На вопросы «ДН» отвечают писатели из Казахстана, Киргизии,
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 12, 2011
Уже два десятилетия бывшие сограждане по Советскому Союзу живут в отдельных, независимых государствах. О том, чем были наполнены эти 20 лет после СССР, о сбывшихся и не сбывшихся ожиданиях, главных приобретениях и утратах в национальных культурах и литературах размышляют писатели Сухбат Афлатуни (Узбекистан), Николай Веревочкин (Казахстан), Сергей ЖАДАН (Украина), Марцелиюс МАРТИНАЙТИС (Литва), Вячеслав ШАПОВАЛОВ (Киргизия).
Сухбат Афлатуни
“Это у вас не культура деградирует,
это культур-мультур расцветает”
Я не специалист по культуре. Я не знаю, как она выглядит. Догадываюсь, что — красиво, даже в разрушенном виде, хотя в разрушенном виде, наверное, хуже. Я знаю, как пишется это слово — культура, и даже знаю, что оно латинского происхождения, и что оно обладает каким-то магическим, шаманским смыслом. (Я не уверен, были ли в Древнем Риме шаманы, но почему бы им там не быть?) Как видите, я кое-что знаю о культуре. Но я сомневаюсь, что этого достаточно, чтобы о ней рассуждать здесь, как это делают другие. Я всего лишь писатель, мой материал — слова, смысл которых мне, в целом, понятен. Я беру понятное слово — одно, второе, третье и делаю их непонятными. Непривычными, другими. Как мне это удается — профессиональная тайна. Но смысл слова “культура” непонятен мне самому. И я не знаю, что с ним делать. Если б я был шаманом, я бы скандировал его в такт ударам бубна: куль-тура, куль-тура, куль-тура, слегка подпрыгивая и зависая в воздухе. Но я представитель смежной профессии, и бубен мне не полагается.
Еще больше меня смутило предложение рассказать, что произошло у нас с этой самой куль-турой (мысленный прыжок и удар в бубен) за двадцать лет. Разве с ней что-то произошло? Не думаю, что с ней что-то могло произойти. Раз древних римлян уж полторы тысячи лет как нет, а шаманское слово, которое они придумали, все еще продолжает приводить нас в экстаз, то уж за двадцать лет ничего с этой культурой не случится. Ну, вымрут еще какие-нибудь древние римляне. Ну, треснет каменное яблоко Колизея, зарастет травкой, а на арене, где дрались львы, будут размножаться кошки. Так кто сказал, что Колизей — это культура? Это — те же древнеримские “Лужники”, где бурлила та же самая попса, только на языке Овидия и без фонограммы. Главное, остается слово “культура”. Которое переживет любую культуру и не исчезнет, пока в подлунном мире есть хоть один шаман, акын или энтузиаст бардовской песни. Потому что это все — культура.
Хотя, что такое есть сама культура, я все-таки не знаю. Знаю, что такое ку: такое самое частотное слово учетлан и пацаков в фильме Данелии. Знаю, что такое куль: мешок с чем-то съестным; и может, куль тура — это куль с мясом тура, который несли шаману в виде натуральной платы. (Я не уверен, водились ли в Древнем Риме туры, но почему бы им там не водиться?) Знаю, что такое культ: и, может, культура — это культ ура! — культ кого-то и дружное ура этому кому-то? А это уж в Древнем Риме было; от этого, вероятно, и вымерли.
Но что точно значит это слово, не знаю. Я не знаток латинских слов, я — рассказчик историй. Вот одна из них. Придумал ее не я, и вообще она очень известная, можно было бы даже не пересказывать. Еще в те далекие времена, когда по дорогам Средней Азии пылили “пазики” и “лазы”, когда каждый первый день мая к палкам привязывали большие красные простыни и размахивали ими, и когда на площадях всех среднеазиатских городов стоял не по-местному тепло одетый человечек, в лысину которого нещадно лупило среднеазиатское солнце, но человечку было хоть бы что, потому что он был не настоящий, а металлический, — итак, в те далекие времена прибыла в солнечный Узбекистан делегация из братского Древнего Рима. Выступила с речью, открыла, по своим древнеримским обычаям, парочку заводов и акведуков, покушала плов, собрала дань. А потом, в неофициальной обстановке, когда уже все было сказано, съедено и собрано, спросила местных товарищей: “Товарищи Местные товарищи, а почему вы слова удваиваете: чай-пай, шашлык-машлык?..” “А это у нас такой культур-мультур”, — ответили местные товарищи.
Кстати, на правильном узбекском культура будет, конечно, не культур-мультур. На правильном она будет — маданият. Тоже заимствованное слово, но у других завоевателей, более древних — у арабов. В дословном переводе означает что-то вроде “манер, присущих горожанину” (город по-арабски — мадина). В общем, цивилизация, та тоже ведь от civis, “город”.
И лет двадцать назад, когда стало ясно, что дань с нас собирать больше никто не будет — но и акведуков всей дружной империей возводить не станет, — тогда казалось, что культуры у нас будет теперь все меньше, а маданията — все больше. И что, может, это неплохо: культура становилась продуктом импортным и не дешевым, а маданият можно было производить самим, из местного сырья и по отработанным веками технологиям. Еще была надежда, что вместо непонятной культуры к нам привалит мировая калче (culture) — культура, но с высокотехнологичным англо-американским акцентом, то есть круче, богаче, ярче… Калче, одним словом. И будет много маданията и немного зарубежно-халявной калчи; так казалось.
Принялись возрождать маданият. Там, где был один ансамбль народного танца, создали два. Там, где читали стихи, воспевавшие строителей коммунизма, стали декламировать рубаи, воспевающие родинку на левом ухе возлюбленной. Там, где был один памятник Навои, поставили несколько. А вот что дальше возрождать, уже не знали. Вековые технологии производства этого самого маданията оказались или утерянными, или плохо сочетались с современностью. Пусть даже с нашей, не очень современной, современностью. Все по очереди выходили на трибуну, пили из графина и призывали возрождать маданият. Что маданият у нас такой древний, что их калче рядом с ним просто отдыхает. Но вот что именно возрождать? Многоженство? (Ерзанье в зале.) Пляски мальчиков-бачей? (Смущенные ухмылки в ладонь.) Опийные чайханы? (Шум и возмущение.) Голос из зала: “Народные промыслы!” Хорошо, народные промыслы. Только для кого? Для туристов, где-нибудь в Бухаре или Маргилане, под вывеской “Хэнд-мейд” на местном английском. Ну, еще для нескольких ценителей натурального шелка и поливной керамики из местного населения. Потому что остальные все равно будут грести дешевый китайский ширпотреб.
С калчей тоже как-то не заладилось. Уж если свой исконный маданият в комплекте с многоженством и опием возрождать не торопились, то и калче с их западным индивидуализмом, гомосексуализмом и гамбургерами решили слегка притормозить на границе. Чтобы пропускать не все сразу, пропустили гамбургеры. Опять конференция, выступают те же самые докладчики, но еще два-три зарубежных гостя, которых пропустили вместе с гамбургерами. Зарубежных гостей легко узнать по традиционным чапанам, в которые их уже успели нарядить, и по малость обалдевшим от местного гостеприимства физиономиям. Они подходят к микрофону, рассказывают о том, какая хорошая вещь эта европейская калча, осеняют себя крестным знамением во имя Св. Глобализации и под аплодисменты возвращаются в президиум. Местные докладчики, которые, в отличие от иностранцев, одеты в европейские костюмы, соглашаются, что и калче — тоже вещь хорошая, так что давайте проведем еще пару международных конференций и поговорим о ней. В общем, с калчей получилось как с маданиятом. Произношение — американское, с широкой микки-маусовской улыбкой — освоили, с десяток конференций и фестивалей провели, дальше дело притормозилось.
