Повесть
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 11, 2011
Равиль Бухараев — поэт, прозаик, переводчик, эссеист. Родился в 1951 г. в Казани. Окончил механико-математический фак-т Казанского ун-та (1974) и аспирантуру МГУ по кибернетике. Пишет стихи на русском, татарском, английском и венгерском языках. Печатается с 1969 г. Автор многих книг стихов, прозы, переводов, работ по истории ислама. Постоянный автор “ДН”.
Потому-то я и лелею свое бедное сердечко. Оно ни в чем не знает отказа.
И.В.Гете. “Страдания молодого Вертера”
1.
Озеро и ночью не лежало без дела — творило облака. Над его размашистым плесом порознь складывались из клубящейся над водой дымки причудливые туманные замки, дворцы и храмы; они вырастали, формами становясь все объемистей, а контурами и очертаниями все прихотливей и замысловатее, а потом вдруг, и тоже поврозь, отрывались от темнеющей глади и медленно восходили по вертикали — к мерцающим в бездне звездам.
Если в такое полночное время человек оказывался посреди Озера на лодке без весел и со сломанным мотором, то в полнейшей тишине вполне справедливо сдавалось ему, что он пребывает на самой крайней черте, на самой грани между двумя зияющими черными безднами — звездной и водной, отвесно уходящей в карстовые глубины метров на триста или даже более.
Вода в Озере была такая студенисто-холодная, а звезды над нею казались и были столь безразличными к человеческим печалям, что становилось очевидно — только утлая дюралевая скорлупка, низкие серебряные борта и плоское, дощечками устланное днище ее и уберегают человека от притягательной силы этих двух природных пучин. И если человек оказывался совестлив или хотя бы имел привычку размышлять и задумываться, он быстро понимал, что он такое есть среди извечных вещей вселенной.
Удивительно, однако, как мало людей, обитавших в таежном поселке Яблочном и на считанных заимках и кордонах вокруг Озера с его почти неприступными для туристов скалистыми берегами, вообще вдумывалось в это. У озерных людей хватало хлопот и помимо облачных замков, и разве что Алеша Ничеев, человек в поселке новый и уже нелюбимый, был из тех двух, от силы трех местных обитателей, кто не считал житейские заботы оправданием будничного равнодушия ко всему, чего нельзя в конечном счете съесть, продать или просто пропить без остатка.
Было это лет тридцать тому назад, еще при советской власти, хотя частая, по меркам вечности, смена властей не слишком-то сказывалась на местной приозерной жизни. Жизнь здесь всегда была борьбой за выживание — и русские, и алтайцы перебивались, как могли, незлым браконьерством, били кедровую шишку, собирали на альпийских лугах золотой корень, а на отвесных скалах — мумие, варили на продажу целительное масло из облепихи, рыбачили, а в остальное время делали вид, что трудятся в колхозе и госзаповеднике.
Так оно было, кроме разве колхоза, и тогда, когда на далекой южной оконечности Озера, где вливается в него бурная и стремительная горная река, еще только строился из могучих лиственничных срубов православно-миссионерский монастырь.
Так оно, помимо все того же колхоза, происходит и ныне, тридцать лет спустя, когда вековые срубы монастыря начали бесповоротно разваливаться от полнейшего равнодушия, бездействия и беспредела, наступивших вокруг Озера в новые времена рыночной демократии.
Все, что можно было продать — было скоренько продано на сторону, и на этом рынок как таковой кончился. Демократия, впрочем, осталась — в той ее части, когда каждый безнаказанно ругает власть, которой на все это плевать с растиркой.
Словом, люди есть люди. Все от них — от людей, и всякие исторические эпохи тут, как оказалось, вовсе ни при чем. Оправдание беспределу и бездействию всегда найдется — нечего долго искать.
И вообще — зачем без толку ругать настоящее и со страхом гадать о будущем, ведь и прошлое еще не прошло?
В ту приснопамятную разноцветную осень погоды на Озере весь сентябрь стояли солнечные, и в саду биостанции яблок уродилась неслыханная сила. Это была местной породы антоновка — множественные зеленые яблоки на отягощенных донельзя ветках наливались медовой желтизной и проникались прозрачным светом: крепкие были, словно и впрямь янтарные.
Яблоки, стало быть, удались на славу, но вот высокогорный, щедрый на шишку кедрач на тот год отдыхал, а ближайшие к поселку, поднимающиеся от Озера по крутым склонам кедры были мигом оприходованы и опустошены полосатыми бурундучками, рыжими белками и кедровками.
Поселок Яблочный, он и сам располагался на обширном некрутом склоне, восходя вверх от просторного галечного берега Озера несколькими деревянными, барачного типа домами.
Итак, в тот погожий и безветренный день Озеро, капризное и своенравное, вело себя смирно и мерно дышало — на крупную пеструю гальку с тихим переплеском накатывались его хладные, родниково-прозрачные волны. С пологого прибрежья широкой округлой бухты открывалась вся его полуденнная перспектива — долгим блистающим телом оно простиралось вдаль, притиснутое с обоих боков скалистыми горными массивами…
Ближе к поселку широкая лагуна лежала живым переливающимся зеркалом, и отражались в ней ошую и одесную под пронзительно-синим небом вечнозеленый кедрач и желтые лиственницы таежных холмов, вздымающиеся гранитными ступенями все выше и выше — к ледяным гольцам горного хребта, даже и летом покрытого ослепительно-девственными снегами.
Чтобы добраться до этих нетающих ледников, надо было сначала залезть по осыпающимся под ногами козьим тропам или по отвесным курумным распадкам в разнотравье альпийских лугов, где приземисто росли и матерели одиночные кедры с крепкими, обнаженными на скалах корневищами и пушистыми, игольчато-клубящимися кронами, а после пройти оснеженную горную тундру, густо заплетенную по каменным россыпям высокими травами, карликовой березкой, кедровым стлаником и кустарниковой ивой.
В эти высокогорные края Алеша еще в конце июня, едва минула в тайге ежегодная напасть энцефалитного клеща, удосужился взойти на сбор золотого корня с четой Кондрашовых, Виталием и его женой Ирой, единственными местными старожилами, которых, несмотря на их устоявшееся за годы пренебрежение к москвичам, почему-то не раздражали его заумные философствования и прочая бытовая никчемность.
Сегодня вот, по пути из сада в конюшню с подобранным в садовой крапиве ржавым и прохудившимся ведром, полным яблок-паданцев, он задержался у стоящей на берегу под ремонтом двухэтажной дирекции заповедника и, засмотревшись на далекие вершины, вспомнил, как быстро наплывает и как долго держится там, наверху, сизый сырой туман; как сливаются с его подвижными расплывающимися клубами объемные кроны приземистых, коренастых, мускулистых кедров, и какая-то неведомая птаха все время спрашивает: “Вит-тю — видел? Вит-тю — видел?”
А еще вспомнил, как закатный свет падает на горную тундру — словно через оранжевый светофильтр, и все вокруг окрашивают красные, багровые, карминные лучи уходящего за горный хребет калиново-ярого светила. А позднее из-за кряжей выкатывается луна, и тоже не сразу: сперва над синусоидным профилем гор исподволь возникает и все истовее становится белое лучистое сияние, и уж потом она сама выкатывается колесом на антрацитовое небо: огромная — луна…
— Эй, москвичок! Опять замечтался? — окликнул Алешу с дощатых лесов Бугор, один из рабочих заповедника, вставлявших в ряд три окна во втором этаже действующей дирекции. Окрик был праздный — только чтоб уесть недавнего приезжего, который в своей брезентовой, с затягивающимся капюшоном куртке-энцефалитке неприкаянно мыкался возле стройки с ведром яблок и топтал золотую кедровую стружку кое-как зашнурованными туристскими ботинками.
Алеша, как всякий пришелец, нутром чувствовал, что надо чем-то отметиться возле местных мужиков, но по нескладности и глупой застенчивости своей никак не решался просто присесть на отесанные топором строительные бревна, чтобы вместе с мужиками послушать медвежьи рассказы молодого егеря Полубесова.
— Такая здоровенная машина вчера опять на пасеку приходила! Следы —
во-о! — стращал мужиков егерь Полубесов в зеленой форме студенческого стройотряда и сдвигал подошвы рифленых ботинок, чтобы предъявить зрителям ширину медвежьей лапы.
Про медведей — это была чистая правда. Недород кедровой шишки заставил зверей сойти в ту осень с гор к Озеру: они безобразничали и в Яблочном, и на кордонах: ломали яблони, разоряли пасеки и даже задрали одну черную телочку возле самой метеостанции — на верхней оконечности поселка. Егерь Полубесов по такому случаю выпросил у областного начальства, для солидности по рации, разрешение на отстрел и вот уже два дня шатался по поселку в поисках человека, согласного не поспать ночь на пасеке, карауля зверя.
Сам он, сторожа косолапого, досиживал только до часу ночи и засыпал сном младенца. Так он сам говорил. Скорее всего, просто боялся идти на медведя в одиночку.
Мужики — рабочий заповедника Мишутин по прозвищу Бугор и Женька Варнаков, не заслуживший покамест в жизни даже клички-погоняла, с видимым удовольствием сачковали — сидели, свесив ноги, на древесных лесах и дымили бийским “Беломором”. Им тоже вспоминались всякие правдивые, но чаще выдуманные медвежьи истории.
— Медведя тоже обижать нельзя, — говорил Женька. — Один вот из вольнонаемных пошел с кордона в тайгу с дробовиком. Мопед у него был — он на нем по колее на лесоповал ездил. Ну, увидел наверху медведя, пальнул сдуру — бок мишке обжег. Тот обиделся — и на мужика, а мужик — на мопед: едет, дымит, трещит, еще и педали со страху крутит! А мишка за ним — вприпрыжку, боком-боком, бежит, догоняет…. Мужик чуть не кончился со страху — не вспомнил потом, где и бросил свой дробовик-то. Ладно еще у кордона мужики сено косили — заорали, отогнали медведя. Тот порявкал, да и и ушел, обиженный.
— Ты бы тоже обиделся, если б тебя — ни за что ни про что — дробью. Развелось стрелков! Убьют — не убьют, только подранят зверя.
— Да подранка сами медведи и сожрут, — глубокомысленно вставил Бугор и пустил в небо дым колечком.
— Хоть бы Виталий поскорее приехал, — сокрушался некурящий, непьющий и всячески берегущий свое здоровье егерь, отмахиваясь рукой от папиросного
дыма. — Он-то не проспит, самый заводной парень. Прямо Чингачгук таежный!
— Виталия нет. Обещал еще третьего дня приехать, а все нет, — лицемерно вздохнул Женька, которого Виталий вечно гонял за душевное безделье и за работу, исполненную из рук вон плохо. Они с Бугром тоже ждали Виталия: мастер на все руки, он должен быть привезти им с ближнего конца Озера, из комбината по производству резных сувениров, накладные карнизы из цветного пенопласта, чтобы здание дирекции совсем уж превратилось в нарядный бревенчатый терем.
Ждал Виталия и Алеша, собираясь, как было обещано, отправиться с ним на лодке на дальний конец Озера за поспевшей уже облепихой. Так уж получилось, что квартировал он нынче на пропахшем высушенными березовыми и дубовыми вениками чердаке его, Виталия, баньки, которая вместе с коровником и свиным хлевом уцелела на отшибе от свирепого пожара, еще зимой сожравшего дом Виталия до последнего резного карниза. Погорельцы и сами еле спаслись, чего уж жалеть об утвари, которой, говорили на Озере, в доме такого хозяйственного мужика было немало. Было — да сплыло. Кондрашовы всей семьей, с семилетней дочкой и пятилетним сыном, перемогались в бане, пока долго и трудно строился новый дом — и опять резной, затейливый, с конусной крышей и высоким на столбиках крыльцом, совсем не похожий на местные избы и бараки.
В тесноте — да не в обиде. В этой спасительной баньке непритязательному Алеше было очень уютно — даже вечерами, при свете единственной свисающей с низкого потолка лампочки, позволяющей листать и почитывать книги — из тех, что остались от сгоревшей, но некогда со знанием дела подбираемой домашней библиотеки. Эти лежащие где ни попадя книги и альманахи, среди которых имелся даже четырехтомный словарь Даля, были бы вполне на месте в городской интеллигентной квартире, но в таежном поселке выглядели чудновато, как и их хозяева. Поговаривали поэтому, что старый дом Виталия сгорел не сам собой, а от чьей-то поганой зависти и лютой ревности к чужому душевному покою. Виталий и сам догадывался, что подожгли, но образа действий не менял, делал, что считал нужным, никого не корил и не поучал понапрасну. Потому, верно, он и был всем потребен, а порою и совершенно необходим.
— А бабка-то пасечница ужас как ругается! — продолжал сетовать Полубесов, — медведь вчера ночью два улика разломал, сегодня уж точно остальные доламывать притащится. Это который большой. А два, которые поменьше, в саду куролесят и поросят у жилья вынюхивают…
— Светка на дежурство ходить боится, — сказал Женька. — Возле самой метеостанции тропа-то у них, у медведей, то есть. Провожать приходится. А что зимой будет?
— Шишка не уродилась, вот они и сошли сюда, — буркнул Бугор. — На будущий год обратно, говорят, не будет ореха. А бабка за медведя медовухи бы выставила — уж точно…
Бугор зримо маялся с похмелья. Накануне приезжал с кордона Чири его младший брат с четвертью первача. Угостились. Брат с утра завел мотор и был таков, а Мишутин пробавлялся свежим воздухом Озера. В самом Яблочном по необходимости действовал сухой закон.
— А вот в прошлом годе работали мы по учету, — снова забалаболил Женька; и без того узкие алтайские его глаза хитро щурились. — Ходили, ходили по тайге, ноги убили, а маралов нет и нет. Наконец, подманили одного с Уховым, с бородатым — помните такого? Чуем, идет пантач, рявкает: притихли — ждем. Вдруг сверху слева — а там валун такой нависает замшелый — медведь как рявкнет! Ухов от неожиданности шапку потерял, переполошился, ну и выстрелил с перепугу. И — попал, вот штука. Подходим, а там в горе щель метров шесть глубиной: медвежья туша, оказывается, туда завалилась и застряла посередине где-то. Замаялись доставать. Ухов сам спустился на веревке; пока обвязал медведя снизу, я за ребятами сбегал — заимка-то рядом была. Ухватили веревку — тянем. Тяжело, мать его ети! Вдруг Ухов как заорет из щели — из-под медведя, значит! Оказалось, из медведя весь испуг полился на Ухова, а не отвернешься — щель-то узкая. Тянем и тянем. Вытянули медведя. Потом Ухова. Полдня отмывался Ухов.
— А что, по медведям разве можно стрелять? — вдруг подал голос Алеша. Он вообще-то был неразговорчив. Его так и звали за глаза в поселке: “мешком пуганный”. Москвичей, как сказано, здесь все недолюбливали за заносчивость и зримое благополучие по сравнению со всей остальной страной. Нервическую нелюдимость Алеши сразу восприняли как гордыню, и соответствующее отношение не заставило себя ждать.
— Статуя заговорила! — изрек Бугор.
— Хэк! — сказал Женька. — Того медведя давно съели, а Ухов уволился. Перед кем отчитываться-то?
