сделал все что мог, почти все…
P.S. Более всех писателей он ценил творчество Бунина, боготворил его, называл любовно “князем”, книгу о нем писал “один год и всю жизнь” и выпустил в ЖЗЛ. Когда говорил о любимых людях, в его речи звучали бунинские интонации и ритмически похоже складывались фразы.
Очень хотел жить в Крыму.
Драматург, во всем драматург — он умер не от гниющей ноги — у него перестало биться сердце. В машине, на солнечной, заваленной листьями дороге. Осень была особенно красива в этом году.