Что возникло в промежуточном итоге? Не маданият. Не калче. Прошу тишины в зале. Впрочем, в зале и так нехорошо затихли и ждут.
“Культур-мультур”, — говорю я, выдержав паузу. Культур-мультур — то, что не нужно возрождать и не нужно заимствовать; нужно только немного поддерживать, и он будет сам себя размножать, как старательный компьютерный вирус. Впрочем, уже в самом этом слове есть удвоение, умножение, мульти-культурализм, как сейчас принято говорить. Культур-мультур очень похож на культуру, он готов до бесконечности имитировать ее. Культур-мультур — это театры, консерватории, библиотеки, галереи… Точнее — здания театров, консерваторий, библиотек, галерей. Здания и штат (подсокращенный). Вовнутрь лучше не заходить. А если зайти, то ничему не удивляться. Не задавать вопрос, когда последний раз серьезно обновлялся библиотечный фонд. Не слушать, что там поют, вообще не смотреть на сцену, а лучше на лепнину на потолке. Не придираться к игре. Не интересоваться, сколько лет декорациям, и не удивляться, узнав, что столько же, сколько и приме. А сколько лет самой приме?.. Да вы что, не может быть… Она из кавказских горцев? Нет, она просто из того поколения служителей культур-мультур, которых еще в Колизее обучали, поэтому она еще что-то умеет; тогда тех, у кого не получалось, скармливали там же, в Колизее, львам, так что остальные, глядя на это, всячески стремились повысить свой профессиональный уровень. И заменить ее, из тех, кто помоложе, некем. Рынок труда трещит, а заменить некем. Потому что трещит он не теми, кем надо. И не допытывайтесь, куда исчезает более-менее вменяемая молодежь, едва получив диплом. И главное, не нужно спрашивать о зарплате. Культур-мультур к презренному металлу отношения не имеет. Его, наверное, можно вообще не финансировать, и он будет тихо питаться собой, лет еще двадцать доедая самого себя. При этом ухитряясь даже как-то размножаться, чему-то соответствовать, участвовать и вносить достойный вклад.
Вы скажете — так это и у нас (в России, Армении, Казахстане, на Украине… — нужное подчеркнуть) тоже все есть. Верно. Но вы-то это еще по старинке зовете культурой. Вы выходите на своих заседаниях авгурских коллегий к микрофону: “Культура деградирует!” и гневно пьете из пластикового стаканчика. Ошибаетесь, дорогие представители бывших братских народов. Культура — она как Аполлон у Райкина, который “тыщу лет простоял, еще тыщу простоит, ничего с ним не сделается”. Так что это у вас не культура деградирует, это культур-мультур расцветает.
Цветет он, правда, не цветами, а чем-то вроде грибков, прошивая грибницей и посконно-национальные маданияты, и свежемороженую импортную калчу. И уж лучше пусть цветут эти тысячи грибков, пусть размножается в пустующих музеях, сонных театрах и полуразворованных библиотеках великий культур-мультур. Поскольку (должен же я сказать под конец что-то оптимистическое, чтобы успокоить гул в зале) культур-мультур — лучше, чем запрещение или разрушение. Да, культура легко и незаметно — по закону возрастания энтропии — превращается в культур-мультур. Но в истории случалось немало и обратных превращений. Как часто культура начиналась именно из культур-мультура, из бестолковой и безвкусной имитации. Римская культура была долго второсортным культур-мультуром от греческой, раннесредневековая — “культур-мультурила” римскую. Бердяев еще столетие назад пророчил приход “нового Средневековья”. Оно и наступило. Но только совсем не мрачное, а слепящее тысячью неоновых и галогенных огней; не разрушающее, а имитирующее; не варварское, а культур-мультурное. Может, кому-то это покажется концом культуры. Но я не специалист по культуре. Я уже даже не помню, как она выглядит… Теперь я все сказал. Вопросы?
г. Ташкент
Николай Веревочкин
Без страховки надежней
Есть ли смысл обижаться на историю? На быстро проходящую современность?
Обижаться на время — жить в прошлом.
Кладбище не очень уютное место.
Восхищаться современностью? Противоестественно.
Правильнее бесстрастно жить и работать для вечного, непреходящего.
Это всем известно.
Известно также, что ничего вечного нет.
Но отчего бы не подбить баланс потерь и приобретений?
Кому, однако, предъявить счет?
Во времена расчленения большой страны мой знакомый дотошно подсчитал, что лично он потерял от развала Союза. И что приобрел. Он показал мне лист, разделенный надвое жирной чертой. Слева — минусы, справа — плюсы.
Минусы плотно заполнили свою половину и перетекли на оборотную сторону.
Плюсов было мало. Три-четыре строки и — девственная пустота.
— И что в итоге? — спросил я.
— Итог очевиден. Мы живем в обществе людоедов. Я никому не нужен, если, конечно, меня не захотят съесть. Мне никто не поможет, кроме меня.
Этот простой и крайне жестокий вывод помог человеку выжить.
Он открыл свое дело и съел конкурентов.
Да, согласен, довольно цинично. Последнюю строку надо бы вычеркнуть. Не могу. Сейчас никто не строит рай для всех. Каждый строит маленький рай для себя.
Возможно, кто-то уже подсчитал потери и приобретения литературы после расчленения страны. Эта работа многим поможет встать на твердую почву.
Мне же тяжело возвращаться в смутное время, которое Л.А.Теракопян определил как тектонический разлом. Не хочу снова пережить ампутацию по живому, без наркоза.
Время это запомнилось запахом французских духов моей хорошей знакомой, которая, внезапно преуспев, вдруг забыла мое имя. И запахом бомжа, оборудовавшего из газет бесплатных объявлений берлогу под лестничной клеткой. Запахи эти смешались с дымом горящих книг на помойках. И каких книг! Эти сокровища выбрасывали отъезжающие в ближнее и дальнее зарубежье земляки.
Литературе была предначертана судьба бомжа.
Стоп! Что ты имеешь в виду под “литературой”?
Конечно, качество.
А самое главное, то, что роднит писателя с ученым: поиск истины.
Какой бы она ни была.
Иначе не стоит заниматься ни наукой, ни литературой.
Поиск истины — крест, который несет настоящая литература. Те угольки, которые пронесли сквозь безвременье толстые литературные журналы, жертвуя собственным благополучием.
Крест, жертва — не слишком ли сильно сказано? Не думаешь ли ты, что это — инстинкт самосохранения? Спасение в творчестве, в поиске истины? Даже если истина никому не нужна.
Надейся только на Него, работай в одиночестве. И будь что будет.
Знакомая журналистка, вернувшись из Сибири, трагическим шепотом рассказала об известном писателе, который зарабатывал на жизнь кладкой печей.
Мне показалось, в этом было достоинство. В тяжелое время он был со своим читателем.
Помню потрясение от тиражей толстых журналов, на которые раньше было невозможно подписаться. Они упали до уровня заводских многотиражек и районных газет. А затем и ниже.
— Что делать. Тяжелые времена. Людям не до литературы, — смиренно вздыхал сотрудник ставшего безгонорарным “Простора”.
Да, да. Конечно.
Но если литература не нужна в тяжелые времена, нужна ли она вообще?
От таких вопросов иногда стреляются.
“А мне этот бардак нравится, — мрачно радовался товарищ. — Сколько новых сюжетов, тем, характеров. Что еще надо автору? В великих потрясениях рождается великая литература. Лично меня волнует только одно — незаконченная повесть”.