— Нельзя в заповеднике стрелять. — ответственно заметил Полубесов. С тех пор как его назначили егерем, он заметно запузырился и заумничал. — Дело подсудное: лет пять можно свободно схлопотать.
— За одни байки, небось, не засудят! — позубоскалил Женька, но поднялся на ноги. Леса скрипнули. — Эх, красота какая, тихо-то как…
— Красотой сыт не будешь. Работай давай! — Бугор начал было по своему обыкновению резонерствовать, но тотчас и сам отвлекся: — Гляди-как, Федота на правеж ведут. Он утром свой “Беларусь” в ручей уронил. Теперь яблоки из сада вывозить не на чем.
И действительно, заведующая садом Космачева вела в дирекцию незадачливого тракториста, погоняя его впереди себя, как теленка, хворостиной.
— Вот бестолочь, вот Пиночет зловредный! — выговаривала она. — Последний ходовой трактор в овраг спустил и хоть бы ему хны!
— Понапрасну обижаете трудового человека, товарищ завсадом, — оправдывался Федот. — Спозаранку туман был. И прошу без оскорблений, без рукоприкладства. Конь о четырех ногах, а спотыкается.
— Да ты и был на четырех! — завопила Космачева.
— Что, горит план, Галина Аркадьевна? — участливо поинтересовался с лесов Мишутин.
— А ты что такой сознательный стал? — подозрительно спросила завсадом. — Вместе пили, небось? При таких работниках через два дня в саду собирать нечего будет: все разворуют люди да медведи.
— Медведям тоже кушать хоцца, — встрял в разговор Женька, — кедрач-то отдыхает.
— Вы, я вижу, тоже отдыхаете?
— У нас деловой перекур. Обмен мнениями, как лучше украсить дирекцию.
— Директор в район отъехал, так вы волю себе взяли?! Ну ничего, я сейчас дозвонюсь, дозвонюсь, — пригрозила Космачева. — Сначала вот с этим врагом выясним, что делать, потом и за вас возьмемся. Иди, саботажник!
Она ткнула Федота в тощую спину, и оба-два зашли в контору.
— Вот язва сибирская! — проворчал Бугор.
— Да и ее понять можно — как теперь с урожаем-то быть? А лошадей нет разве?
— Да выходит, что и нет. Кобылу-то без ума зарезали, а жеребец ейный, Ирбис, до сих пор никого не подпускает. Только этого, мешком пуганного. Блаженных даже зверь не трогает, тьфу.
— Ты, статуя, — пожевав пересохшими губами, обратился Бугор к Алеше, — ехай отсюда на БАМ, чего ты здесь не видел?! Мы тут без романтики живем, мы свое на северных стройках давно отмотали. Вот помню, подходит ко мне на атанге, на заполярной шахте, один такой вот и спрашивает: дядя, говорит, а сколько лет мне тут надо будет работать, чтобы получить Героя Социалистического Труда или хотя бы орден Ленина?
— А ты ему чего? — заинтересованно спросил Женька Варнаков.
— А ничего. Послал его… вечную мерзлоту кайлом долбить. Ты вот, статуя, что в своей Москве делал?
— Учителем был, — ответил Алеша.
— Эт-то сколь же на тебя государство потратило, чтобы ты тут в таежном поселке телефонистом работал? Здесь и номеров-то всего ничего. То-то, без дела шляешься, яблоки ведрами таскаешь. Туристам на продажу?
— Это для Ирбиса, — стал оправдываться Алеша. — А телефон совсем не работает — обрыв где-то на линии. А что касается БАМ, то мне сюда поехать врачи посоветовали…
— Значит, живешь, как доктор прописал, — попытался съязвить Бугор, у которого голова раскалывалась от вчерашнего. — Чем хвораешь? Не заразный?
Алеша не ответил — отвернулся к Озеру. Сияющий плес подернулся кое-где ребристой рябью, но осенние солнечные кряжи — в золоте лиственниц, в серо-фиолетовых разводах кедров и сосен, с бесшумными молочными нитями белокипенных, ниспадающих со скал водопадов и речек — все так же отражались в темно-зеркальной воде. Слева, над ближней грядой зеленых склонов, возвышалась и уходила вдаль, к монгольскому югу, убеленная снегом и льдами цепь большого горного хребта; справа от Алеши широкая полоса Озера повертывала чуть ли не под прямым углом на запад, где вскоре и завершалась в своей озерной ипостаси — там из него широким потоком вытекала другая, и тоже бурная, порожистая, чистая и стремительная река, которой словно бы не терпелось, сойдясь со многими другими ручьями и реками, впасть в конце концов в полноводную Обь и в единстве с нею добраться до самого Северного Ледовитого океана.
А что он, Алеша, делал на Озере? Куда, в какое единство надлежало ему стремиться?
В Яблочный он приехал из Москвы в самом начале лета, подрядившись поработать на метеостанции. Врачи нашли у него редкую для таежных мест болезнь — нервное истощение. Ничеев никому и не признавался в ней, — и без того хватало насмешек.
Где он надыбал себе такую диковинную хворобу, он и сам бы не сказал: жил, как все, работал, как все, то есть, по его мнению, ни черта полезного не делал. По образованию был он радиоинженер, но в последнее время работал в школе — вбивал в детские головенки законы Ньютона и решал на доске задачи по кинетике.
Психом на учете он не был — до этого не дошло. Не переваривал, однако, когда ему говорили: “Будь, как дома”. Сразу съеживался и уходил в себя, как улитка, которую нежданно-негаданно щелкнули по рожкам. В детстве ему жилось невесело: отец втихаря пил, а мать, устав бороться с этим тайным пороком, как-то быстро угасла душою и сделалась ко всему безразличной. Драться отец не дрался, интеллигентность не позволяла, но, случалось, всхлипывал и плакал навзрыд, не стыдясь домашних.
От всего этого обстановка в доме была такая бедная, скупая и унизительная, что Алеша прожил детство до озноба одиноко, не только не заимев друзей, но даже не научась просто говорить и ладить с людьми. Зато он научился хорошо понимать лошадей. Повадился ходить на ипподром на Беговой в школу верховой езды, но больше всего ему понравилось ухаживать за рысаками. С лошадьми он мог проводить время подолгу и очень ценил его, это время.
Словом, Алеша с детства не любил себя самого. Сидя за партой, он часто механически записывал и затем разрисовывал в тетради два навязчивых слова: “нет” и “ненавижу”, презирал себя и обреченно страдал от этого, и ничего в его жизни не случилось такого, что восторжествовало бы наконец над этим стыдным мальчишеским секретом. Как-то, уже много после, все же достучалась до него простая мысль, что нельзя никого любить и нельзя никому доподлинно сострадать, не любя и не понимая — себя, не сострадая — себе как человеку среди людей. Но такое отвлеченное понимание пришло, когда уже миновали и детство, и юность, да и первая любовь, отмеченная все той же унизительной нелюбовью к себе самому.
Многое проистекло в Алешиной жизни из этого тайного самоненавистничества, помноженного к тому же на пробужденное в старших классах секретное же честолюбие, призванное избавить его от воспоминаний о тусклом детстве и от вечного одиночества. Подобного рода душевный компот был чреват острыми и скверными депрессиями, когда тьма накатывала ниоткуда и особенно болезненно сверлила сердце мысль, что не своей он, Алеша, жизнью живет, а чьей-то другой, чужой, потому-то к нему, бедному мальчику, и нещадной.
Чтобы избавиться от противной сосредоточенности на самом себе, он даже сподобился жениться, но и это сложилось неудачно и прошло как-то совсем уж скоротечно. Самым ярким, что ему запомнилось из семейной жизни, был дежурный ответ жены на любую попытку обрести с ней общий язык или, что было бы много ценнее, общее молчание: “Какая же ты все-таки дрянь, Алексей!”
Жена Марина, быть может, и постаралась бы понять его, если бы видела в этом хоть самый небольшой житейский смысл. Она-то была убеждена, не в пример грезящему наяву Алеше, что ему вполне достаточно той, раз и навсегда отмеренной ею порции любви и сочувствия, которую она, не поступаясь своими интересами, могла ему предоставить. Она корила весь мужской род за то, что сдался женской эмансипации, при этом всячески стараясь уберечь от Алеши и собственный круг друзей, и свою внутреннюю, душевную жизнь.
Ссоры были редки, но если уж разгуливалась стихия…
Тогда непобедимая убежденность Марины в абсолютной собственной правоте лишала его самой малой возможности возражений, вымывая из-под него, как из-под дерева в злое половодье, последнюю твердь бытия. Тогда стоял, кренясь, цепляясь за слабую, ненадежную, расползающуюся почву жизни последними живыми корнями, всецело во власти разлива ее стихийного эгоизма — или все же любви?
Но вот что было для него особенно непостижимо: Марина, хоть и умна была — не отнять, словно и не понимала, что он связан с ней узами именно тех самых иллюзий, которые она так старалась разорвать в клочья и развеять по ветру…
Потрепыхавшись пару лет и приучась быть виновным перед женой во всех мыслимых грехах, Алеша отступился. Понял, что заслужил свою участь. Но и обвыкся: после любви всякий зверь печален, как учил все тот же Виталий Кондрашов.
Такое одинокое бытие было, однако, чревато сердечной исповедью первому встречному, и Алеша, ничего этого не желая, окончательно создал вокруг себя полосу отчуждения — растерял последних знакомых и приятелей. Он, впрочем, еще надеялся, что вот-вот разрешится что-то очень главное, что вдруг каким-то особенным образом произойдет слияние его отчужденного прозябания с внешней жизнью и нить кровной связи с миром блеснет, как осенняя паутинка на солнце, и все встанет на свои места, наконец одарив его за терпение и смирение прекрасной осознанностью существования. Правда, в московских городских ущельях эта надежда являлась все реже и реже, и Алеша тревожился и о том, что когда-нибудь она не явится совсем.
После вытребованного Мариной развода Алеша совсем захандрил. Врачи
усердно спроваживали его в горы, в благорастворение воздухов. Тут подвернулся этот случайный попутчик в метро — начальник таежной метеостанции, который в своем благодушном подпитии и уговорил Алешу податься на Озеро. Алексею и с ним не до конца повезло: начальника сняли за пьянство незадолго до его приезда, а с новым руководством он, как и следовало ожидать, не поладил в силу своей полной бытовой и житейской непрактичности. Он вообще сторонился казенных домов и казенных отношений: даже водительских прав на военной кафедре не захотел получать, чтобы не оказаться из-за них подвластным гаишной милиции. Он бы вообще ни с кем в поселке не поладил, если бы не Виталий Кондрашов, но то был Виталий, единственная, по скороспелому мнению Алеши, человеческая достопримечательность Озера.
Таким образом, никаких приятелей и никакой стоящей работы у Алексея в поселке не образовалось. Но, раз уж приехал, он устроился при дирекции рабочим телефонной станции. Абонентов в Яблочном было всего десять, а нынче утром межрайонная связь вовсе оборвалась, по соображению и разумению Алексея, где-то далеко от поселка. Пока еще возьмутся ее наладить, да и потом особых трудовых будней не предвиделось .
— Знаете, — сказал он мужикам, уже и забывшим про него, возясь на лесах с оконной рамой, которая у них никак не втискивалась в проем сруба, — в Москве, в Историческом музее, есть одна изразцовая печь — такая цветная, похожа на голландскую, но русского производства, елизаветинских, кажется, времен. Там есть один такой изразец, кафель такой — на нем синий журавль стоит на болоте на одной ноге и надпись: “Невсегда летаю”. “Невсегда” слитно написано.
— Ну и чего, — огрызнулся Бугор, давя плечом на раму и пытаясь насильно впихнуть ее в проем. — Чем сам хвораешь-то?
— Да именно тем, что не всегда летаю. Нервное истощение, говорят, у меня.
— Шибко мудрено это для нас.
— Мы, кроме чирьев да похмелья, никогда ничем не болели, — пояснил Женька. Они с Бугром наконец догадались перевернуть раму — и она легко встала на положенное место.
Пока свершался этот будничный трудовой подвиг, Алеша прикидывал, следует ли ему уже удалиться или это будет невежливо: разговор-то как будто еще не кончился. Между тем завсадом Космачева и довольный донельзя тракторист вышли из дирекции:
— Ну как обрезало, не соединяет. Твое счастье, Федот. Иди, чего хочешь делай, но чтобы к вечеру был в саду трактор!
— Бу сделано! — Федот приложил ладонь к козырьку промасленной кепки и тотчас исчез в неизвестном направлении, щелчком по горлу подав общенародный условный знак Мишутину и Женьке. Космачева этого уже не заметила, ее внимание релейно переключилось на Алешу с его ржавым ведром, полным битых яблок. И он был опять сам во всем виноват — зачем обращать на себя ее внимание, разъяренное всей сегодняшней нескладухой:
— Галина Аркадьевна, межрайонная линия оборвалась еще утром… — только и вымолвил Алеша.
— А, и ты здесь?! Телефон, значит, не работает, а ты снова видами любуешься? А это что?
— Это паданцы, для Ирбиса.
Завсадом Галина Аркадьевна Космачева внешне поразительно напоминала Алексею школьного завуча — преподавательницу литературы, с которой он еще весной от нечего делать беседовал в учительской о Шамбале, Рерихе и “Тайной доктрине” Блаватской. Все учителя, а за ними и старшеклассники, за глаза называли ее Баба-Йога. Сходство двух женщин усугублялось визгливостью:
— А ну иди, положь яблоки взад! Моду себе взяли — коней яблоками кормить! Ты их сажал? Ты их ростил? И тащут, и тащут — лошадям, козам, поросятам — весь урожай уже порастаскали!
— Это же паданцы, с земли собраны…— смущенно сказал Алеша.
— Да хоть перепаданцы! — совсем завелась Космачева, — средь бела дня народное добро воруешь, а еще из Москвы приехал, интеллигент! Иди, ложь взад!
— Да я же не себе, я для Ирбиса… — пытался настаивать Алеша.
Космачева, не привыкшая к ослушанию кадров младшего звена и разгоряченная перепалкой, совсем обозлилась и, захлебнувшись чувством служебного долга, пнула ведро ногой.
Яблоки рассыпались по берегу, а одно докатилось до самой воды и плавало теперь, как поплавок, в прозрачной купели Озера.
— Да ты что пререкаешься, езуит! Расхититель социалистической собственности! Для Ирбиса?! Тут яблоки вывозить не на чем, а здоровый конь зря в деннике простаивает. Зарезать его пора — на мясо дурную скотину!
— Вот-вот! Правильно! На колбасу пора коняшку! — поддакнул Женька и подмигнул Алексею.
Но Алеша не понял юмора. Что-то сделалось с ним. Он сначала побледнел, потом пошел красными пятнами и, задохнувшись, сказал:
— Зарезать?! И Ирбиса тоже зарезать!? Так ведь зарезали уже — единственную кобылицу зарезали! А этот мясник, конюх ваш, палач этот взял и содранную шкуру ее на изгородь повесил — Ирбису на обозрение. Убить его мало за это, Семеныча вашего! Конь что — не видит, не понимает? Все понимает, все помнит! Он же в шоке, в потрясении, с ним теперь обращаться надо как с нервнобольным. Ласкать его надо, перевоспитывать, выезжать заново надо — он же уже полгода в конюшне с ноги на ногу переминается, без движения стоит. Как в психбольнице или в концлагере….
— Да, перевоспитаешь его, зверя такого, — сказал Бугор, до того гремевший на крыше жестью и в предвкушении скорого возвращения Федота с медовухой пропустивший начало разговора. — Он же запросто глотку перегрызет. Семеныч вот попробовал его на свет вывести, так Ирбис его полчаса на веревке по поляне таскал, извозил, изгваздал всего, еле отняли. Веревку пришлось перерезать.
— Живодер он, Семеныч ваш! Кто же коня за шею привязывает? — горячился Алеша, — он даже узды не надел! Живодер! С жеребцом уметь надо обращаться!
Космачева почувствовала, что бразды разговора пора забирать назад, в начальственные руки:
— Ты, что ли, умеешь, знаток? Больно много знаешь! Ты где в своей Москве лошадей видел — в кино, что ли?
— На ипподром ходил, в конюшни. С лошадьми разговаривать проще, чем с людьми. У них душа есть.
— Нет, ты подумай, на все у него ответ готов! — и тут нашлась Космачева. — Язык у тебя без костей! Да кто ты сам-то есть? Зря из Москвы сюда не бегут. Натворил чего-то, смылся, а тут москвича из себя ломаешь? Видали мы таких, перевидали. Иди, не стой, работай!
И Космачева быстро ушла по направлению к саду, чтобы невзначай не устыдиться своего пинка по ведру и не уронить авторитета перед кадрами.
Алеша собрал раскатившиеся во все стороны яблоки, выловив и то единственное, что плавало у берега в прозрачной студеной воде, и пошел на конюшню к Ирбису, радуясь уже и тому, что по обеденному времени не застанет в конюшне конюха. Конюх Семеныч ревновал его, но не из великой любви к лошадям: рвение Алексея он понимал как вызов собственному гонору и поэтому злобно гонял Алексея от жеребца. Парень он был вредный.
Алеша ушел, и мужики проводили его насмешливыми взглядами. Впрочем, они скоро забыли про него по счастливому свойству своих характеров — никогда не помнить ничего, что их напрямую не касалось.
Алеша подошел к заднему окну конюшни, убранному решетчатой рамой, в ячейках которой от старости и запустения почти не оставалось стекол. Просунул руку — Ирбис, узнав его, тонко заржал; мягкими губами взял с ладони Алеши яблоко и деликатно захрустел.
О чем Алеша говорил с конем, поглаживая его узкую черную морду с белой звездочкой на лбу, не слышал никто, кроме них двоих. И ни к чему это знать — поделикатней надо быть в таких вопросах. Тем более что тоскующий от любви конь никого, кроме Алеши, к себе не подпускал, и, стало быть, ему не понравилось бы, если б кто-то подслушал эту их сокровенную и чрезвычайно доверительную беседу.
2.
Никто не знает, где проснется на следующий день. Даже тот, кто еще с вечера завалился было на боковую в надежде заспать непреходящие дневные печали. Алеша поступил именно так, но не тут-то было. Едва он залез в спальный мешок в своем пахучем банно-чердачном гнезде, как пришлось и вылазить: как раз с шумом приехал Виталий и без особых церемоний поволок его с собой — выжидать на пасеке хулиганствующего медведя.
Это было очень похоже на него, Виталия. Два месяца назад, в тот первый вечер в начале лета, когда Алеша, повздоривший с прежней хозяйкой и оставшийся со своей чистоплотностью на улице, был принят в семье Кондрашовых, Виталий так-то вот потащил его в ночь-полночь на солонец — в засидку на марала.
Алеша и тогда, два месяца назад, не перечил. Далеко идти им не пришлось — разве что высоковато. Поднялись через чащу прямо от поселка в гору, продвинулись километров на десять, поплутали во тьме и вышли на маралий солонец. На солонце было темно. Крытая засидка оказалась устроенной в неглубокой яме от вывороченной с корнями черной ели, вернее, засидок было две: в первой, под елью, Виктор уложил Алешу, велев не шевелиться и не шуметь, а в другой, подальше, пристроился с винтовкой сам.
И время пошло.
Все бы ничего, если б не комарье. Этой казни египетской, очевидно, нипочем был жидкий рипудин, которым Алеша и Виктор перед походом обильно вымыли лица, шеи и уши. То ли весь рипудин смыло дорожным потом, то ли гнус на этом солонце был какой-то особенный, но доставать начали страшно.
И не прихлопнешь ведь, не прибьешь: марал слышит чутко — за десять верст.
Алеша, чтобы не оплошать и не испортить Виталию охоту, поклялся набраться терпежу, хоть бы его вовсе изглодали в этой теплой тьме. Но ему подфартило — в таежной тишине раздался щелчок винтовочного выстрела, Виталий позвал, и Алеша охотно выбрался из своей засидки.
Ночь к тому времени уже посветлела — взошла луна. В таежном сумраке Виталий сноровисто освежевал и разделал некрупную маралуху, которой возжелалось в ту роковую для нее ночь полизать каменной соли. Алеша принимал от него горячие куски маральей плоти — парного мяса в горячей звериной крови — и укладывал их в рюкзаки, которые вскоре показались ему вовсе неподъемными.
Обтяпывать все приходилось быстро и в полной тишине — дело, однако, было подсудное, и если б не вечный мясопуст на Озере да не растущие дети, Виталий не взялся бы так вот браконьерничать.
Набрав, сколько смогли, мяса и запрятав в выстланный еловыми лапами схрон остатки маралухи, они скорым шагом устремились вниз, в поселок. Это оказалось потруднее, чем лезть в гору налегке. Виталий — тот, держась за лямки рюкзака, привычно перебирал длинными ногами, как варяг, возвращающийся из набега, а непривычный Алеша, закусив губу, задыхался под тяжестью мокрого рюкзака. Маральи ребра или другие какие кости вдруг впивались ему в потную спину, так что тяжеленный рюкзак приходилось то и дело встряхивать; лямки резали и натирали плечи, но подтянуть их не было времени — надо было, несмотря ни на что, торопиться, чтобы не отстать. Но Алеша не ныл и не жаловался, чем, как выяснилось, и расположил к себе Виталия окончательно в ту первую охотничью ночь их знакомства.
Алешины колени уже совсем подгибались, когда они на рассвете дошли до жилья и, озираясь, не следит ли кто, пробрались задами к приозерной баньке.
Тут Алеша впервые попробовал сырой вырезки. Виталий, по-скорому соорудив пряный соус из томатной пасты, разведенной с перцем и солью, стал макать в него тонкие полоски свежего мяса и ничтоже сумняшеся отправлять их в рот. Алеша, колеблясь, последовал его примеру — и не пожалел: вкус у маралухи был отменный — парное мясо таяло во рту…
— А ты, гляди-ка, везучий! — сказал тогда Виталий. — С первой же попытки
и вот — зверя добыли. Такая удача и бывалым охотникам нечасто выпадает. А тут, понимаешь, какой-то залетный москвич…
То ли прав был Виталий, восхищаясь Алешиной добычливостью, то ли нет, но с медведем на пасеке тоже вышло удачно. Егерь Полубесов, страшно довольный присутствием Виталия, выдал одностволку и Алеше, хотя тот его и не просил. В три ствола стеречь медведя Полубесову было не в пример сподручнее, однако и здесь ждать долго не пришлось.
Засидку в этот раз устроили на сеновале, под крышей. Только глаза привыкли к темноте, как послышался треск и хруст: медведь вел себя среди ульев как хозяин, видно, привыкнув за несколько ночей к полной безнаказанности. Алеша и егерь, полностью полагаясь на Виталия, не особенно всматривались в темень и расслабленно дремали. Только когда Виталий, высмотрев во тьме возле ульев короткую вислозадую медвежью спину, хладнокровно спустил курок, горе-охотники встрепенулись, наставили стволы во тьму и выпалили наугад из обоих ружей. В итоге каждый смог похвастать перед пасечницей убитым медведем — где там было разобрать, чья пуля свалила зверя.
От бабкиной медовухи все отказались, зная, по чужим рассказам, о ее головоломных качествах. Свежевать медведя им тоже не пришлось. Важно надувая щеки, егерь Полубесов заявил, что мясо надлежит сдать в местный магазин, а шкуру — в заготконтору. Чего, в таком случае, было утруждаться? Одну медвежью лапу егерь все же отдал Виталию за помощь; огромный коготь с этой лапищи долго служил ему потом брелком для ключа.
Очередное приключение, стало быть, закончилось, тут бы Алеше и забраться обратно в спальный мешок, но у Виталия опять оказались другие планы. Вступило ему в голову тотчас же, в ночь-полночь, ехать через Озеро по самым важным делам. Он и там, на дальней заимке, кому-то что-то обещал.
А уж после, сказал, в Долину курганов — за облепихой. Там рядом.
Так что действительно никто не знает, где встретит следующий день. Лучше, решил Алеша, и не загадывать.
3.
И все-таки это ни с чем не сравнимое переживание — мчаться на дюралевой моторке под звездами по ночному Озеру. Так высоко и так торжественно вокруг, что не хочется ни единым словом нарушать молчание, хотя б и не мешал беседе ревущий шум лодочного мотора, оставляющего позади, в черной воде, две кипящие, журчащие и расходящиеся веером бело-пузырчатые струи…
Горы на обоих берегах Озера сливаются — вот уже совсем слились с кромешной тьмой и навсегда было растворились в ней, но тут на небо высыпаются и рассеиваются по нему горстями многократные путеводные созвездия; после этого ночь полной грудью вдыхает свежести звездных высей — и земное пространство Озера вновь обретает надлежащий ему вертикальный, всеохватный, беспредельный и бесконечный объем.
И тогда утомительное и убаюкивающее разум передвижение по незримой, едва осязаемой, разграничивающей две гибельные бездны водной линии вновь получает направление, смысл и цель, хотя если чувствовать направление, то можно, оказывается, обойтись и без цели, и большой кудлатый пес Байкал, смиренно восседающий на носу лодки и неукоснительно смотрящий вперед, в набегающую сырую тьму, безусловно, подтвердил бы справедливость последнего замечания, если бы имел в этом самомалейшую нужду.
“И не надо цели, не надо даже смысла, найти бы по звездам то единожды и навсегда утраченное направление к своим разбазаренным грезам”, думал Алеша, сидя на срединной лодочной скамейке и зябко кутаясь в одеяло из захваченных для ночевки на открытом воздухе: “И не надо секстантов и астролябий всяких, нужно просто смотреть и видеть: если есть звезды, значит, не все скоротечно, не все тленно и не все пойдет прахом. Значит, есть вечность, на которую можно надеяться и на которую нужно равняться… Все природное, живое, должно, озираясь на звезды, чувствовать свое вселенское родство и жить в этом родстве, и смерти быть не должно, жизнь должна просто переливаться из одного творения в другое. Тогда и я — я весь умру, но не весь исчезну. Что-то останется от моих мыслей, терзаний, что-то сольется с природой, растворится в ней… А иначе — на хрена все? И правда — на хрена?”
Рев мотора вдруг оборвался, и сначала настала журчащая тишина, а потом Алеше показалось, что где-то шумит проливной дождь, но небо было все такое же чистое и звездное — ни тучки, ни облачка. Лодка пошла по инерции, теряя на вираже скорость, и вскоре заскрежетала дюралевым днищем по прибрежной гальке.
Байкал, маша хвостом, бодро соскочил с ее носа на берег и скрылся среди ночных деревьев.
— Давай-ка лодку повыше подтянем, — скомандовал Виталий. — Озеро на вид тихое, но как низовка налетит — только держись! Унесет, расколошматит о скалы.
Они вытянули лодку на берег и привязали тугим узлом к тяжелому комлю неопознанного дерева, когда-то вынесенного на берег верховкой — сильным теплым ветром с южной оконечности Озера. Ветер с нижней оконечности назывался на Озере низовкой, и если верховка при всем своем коварстве приносила сухую и ясную погоду, то низовка, наоборот, вздувала Озеро свинцовыми штормовыми бурунами…
Косматый Байкал прибежал обратно, опять дружелюбно виляя седым хвостом. Вскоре в лесной тьме замаячил, шаг за шагом приближаясь, качающийся свет керосинового фонаря. Подняв фонарь на уровень лица и опасливо вглядываясь при его неверном свете в ночных визитеров, на берег вышла немолодая простоволосая женщина с алтайскими чертами лица.
— Кто это? Кто вы?
— Это я, Вера Петровна, я, Виталий. С приятелем, из самой Москвы.
— Ой, как хорошо, свои! А то мы с Павлом Ивановичем уже намучились сегодня. Ужас, что было. — Вера Петровна зашептала что-то Виталию на ухо.
— Да вы не стесняйтесь, Вера Петровна, Алексей — он вроде как человек божий. Самого себя дичится. Что, опять со Степаном неладно? — спросил Виталий.
Он, похоже, не спешил уходить с берега, хотя и ему наверняка хотелось
в тепло — от ночной воды Озера тянуло предрассветной зябкой свежестью.
— Ой, вы не представляете, что было! — взволнованно заговорила женщина, — Работали мы в саду, вдруг слышим — моторка. Павел Иванович говорит — опять, наверное, гости. А мотор все ревет и ревет, да натужно так. Пошли на берег, видим — а по Озеру моторка ходит кругами, а в ней — Степан, уже совсем без памяти, мотор бросил, спит! Газ раскручен на полную силу, лодка ходит мимо водных камней, вот-вот заденет. И ведь разобьется, так сразу потонет — в нашей-то ледяной воде!
— Ну, фокусник просто, — хмыкал Виталий.
— Не знаем уж, как он по Озеру-то доплыл сюда из Яблочного — далеко же для пьяного! — продолжала вслух переживать Вера Петровна. — Пытались мы со скалы веревкой с крюком зацепить, потом хотели его водой окатить из ведра: может, очнется?! Вокруг же соседей нет, а мы что с дедом можем, два старых человека? Лодка по кругу, по кругу, а он спит — и хоть бы что ему!
— Видать, с дружками своими праздновал что-то, с Федотом да с конюхом Семенычем. Эти, пока до чертей не допьются, не остановятся. Да как же вы управились в конце концов?
— А никак. Ждали-дрожали часа четыре, пока в моторе весь бензин не вышел. Потом уж Павел Иванович сплавал на нашей лодке, весельной, привел его на веревке к берегу. Потом, как чуть пришел в себя, вдвоем еле затащили в дом…
— Ладно, хоть так обошлось, — подытожил Виталий. Его, похоже, рассказ этот ничуть не удивил. И то: бывали со Степаном, младшим сыном Веры Петровны и Павла Ивановича, с перепоя приключения и похуже. Спьяну он себя уже совсем не помнил — на Озере давно ждали, что его вот-вот посадят за какую-нибудь шалую провинность. Только родителей жалели. Хорошие они были люди, Вера Петровна и Павел Иванович, хоть и со своими чудачествами.
— Вера Петровна, а мы не зря приехали — я ведь обещал Павлу Ивановичу крышу покрасить, — напомнил Виталий.