Комплекс Нерона, обострившийся на фоне неумеренного потребления алкоголя.
По большому счету самая большая, самая тяжелая, самая тревожная потеря литературы тех лет — потеря читателя.
Это единственная потеря, о которой стоит говорить.
Сегодня тот искушенный читатель, который предвкушал небывалый расцвет освободившейся от цензуры литературы, читатель, который, не задумываясь, отдавал машину за “Библиотеку всемирной литературы”, вымирает.
Увы, не только в переносном смысле.
Как говорит председатель нашего горнолыжного клуба: “Стареют ребята. Скоро некому будет топтать склон”. — “Придут молодые”, — утешаю я. — “Молодые нашу дикую трассу топтать не будут. Молодые катаются по укатанному”.
Можно ли в потере читателей винить литературу? Можно. Все можно. Если забыть о тектоническом разломе.
Да, конечно, поведение некоторых писателей во времена великих потрясений подорвало доверие к литературе. Но это касается лично их. Многие в лучших традициях отечественной словесности оставались со своим народом, со своим читателем. И остаются, не соблазняясь сладким грехом производства одноразового чтива типа самонаводящихся ракет “выстрелил и забыл”.
Смущает грех мелких разборок, от которых сильно попахивает пиаром. О, эти потешные войны перед телекамерой! Эти вечные драки литературных банд стенка на стенку, дерзновенное изобличение покойников. Уже и литературы нет, и читателя нет, а они все играют в непримиримых борцов за идею.
Беда, что идей тоже не густо.
Два неутомимых говоруна садятся в кресла перед телекамерой и под водительством лукавого секунданта вступают в яростный спор — с какого конца разбивать яйцо. При этом ничего не изменится, если по ходу дискуссии они обменяются креслами и взглядами. А искушенный зритель-читатель, справедливо полагая, что его держат за лоха, переключает единственный канал, который еще можно смотреть.
Впрочем, это грешок извинительный. Новый, неискушенный в литературе читатель хорошо клюет на книги людей из телевизора.
Случается и грех попрошайничества, когда писатели слезно умоляют власть спасти писателей. Особенно этим грешат на окраинах бывшей “империи зла”. Это мы приближали светлый час независимости, пишут бывшие лауреаты государственных премий, это мы неутомимо подтачивали этот дуб изнутри, как жучки-долгоносики. Отчего же вы, господа, забыли наши заслуги. Подайте на пропитание.
Ни власть, ни меценаты не спасут писателей как творцов. Накормят — да, но придется идти в услужение.
Писателям следовало бы умолять власть спасти читателя.
Именно он один способен поднять тиражи книг, именно он спасет писателя, не покушаясь на его независимость.
Читатель, которого нет?
Есть ли надежда на возрождение литературы?
Надежда всегда есть.
Особенно, когда ее нет.
Возрождение созревало в сумрачном чреве средневековья.
Да, читателя шестидесятых годов прошлого века больше не будет.
Каждое новое поколение рождается на другой планете.
Да, между уходящим читателем, воспитанным на классике, на поэзии и прозе шестидесятых, и читателем современным общего мало.
Но надежда на возрождение кроется именно в тотальном засилье попсы, в спесивом гламуре, закатавшем все в глянцевый асфальт.
Элементарная диалектика.
Как протест, как отрицание этой раскрашенной, пахнущей изысканными духами мертвечины появляется альтернативная молодежная культура. Тоска по истине, по естеству. Появляются пацаны, которым, прикинь, нравится классика. Из-под сегодняшнего одноразового хлама они, как статуи древнегреческих богов, откапывают, открывают для себя лучшие образцы золотого века литературы.
Да, их мало. Очень мало. Но они есть.
Может быть, сейчас где-то в столичной суете или провинциальной глуши уже пишутся первые главы великой книги, которая вернет читателя, вернет достоинство отечественной литературе. Это будет литература новых тем, новых форм, не уступающая в качестве и глубине классике.
Она обязательно появится, потому что литература не просто развлечение, а душа народа.
А если не возродится?
Не дай Бог.
Без души не живут. Значит, не зря пророчат России всего семь веков существования.
Полагаю, не дождутся.
Литература — удел одиночек. Самозванцев. Трудно? Тяжело? Кто неволит изнурять себя непосильным трудом? Брось.
В том-то и дело, что литература при всей своей изнуряющей сложности еще и удовольствие. Ни с чем не сравнимая радость.
Удовольствие, конечно, особого рода, сопоставимое с первовосхождением на безымянный пик высшей категории сложности. В одиночку. Без страховки. С риском срыва. Там — зона смерти, там — неизвестность. Но ты карабкаешься. За эту вершину ты готов заплатить жизнью. Потому что там — бог, там — истина.
Карабкайся, брат.
У тебя нет страховки.
Все, что у тебя есть, — свобода.
Не перекладывай гнет этой свободы на чужие плечи.
Это только твоя свобода.
Это только твой выбор.
г. Алма-Ата
Сергей Жадан
Перечитывая ненаписанное
Юбилеи, кроме всего прочего, это еще и благодарное время для конструирования различных списков и выстраивания иерархий. Что-то подобное можно было наблюдать этим летом в Украине. В связи с 20-й годовщиной независимости вдруг возник вопрос — а что собственно произошло в стране за эти 20 лет? В частности, в культурной сфере. Конкретнее, в литературе. Впрочем, говорить о “независимой” украинской литературе интересно и вне юбилейного контекста — четко ограниченная хронологически, новая украинская литература интересна и как некий корпус текстов, кардинально отличающийся от текстов советского периода, и как социокультурное явление, напрямую связанное с особенностями, трудностями, успехами и полным провалом налаживания и становления новых общественных механизмов. О новой украинской литературе интересно говорить еще и потому, что она сама, через тексты и их критическую интерпретацию, постоянно подчеркивает свою дистанцированность касательно литературной традиции советского периода. То есть заявляется и постоянно акцентируется именно понимание постсоветского периода как некоего принципиально нового начала формирования литературной среды, так сказать работы с нуля, попытки работать в условиях отталкивания от предыдущей традиции. Для истории украинской литературы это вообще характерная черта — постоянный обрыв возможной традиции, отсутствие зависимости от предшественников, желание (а иногда и необходимость) начинать каждый раз сначала, без оглядки на наработанный материал, который отчасти оказывается недоступным (например, в случае с литературой 1920—30-х, которая долгое время находилась под запретом), отчасти — устаревшим и непригодным для дальнейшего “употребления”. Так что ситуация с новой литературой на Украине вполне укладывается в традиционную систему взаимосвязи между поколениями украинских писателей — то есть развитие через отрицание, контакт через отталкивание, движение через возврат к тому, что казалось утраченным.