— Ой, хорошо! — обрадовалась пожилая женшина. — Нам-то уже самим не залезть. Но где мне вас положить? В доме Степан, там нехорошо. Мы и сами нынче — в оранжерее ночуем. Так уж намаялись! Так намаялись!
— Да вы не беспокойтесь, Вера Петровна, мы и здесь, на берегу, переночуем, — уверенно сказал Виталий. — Мы люди привычные.
— Вы-то да, да вот друг ваш, я вижу, не местный. — засуетилась Вера Петровна. — Сейчас я одеяла принесу.
— Да у нас все с собой. Мы завтра дальше по Озеру поедем, за облепихой, так что всем запаслись. Идите, отдыхайте. Вам отдохнуть нужно.
— Ладно, тогда уж вы здесь сегодня, — с видимым облегчением сказала уставшая от всех треволнений женщина. — А то в доме Степан, там нехорошо.
Свет фонаря удалялся, удалялся и постепенно совсем исчез среди стволов выходящей к галечному берегу таежной рощи. Виталий извлек из недр лодки затасканную оленью шкуру, расстелил ее на песчаной дресве ближе к деревьям и обстоятельно улегся на ней, накрывшись одеялом.
— Давай спать, философ, — сказал он Алеше, который в своем спальнике устраивался на устланном досками днище лодки. — Радуйся, что на берегу гнуса нет.
— А про какую оранжерею она говорила? — вдруг спросил Алеша.
— Про самую настоящую. Они тут все выращивают — помидоры, огурцы, даже цветы.
— И что это за дед таинственный? — продолжал любопытствовать Алеша, уставясь в звездное небо. Байкал между тем взобрался на нос лодки и безмятежно дремал, укрыв патлатым хвостом влажные глаза и черный чуткий нос.
— А дед замечательный, — не сразу отозвался Виталий. — Его у нас на Озере Добродеем прозвали. Он на этом месте, куда мы сейчас приехали, уже лет пятьдесят как живет. И не просто живет, а трудится. Именно что не работает за копейку, а трудится — искренно, честно, как никто уже не умеет. Разучились. Ладно, если не навсегда.
Виталий помолчал и продолжил:
— Иванов его фамилия, деда. Он сюда еще в тридцатых годах объездчиком нанялся, когда заповедник устраивали: тут не спрашивали тогда, кто да откуда. Ну, и остался здесь — понравилось ему. А может, больше деваться было некуда. Всякое же было. Чего он тут не перевидел, чего не испытал! Поначалу тайга кормила, рыбачил на Озере и на речках, шишку кедровую бил. Потом женился на местной алтайке, завел хозяйство — коровенку, пару овец, кур, гусей… И все-то у него в руках горело; через пару лет было у него уже несколько коров, овечек целое стадо, ну, молоко, мясо, творог, сыр. Пасека, опять же. Ясное дело, приехали его раскулачивать. Раскулачили, да и не один раз. А он всякий раз одного просил: оставить ему на развод овечку да барашка, петуха да курочку, чтобы было чего впредь раскулачивать. Комиссары умные были — оставляли. Так они и жили, муж с женой, при всех властях, ночами огня не вели. Осенью медведей гоняли от скотинки, зимой — волков. Пошли дети — детей дед сам у жены принимал.
Но была у деда одна мечта — втемяшилось ему разбить на Озере, на голых камнях, яблоневый сад. То ли помнились ему с юности яблони в цвету, то ли иное что… А тут, веришь-нет, яблок отродясь никто не выращивал. Да и кому — алтайцам не до яблок было, а монастырские — тут, в устье реки, был православный монастырь — тоже о другом думали. Сибирь! Тайга! Глухомань! Какие яблоки?! Все бы давно рукой махнули — но не дед. Веришь-нет, сам на лодке хорошую почву завозил для сада, руками землю растирал, каждый саженец, как дитя, обихаживал, укутывал, от стужи берег. Тут знаешь, какие морозы бывают лютые: ветрище, сугробы — по пояс, все Озеро в ледяных торосах! В одну зиму так-то вот потеряли они одного сынишку: шел из школы через Озеро — тут через Озеро большое село, где монастырь был, и провалился в полынью, и утоп.
Но сад-то — получился! Дед своим потом и кровавыми мозолями какой-то особый местный сорт развел — сладкий, янтарный, зимостойкий! Тут все и накинулись на халяву — лодками увозили урожай-то. Все бесплатно! Дед всем раздавал — бери не хочу! И при биостанции-то сад — из отборных ивановских сортов, с его саженцев все и началось, чем теперь Космачева единолично правит. Спроси ее про деда — взъярится! Все, мол, она сама тут вывела. А деду и это без разницы. Святой
он — не зря его Добродеем зовут.
— Так что ж, Степан — это сын его? Что же дети такие пошли неудачные — не в отца? Или не все такие?
— Степан — младший сын, единственный. Остальные — женский пол. Замуж повыходили, потом поразводились, наезжают редко. И поважнее дела есть, чем отцу помочь. А ты спи давай, с утра будешь любопытствовать. Спи!
— Спокойной ночи, — послушно сказал Алеша, но не сразу повернулся со спины на бок и не сразу закрыл глаза. Он, как впечатлительная натура, намеревался под мерный шум незримого ливня еще долго и сосредоточенно устремляться взором в открытый космос, откуда нет-нет, да и срывались, прочертив воображаемую черту по небосводу, запоздалые сентябрьские звезды.
Но усталость взяла свое — Алеша мирно уснул и не увидел, как на Озере наступает рассвет, как вздымается из-за горной гряды искристое, лучистое солнце, как исподволь загорается солнечным огнем роса в кедровых иголках и как, сокращаясь по мере восхода зари, сжимаются в размерах и отступают к противоположному берегу по зеркальной и переливчатой глади Озера темные отражения скальных кряжей и таежных распадков. Потом над посветлевшей водой быстро пролетела-пронеслась стайка мелких птиц, и непорочное земное утро настало, как оно часто настает — без лишних свидетелей и словоохотливых очевидцев.
4.
Алешу разбудил Байкал, тяжело спрыгнувший с насиженного места на носу дюральки. На берег, легонько покашливая, спускался дед Иванов — высокий, сухощавый, седой, в круглых очечках. В руках у него были короткие и легкие алюминиевые весла от надувной лодки. Дед думал о своем и сразу не заметил Алешу, высунувшего голову из своей дюралевой колыбели.
— Доброе утро! — приветствовал его Алеша.
— А? Ах да, доброе утро! Это вы с Виталием приехали? Так-так, хорошо. Вы ведь, кажется, не здешний?
— Уже три месяца как здешний, — отвечал Алеша, вылезая из лодки, — я в Яблочном телефонистом работаю.
— Так-так, — сказал дед и присел на топляк, к которому была привязана дюралька. — А могу ли спросить, что вас сюда привело? Извините, конечно. Вы человек молодой, по виду, простите, образованный. Там, в большом мире, все шумит-кипит, каждый день — новость какая-нибудь. А вы — сюда, в тихую обитель?
— Если честно, захотелось в самом себе разобраться, — сказал Алеша, как-то сразу проникшийся к деду непривычным для самого себя доверием. — Там, откуда я приехал, так все напутано, перевернуто вверх дном. Ничего у меня там не ладилось. А здесь у вас — спокойно, благостно даже. Поживу здесь — может, пойму, что я за личность такая, которая везде не ко двору…
— Так ли уж все печально? — то ли спросил, то ли засомневался дед, протирая синим носовым платком свои круглые, чиненные медной проволокой очечки.
— “А вы разве не от большого мира сюда бежали?” — хотел бы сказать Алеша, но сдержался и промолчал. Но дед, похоже, умел слышать не только речь, но и молчание:
— У меня здесь — только радио. И газеты иногда завозит катер биостанции, правда, с изрядным опозданием. Но в целом я себе представляю, что там происходит, в большом-то мире. Ничего принципиально нового. А у вас каковы впечатления?
— Хорошие, вообще-то… — невинно соврал Алеша. — Жизнь другая, люди другие. Вот кассирша в дирекции мне сначала ни за что зарплату не хотела выдавать. Дождемся, говорит, на тебя исполнительного листа. Знаем, говорит, вас! Сюда, говорит, работать только злостные алиментщики приезжают, от алиментов скрываются! Других, говорит, сюда ничем не заманишь. Смешно?
— Действительно, забавно, — сказал дед. — Но потом выдала все-таки?
— Выдала. Еле убедил ее, что детей нет. Мне кажется, я здесь у всех на подозрении. Считается, что какой-то не такой, как все.
— Да, это случается, э…
— Алексей.
— А я — Павел Иванович. Так вот, это, к сожалению, бывает, Алексей, — сказал дед и поднялся с топляка во весь свой рост. — Ладно, пойду я. А вы идите в дом, попейте чайку.
— Спасибо. Это уж когда Виталий проснется, — сказал Алеша. — Может, вам помочь? Где ваша лодка?
— Тут, рядом, в устье речки. Не затрудняйтесь. Мне не впервой в одиночку. — сказал дед и неспешно скрылся за открытым, поросшим желтоглавым коровяком и высокими кустиками чемерицы мысом, за которым, очевидно, и пряталось устье впадающей в Озеро бурливой горной речки.
…Это был, скорее, могучий ручей, ниспадающий с горы крутыми каскадами по отполированному им за века среди замшелых валунов гладкому каменному руслу… Прозрачный, мускулистый, светящийся, пузырящийся на гранитных ступенях, сеющий вокруг росные брызги и звонко гремящий поток и производил тот гул, который с ночи мнился Алеше шумом нескончаемого грозового ливня. Он еще долго сидел бы на прохладном валуне в этой тенистой таежной роще, напоминавшей природным совершенством японский сад камней, слушал бы грозовую музыку горного ручья и глядел бы, как кипящие струи, разбиваясь о привычные преграды, осыпают повисающими в воздухе мельчайшими радужными брызгами зеленый росистый мох и оранжевый скальный лишайник, хрусткие хвощи и буйные кустистые заросли медвежьей пучки и отцветших еще в июне таежных пионов — марьиных корней, но зовущий голос Виталия вывел Алешу из этого прекрасного бездействия.
— Ты что, и не ложился? — осудительно спросил Виталий, собирая вещи в лодку, чтобы не валялись бесхозно на берегу. — Смотри, быстро спечешься. Работать — не спать!
— Да нет, я спал. Но вообще-то у меня часто бессонница: как начнешь думать, вспоминать…
— Рано ты дурных привычек набрался, — сказал Виталий. — Ладно, я тебя исцелю со временем, дай только срок. Гляди-ка, а дед уже спозаранку сети топит. Вот, Алексей, философия в действии…
Дед Иванов, выплывший на легкой деревянной лодке из-за мыса, и вправду сосредоточенно и аккуратно запускал в Озеро сеть на пробочных поплавках.
— Авось поймается пара-тройка чебаков или таймень старикам на уху, — произнес Виталий и вздохнул. — Эх, не та уже на Озере рыбалка, как раньше. А все эти ученые, колдуны эти высоколобые… Вздумалось кому-то из них клеща в тайге дустом выводить! Ну, и опылили с самолета тайгу. Сколько в речках хариусов и таймешат погибло — не счесть. С тех пор и в Озере, почитай, толковой рыбы нет.
— Да неужели же такие идиоты бывают на свете?! — усомнился Алеша, все еще веривший и в науку, и в технику.
— Не скажи. Еще как бывают, — компетентно хмыкнул Виталий. — А клещ, он, говорят, в чистом дусте живет и хоть бы хны ему! Ладно, пойдем чай пить и крышу деду красить. Покрасим — и вперед, я тебе еще не все Озеро показал.
И они пошли к дому — по восходящей тропе.
На этом широком горном выступе у деда оказалась не простая заимка с избой и сеновалом, а настоящая усадьба: крепкий дом-пятистенок из лиственничного сруба, пристройки, амбар, хлев и, на краю сада, небольшая застекленная оранжерея. Недалеко от летней, открытой, сложенной из побеленных камней печки, под старой яблоней, на которой, среди желтеющей листвы, еще виднелись и редкие неснятые плоды, стоял накрытый веселенькой, в цветочек, клеенкой и уставленный плошками с оладьями, медом и вареньем стол с врытыми по бокам лавками. Отсюда, наполовину скрытое нависающей справа скалой, виднелось и Озеро, и над ним — зелено-желтые горы на фоне иссиня-голубого неба…
— Пейте, Алеша, пейте еще! — потчевала московского гостя Вера Петровна, — это чай особенный, таежный, альпийский — с баданом, с дикой смородиной, с золотым корнем. Настоящий целебный бальзам!
— И от неврастении лечит? — спросил Алеша, потянувшись ложкой за медом, золотевшим в резной кедровой плошке. В меду утопала осенняя алчущая оса.
— Поднимись по ущелью пару раз с набитым рюкзаком, попрыгай по курумникам, закуси снегом с гольца — и забудешь свои медицинские словечки, — ответил за Веру Петровну всеведущий Виталий. — Они ведь ничего не значат — их твои москвичи придумали для самооправдания.
— Не всем же в тайге жить! — взялся оправдываться Алеша, но безуспешно. Виталий, в отличие от него, знал, о чем говорит:
— В любом разе жить надо, а не ныть. Сам же человек обвешивает себя, как новогоднюю елку стеклянными игрушками, натужными желаньями, ненужными хлопотами, пустыми заботами — и звякает, и бренчит всем этим. Чем больше побрякушек, тем, дескать, жизнь состоятельнее и весомее. А цели-то нет, для чего все это надо…
Дед Иванов, неслышно вернувшийся из ручейной бухты, деликатно присел за стол и получил свою чашку альпийского чая от Веры Петровны, которая, занимаясь непостижными для посторонних хозяйственными делами, появлялась и исчезала с глаз так же естественно и бесшумно, как и ее муж.
— Вы, Виталий, конечно, человек бывалый, — проговорил вдруг Иванов. — Но дело, мне кажется, совсем не в натужности и не в количестве желаний. Ведь нет желаний — нет и жизни. Плохо другое — когда многого хотят, за многое берутся, но ничего не доводят до конца, бросают на полдороге. Чтобы довести дело до конца наперекор собственным колебаниям, сомнениям, собственной неохоте и лености, нужно выработать в себе терпение и мужество, даже благородство, если хотите.
— Истины, увы, прописные, — произнес Алеша, привстал из-за стола, потянулся и сорвал с яблоневой ветки ближнее к себе яблоко.
— Прописные? У тебя, видно, в первом классе по чистописанию тройка была, — в сердцах сказал Виталий, — ты, наверное, даже прописи на тройку перерисовывал, а про истины говоришь. Лихо! Иди лучше краску замешай, троечник!
— Есть! Только в наше время в первом классе никаких оценок еще не ставили, считалось непедагогично, — сказал Алеша и пошел за приготовленной в пристрое краской.
— Гельвеций, что ли, говорил: “Вся моя жизнь — одно длинное самовоспитание”, — задумчиво произнес Павел Иванович. — Вы знаете, Виталий, а ведь у нас сегодня опять визитеры. Едут и едут к нам — отдохнуть на природе! Вот я и забросил сетешку — кормить-то их чем-то надо.
— Кто же теперь вас пожалует? — спросил Виталий.
— Дочь одного руководящего товарища, из облпотребсоюза, — вздохнув, ответил Павел Иванович. — Никак не научусь выговаривать все эти сокращения — за всю жизнь не научился. Этот товарищ раньше сам сюда на охоту в заповедник приезжал, но теперь ему, похоже, не до охоты стало. Времена для него настали весьма неудобные, судя по генеральной линии. Но дочь послал-таки. Мы, конечно, гостям всегда рады, но… — и недоуменно развел руками.
Виталий, с ведром и кистью, забрался по лестнице на крышу дома и принялся красить; Алеша остался, как всегда, на подхвате.
— Я вам очень благодарен за помощь, молодые люди, — сказал дед Иванов. — Пойду, мне еще надо траву между яблоньками выкосить…
— Давайте я помогу, — вызвался было Алеша, но дед не оценил его порыва.
— Видите ли, — объяснил он, — коса у меня одна, старенькая. Я ее сам очень бережно навожу, а здесь встречаются камни, косить надо очень осторожно, так уж вы не обессудьте. Вы погуляйте пока. Если хотите. Можете на скалу сходить — оттуда вид очень красивый. Только когда пойдете по тропе мимо большого валуна, постучите палкой метров за пять….
— А зачем? — поинтересовался Алеша.
— Дело в том, что там у меня щитомордник живет. Когда солнечно, он на валуне этом лежит и греется. И когда чужой кто идет — он пугается.
— Как? Змея? Ядовитая? — переполошился Алеша.
— Строго говоря, да, щитомордник — змея ядовитая, — учтиво ответил Павел Иванович. — Но мы как-то привыкли к нему. Он ведь уже давно здесь живет. Так что смело гуляйте.
— Да нет, я уж лучше Виталию помогу!
— А как насчет родства всего живого, философ? — насмешливо спросил с крыши Виталий.
— Я иду на пасеку, меду принесу, возьмете с собой, — сказала Вера Петровна.
— Только немного, Вера Петровна! — крикнул ей вслед Виталий.
— Мне теперь много и не донести, — ответила она и пошла на пасеку через сад, где уже тихо и размеренно вжикала дедова коса.
5.
В доме что-то загремело, загрохотало, и на свет с большим эмалированным чайником вышел Степан.
— Ох, жизнь! — прохрипел он и стал жадно сосать воду из носика.
— Тяжело, болезный? — осведомился с крыши Виталий.
— Это кто же меня там жрет? — огрызнулся Степан. — Глаз не разлеплю — не вижу. Так это ж Виталя! Не-е, тебе хворого мужика не понять. А мать где?
— Ушла на пасеку. Ну, задал ты вчера шороху!
— Что еще такое?
— Да мать с отцом насмерть перепугал. На автопилоте приехал, уснул за мотором, тебя четыре часа по Озеру носило. Свободно мог и потонуть.
— Не помню, однако, — Степан протяжно зевнул. — Где-то ведь гуляли, с кем-то. О! Вспомнил — с конюхом, с Семенычем! Ну да, помню: не хватило нам — я к матери за червонцем поехал, в поселке–то уж никто мне не дает. Водка, она же нынче дорогая, зараза! А после антиалкогольного указа совсем труба нашему брату — пока еще отыщешь да выпросишь.
— Потонешь ты спьяну когда-нибудь, помяни мое слово. — сказал Виталий. — И вроде не дурак, чему-то ведь учился.
— Да, — поразмыслив, промолвил Степан. — Был бы ты не Виталя, дал бы я тебе в лоб.
— Почему так? — встрял в разговор Алеша.
— У него рука тяжелая на сдачу. А ты что за ферт?
— Это Алексей, телефонист из поселка, — пояснил сверху Виталий.
— Вот это кто! Москвич, мешком пуганный! Слышал. — Степан маялся уже не на шутку. — Ну, где мать, где ее носит?
— А ты залезай сюда — помахай кисточкой, — весело сказал Виталий. — Здесь ветерком с Озера хорошо обдувает.
— Работа дураков любит! Да что б тут вовеки конь не валялся! — свирепел с похмелья Степан. — Тут ни дураков, ни запчастей к ним нет. Время ныне другое — задарма вкалывать не велит. Один отец этого не понимает. И вправду — Добродей!
— Дураков нет, а сад в тайге есть, — опять влез в чужой разговор Алеша.
— Да хрен с ним, с садом этим! — почтил его ответом Степан. — Одни заботы. С тридцатых годов рабствует — и все по зову сердца! Ведь уж и голодал, и обмораживался, и на власть нарывался — все ему нипочем! Добро бы еще продавал мед да яблоки — ведь даром раздает по всему Озеру. А чего землю рыть — тут и без лопаты не худо можно прожить, валом повалил турист непуганый. То им золотого корня впаришь, то маслица облепихового, то медвежьй струи, а они нам, туземцам, — огненную воду. Натуральный обмен!
— По Озеру катер идет. Вроде бы сюда, — объявил зоркий Алеша.
— Ага, гости к Добродею! — возрадовался всем нутром Степан. — Чуял я праздник! У москвича-то — глаз-алмаз!
— Иногда полезней хуже видеть, — заметил Виталий и укорил взглядом Алешу. Потом, завидев сверху возвращение Веры Петровны с большой банкой меда, слез с крыши. Вера Петровна первым делом увидела сына и кинулась к нему:
— Степан! Проспался? Как тебя опять угораздило?! У отца же чуть сердце не разорвалось! Сколько раз тебе говорить, чтобы такой не приезжал! Не доводи отца — поезжай, поезжай уже. Тебя, наверное, в лесхозе ждут, на работу опоздаешь…
— А что, не воскресенье разве? — осклабился Степан, но, чуя, что вчерашняя шалость так просто с рук ему не сойдет, перестал паясничать и что-то зашептал матери на ухо.
— Да нет у меня, Степа, откуда? — заволновалась она.
— Зато у Добродея есть, — напирал Степан.
— И у него нет. Да он и не даст, знаешь ведь, — оборонялась Вера Петровна.
— Эх вы, люди-звери! Ну дай хоть на турбазу чего-нибудь — золотого корня или мумия какого-нибудь, масла облепихового…
— Кому за корнем-то в горы лазать? И за облепихой не ездили еще — не собрались. И здесь дел хватает, однако, — сказала Вера Петровна.
— И чем только вы заняты тут, — возопил Степан, — с утра до вечера в навозе копаетесь, а рубля лишнего нет! Чего это у тебя в банке-то? Мед? Давай сюда — хоть это на турбазу свезу.
— Степа, это же для людей, они же крышу нам… — защищала банку Вера Петровна, — не дам, Степа, и не дам. Без толку пропадет — только себе навредишь опять!
— Нас учили — что? Милостей не ждать от природы! Давай сюда! — Степан силком забрал банку из рук матери. — Докатилися! Родному сыну — меду жалеет! А катер, надо думать, уже тут. Пойду я, — и Степан торопливыми шагами поспешил вниз по тропе — к Озеру.
— Что за тип! — сказал вслед ему Алеша. — Виталий, это же не по-людски все?
— Не сепети, все именно по-людски. В чужой монастырь со своим уставом не лезь никогда. Ты приехал и уехал, а он здесь пасется, как свинья в огороде. Сын ведь. Ничего ты своими эмоциями не изменишь — только хуже будет.
— Не знаю, — признался Алеша. — У меня в таких случаях такое чувство, будто в дерьме измазался, а помыться негде.
— Ничего, отмоешься, будет еще повод. Полезай лучше наверх — надо крышу докрасить, да и ехать пора…
6.
Девиц, доставленных на заимку на катере от гелиодрома турбазы, оказалось целых две. Обе были белобрысые, загорелые, в коротких цветастых сарафанах с открытыми спинами и в белых панамах. Впрочем, заметно было, что одна старалась подражать другой во всем — от одежды до ужимок и жестов.
Из первоначальных учтивых расспросов Павла Ивановича оказалось, что Катерина, дочь важного, в областном масштабе, начальственного лица, учится на последнем курсе факультета журналистики и сюда, на Озеро, приехала, чтобы написать статью, отражающую последние партийно-правительственные постановления — о Продовольственной программе и подлинно социалистическом отношении к труду.
— О чем-нибудь трудовом, — поясняла она Павлу Ивановичу, который, тихо кряхтя, тащил по тропе в гору дамские баулы. — А у меня — дипломное время. Вот папа и порекомендовал мне — вас. Так и сказал про вас: незаметный герой труда. Вот я и собралась к вам на два-три дня с подругой — мы ведь вас не стесним, нет?
— Вы все ей по порядку расскажете, всю вашу жизнь, а она запишет, — тараторила вторая девица, Ольга. — И вам хорошо: в областной газете про вас напечатают. А это ведь престижно. Боже мой, как чудно! Как в кино! Рай! Рай! А купаться можно?
— Солнце и правда греет, как летом, — останавливаясь, чтобы передохнуть, сказал Павел Иванович, — но вода в Озере, к сожалению, студеная, около шести градусов.
— Жаль, жаль! — щебетала Ольга. — Катя, но мы позагораем зато! За три дня молодость не пройдет, а позагорать еще можно.
— Не думайте только, что здесь затерянный мир, — переполошился старик. — Люди теперь всюду живут — и по Озеру ездят на лодках…
— Хоть молодые — люди-то? — заинтересовалась Ольга.
— Молодых меньше.
— Жаль! Жаль! Жаль! Катя, как хорошо! С ума сойти! Какой бы пляж здесь можно было устроить! Зонтиков наставить, автоматов с газировкой. Валом бы молодежь повалила!
— Павел Иванович, Ольга — она восторженная, на нее находит временами, — Катерине явно хотелось перевести разговор в другое русло.
— Мне всегда казалось, что некоторая восторженность к лицу молодым девушкам…
— Ага! — победно закричала Ольга, — сразу видно рыцаря прежних времен! Теперь таких комплиментов не услышать, нет! Чувствуется, что у вас было прошлое, не отпирайтесь!
— Было, конечно, — отдышался Павел Иванович. — И прошлое мое, и настоящее — все здесь, на Озере. С будущим вот стало посложнее. Что касается рыцарства, я, знаете ли, воспитан русской классикой. Кстати, и в вопросах труда — тоже.
— Но это же ску-учно, — заныла Ольга.
— Погоди ты, мне всякое лыко в строку, — злым шепотком осекла ее Катерина. — Надо же проявить внимание к его занудству, иначе он ничего нужного не расскажет… Павел Иванович, а как же — партийные стимулы для созидательной работы?
— Понимаете, Катя, подлинно созидательный труд — это нечто сокровенное. Его, как любовь, нельзя выставлять напоказ. Вот, в газетах нынче пишут об ускорении, о человеческом факторе… Но разве можно придать ускорение тому, что давно уже не имеет никакого направления движения, а может, вовсе и не движется даже?
— А медведи здесь есть? — перебила его Ольга, которой надоело делать серьезный вид. Павел Иванович спохватился, что совсем заговорил девиц, тем более что они почти уже взошли на заимку и нужно было чем-то развлекать этих, по всему, весьма требовательных визитерш.
— Ведь солнышко светит! Последнее, осеннее! Катя! Пойдем погуляем!
— Только вон туда, на скалу, одни не ходите, — предупредил их Павел Иванович. — Там живет наша змея. Еще напугаете друг дружку.
— Змея?! Ай! А здесь их нет? Не укусят? — заверещала, панически озираясь, Ольга.
— Павел Иванович, если это шутка, то неудачная, — недовольно проговорила Катерина. — А если не шутка, то хорошо хоть предупредили. Вы же знали о нашем приезде. Неужели нельзя было избавиться от змеи за все это время?
— В каком смысле — избавиться? — опешил Павел Иванович.
— Да в каком — в самом прямом. Убить гадину. Палкой! Или из ружья. Бумц! — и все гуляют спокойно, — жестким тоном сказала Катерина.
Павел Иванович наконец сообразил, что простой учтивостью не обойтись.
— Я никаких причин для такой жестокости не вижу, мы живем в добром
согласии, — сказал он. — Наш щитомордник привык к нам. Тем более что здесь и его земля.
— Катя, дед чокнутый, точно! — зашептала на ухо подруге Ольга. — И катер ушел, вот вляпались!
— Может быть, легко быть праведником здесь, среди камней и деревьев, — непререкаемо изрекла Катерина. — В городе жизнь другая, она учит решительности.
— Это вы жестокость называете решительностью?
— Я не сказала, нужно быть жестоким. Но жестким быть необходимо. У вас, наверное, были не те учителя.
— Своих учителей я бы вам не пожелал, Катя, — кротко ответил Павел Иванович. — Впрочем, некоторых учеников — тоже…
Сверху по тропе спускался Степан, обнимая трехлитровую банку с медом. В предвкушении скорой выпивки его уже обуревал нутряной восторг алкоголика, а при виде девиц, которых, подумалось ему, легко будет лохануть, он внутренне совсем расслабился и возликовал:
— Бонжурьте, красавицы! — и подмигнул Ольге, безошибочно выбрав самую на вид податливую мишень.
— Здрасьте, здрасьте, — та стрельнула было по нему глазками, но, рассмотрев поближе узкоглазую, помятую и красную с перепоя физиономию Степана, почти утратила к нему игривый интерес.
— А вот и местный туземец, — констатировала Катерина. — Про них тоже напишем. — Степан расплылся в многозначительной ухмылке. — Если успеем, конечно…
— Я просил бы вас пройти еще немного вверх по тропе, милые девушки, она приведет вас прямо к дому, — сказал Павел Иванович. — Не затруднит вас донести ваши вещи остаток пути? А я тотчас вслед за вами…
— Кстати, Павел Иванович, катер сюда часто заходит?
— Обыкновенно один раз в три-четыре дня. А что, вы уже спешите?
— Я вспомнила сейчас, что у меня деловая встреча… В городе… Но, впрочем… Ольга, пойдем, не отвлекайся!
Девицы двинулись вперед, а Степан сразу набычился, готовясь к неприятному и, главное, бесполезному для себя разговору с отцом.
— Степан, — так же отрешенно глядя в погасшее и посмурневшее лицо сына, произнес отец, похоже, давно потерявший надежду унять собственного сына. — Я полагал, нет, я надеялся, что ты уедешь до их приезда. Ведь я категорически просил тебя не появляться у нас в состоянии, подобном вчерашнему…
— Червонец, и сразу уеду, — буркнул Степан, не поднимая на отца блудливых глаз.
— Денег у нас с матерью нет.
— Это я с самого детства слышу!
— Ты же знаешь, что мы еще посылаем твоим сестрам…
— Сестричкам дорогим. Всем-то, кроме меня, ты добро делаешь, Добродей…
— Доброта — она из горестей вырастает, Степан. Ты жил легко — потому и недобрый. Уезжай, — сурово сказал Павел Иванович, отворачиваясь от сына, ссутулившегося под весом отнятой банки с медом.
Томясь с похмелюги, Степан не сдержался.
— Как у вас праздник, так — Степан, уезжай! — взвыл он в спину восходящему по тропе отцу. — Сами всю жизнь ни за что горбатились, впроголодь прожили, и меня хотите заставить? Нет, Добродей, я твоего отцовского отношения не забуду! Кому только рассказать: отец помещиком живет, а сын — рубли сшибает! Постой-ка, — вдруг сообразил он, — третьего дня в Кокташе, в бухте, туристы стояли, это ж всего полчаса ходу. Если с катера бензина дадут, я с пол-оборота заведусь! Эй, на судне! Погоди!