Формально основным конфликтом этой новой литературы тогда, в начале 90-х, было противостояние двух наиболее ярких и мощных писательских поколений — поколения “шестидесятников” (которые в украинских реалиях по большому счету мало чем отличались от “шестидесятников” русских, разве что масштабом публичности) и поколения так называемых “восьмидесятников” — генерации, чей приход и становление в литературе совпали с внешними социополитическими трансформациями, деконструкцией советской системы и образованием независимого украинского государства. Именно “восьмидесятники” оказались первым полноценным поколением, взявшимся формировать принципиально новую литературную среду, именно это поколение определило основные тенденции развития украинской литературы на ближайшие десять лет. Соединяя в своих текстах некое игровое начало, совершенно нехарактерное для украинской литературы, скажем, советского периода, с вполне традиционным “патриотическим” дискурсом, украинские “восьмидесятники” фактически проецировали в литературу основные проблемы и дискуссии, важные для, условно говоря, либерально и патриотически настроенной интеллигенции, а именно — попытки согласовать консервативные и националистические взгляды с идеями евроинтеграции или же развития “открытого общества”, совмещение и развитие в одном культурном поле модных постмодернистских концепций с естественным для украинской интеллигенции традиционализмом и народничеством. Подобное совмещение несовмещаемого и является, наверное, одной из характеристик этой новой литературы, наиболее ярко выраженной в романах Юрия Андруховича, Оксаны Забужко, Юрия Издрика, Юрия Винничука, Евгена Пашковского, Олеся Ульяненко, стихах Игоря Рымарука, Василя Герасимюка, Ивана Малковича, Петра Мидянки, Наталки Билоцеркивец, Владимира Цыбулько. Формально, появление этой новой литературы, ее первые успехи, связывают как раз с именами Андруховича и Забужко, чьи романы, опубликованные в начале 90-х, в некоторой степени изменили само отношение многих читателей к украинской литературе. Романы Андруховича “Рекреации” и “Московиада”, напечатанные сначала в журнальном варианте и лишь через несколько лет — в виде книги (тоже одна из характеристик литературы 90-х — почти полное отсутствие новых книг, фактически разрушение старой, еще советской инфраструктуры, связанной с книгоизданием и книгораспространением), как бы представляли новые тематические, стилистические и лексические возможности, которые готовы были демонстрировать отечественные писатели. В то время как роман Оксаны Забужко “Полевые исследования украинского секса”, изданный в бумажном виде и даже перепечатанный пиратами, явился, наверное, первым образцом украинского бестселлера, первым украинским феминистическим романом, наиболее откровенной отечественной книгой, наиболее обсуждаемой книгой в стране, собственно — визитной карточкой писательницы, каковым является и до сих пор. С именами этих двух писателей чаще всего и связывают перемены и стратегии, наметившиеся в новой украинской литературе.
Поколение, следующее за “восьмидесятниками”, так называемые “девяностники” пытались работать в фарватере своих предшественников, вырабатывая вместе с тем свой собственный творческий метод и свою собственную систему ценностей и ориентиров. Именно это поколение наиболее точно передает те трансформации, которые происходили с тем, как в принципе писатель позиционирует себя в обществе, — отказ от активной публицистической деятельности, от декларируемой включенности в политический контекст, отказ от идеологической составляющей в своем творчестве и, как результат, общественная и медийная маргинализация фигуры писателя вообще. В 90-е в украинскую литературу пришла чрезвычайно интересная группа поэтов и прозаиков, пытавшихся облечь в литературную форму болевые точки своего “потерянного поколения”. Среди наиболее заметных авторов здесь следует назвать Тараса Прохасько, Марианну Кияновскую, Марьяну Савку, Галину Крук, Ростислава Мельникива, Андрея Бондаря, Светлану Поваляеву, Сергея Пантюка. Это поколение сегодня наиболее активно присутствует в литературной жизни — различных издательских и переводческих проектах, фестивалях, антологиях.
Новая ситуация в литературе, связанная с появлением независимых издательств и соответственно ростом интереса к книгам и писателям, наметилась в начале
2000-х, когда заявило о себе уже следующее поколение, по привычке названное “двухтысячниками”. В литературу пришла целая группа интересных и сложных поэтов и прозаиков, работающих с новыми идеями и пытающихся переосмыслить тот же опыт украинского и европейского модерна и авангарда (здесь можно назвать, например, Остапа Слывинского, Богдану Матияш, Сашка Ушкалова, Олега Коцарева, Павла Коробчука, Таню Малярчук, Софию Андрухович). Вместе с тем в начале 2000-х в украинской литературе появляются авторы, пытающиеся работать в “популярных”, массовых жанрах, совмещая броскость подачи с вполне серьезным материалом. “Кумирами” студентов становятся молодые писатели Любко Дереш и Ирена Карпа.
О читателях стоит упомянуть отдельно. Поскольку украинская ситуация в этом плане действительно уникальна. На Украине презентации популярных авторов, литературные фестивали и поэтические слэмы собирают сотни слушателей. Литература и дальше является некой терапевтической программой, способной аккумулировать общественные запросы и интересы. К писателям и дальше прислушиваются, от них требуют ответов, на них в конце концов возлагают ответственность. Так или иначе — сегодня это живой организм, постоянно ищущий и развивающийся, пытающийся найти свой голос и свое место в обществе. Художественные романы на Украине и сегодня способны вызвать резонанс если и не во всем обществе, то по крайней
мере — в его активной части, читающей, думающей и со многим не соглашающейся. В этом контексте можно вспомнить хотя бы огромный интерес и далеко не однозначную читательскую реакцию, связанные с выходом первого романа “живого классика” украинской литературы Лины Костенко “Записки украинского сумасшедшего”, или же реакцию на роман Оксаны Забужко “Музей потерянных секретов” и книгу Василя Шкляра “Черный ворон”. Реакцию, основанную не только и не столько на художественном восприятии этих книг, сколько на их идеологической составляющей, на вовлеченности авторов в общественно-политическую жизнь страны. Подобный запрос общества на четкую идеологическую позицию писателя, потребность видеть в литературе отображение неких идеологий, с одной стороны, является для писателя огромным соблазном, капканом, попав в который литератор теряет фактически свою независимость, становясь рупором неких (не всегда симпатичных) общественных настроений. С другой стороны, подобное нервно-пристальное отношение читателей к литературе делает само писательство занятием живым и напрямую связанным с обществом, с проблемами социума, с читателем, делает возможным диалог и возможность взаимопонимания, что в современных условиях является довольно важным и существенным аргументом в пользу свободы творчества и свободы вообще.
Можно утверждать, что новая украинская литература, несмотря на все “проблемы роста”, обусловленные внутренними причинами и внешними обстоятельствами, реагируя на время и пространство, предлагает своему читателю интересные и неожиданные ответы в виде книг, публикаций и различных проектов. Можно также предположить, что ответы эти будут интересны не только украинскому читателю. Поэтому остается следить, куда будет двигаться эта странная машина, о чем будут писать сегодняшние пятидесятилетние и сорокалетние, что смогут предложить нынешние тридцатилетние и чем смогут им ответить двадцатилетние, те, которые сформировались в совершенно новое поколение, гордо, хотя и традиционно именуемое “дветысячидесятниками”. За этим интересно будет наблюдать, это интересно будет отслеживать, это интересно будет перечитывать. Поскольку любая литература это, по большому счету, и есть перечитывание — перечитывание понравившегося, перечитывание забытого, перечитывание ненаписанного.
г. Харьков
Марцелиюс Мартинайтис
Марш обратно в землю, Донелайтис1 !
Писатели обычно связаны с тремя социальными явлениями: издательствами, книжными магазинами и библиотеками. От этих учреждений зависит не только популярность автора, но и сама возможность физического выживания. Иногда эти три составляющие действуют согласованно, формируя образ популярного писателя или приговаривая сочинителя к заслуженному забвению. При советской власти была еще и четвертая инстанция — всеопределяющая цензура. Кстати, сегодня роль цензора исполняют деньги, о чем я и собираюсь говорить.
Для начала заглянем в большой книжный магазин, где голова начинает кружиться от обилия изданий. Чего тут только нет! Многоцветные, большие и миниатюрные, тоненькие и в невзрачных обложках, — но где-нибудь в самом дальнем углу ты находишь книги своих любимых писателей, задавленных роскошными фолиантами. И приходит на память книжная торговля советских времен. Тридцать лет назад за одной-двумя книгами выстраивались длиннейшие очереди.