И Степан рванул вниз по тропе, боясь упустить катер, уже запустивший, судя по чихающим звукам, свой старенький дизельный движок.
“Интересно, отчего иные люди дичают на природе? Вот говорят — красота спасет мир. Почему же красота природы — даже явная, очевидная красота, не скрытая какая-нибудь, не сокровенная! — почему же она не на всех действует одинаково? Почему иного, даже и трезвого человека она вообще не прошибает?”
Так размышлял Алеша, сидя на скале, откуда Озеро разворачивалось во всю свою продольную ширь. Полуденное солнце сияло ярко, и ступенчатые горы на той его стороне можно было рассмотреть во всех удаленных подробностях — от береговых обрывистых скал и узких галечных пляжей одиноких бухточек, которыми заканчивались каменистые ручейные и курумные распадки, до первой, таежно-зеленой, в кедрах, марьиных корнях, дикой смородине, сиренево-цветущем бадане и давно отцветшем осеннем маральнике, до второй, высокой, гранитно-каменной гряды, чьи вершинные ущелья, с серыми осыпями и поросшими зеленью торчащими утесами, белели немыми водопадами; а еще выше и дальше, за снежными карнизами и альпийским разнотравьем, молчаливо простиралось плато медвежьей и оленьей горной тундры, упирающейся в скалистые подошвы еще более высоких кряжей, увенчанных в зияющих солнечных высях вечными, нетающими, ослепительно-чистыми льдами…
Над Озером овальными кругами летала высматривающая рыбу скопа, и Алеше казалось, что хищный полет ее повторяет контуры потусторонней береговой линии, точно отвечающей резным очертаниям горных подножий, которые у того берега призрачно отражались в затененной ими шелковистой воде. По эту сторону Озера взлезшая на крутой склон, уже и пожелтевшая лиственная роща заглушала собой громокипящий нижний ручей; воздух по осени был прозрачным до хруста, и тишина была вокруг такая же несусветная, как и красота…
Он охотно просидел бы здесь всю жизнь — в надежде высидеть и вымолчать ответ на вопрос о цели и причине своего доселе бесцельного и беспричинного бытия, никак не сопрягающегося с красотой и соразмерностью того, что он созерцал и осязал вокруг. Его собственное существование было — что здесь, что в иных координатах — совершенно необязательным, а если так, то какой в нем следовало — да и следовало ли — подозревать смысл?
“Для чего же я, если не бессмертен?” — написал один поэт, так же, как Алеша, ошарашенный когда-то красотой Озера. И он тоже, видать, мучился и терзался этим своим бессмертием в отсутствие любви, никак не постигая, на что же его, такое болезненное и такое очевидное, следует потратить…
7.
— Боже мой, настоящий мужчина! Вот они где отсиживаются — в глуши, на краю света! Неужели правда, что только там хорошо, где нас нет! — восклицала Ольга, обретя, наконец, достойный объект для своих женских восторгов. Этим объектом оказался Виталий, который попался на глаза обеим девицам, когда, весь в земле, умывался после очередной, походя, но честно сделанной работы.
Никаких особых мышц и мускулов у него, сухопарого и сухощавого, не наблюдалось, однако сильные жилистые руки с широкими работящими ладонями, умеющими при случае складываться и в кулаки, и без того говорили, что мужик он не хилый.
Всласть умывшись, не обратив ни малейшего внимания на прибывших девиц и по деревенской справедливой простоте полагая, что гости Ивановых — не его гости, Виталий молча ушел одеваться в дом.
— Нелюбезный у вас помощник, — сказала Катерина Вере Петровне, которая уже вновь хлопотала по хозяйству.
— Но симпатичный. Какой-то супермен на вид, прямо джек-лондоновский герой! — все еще восхищалась Ольга.
— Если бы вы знали только, — доверительно сказала Вера Петровна, — он и художник-резчик, и плотник, и абсолютно все умеет руками — дом построить, сети сплести из крапивы, шкуру снять с кабарги или медведя… И при этом еще книги читает…
— Идеал! — Ольга всплеснула руками и глянула в сторону дома — не возвращается ли Виталий?
— Немудрено так блистать в таежном поселке, — недовольно проговорила Катерина, — поглядела бы я на него среди наших…
— Ну вот, скоро и уха будет — только рыбу бросить осталось, — сказала Вера Петровна, снимая кедровой ложкой пробу с кипящей на плите закопченной кастрюли, в которой уже вертелись в пузырях крупно нарезанная картошка и большая белая луковица. — Сейчас Павел Петрович придет и будем обедать. Алеша, как кстати, — спохватилась она, увидев спускающегося вниз гостя, — может, вы сходите с Виталием к Павлу Ивановичу, поможете ему вытащить сети… Не сочтите уж за труд сходить, пока я тут с обедом…
— Какой это труд, сходим запросто! — как всегда бодро сказал Виталий, который и без того готовился спускаться к своей дюральке, на носу которой верно нес свою охранную службу старик Байкал. И они с Алешей ушли вниз по тропе.
— Представляю, сколько по этому хозяйству забот, хлопот, возни, — Катерина смахнула с лодыжки чересчур любознательного муравья. Она сидела за столом с книжкой, но ей не читалось.
— Добровольное крепостное право! — отозвалась Ольга, выпросившая у Веры Петровны одеяло и улегшаяся поверх него чуть поодаль, на травянистом откосе, раскинув под солнцем руки ладонями вверх и закрыв лицо панамой. В складках сарафанчика, подобранного и сбитого до середины бедер, виднелись ее красные купальные трусики.
— Ну, ладно, ну, сад на скалах! Очерк из этого, может, и выйдет, а большего никак не выжмешь… — озабоченно сетовала Катерина, теперь отмахиваясь от жужжащей вокруг нее осы. — Назвать, м-м-м, “Таежный вертоград”! А ведь недурно! Хоть в центральную прессу!
— Зашибись, как хорошо! — вздохнула Ольга, переворачиваясь на живот и ложась щекой на подложенный под голову локоть.
Солнце зашло за облачко; в яблоневых листьях запутался порывистый полуденный ветер. Запахло куревом. И неспроста — на заимке вновь объявился чуть подлечившийся и, не в пример своему первому появлению, развязный Степан.
— Читаем, девушки? — притворно вздохнув, то ли спросил, то ли укоряюще воскликнул он: — Все читают про придуманное! Никто ничего про настоящую жизнь знать не хочет! Как вот отдельно взятый человек живет и вкалывает в тайге, вдали от кинотеатров, ресторанов и прочего кружения действительности…
— Ну и как же?
— В суровой борьбе с природой, с враждебными ее силами. С медведями, к примеру. Медведи заели совсем. Мы на лесопилке от них досками отбиваемся, как от комаров, а они все лезут и лезут. Ночей не спим, однако. А у вас, милые девушки, нет этого, ну, дефицита для таежника и героя труда? Понятно, о чем речь?
— Как не понять, — презрительно хмыкнула Катерина. — Папа послал вашему отцу подарок. Но это — коньяк, марочный. Как быть?
— Отцу, Павлу Ивановичу, все это категорически воспрещено врачами, — засуетился Степан, — вы его этим просто погубите! Но давайте внизу, на природе, возле речки…
— Пикник! — взликовала Ольга. — Я пойду яблок нарву!
— Правильно понимаете вопрос, — одобрил ее порыв Степан. — Но матери — ни слова. У нее кондовые понятия. Осудит.
— Вы идите — я за вами! — повелела Катерина своим обычным, не терпящим никаких возражений тоном.
Пока Степан под руку с хихикающей Ольгой спускались боковой тропкой к устью гремучего ручья, Катерина шустро смоталась в дом и так же стремительно вышла оттуда со спортивной сумкой, едва не сбив с ног вернувшуюся из погреба с банкой маринованных помидоров Веру Петровну:
— Ой, Катя, простите ради бога, — первой повинилась Вера Петровна. — Так… На стол собрать… А кто курил? — повела она вдруг носом, — Степан? Степан здесь?!
— Я не видела. За всем не уследишь, — махнула рукой Катерина. — Пойду, ополоснусь в Озере перед обедом.
— Катя, вы знаете… Я хотела вам сказать, — просительно сказала Вера Петровна. — Мой сын… В общем, ему нельзя потакать… Вы понимаете?
— Понимаю, отчего же не понять, — пожала плечами Катерина. — Но я никогда — никогда не потакаю ничьим слабостям, кроме своих собственных. Ведь современная женщина при ее нагрузках имеет на это право? Скажите — имеет?
— Имеет, имеет… — виновато отступилась от нее Вера Петровна. — Да что же это Павел Иванович так задержался с рыбой? Если увидите, поторопите его, пожалуйста…
Павел Иванович и сам был бы рад поторопиться, но, несмотря на сочувственную помощь Виталия и Алеши, рыбы в затопленной у берега сети не оказалось и пришлось чапать на коротких веслах за полкилометра к дальним сетям. В них попалось несколько толстеньких, серебряных с темной спинкой чебаков и большой лучеперый сиг, но такой незначительный улов только огорчил помнившего гораздо более добычливые времена деда Иванова.
— Куда же делась вся рыба? — жаловался он Виталию, выбирающему из Озера мокрую сеть, изредка выпутывающему рыбу и вновь отпускающему сеть тонуть в прозрачной, ломящей руки воде. — Извели всю рыбу. Тот же лесхоз — чего только не сливают в Озеро, какой гадости… И с турбазы… А ведь раньше в Озеро даже плюнуть не могли — непозволительно было и по шаманским поверьям даже опасно. Куда-то делось, куда-то исчезло чувство родства со всем живым, понимаете? Извините уж за стариковское брюзжанье!
— За что извинять? — нечастым для себя серьезным голосом отвечал ему Виталий. — Даже у местных ничего святого не осталось. День прожит — и ладно.
— Но как, когда это все сталось, вот что мучает меня? Когда все стало ничье? Ведь до германской войны, сдается мне, было иначе?
— А может быть, это просто у вас розовые воспоминания молодости? — задумчиво предположил Виталий.
— Нет, я еще из ума не выжил. Я-то всю жизнь роднился с природой, если и не помогал, то хоть не мешал, великое питал к ней уважение.
— Да о вашей жизни говорить не приходится, — заметил Виталий, — вы-то всегда жили достойно.
— Это как сказать… Я, Виталий, человек очень виноватый… — потупился дед, видимо, вспомнив про непутевого сына, мысль о котором он всячески старался отогнать от себя. И повторил: — Очень я виновный человек.
Совершенно непонятно, что это находило на Алешу временами. Казалось бы, вполне себе нормальный человек, вменяемый, и вдруг взрывало его какой-то истерикой, которая как будто долго скапливалась в нем, как электроэнергия в аккумуляторе, ища только повода подобно молнии вырваться наружу. В деревянной весельной лодке, качающейся под скальным утесом, козырьком нависавшим над озерной водой, словно повторилась поселковая сцена с яблоками для Ирбиса: Алеша опять пошел красными пятнами и начал быстро то ли говорить, то ли кликушествовать:
— Да вы-то в чем виноваты?! Почему это самые совестливые люди всегда виноваты и готовы смиряться с тем, что вечно виноватит их всякое ничтожество, всякая бессовестная и себялюбивая сволочь! За что такая доля?! Если нет вины у хорошего человека — он ее выдумает! “Что делать”, “Кто виноват”… Вечная казнь! Ну ладно я, я ничего в жизни не создал, даже семьи, но как вы можете считать себя виноватым, когда вокруг вас все, все абсолютно, считают себя ни в чем не виновными и только виноватят других!
— Да что с тобой? — всерьез забеспокоился Виталий. — Лодку перевернешь, угомонись…
— Да мне самому надоело мучиться неизвестной виной — за все на свете! За лень мою, за нерешительность, за родителей моих — да за все, за все!!! Вот конюх Семеныч Ирбиса мучает, собаку свою убил, и я тоже чувствую себя виноватым… Да вы знаете, как он собаку свою убил? Привязал к лодке, врубил мотор на полную мощь и заволок на веревке в Озеро — так и утопил. Его самого за это утопить надо! В цивилизованных странах за это срок дают, а мы — самих себя виноватим…
— Успокойтесь, Алексей, — положил ему руку на плечо дед Иванов. — Никто никогда зря своей человеческой вины не чувствует. Это значит, что совесть еще не умерла. Но моя вина перед вашей — она и глубже, и обреченней. Это мои дети, которым я не сумел передать ничего из того, чему сам поклонялся всю жизнь. Мне уже недолго осталось — нет, я не боюсь смерти! Это вещь сезонная, как листопад. Не нужно ее бояться. А сад, что ж… Многие создают в жизни свой сад, но не каждый сад можно потрогать руками. Мне повезло и в этом. Растил деревья — растил детей. Но деревья всегда были перед глазами, а вот дети… Не знаю, когда я проглядел их — в школе? Или позже? Мне казалось, достаточно подать им пример…
— Не казнитесь вы, Павел Иванович, — сказал Виталий, который уже перебрался к Алеше и приобнял его, дрожавшего от болезненного возбуждения. — Жизнь их такими воспитала — жизнь и перевоспитает.
— Небольшое утешение, — вздохнул старик. — Вот Степан, сын мой… Он ведь добрый человек — когда не злой. И это не каламбур, в этом — вся человеческая суть его. Он просто распустился, душу свою распустил, избаловал ее потачками. Живет в душевной праздности, все время ищет праздника и не находит его, и не найдет никогда…
Выйдя на берег, Виталий и Алеша стали прощаться — им еще предстояло добраться до южного конца Озера и подняться вверх по впадающей в него горной реке до Долины курганов и ее знаменитых облепиховых зарослей.
— А уха? — напомнил Павел Иванович.
— Спасибо. Ехать нужно, а то засветло не доберемся, — сказал Виталий, отвязывая дюральку от сухого топляка.
— Да вы хоть яблок возьмите с собой! И меда!
— Пожалуй, яблок возьмем, не будем обижать хозяев, — решил Виталий и побежал, как лось, наверх к заимке. Байкал, взлаяв, кинулся за ним вдогонку.
— Павел Иванович, я напоследок хотел сказать вам… — начал было Алеша, но не успел договорить: послышались крики, ойканье, шум и топот, и вскоре на них от устья ручья набежали девицы Катерина и Ольга, обе в растрепанных чувствах.
— Да что ж это, могли бы хоть предупредить, Павел Иванович, что вас такой сыночек навещает, — задохнувшись от бега, просипела Катерина. — Озеро, тайга, мирный уголок! Немедленно прочь отсюда, немедленно уезжать!
— Он что, обидел вас, оскорбил?! — заполошился старик.
— Все было чудно, весело даже. Сначала, — торопливо начала объяснять
Ольга, — а потом… Ругаться начал, как припадочный, бешеный стал какой-то! Мы наверх, на заимку — он за нами. Мать оттолкнул, схватил у сарая косу… Куда, думаем, деваться?! Мы опять по боковой дорожке вниз, на ручей, где сидели… Ай, сюда идет!
— Так вы сами дали ему выпить? — наконец понял Иванов. — Зачем же вы?
— Да мы-то в чем виноваты, когда вы с родным сыном совладать не можете! — возмутилась Катерина, которая, похоже, искренне не умела себе представить никакого заслуженного упрека в свой адрес. — Мы же — слабые женщины! И хоть бы один мужчина вокруг на сто километров! Где этот супермен ваш? Как нужен — так нет его, смылся! Как это все сверхсовременно!
Разбежавшийся было с горы Степан, увидев вместо двух девиц целую свору людей, сбавил ход и стал приближаться с косой наперевес — медленно, шаг за шагом…
— Над мужиком издеваться?! Начитались книжек, так в душу плюнуть норовят?! Строят из себя, тоже мне! Да здесь я хозяин, на Озере!
Дед Иванов выступил вперед и заслонил собой девушек. — Степан! Немедленно остынь! Стыдись, на кого ты опять похож?!
— Ай-яй-яй! — закричала Ольга из-за стариковской спины, — поглядите, у него глаза пустые!
— Пусть там, в городе, строят из себя! — Степан продолжал накачиваться негодованием. — А здесь — я хозяин! Я!..
— Да какой ты хозяин — хапуга ты, — ну, никак не получалось у Павла Ивановича вежливо усовестить сына, и старик уже еле сдерживал перед чужими людьми свои чувства.
Степан белыми, невидящими глазами уставился на отца.
— И ты с ними, Добродей?! Мало я от тебя натерпелся! Праведник, бог Саваоф! А сына — в черной рубашке держишь!?
— Да тебя в смирительной рубашке нужно держать, на принудительном лечении! — надсадно закричал старик. — Негодяй! В тюрьме твое место!
— Да не заводите вы его еще больше, он же и так не в себе! — зашикала на деда Катерина. Она бочком-бочком отступала вместе с Ольгой к Озеру, оставляя старика наедине с неуправляемым Степаном.
— Тюрьмой стращаешь, Добродей! — совсем обезумел Степан. — Меня — тюрьмой! — и замахнулся косой на отца.
— Зарежет! — истошно заверещала Ольга и от страха кинулась бежать вдоль берега, мимо Веры Ивановны, которая, спотыкаясь, двигалась с горы на выручку мужу…
— Впутали вы нас в уголовщину, ведь точно, впутали, — укорила ее на бегу рванувшая вслед за подругой Катерина.
И тут Алеша — он потом и сам не помнил, как это было, — вдруг выступил — шагнул вперед и встал между косой и Павлом Ивановичем:
— Брось махать, порежешься, — тихо сказал он Степану, готовому жахнуть косой по чему угодно.
— Алексей, он же совсем обезумел, бегите! — заголосила Вера Петровна, поняв, что не успевает. — Бегите же, не доводите его до греха!
— Брось косу, — все так же тихо сказал Алеша, вчуже удивляясь своей невесть откуда взявшейся бараньей упертости. — Брось косу, Степан. Она еще на другое пригодится.
— Уйди, москвич. — Ненависть ко всему миру и слепое неистовство совсем, видно, обуяли Степана. — Уйди добром. Замараюсь! — вдруг в упоении заорал он, воздев косу, как знамя битвы.
— Брось, — упрямо повторил Алеша, не двигаясь с места и по-прежнему не постигая причин собственного бесстрашия. Степан глядел сквозь него невидящим взором.
— Замараюсь, — орал он, сжав отполированную рукоятку косы так, что забелели пальцы. И не миновать бы, по словам Катерины, скверной уголовщины, если б не подоспел бегом с заимки Виталий…
— Погоди, Степа, не спеши, — сказал он, обнимая Степана сзади за плечи и твердой рукой отбирая у него несостоявшееся оружие. Степан обмяк и пришел в себя…
— У-у-у, чуть до мокрого дела не довели! — завыл он. — Ничего себе — праздник!
Он вырвался из объятий Виталия и с матюками кинулся прочь, за мыс. Вскоре послышался рев мотора, Степанова лодка на полной скорости пошла к другому берегу Озера.
— Неужели обошлось? — спросила притихшая Ольга, на руке которой повисла упавшая духом и униженная позорным бегством Катерина:
— Мне так плохо… Я этого не вынесу… — бормотала она.
— Оля, давайте поможем ей дойти до дома, — сказала Вера Петровна.
— А он не вернется? — вдруг оглянулась Ольга.
— Думаю, теперь долго не вернется, — успокоил ее Виталий. — Проветрится — в страх придет. Ум-то не весь еще пропил. Дело подсудное.
Немного еще потоптавшись, стали расходиться. Виталий и Алеша наконец простились с дедом Ивановым и столкнули в Озеро лодку, на нос которой вспрыгнул косматый Байкал.
— Слушай, а ты молоток, — вдруг сказал Виталий, устраиваясь на корме у руля мотора. — Не ожидал я от тебя, честно говоря.
— Да я и сам не ожидал. У меня до сих пор все внутри трясется, — признался Алеша.
— Внутри — не снаружи, — уточнил Виталий. — У всех много чего внутри делается, а на поступок способен не всякий. Считай, ты на Озере теперь свой человек.
— Ой ли, — усомнился Алеша. А после спросил: — Послушай, Виталий, а сад-то после деда на кого останется?
Виталий отозвался не сразу. Помолчав, сказал:
— Погода меняется. Ехать надо. — И одним движением, с пол-оборота, завел мотор.
Он всегда знал, когда надо было ехать. И куда — тоже знал. И все умел. И ни во что не лез без крайней необходимости. Потому-то Алеша и подчинялся так охотно всем решениям, которые принимал за него Виталий: рядом с ним, вернее, за его спиной прозябать невероятно уютно. Виталий во всем был человек практический, даже чтение книжек не испортило его.
— Ничего не надо придумывать. Жить надо, — говорил он Алеше.
Но чем живая действенная жизнь отличается от выдуманной? Пожалуй, лишь тем, что она, живая, такое выкидывает, что нипочем никому не выдумать. Ведь эта немудреная повесть уже могла бы и завершиться прощальной виньеткой: два положительных героя и верный пес мчатся в лодке наперекор задувающему низовому ветру, предрекающему на Озере неизбежный грозовой шторм…
Однако что делать, если характеры героев еще далеко не исчерпаны? Более того, не могут никакие человеческие характеры исчерпаться одной повестью или даже романом, когда в жизни всякого человека таких романов, может, два, три, а то и целых четыре.
Это какой-нибудь античный Еврипид, древнегреческий Аристофан какой-нибудь могли обойтись для своих пьес неподвижными масками, выражавшими скорбь, радость, потрясение, изумление, сомнение и все такое прочее. Им такое было позволительно — у них от поступков персонажей ничего не зависело. В роли героя действовал рок, в который ни главные, ни второстепенные персонажи советской — как выдуманной, так и реальной — действительности до конца не верили.
А многие и сейчас не верят.
Ведь разные были типажи и персонажи и тридцать лет назад. И пьяные, и трезвые. И глупые, и мудрые. И бессребреники, и карьеристы. И старики, и молодые. И мужчины, и женщины. Все хотели жить хорошо — каждый по собственным представлениям; все рассуждали и умничали — каждый на свой лад. И каждый думал, что над ним никого нет и он сам свой высший суд.
Словом, каждый жил и выживал, как мог, будучи по воспитанию убежденным, что он сам себе и бог, и царь, и герой, только вот другие этого никак не понимают.
А вышло-то все по Еврипиду, в крайнем случае, по Софоклу.
Взять хоть наших действующих лиц. Скажи им в тот судьбоносный вечер на Озере какой-нибудь алтайский шаман-оракул, что не пройдет и десяти лет, как ни партийно-хозяйственного актива, ни самой Страны Советов больше никогда не будет, а вся обустроенность и устаканенность жизни окажется воздушней и мимолетней творимых Озером облачных замков, ни в жизнь бы никто не поверил.
А кто-то и донес бы куда следует.
Сказано же, умные были все — каждый был себе на уме. Ни оракулов уже не слушали, ни поэтов.
Все были умные. Всем было все равно. Все по-своему чувствовали настроение жизни и для самих себя искали ее устроения.
Так чего жальче то? Бога? Отчизны? Или грез этих, иллюзий, что можно как-то уравновесить жизнь по справедливости, чтобы всем было хорошо и всем всего хватило?
А куда ж тогда денутся человеческое себялюбие и порожденный в очередях страх, что тебе не хватит хорошего и только плохого, как всегда, достанется с верхом?
A может, и вправду — наплевать на все и работать? Она ведь тоже лечит, работа, если не на дядю, а ради чего-то. Но вот чего ради?
8.
Хорошо тем, кто вовек не задавал себе подобных вопросов и не искал философских оправданий своему бездействию; хорошо тем, кто во все времена не столько говорил, сколько делал!
Хорошо людям вроде русского деда Иванова или таежных алтайцев Евдокима и Розы, чей сокровенный кордон Виталий и Алеша вынужденно посетили по пути к облепиховым кустам. Слава богу, что низовка накрыла их лодку холодным дождем с ветром не на самом пошедшем рифлеными волнами Озере, а в устье наливающей Озеро быстрой реки, и Виталий порешил переждать главную непогоду.
Благо было где переждать.
Аил Евдокима и Розы — восьмигранная оседлая юрта, сложенная из отесанных кедровых бревен и накрытая конусной рубероидной крышей — притаился вместе со всем остальным хозяйством в прибрежной тополевой роще под заросшим кустами маральника и смородины скальным утесом, в двух шагах от бело-сине-зеленого потока, плавно и стремительно несущего в Озеро закрученные спирали бурлящих водоворотов. Здесь же, на выселках, стояли просторный зимний дом и прочный хлев на три коровы с открытым загоном для овечек. На этом кордоне тоже все время слышался мерный шум воды, и в сумерках не различить было Алеше, сама ли река так шумела, обтекая валуны, или это горный холодный ливень обрушивался на лиственную рощу из разверзшихся небесных хлябей, где, высекая молнии и гремя, то и дело сшибались лбами несомые ветром черные тучи.
Уже совсем свечерело, когда Роза принесла в аил, тускло освещенный огнем срединного очага, парное молоко и твердокаменный сырчик-курут, что вместе с походной провизией гостей составили незамысловатый, но желанный ужин. Еду запили сваренным здесь же, на кованом тагане, кирпичным чаем, закипяченным с молоком и сдобренным сухим талканом — толченым ячменем, который вместе с молочным сырчиком издревле спасал алтайцев от голода. Говорили мало: было слышно, как по крыше приземистого аила сначала барабанил дождь и как потом звучно падали на мокрую дресву крупные остаточные капли. Хозяева не завели привычки к пространным разговорам, да и гостям прожитый день дался непросто: все разошлись по своим местам и уснули по-деревенски рано.
Зато рано и проснулись. Когда Алеша открыл глаза на своем топчане, Виталия в аиле уже не было, но сама кедровая юрта, не в пример вчерашнему сумраку, была полна света. “Что же мы о себе воображаем? — думал Алеша, спросонья наблюдая, как в ниспадающих полосах лучистого света плавают невесомые пылинки: — Встаем на всякие ходули, чтобы казаться выше, чем мы есть на самом деле? И боимся потом с них упасть? Лишнего шага сделать не смеем? Всего-то и надо ведь, что быть в ладу с самим собой…”
— Опять грезишь, интеллигент? Поехали! — скомандовал, заглянув в аил, Виталий.
— А где Роза, где Евдоким? — спросил Алеша, по выходе из кедровой юрты не застав никого на хозяйстве.
— При делах давно, в тайге. Они, как некоторые, зарю на топчане не встречают, — насмешливо ответил Виталий.
На пути к желанной облепихе они еще приостановились у впадающего в реку аржана — святого родника, над истоком которого стояло жертвенное древо, все увитое привязанными к ветвям разноцветными ленточками — просьбами к бурхану, духу родника.
А вот у Алеши не оказалось ни просьб, ни желаний. Ему с самого светлого пробуждения казалось, что после вчерашнего приключения жизнь его пойдет только от хорошего к еще более неплохому.
Он, сидя на корточках, сладко умылся проточной родниковой водой, вытер лицо носовым платком и прислушался — сначала к тому, как вздыхает в поредевшей листве утренний ветер и как осенняя листва отвечает в синем небе золотым переплеском, а потом и к себе самому. Какая-то спокойная тишина, какая-то непривычная ублаготворенность вдруг обнаружились в его душе, и Алеша опять подумал, что отныне все будет хорошо.
И правда, хорошо начинался и этот день. Только кончился плохо.
9.
Виталий смело повел свою дюральку вверх по течению, уверенно лавируя между валунами, когда-то закатившимися в реку с поднебесных утесов. Этими огромными обломками скал были усеяны все рощи и просторные поляны по обоим берегам неуемной реки, временами прижимающейся сильным трепетным телом к отвесным стенам широкого ущелья. Вверх по течению река все крепла, тело ее становилось все мускулистей, мощней, ретивее. Вот в нее ворвался последний крупный приток, пробившийся сквозь нагромождение желтых камней. И тут настежь распахнулась степная Долина курганов, широкая, просторная, со всех сторон окруженная складками каменистых гор, по иссиня-серым склонам которых плавно и неспешно, как сами небесные облака, проплывали их тени…
— А что, тут и правда курганы? — любопытствовал Алеша. — Древние? В Москве знают про них?
— Лучше бы не знали, — буркнул Виталий. — Наехало их сюда, этих гробокопателей…
— В смысле — археологов?
— Гробокопатели они, а не археологи. Рыщут тут кругом. Разроют погребение, просеют землю, а кости — наверх, на отвалы, на солнцепек, под дождь. Хоть бы прикопать удосужились. Ученые!
— Что это ты так ученых-то не любишь?
— А чего их любить? Я вот тут зимой заболел — так вдруг внутри плохо стало, пожелтел весь! — положили меня насильно в больницу в райцентре, стали надо мной колдовать — кровь сосать, давать всякие разноцветные пилюли. Я их сначала брал, принимал — от них мне все хуже становилось, уже еле с кровати вставал…. Потом все стал в окно выплевывать, когда никто не видел: снег стаял — под моим окном целая россыпь этих таблеток, химических пилюль этих… А сам мумие пил, облепиховым маслом лечился, мне жена в больницу привозила. Так и выкарабкался…
Лодка прибилась к пологому берегу напротив крутых скал, вертикальной стеной уходящих вверх, к самому небу. Под скалами, очевидно, было глубоко: речные струи закручивались зеленым пенистым омутом. А по всему степному берегу росла облепиха — высокими, густыми и очень колючими кустами, всплошь облепленными поспевшими желто-оранжевыми ягодами. Это были настоящие заросли — всамделишная чащоба. Правда, за годы в ней протоптали тропки, и получился целый лабиринт.
Виталий и здесь знал, куда нужно идти. Взяв из лодки рюкзаки и изобретенные Виталием гребенчатые деревянные черпаки для счесывания ягод с колючих веток, они двинулись извилистой стежкой к одной заветной поляне, где Виталий намеревался встать лагерем дня на два.
Но человек, как рано или поздно убеждаются все на свете, только предполагает, а располагает кто-то совсем другой. Укромная поляна с кострищем на закраине облепиховых кущ, распахнутая с одного бока в курганную степь, оказалась занятой.