А сегодня зайди в какую-нибудь периферийную библиотеку и услышишь: книг нет. И правда. Полки маленьких библиотек бедны и бледны, они совершенно не похожи на стенды книжных супермаркетов. У этих библиотек нет книг, ибо нет денег. Но куда в таком случае деваются издания, которые мы в избытке лицезреем в магазинах и на книжных ярмарках? Что за кризис постиг библиотеки? Или что-то недоброе стряслось не с библиотеками, а в самой нашей державе, в нашей культуре?
Писатели регулярно участвуют в разных культурных мероприятиях, не отказываются ездить в небольшие городки и поселки. Часто на таких встречах видишь: библиотекарша, тебя так любезно встретившая, словно бы стыдится показать саму библиотеку, пустить гостя к книжным полкам. И понятно почему: там нет твоих книг, ну разве какое-нибудь старое, уже раритетное изданьице! Часто сами устроительницы приносят из дома или одалживают у кого-нибудь твою книгу из тех, что поновее.
Я тут имею в виду известных писателей, которых уже “проходят в школах”; их сочинения ищут учителя или ученики, живущие вдали от больших центров, а то и просто люди, неравнодушные к просвещению. Говорят, теперь проще увидеть живого писателя, чем его книгу. Наверное, мероприятия для того и нужны, чтобы на виду побыли если не книги, то хотя бы их авторы.
Принято говорить, что современных литовских писателей мало читают. А кого и как читать в маленьких городках и поселках, если книги этих писателей становятся недоступны для большинства читателей? Быть может, поэтому ярмарки переполнены покупателями, прибывшими издалека, они толпятся в очередях возле стендов с книгами наших писателей, уносят мешки печатной продукции. Откуда этот разительный перепад между избытком и дефицитом?
Библиотек с каждым годом все меньше, но и сейчас их число наверняка превышает тысячу. Вот, скажем, книга известного поэта выходит так называемым приличным тиражом в 1000 экз., а прозаическое произведение — даже несколько большим. Такие цифры уже привычны. Маловероятно, что даже книга известного писателя попадет хотя бы в треть этих библиотек, поскольку часть тиража остается в самом издательстве, другая часть пылится на складах больших магазинов, создавая запасы там, где спрос весьма невелик.
При этом все кругом твердят об информационном пространстве, а литовская литература, будто в годы запрета на печать2, не проникает в отдаленные уголки страны, где она более всего нужна! Забредшие в нетопленую библиотеку посетители (уже не читатели!) возятся с компьютерными мышами или передвигают шахматные фигуры, а дети на полу стучат игрушками. Таково провинциальное “информационное поле”. Когда закрываются школы (и вообще учреждения культуры), единственным очагом просвещения естественно и заслуженно остаются библиотеки. Но их фонды истощаются, а компьютеру — во многих смыслах — книгу не заменить никогда.
В эпоху всепобеждающей коммерции книга становится товаром, проектом, продуктом, и ее существование делается зыбким, трудно представимым, во многом случайным. Судьба книги начинает зависеть от людей, которых почти ничто не связывает с литературой, ее ценностными критериями. Я слышал такое высказывание: вот вы понаписали чертову уйму книг, вечно клянчите у государства деньги, а вся ваша писанина и сами вы — чистый убыток для общества, поскольку спроса на вас нет и не будет!
До сих пор на слуху слова бывшего министра культуры: если вам без этого никак, читайте старые книги. Вряд ли он сам понял, какую истину невольно озвучил. Да, приходится читать старые книги, особенно классику, которую почти невозможно отыскать на полках нынешних книжных. Надо признать, что литовская книга, выброшенная на товарный рынок, очевидно проигрывает прочим престижным “продуктам”, утрачивает статус национальной ценности. Я уже не говорю о классике, которую и в литературных кругах начинают подвергать уценке как реликт прошлого, не заслуживший спроса. Когда верх взял критерий финансовой выгодности, оказались в забвении все остальные составляющие государственного престижа и благоденствия. А именно они порою важнее денег и налогов. Вот какую державную мудрость мы недавно услышали из уст министра-счетовода: “Государства может быть столько, сколько налогов готовы заплатить налогоплательщики”. Возможно, и так, но тогда следовало бы поменять сам ход жизни. Или он уже меняется?
Возвращаюсь обратно. Для того чтобы в наш коммуникационный век книга литовского автора дошла до читателей, она должна проделать довольно извилистый путь. Наверняка от многих писателей не укрылось, как боятся издатели “завысить” тираж, и вовсе не потому, что придется платить больший гонорар. Изданная книга попадает в адские шестерни нескольких крупных распространительских сетей, которые на свое усмотрение, без четких оснований, распределяют книги по магазинам, где они за условное время должны быть раскуплены. Не купленная в оговоренное время книга обязана быть возвращена издателю, и не задаром, поскольку пролежала на полке или даже на складе книжного магазина и нанесла ему “материальный ущерб”. Так в Литве начали торговать нераскупленными книгами.
Этот “складской сбор” сдерживает многих издателей, хотя спрос на книги не сиюминутен, он зависит от многих причин, а не только от прейскуранта, наценок и прочего. На книгу, как на съестное, установлен предельный срок хранения, по окончании которого она аннулируется, обязана завершиться ее публичная жизнь — как у любого антрекота.
Десятилетие назад, когда еще было принято поддерживать библиотеки, пополнять их фонды новыми изданиями, на каждого жителя выделялся примерно 1 (один) “библиотечный” доллар. А теперь на те же цели идет около тридцати центов. Если прибавить хоть чуточку, — сразу вырастут книжные тиражи, и библиотекаршам не придется прятать глаза от писателей. Если навести порядок в книгоиздании и распространении, самые удаленные уголки страны будут обеспечены необходимой духовной пищей. А вдруг именно там какую-нибудь такую книжку возьмет в руки будущий писатель? Иногда достаточно одного читателя, чтобы книга обрела смысл для всей культуры и истории, — если ее вовремя пролистает будущий Марцинкявичюс… Я тут не говорю о том, какому давлению подвергаются и еще будут подвергнуты издатели и само издательское дело.
Даже обилие книг на полках — обманчиво. Подсчитано, что общий книжный тираж в последние годы упал в пять раз, хотя заметно выросло количество книг, выпускаемых тиражом в сто или двести экземпляров. Бесконечное множество брошюр и книжек издается мизерными тиражами в городках и районах на деньги самих авторов или их меценатов. Круг их читателей ограничен, такие издания распространяются среди своих, и их ценность, как правило, исключительно “личностная”.
Не хочу говорить ничего дурного, ибо само подобное явление свидетельствует: книга еще нужна людям, она для них — престижный “продукт”. Если на последние сбереженные медяки кто-то издает книгу — она, хотя бы для него, не уценена и не обесценена, она все еще необходимое средство и элемент самоуважения и самовыражения, своеобразный противовес обезличивающей поп-культуре.
В этих, обычно даримых, книгах многое прекрасно: воспоминания, семейные истории, краеведческие изыскания, иногда беллетристика, чья ценность со временем может возрасти. Так и приходят в литературу. Наконец за книгоиздание берется само общество, ощущая возникшие культурные пустоты, привычно заполняемые всякими банальностями. Ибо растет уже не первое поколение, в глаза не видавшее классики, имена корифеев им известны разве что по названиям улиц. Вполне фрагментарное знакомство с произведениями классиков обычно завершается в школе, а в периферийной библиотеке почти ничего не найдешь — ни из новых писателей, ни из переизданных “старых”. Торговцы тут же объяснят, что у этой литературы нет коммерческого спроса. А читательский спрос?
Парадоксально, однако, в советское время эта литература издавалась довольно много, конечно, с учетом строжайшей селекции и с непременным “идейным оформлением” во вступительных статьях. Тем не менее было возможно познакомиться с классикой, не обращая внимания на все эти проработки и заклинания. Те издания востребованы и сегодня, если они каким-либо образом сохранились в библиотеках, со всеми этими идейными громоотводами. Мы уже двадцать лет живем в независимой Литве, которая все более удаляется от классического литературного наследия. Оно лишено благодарной опеки и обречено конкурировать в условиях так называемого рынка со злободневным чтивом.
Но классика создает свою читательскую среду в течение десятилетий и столетий. Она должна быть постоянно зрима в библиотеке, книжном магазине, в сознании, как зримы очертания храмов… Книга — такая же ценность, и она должна охраняться государством как национальная память, а не как некий “продукт” одноразового использования. Срок применения классики — вечность.
Возникло и еще одно препятствие. Как ни странно это звучит, у нас начали карать за художественное творчество! Нет, не высылкой и не тюрьмой, а — деньгами. Я говорю о писателях пенсионного возраста и не только о писателях, которых, хитро манипулируя всяческими платежами, стремятся изгнать из культурной жизни. В какой стране слыхано, чтобы немолодой писатель или исполнитель просил не выплачивать ему гонорар?! В уме он быстро подсчитывает, что этот законный заработок настолько умалит его пенсию, что он даже рискует остаться в должниках! Ведь все может быть, если ты опутан паутиной законов, постановлений, процентов, в которых не ориентируются даже те, кто их сплел.
Кто в Литве пишет книги? Те самые пожилые люди. Пролистав именной справочник Союза писателей, мы увидим, что наибольшая часть сочинителей — пенсионеры. В творчестве вообще-то не принято выходить на пенсию почти до последней минуты жизни. И многие, только освободившись от ежедневных хождений на службу, могут посвятить себя творчеству и закончить то, что откладывалось всю жизнь. Ведь и в таком возрасте создаются шедевры, достойные Нобелевской премии. А в Литве на них призывают смотреть как на социальных трутней, как на обузу для налогоплательщика, хотя они — эти “иждивенцы” — отчисляют со своих заработков все социальные взносы… Как все работающие и зарабатывающие, они обеспечивают рабочие места для других — для редакторов, стилистов, иллюстраторов…
В советские времена, за исключением близких к власти сочинителей, большая часть литераторов даже не помышляла о какой-то приличной службе, потому и достойных пенсий, назначаемых ныне, они тоже не заработали. Получается, что сегодня их наказывают за непоказное сопротивление диктатуре? Почти ни один из них ни тогда, ни сейчас не скопил богатства, не понастроил роскошных вилл, не в состоянии путешествовать по египтам, таиландам, турциям, у него нет денег на билет в оперу или филармонию, он не может услышать и увидеть исполнителей мирового уровня, а также приобрести книгу — т.е. воспользоваться всем тем, что является необходимостью для творческого человека. Даже наиболее известных писателей мы сегодня вряд ли можем причислить к пресловутому среднему классу, как это наблюдается в других странах или было в межвоенной Литве. Усиливается не только социальная, но и интеллектуальная рознь в стране, из общественной жизни благодаря налогам и отчислениям устраняется целый слой людей искусства и науки, которые способны представлять отечественную культуру и мысль не только на родине. Трудно понять и оправдать этот финансовый террор, ибо с помощью многоэтажных налогов тщательно удушается интеллектуальная воля общества. И не только она. Куда в Литве деться юным способным солистам, музыкантам?..
Мы уже видим: почти не осталось гуманитариев не только в высших слоях власти, но и на ее более низких уровнях. Управлять нами приходят инспекторы и бухгалтеры, лишенные интеллектуального обаяния, личностной гибкости. Скорее всего они сами не до конца понимают, что делают и почему должны отвечать перед обществом, культурой и наукой. Именно поэтому правящая и представительствующая элита становится все более и более убогой.
И неудивительно, когда видные государственные чиновники озабочены не тем, как поощрить творчество (да и предпринимательство), но: как по возможности сильнее уязвить и унизить тех, кто работает или работал и получает за свою работу законный заработок, пенсию, гонорар; это особенно относится к тем, у кого нет и не было заступников во власти. Это ли не свидетельство творческого, интеллектуального, человеческого вырождения правящей элиты, когда главным орудием государственного управления становится конфискация социальных ресурсов граждан? Странно и досадно, что наибольшую тревогу вызывает сейчас растущее социальное расслоение, а не культурное и интеллектуальное отчуждение, чьи гибельные последствия станут явными спустя несколько лет или десятилетий. Конфликтная ситуация гримируется все более и более примитивной массовой культурой.
Все помыслы об одном: кого бы еще ограбить, как бы еще уязвить, задеть, унизить всех тех, кто повсеместно создает человекообразный облик (тот самый, говоря по-нынешнему, “имидж”) собственной страны. При отсутствии фантазии следовало бы вспомнить римского императора Веспасиана, который ввел налог на задницы своих граждан. А почему — нет? Ведь пенсионеры, целые дни сидящие без работы и денег, портят нам “экологию”, в итоге над большими городами и свинофермами в верхних слоях атмосферы образуются озоновые дыры…
Нашему писателю нужно немногое: как-то, на что-то прожить, дабы иметь возможность сочинять, издавать книги. Но этого государство обеспечить никак не может. Ведь писатели — безобидны: они не пойдут выбивать в сейме окна или угрожать власти на площадях…
Но главные беды подстерегают нас в будущем, когда мы напрочь лишимся грядущей творческой, интеллектуальной элиты.
Чтобы стало понятней, призовем на подмогу Кристионаса Донелайтиса. Предположим, он снова написал поэму “Времена года”, обошел с нею не одно издательство, где его творение, являющееся явным “неформатом”, не удостоилось никакого внимания. Быть может, один лишь главный редактор издательства Союза писателей, литературовед Валентинас Свянтицкас рискнет заключить с автором договор, пообещав ему очень приличный по нынешним временам гонорар — три тысячи литов (чуть больше $1000).
Вот тут все и начнется. Предположим, что Кристионас уже получает большую для современного писателя пенсию в тысячу двести литов, а вдобавок за особые заслуги перед отечеством и культурой — еще и государственную пенсию. В итоге от всех этих гонорарных и пенсионных сумм, которые были “на бумаге” или в горячечных мечтах автора, останутся в лучшем случае 1800, а в худшем 1200 увечных литов. И еще спасибо, если не пришлось вернуть родному государству часть прежних пенсионных выплат! Так или иначе, ущерба окажется много больше, чем заработка.
Прикинь, Кристионас, надо ли ехать из Пруссии в Литву, тратиться на дорогу, ты ведь и так уже столько отдал за бумагу, чернила, перепечатку? Ты опять пожаловал в недоброе время. Ложись обратно в чужую землю подальше от нас вместе со своими хвалеными “Временами года” и не мешай моим современникам на теплых постах, в роскошных салонах, на подиумах и в президиумах. Что нам твои “Времена”, пусть они даже сто раз внесены в список, пардон, рейтинг мировых шедевров? Лежи себе, Кристионас, жди подходящей эпохи… И помни: ты нам нужнее в земле, мы ведь так натурально плачем, поминая твое имя, аж телевизор слезится!..