Но если бы просто занятой!
Из наспех сделанного шалаша им навстречу выползал на четвереньках, с всклокоченной головой в сухих травинках, совершенно неожиданный персонаж — Егор Полубесов, егерь из Яблочного. Он был все в той же защитного цвета стройотрядовской форме и все в той же рубашке, в какой был в последний раз на пасеке. Полубесова все еще трясло и корежило от ночной сырости и спанья на старом сене. Видно было, что приехал он сюда вчера без припасов и без теплого спальника, так, словно поспешно бежал от чего-то.
Так оно и оказалось.
— Накатались? — охрипшим голосом спросил Полубесов. — А я тут вас со вчерашнего дня жду. Уж замаялся ждать. Может, думаю, ваще сбежали с Озера?
— С чего это? — удивленно спросил Виталий, а у Алеши вдруг появился во рту мерзкий привкус, и все опять заныло внутри от предчувствия чего-то очень и очень скверного.
— А что мне думать, куда деваться? Вас нет нигде — укатили, а мне прикажете одному в поселке все расхлебывать?
— Да что расхлебывать-то, говори толком!
— Что, что! А то, что мы с вами человека убили, вот что! Конюха, Семеныча, убитым нашли на пасеке, вот что! Утром и нашли, сразу после нашей стрельбы. Кого-то из нас угораздило по ночной темноте.
— Да ты что? Как? Кто нашел?
— Нашли уж. Федот тракторист и нашел. Не надо было попусту в темноте стрелять. Господи, не хотел ведь я с этими медведями на пасеке связываться, не хотел… Чуяло мое сердце…
— Погоди ты ныть, — в сердцах сказал Виталий. — Расскажи толком.
— Чего уж там! Вчера с утра пошел к магазину, чтоб распорядиться насчет
мяса — больше двух кило в руки не давать, а там уже Федот всем талдычит: “Семеныча, мол, убили! На пасеке в кустах труп валяется!” Я дальше и слушать не стал — дал деру! Только ружья и успел из дому забрать да рацию запереть в комнате! Вроде на учет маралов поехал.
— А сюда зачем приперся?
— Как это зачем?! Надо ж обговорить втроем, что делать теперь. Ладно еще телефон в поселке не работает — хоть следователей никто пока вызвать не может. Рацию я, говорю, в своей комнате запер. Есть маленько времени — обговорить, какая такая будет наша версия…
— Ни хрена себе. — Виталий сел на землю у потухшего костра. Байкал, почуяв озабоченность хозяина, подошел и лег рядом, положив седую башку на передние лапы. Но размышлял Виталий недолго:
— Назад надо ехать, разбираться. Чего тут сидеть?
— Куда назад? — перепугался Полубесов. — Да там сразу заметут — и на цугундер! И разбираться никто не будет. Космачева, что ли, будет разбираться?! И вообще, я в воздух стрелял! А вот вы куда стреляли? Ты вот, москвич, куда стрелял?
— Куда все, туда и я, — у Алеши оборвалось сердце, упало и застряло где-то в трясущихся кишках.
Внутри него словно вдруг резко убавилось света, и в сумерках души замаячил самый страшный призрак его жизни — призрак равнодушной, жестоко безразличной к его укромному существованию машины, призрак казенного дома и казенных разбирательств.
И надо же, чтобы это обрушилось на него именно, на природном просторе, где свобода Алеши — да всего лишь минуту назад! — ограничивалась только его собственным чувством самосохранения, а не чьим-то властным произволом.
Да, вчера он не испугался Степана с его косой, но ведь он сам не испугался, сам пошел на рожон. А теперь?
“Надо было загадать желание у того родника-аржана, — жужжала у виска Алеши навязчивая мысль, — надо было загадать, чтобы все было хорошо! Зачем было думать, что и так все будет хорошо, зачем?”
Теперь-то он точно знал, чего надо было пожелать. Только свободы, свободы — сколь угодно малой и скудной, но — свободы! Чтоб можно было, если вздумается, отойти в степь посмотреть на раскопки или, пусть даже с опасностью для жизни, забраться на крутой утес и оттуда, сверху, глядеть на эту долину с ее окаменевшими курганами и выветренными холмами, с ее синим небом в редких облаках, где, вольготно распластав крыла, кружат и кружат коричневые ястребы…
А можно бы и не идти, не лезть никуда, а просто сидеть и рассматривать, рассматривать до конца жизни простые земные растения — хотя бы вот этот, торчащий прямо перед глазами сухой кусточек — степной омелы с мельчайшими звездчатыми соцветиями, подобный слаженному из проволоки каркасу с горящими на нем крошечными белыми лампочками…
Алеше стало жутко.
Невероятно страшной представилась ему эта внезапная участь — вдруг утратить едва обретенную свободу действий и оказаться в полной зависимости. Причем не в благодатной зависимости от Виталия, мастера и умельца, не в противной зависимости от собственных черных депрессий либо капризных настроений нелюбящей женщины: все это было либо желанно, либо уже терпимо. Нет, до изнеможения в желудке ужасала Алешу надвигающаяся на его жизнь казенная подчиненность роковым, не подвластным ему обстоятельствам. Как будто он мальчик, беспомощный, зависимый мальчик, для которого каждый взрослый, будь он хоть последний идиот, — беспрекословный начальник и полный командир.
Мысль об этом была невыносима, но отогнать ее от себя он уже не мог: она кружилась и жужжала, как осенняя оса, которой так хочется напоследок ужалить кого-нибудь побольнее.
— А как они докажут, чья пуля? — вдруг вслух проговорил он и вновь ужаснулся тому, что говорит. — Как вообще докажут? И что будет?
— Пуля, если ее найдут, она как отпечаток пальца — по пуле определят ружье, а там и стрелка. Все просто, — хмуро сказал Виталий. — Ну ладно, Алексей, поехали. Нечаянно ведь все вышло, не нарочно. Догоняйте! — и он пошел обратно к лодке, закинув за плечо рюкзак со скарбом.
— Послушай, — горячо зашептал Полубесов Алеше, едва Виталий скрылся за высокими облепиховыми кустами. — Послушай, москвич. Тебе туда ехать нельзя и не надо, тебя первого к стенке припрут: ты с конюхом не ладил и вообще — не местный человек, подозрительный. Тебя и отдадут на расправу, и увезут, и посадят.
— А почему не тебя? Не Виталия? — не шибко соображая от обуревающего его страха, подумал вслух Алеша.
— А потому что я даже в воздух не стрелял, понял?! Я ваще не стрелял! Так и скажу — такая будет моя версия. Я ведь успел, дома оба ружья почистил — и свое, и твое: как будто мы оба просто сидели-спали на чердаке, а стрелял вроде один Виталий.
— И мое тоже почистил? Что добрый такой?
— А потому, что спросят, зачем ружье дал малахольному? И службе моей — кранты. А я ведь жениться собрался…
— Так мы же такую пальбу устроили — на все Озеро было слышно!
— Это ничего. Бабка глухая, пасека — на отшибе, за садом. От жилья далеко, за деревьями — не разберешь, сколько выстрелов было. Да и спали уже все. А кто не спал — не пойдет на своих доносить. Ему же самому тут потом житья не будет!
— А Виталий?
— А что Виталий? Он мужик местный, на Озере его все знают, характеристики все положительные. Сразу скажут, что не нарочно убил. Обойдется. Не то, что с нами: мне карьеру испортят, а тебя вообще посадят, не разбираясь. Не любят у нас москвичей, сам знаешь. За всех москвичей на тебе одном и отыграются!
— Логично. Да что же мы Виталию скажем? — Алеша вдруг содрогнулся от мерзкой неизбежности предательства, тем более что Виталий уже дважды звал его с берега.
— А что — а то и скажем, что не хотим пока ехать, — быстро проговорил егерь, завидев возвращающегося Виталия:
— Алексей! Ну, где вы там?
— Я — это… — промямлил Алеша, отводя глаза, — я не готов пока… Надо подумать еще. Не готов я сейчас ехать. Не готов…
Виталий посмотрел на него долгим взглядом, все-то про него понял и пожал плечами:
— В таких случаях бесполезно умствовать, — сказал он, — но вольному воля, спасенному рай. Насильно волочь за собой не стану — тебе решать. Решаться, однако, все равно придется, так я думаю — лучше побыстрее, чего зря-то кота за хвост тянуть..
Виталий замолчал, глядя на Алешу, но тот тоже безмолвствовал. Чего-чего, а отмалчиваться он за свою жизнь научился. А потом выдавил из себя:
— Подумать — мне подумать надо.
— Знаешь, Алексей, — только и сказал тогда Виталий, — одно тебе скажу: думай не думай, умничай не умничай, но уже ошибся ты — не того ты сейчас товарища выбрал, не того. Идем отсюда, Байкал! — и старый преданный пес медленно побрел за Виталием к лодке.
Взревел мотор, а потом стало совсем тихо, если, конечно, не считать безучастного журчания воды у покрытых мхом скальных глыб…
10.
После отъезда Виталия сговор не сразу, но состоялся.
Порешено было подъехать в Яблочное через пару дней, когда с Виталием уже разберутся.
Никто же не видел, как Алеша с Виталием уезжали в позапрошлую ночь на моторке из Яблочного. Да и кому до Алеши дело? А если все-таки спросят, почему не вернулись обратно вместе с Виталием, то они, егерь с Алешей, имели же право остаться в тайге — вести учет маралов.
А почему бы и нет? Они ж не стреляли и ни в чем вины своей не видят.
Что бы Виталий ни рассказал властям, их было двое против одного, а поспешно вычищенные шомпольным маслом ружья свидетельствовали в их пользу.
Главное, чтобы улеглась суматоха, а там… Словом, надо держаться уговора, и не дрейфить, и все будет тип-топ.
После этого разговаривать с егерем стало не о чем, и Алеша молча ушел в степь, к раскопанным курганам. В степи действительно зияли то тут, то там прямоугольно разрытые погребения, в отвалах которых среди комков каменистой дресвенной земли порой и вправду белели искрошившиеся обломки человеческих костей.
Рядом с одним раскопом Алеша поднял из сухой серебряной травы крохотный позвонок ребенка, похороненного здесь многие столетия назад, когда люди здесь жили по другим устоям, однако небо, степь, окрестные горы, река, а также понятия верности и вероломства были все те же, и еще не выветрились, как некоторые отдельные холмистые образования, состоявшие, как оказалось, из мягких горных пород.
Исподволь наставал новый вечер — в закатной, отсыревшей и горьковато припахивающей полынью степи начали покрикивать мелкие ночные птицы. Но Алеше все не хотелось возвращаться. Ему казалось, что в одиночестве ему легче уговорить себя, легче затушевать в душе смешанное чувство страха и внезапной предательской измены.
Да так оно и было, чего греха таить. Так оно и было.
Возвращаться, однако, пришлось, поскольку возвращаться всегда приходится. Солнце закатилось за горную гряду; несмотря на багровеющее небо, в степи быстро смеркалось.
И Алеша отрешенно побрел — назад, на брезжущий свет костра.
Подойдя к облепиховым кущам, он похолодел: возле вьющегося огня ходили и громко переговаривались двое. “Следователь! — промелькнуло в голове Алеши, — уже! Как быстро! Как же нелепо все!”
Но это был не следователь. Это был Виталий, который громко отчитывал егеря Полубесова:
— Это надо ж быть таким идиотом, ничего не проверить, не узнать! И зачем сразу было когти рвать, ты же лицо ответственное, мать-перемать!
— Труханул я, Виталя, — оправдывался егерь. — Кто бы не труханул — ведь вся жизнь вдруг на волоске повисла!
— Ладно еще, на Озере катер встретил — ребята все рассказали. Пошел теперь вон отсюда, не погань мне место! — круто и кратко скомандовал Виталий, садясь у костра. — И приятеля своего с собой забери, — еще жестче добавил он, завидев подходящего Алешу. — Нечего ему тут делать, — и отвернулся, гладя Байкала по широкой кудлатой спине.
Алеша понял, что делать здесь действительно больше ничего не придется. Есть ошибки, которые нельзя исправить, только отмолить можно, да и то, если знать, кому молиться. Он понуро последовал по тропе за Полубесовым.
Река еще светилась в загустевающих сумерках, и надо было спешить, чтобы успеть выбраться в Озеро, пока темнота не упала окончательно.
— Скотина пьяная! — хмыкнул, рванув поводок мотора, Полубесов. — Надо же так напиться, чтобы тебя от мертвого отличить не могли! Какого страху из-за него нетерпелись, сколько времени потеряли!..
11.
Оно, конечно, прекрасно, что конюх Семеныч оказался живой. Конечно, вел он себя не по-людски. Стыда и совести не имел. Животных мучил. Но — человек ведь. Душа ведь — темная, рядовая, необученная, но все-таки живая. Тогда, тридцать лет назад, это еще что-то значило.
Тогда многое еще что-то значило.
Егерь Полубесов сумел-таки и в полутьме вывести лодку в Озеро. Правда, наскочив в самом устье на мель, чиркнул винтом о донный камень и сорвал напоследок шпонку, благодаря чему их хоть и вынесло спасительным течением далеко на озерный плес, лодка осталась там, между высоким небом и глубокой водой, без руля и без ветрил.
И, как выяснилось, даже без весел. Полубесов ведь, когда сдрейфил и сбежал, в страхе своем и не подумал о веслах. Так пришлось им всю ночь дрейфовать по Озеру, пока не настало светлое утро и их не заметила проходящая моторка…
Егерь от всех переживаний скоро прикорнул на корме и засопел, вздрагивая от ночной сырости. А Алеша все думал, думал… Наверное, про нравственное чутье или, паче того, про тайник души, в котором отзывается одобрение или осуждение каждого человеческого поступка…
Тогда-то ему и явилось, как Озеро творит облака. Они вздымались над Озером и вертикально уходили прямо к мерцающим созвездьям, но там, в тех высях, быстро редели, расплывались на отдельные туманные клочья и, как все мимолетное, исчезали, не застя взору огромного, вечного и очень высокого звездного неба, которое посильно отражалось в темных, прозрачных, ледяных и глубоких озерных водах.
Так Алеша все темное время суток провел на тончайшей грани между двумя звездными пучинами, носясь по воле вод и постигая свою малость, беспомощность и гадкую вину перед Виталием, а заодно и перед красотой и великолепием небесного устроения. Что еще постиг он, осталось неизвестным, потому что всему, кроме звездных туманностей, есть пределы, даже праву безнаказанно копаться в человеческих душах.
Впрочем, что бы он, вконец озябнув и усовестясь, ни надумал для себя в ту осеннюю ночь на Озере, какую бы покаянную дорогу себе ни выбрал, это вряд ли успело свершиться.
Вскоре настала другая эпоха, и все светлые грезы и темные грехи остались в прошлом, которое, хоть и не прошло, еще никого ничему не научило. Даже тому, что всякий человек в конечном счете поверяется только одним — ведет или не ведет он себя среди людей по-людски, по временам оглядываясь на вечность и абсолютную справедливость небесных устроений.
Ведь вечность — она таки существует, и, бездействуй не бездействуй, отмахнуться от этого простого научного факта ни у кого уже не получится.
Как не получилось это ни у кого и тогда — лет тридцать тому назад.
1980—2010