г. Вильнюс
С литовского. Перевод Г.Ефремова
Вячеслав Шаповалов
Дефицит центростремительной энергии
В наводящем вопросе, пришедшем из стен “ДН”, императивная часть сформулирована так: “20 лет после СССР: сбывшиеся и несбывшиеся ожидания, главные приобретения и утраты в киргизской культуре и литературе”. Умри, Денис… На Востоке (том еще, настоящем, средневековом) считалось, что все главное давно сказано в предыдущих поколениях, осталось только шлифовать форму неизменного дискурса. Когда оглядываешься на эти два десятка лет, понимаешь: главное уж точно сказано задолго до наступления этих двадцати лет, нового не появилось, да и шлифовать его, собственно, некому… Несбывшегося и утраченного заметно больше, чем обретений.
Сбывшиеся ожидания… Нет, не “ожидания”, здесь больше подойдет “надежды”. Надеялись на свободу слова — ее получили и, как и все, не знали, что с нею делать. Кстати, свобода слова — понятие, для двух национальных литератур наполненное разными смыслами. Цензура мешала нацеленности киргизской литературы (как задачника по национальной самоидентификации) на темы собственной, дальней и ближней, истории. Для русской литературы свобода слова была не прообразом некоей духовной свободы, а всего лишь независимостью от невыносимо механистичной цензуры (сами писатели и критики тут были похлеще любых цензоров). Так что новое время не дало решения, а просто сняло задачу.
Смогли ли мы сохранить русский язык как язык литературы? Пока — да. Киргизская литература избежала крайностей, ее сберегли накопленная в 60—70-е годы европеизированность значительного слоя интеллигенции и осторожная, я бы сказал, тактичная акаевская языковая политика. Культурно-языковые коллизии в Киргизии и/или Казахстане, конечно, не те, что в большинстве стран СНГ или на балтийском побережье, хотя утраты в Киргизии велики и в действующих поколениях невосполнимы. Некая “столичная” часть населения еще пользуется русским языком, он есть в социуме больших годов, пока есть русские, и уход языка ударит и по киргизской интеллигенции. Но, как все национальные литературы, киргизская поставлена, особенно после кончины Айтматова, под жесткое излучение информационной цивилизации, и авторитет большого писателя уже не служит облагораживающей защитой. Не спасает и культурно-исторический бренд — величайший в мире эпос “Манас”, из которого выжали уже все, что было можно. Молодая “столичная” литература формируется (если здесь уместно это слово) на двух языках, но при этом она отнюдь не двуязычна: писатели резко дифференцируются именно по языку. Если столица билингвальна, то регионы утратили русский язык; но там нет и новой литературы. Такова общая картина. О неплодотворном поиске центростремительной энергии лучше не говорить…
Изменения и обновления в большой прозе. В киргизском романе отмечено появление (еще в 80-е годы) мусульманских мотивов, но главное — это обостряющий и политизирующийся интерес к отечественной истории, начатый еще в 70-е контрпродуктивными по отношению к айтматовскому творчеству старейшиной Тугельбаем Сыдыкбековым (“Голубое знамя”) и Толегеном Касымбековым (“Сломанный меч”). Номадические мотивы (вслед за соседним Казахстаном), помещение киргизов в центр гуннской волны, прошедшей по Европе (хорошие романы Аммиана фон Бека, то бишь Амангельди Бекбалаева об Атилле). Языковая дифференциация двух литературных потоков показательна уже тем, что в новой истории киргизской литературы, написанной известным филологом О.Ибраимовым, романы А.Бекбалаева не входят в свод национальной исторической романистики — и не потому, что их герои гунн Атилла, дунганин Мухаммед Биянху или османский турок Хайреддин Барбаросса, а потому, что они (!) написаны не на киргизском языке.
Между тем раскапывание собственных национальных корней происходит иногда на чужих огородах — это беда “великой среднеазиатской самоидентификации” (по аналогии с “великим американским разочарованием” Лесли Уиллера). Такова драматическая пробуксовка Айтматова: если не от “Пегого пса”, то от “Тавра Кассандры” (да что там, еще от Авдия из “Плахи”) к “Вечной невесте”. Налицо нарастающее ощущение полной безнадежности и утраты образа времени. Добавим: и утраты языка. Продлевает жизнь киргизского романа Казат Акматов, у которого история, а потом и современность подвергаются некоторой эзотеризации (роман “Архат” и появившийся на страницах “Дружбы народов” роман с трудноопределимой жанровой характеристикой — “Тринадцать шагов Эрики Клаус”).
Миновало время “сумасшедших 90-х”, когда как открытие (вот она, свобода от цензуры!) появлялась интересная физиологическая проза (повесть А.Абдрахманова “Кармен с Парижа”) или заводила читателя талантливая политическая публицистика полковника-“мента” Александра Зеличенко, косовского ооновца, специалиста по борьбе с наркоторговлей, впоследствии офицера международных организаций и одного из лучших русских писателей в Средней Азии (когда б она, Азия, знала своих русскоязычных героев в лицо…), когда появились новые во всех отношениях рассказы Олега Бондаренко. В новом веке это неожиданное рождение новой жанровой волны, но укрепившейся как традиция: серия “Жизнь замечательных людей Киргизстана”; организатор и вдохновитель — главный редактор журнала “Литературный Киргизстан” известный прозаик Александр Иванов. А кто не числит себя среди замечательных! С одной стороны, заказные “семейные портреты”, с другой — нередко — просто хорошие, талантливые книги — например, повествования о судьбе академика Каипа Оторбаева либо о жизни писателя и журналиста Леонида Дядюченко. Когда б вы знали, из какого сора формируются вполне приличные литературные традиции…
Вечная женственность, вечная гендерность… Жанровые, проблемно-тематические, стилистические трансформации современной литературы Киргизии связаны с “женским литературным творчеством”. Эта проза может рассматриваться как феномен массовой литературы, “узаконивающий” маргинализируемый женский
опыт — опять же через практику самоидентификации. Активные процессы миграции провоцируют проблематику саморефлексии и самоидентификации как психосоциальной основы функционирования массовой литературы. Назову романы Илимкан Лайлиевой, повести Дальмиры Тилепбергеновой, прозаические произведения Евы Алли. Заглавия вполне показательны: “Уик-энд в Чикаго” (2003), “Звезда ночного эфира” (2005), “Полет бабочки” (2007), “Мигранты, или Everything is possible” (2010). Тексты имеют порой вполне оригинальную событийно-фабульную базу, профессиональную сюжетно-композиционную организацию, еще шаг — и надо будет признать факт появления художественной системы. Кто рискнет доказать, что это не так?..
Резкая локализация в поэзии. Киргизская поэзия на родном языке — это традиции, язык, переосмысление эстетического опыта классической восточной поэзии — порой подчеркнутая ориентация на фольклор — и именно здесь идут поиски мейнстрима (Нурлан Калыбеков, Кыялбек Урмамбетов). Признание этого опыта в русской аудитории упирается в проблему перевода. Исключение — Н.Калыбеков, чьи стихи переводит один из лучших “старших” представителей русской поэзии Киргизии Анатолий Бережной. Киргизская поэзия в ее “закапсулированном” варианте на перевод не выходит — причин экономических тут больше, чем каких-либо политических. Классики на обоих языках — бессмертны. Киргизская же молодая русскоязычная поэзия немногочисленна, это Талант Джолдошбеков, Алтынай Джуманазарова (которую заметила и опубликовала “Дружба народов”), еще только взрослеющая Кристина Убайдуллаева, и почти все. Популярное выражение у нынешних “классиков”: плохо, когда молодые не дышат тебе в затылок. А если вдруг задышат?..
Архаисты и новаторы. Редактор и издатель “Литературного Киргизстана” А.Иванов, подобно Диогену, ходит с керосиновой лампой и ищет хоть какого-нибудь прозаика-модерниста. И находит. Но найденный Дмитрий Ащеулов еще и сам не знает, модернист он или уже нет, и вообще — писатель или еще нет. Выход журнала с минимальной поддержкой российского посольства — сам по себе не то подвиг, не то ЧП. Но это беда всех журналов…
Взаимоотдаление киргизоязычной и русскоязычной литературных культур. Умирание перевода. Магия мастерства утрачивается. Переводоведение хиреет. Недавно экс-президент Роза Отунбаева говорила о том, что киргизскую литературу нужно выводить на большой ринг. Я тихо, чтоб не слышали другие, поведал ей кое о каких планах, в том числе и об организационно-переводческих, ей понравилось, пообещала поддержку. А как вот теперь новому президенту тихо рассказать о том же? Услышит ли?..
Одной рукой власть (или близкие к ней сепаратистские круги)…
Другой рукой власть (или близкие к ней европеизированные слои)…
Одна рука прекрасно осведомлена, что делает другая, но никогда не признает этого. Киргизия — маленькая страна, и для “кругов/слоев” порой важно не то, насколько мощные идеи они продуцируют, а то, кто за ними непосредственно стоит и насколько данные носители идей близки к тем или иным носителям власти… Вот это-то раньше и называлось, упрощенно говоря, литературным процессом. Сейчас не до литературы — не то было бы то же самое: страна-то небольшая, все друг друга знают…
Литература для домохозяек руками домохозяек, немедленно пришедшая, как коммунистический манифест, из Европы через Россию. Булыжник, пардон, роман — оружие домохозяйки. Милая дама, очень неглупый литературовед и по совместительству новоиспеченный докторант, просит автора этих заметок быть консультантом ее докторской диссертации. На вопрос “А что же это за диссертация будет?” следует уверенный ответ: “Массовая литература в среднеазиатском русскоязычном дискурсе”. Пока обдумываю ситуацию, в которой оказался, она уточняет: “Это единственная бурно функционирующая часть литературы”.
Жуткий расцвет эзотерики. Руководитель Национального союза писателей — автор большого и сложного повествования под названием “Изумрудная змея”, где исследуется тайна древнего сверхоружия в руках современных наставников боевых искусств, живущих в горных колхозах… А чем он хуже, например, Чингиза Абдуллаева, которым зачитываются миллионы? Русская литературная культура до ушей полна этой темой, отсюда, видно, ноги растут. Если лучшие московские поэтессы создают феерические (надо сказать, талантливые) явления фэнтэзи, то за что порицать регионы? Да и картинка-то сложнее, чем на первый взгляд: вспомните русского писателя в Узбекистане Шевердина, его многотомные повествования о басмачах, где мутная эзотерика неожиданно сопрягалась с изумительным знанием реалий Востока… Если хорошенько поискать в истории советской литературы, много чего предшествующего накопать себе можно.
Явление сетературы. Отринем сетования и шельмования, но посмотрим на реалии. Есть портал literature.kg — хороший труд. Есть некая молодежная группа аватаров, именуемая вполне внятно — “Ковчег”, в Американском университете Центральной Азии курируемая профессором Э.Прояевой, даровитым литературоведом вполне классической выпечки, которую не пугают ламентации по поводу исчезновения матушки-литературы в инфернальных провалах интернета. Общение товарищей по перу идет по электронке, куда вывешиваются произведения… Несколько необычно другое: им вроде бы не нужна литература! Я помню, как мы тосковали о публикациях, а увидеть себя в московской литературной периодике не мечтали даже киргизские классики. А эти юноши-девушки, трое-четверо из которых умеют уже писать, смотрят на литературный процесс как на что-то двоюродное. Это уже иная этика, иное понятие о профессионализме: так, раньше просили оказать честь — прочитать рукопись, дать оценку… Нынче ничего не стоит зайти в мой кабинет какому-нибудь юному дарованию и… Скажете, попросить просмотреть стихи (рассказы, мемуары, фантазмы)? Бери выше! Вопрос формулируется так: “Издаю книгу. Напишите предисловие, поддержите меня, молодого, чтоб все видели, что вы меня похвалили!”. Одна из моих дочерей как-то и впрямь издала книгу, робко показала мне. Конечно, какой “папа от литературы” хочет своим детям повторения своей страшной судьбы! Я не хотел и, видимо, был убедителен — больше ее книги не появлялись. Но оказывается, у моих ровесников масса таких активных дочерей. И сыновей, кстати. Что делать — мир принадлежит молодым, имя же им — “гормональная лирика”.
Итак:
Размыто понятие национальная литература,
Утрачен привычный статус. Умирают милые сердцу связи (и это скверно).
Идет непростое перерождение — скорее, это мутация. Есть мутация со знаком плюс?
Крупная рыба в такой воде не заводится: ярких молодых имен не слышно. Но это у нас не слышно, а в России от них, говорят, некуда деваться.
В общем, все — как у всех, не хуже, не лучше? Я бы не рискнул думать так.
И все же можно уверенно констатировать, что за первое десятилетие ХХI века существенно сузилось писательское поколение профессионалов, но расширился круг тех, для кого русский язык стал языком самовыражения. Аналитики рассматривают такую ситуацию набора литературной “массы” как культурно-лингвистический парадокс массовой литературы. Продуцируется тот литературно-эстетический контент, который востребован. Для большинства из уменьшившегося числа читателей современной Киргизии — вне зависимости от этнической самоидентификации, русский язык является средством интеллектуально-эстетической деятельности.
Вспоминаю лишенную всякой человечности формулу Виссариона Григорьевича: у нас, мол, нет литературы… С одной стороны — да, ее нет. С другой же — как не стыдно, ведь она все-таки есть, и учитесь снисходительности — да нет, доброте! — у того же Айтматова: “Работает новое поколение писателей, осваиваются новые форматы содержания, приближенные к современности, к мышлению и нравам сегодняшнего общества… Рыночная экономика влияет не только на содержание книг, но и на появление новых литературных форм, которые должны быть интересны современному читателю. Литература должна иметь «прокатность» в читательской среде”.
Если бы к оной “прокатности” в нашем общем разнонаправленном вращении да добавить центростремительной энергии. А то ведь разбегаемся, как галактики. Хотя со стороны — как тараканы…
Вот. А чего вы, собственно, хотели бы? Только ленивый не цитировал Ницше о бездне, которая начинает вглядываться в тебя, если ты слишком долго вглядывался в нее. Мы слишком долго с надеждой пялились в лицо будущего — и теперь, когда оно на всю катушку начинает всматриваться в нас, мы отшатываемся. И, кто знает, быть может, мы правы в своем пещерном страхе. Да такой ли уж он пещерный?..
г. Бишкек
1 Кристионас Донелайтис (1714—1780) — литовский поэт, зачинатель литовской художественной литературы. В 1765—1775 написал поэму “Времена года”, где изображаются быт, природа и люди литовской деревни. В размышлениях о человеческих пороках и добродетелях Донелайтис сумел затронуть вечные метафизические проблемы. Поэма относится к вершинным произведениям литовской литературы, а Донелайтис — к первым литовским писателям, снискавшим всемирную славу (здесь и далее примечания переводчика).
2 После восстания 1863—1864 годов в Северо-Западном крае Российской империи было запрещено печатать на литовском языке буквари, официальные издания, книги для чтения. Угроза денационализации вызвала масштабную контрабанду книг книгоношами в Литву, преимущественно из Восточной Пруссии (Малой Литвы). Запрет на печать отменен в 1904 году.