Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 11, 2011
Симкин Лев Семенович — доктор юридических наук, профессор Российского государственного института интеллектуальной собственности. В “Дружбе народов” публикуется впервые.
Двадцать лет назад, в августе 1991 года, произошло событие, ставшее поворотной точкой в истории не только России, но и всего современного мира.
Тем не менее стоит напомнить основные его моменты.
19 августа было объявлено, что “в связи с невозможностью по состоянию здоровья исполнения Горбачевым Михаилом Сергеевичем обязанностей Президента СССР” и “в соответствии со статьей 1273 Конституции СССР и статьей 2 Закона СССР”, а также по “требованиям широких слоев населения” в стране вводится режим чрезвычайного положения. Был образован Государственный комитет по чрезвычайному положению в СССР (ГКЧП СССР), который временно взял на себя всю полноту власти. Горбачев в этот момент находился в отпуске в Крыму.
Несмотря на решительное заявление, ГКЧП за все время своего краткого существования ни разу не высказал никакой определенной точки зрения по конкретным вопросам, ограничившись общими фразами в “Обращении к советскому народу” и невнятным выступлением по телевидению. Комитет не предпринимал абсолютно никаких действий, если не считать того, что в Москву “для охраны общественного порядка” были введены войска и бронетехника.
Руководство РСФСР во главе с Б.Ельциным “стало на защиту Конституции и Президента СССР”. ЦК КПСС самоустранился от участия в событиях, заявив, что “не скажет о своем отношении к ГКЧП, пока не узнает, что с его Генеральным секретарем товарищем Горбачевым”. Точно так же поступило большинство руководителей союзных республик, занявших выжидательную позицию.
Ситуация разрешилась неожиданно быстро и просто. 21 августа с Горбачевым была наконец установлена связь по телефону. Вице-президент России А.В.Руцкой и премьер-министр И.С.Силаев отправились в Крым и привезли Президента в Москву. Члены ГКЧП были арестованы.
Согласно официальной версии, сформулированной Б.Ельциным, а затем утвержденной Верховным Советом СССР, создание ГКЧП являлось попыткой государственного переворота, организованного группой заговорщиков. Именно она стала вскоре предлогом для последующего развала СССР.
Всего-то двадцать лет прошло, не так давно это было, а кого ни спроси, вразумительного ответа не дождешься, кто там был да против кого. Многие вообще не заметили в августе девяносто первого никакого путча и лишь под Новый год с удивлением обнаружили себя живущими в другой стране. Сами участники событий вроде пытались объясниться, да уж больно оно с самого начала было перепутано. И еще больше запуталось, когда в девяносто третьем вновь случился путч, ровно на том же месте.
По пути на работу
Девятнадцатого августа, обогнав на шоссе колонну танков или, может, броне-транспортеров, я вернулся с дачи в Москву и, приняв душ под звуки доносившегося из комнаты “Лебединого озера”, поспешил защищать демократию. Нет, не к Белому, а к серому дому, бывшей школе-пятиэтажке. Там ютилось скромное эрэсэфэсэровское ведомство, где я совместительствовал в качестве одного из советников его руководителя.
Тем летом в Москве было сразу два президента и министерств — тоже по паре, союзное — во главе с министром-коммунистом и республиканское, управлявшееся, разумеется, демократом. Министры, молодые и энергичные, оба из народных депутатов, свои должности получили недавно, один — из рук союзной власти, второй — соответственно российской. Оба честно отрабатывали оказанное им доверие и между собой не ладили.
Собственно, министерств и прежде было по два, главные вопросы в отрасли обычно решались в союзных ведомствах, республиканские же существовали отчасти для декорации, надо же было чем-то доказывать федеративное устройство Советского социалистического государства. Никто не подозревал, что вскоре последние станут первыми и вся власть упадет в их слабые, непривыкшие к тяжелой работе руки.
…Я подходил к министерству с опаской, поскольку не исключал возможности скорых арестов демократов и их присных. И чувствовал себя отчаянно смелым, особенно в сравнении с другим советником, сказавшимся больным.
Тишина
Испуг прошел при виде стоявшего на том же месте обшарпанного министерского здания, вокруг которого не было никакого оцепления, оттуда никого не выводили в наручниках, словом, не было всего того, что я навоображал себе по пути. Министерские чиновники занимались привычными делами, как ни в чем не бывало. Телефоны и телефаксы работали, никому не пришло в голову их отключить. По ним на следующий день на места будут отправлять телеграмму с требованием не подчиняться, ни в коем случае не подчиняться гэкачепистам. Но это завтра, двадцатого августа, а девятнадцатого все шло как обычно.
Тишина объяснялась отсутствием министра, пребывавшего в отпуске. Его секретарша по секрету поделилась со мной, что ее босс, придя в себя от утреннего шока, откуда-то издалека звонил ей и интересовался, не сменили ли милицейский наряд на входе. Та спустилась вниз проверить — знакомый милиционер привычно дремал в вестибюле. В то время чиновники еще не успели оградить себя от посторонних вооруженной до зубов охраной при металлических рамках да с мониторами.
Думаю, чувство облегчения испытали в то утро и самые близкие соратники Ельцина. Вместо ожидаемого ареста они смогли спокойно доехать на казенных авто с правительственных дач до Белого дома и уже оттуда созывать митинги и рассылать прокламации. Сам Ельцин прилетел из Казахстана, где проводил отпуск, приехал на дачу и оттуда беспрепятственно добрался до Белого дома. И в первый, и во все последующие дни путча все аэропорты, и внутренние, и международные, работали в обычном режиме, всех впускали и всех выпускали, чему особенно удивлялись прилетавшие в Москву иностранцы.
Журналист-демократ Андрей С. позже рассказывал о своем звонке в Варшаву редактору популярной газеты, матерому борцу с коммунизмом — “у нас переворот”. Вот что он услышал в ответ: “Слушай, переворотов, которые оставляют рабочими все телефоны, не существует, успокойся”.
Не берусь судить о причинах нерешительности заговорщиков. В тот день я подумал, что, видно, они просто не поверили в возможность сопротивления и потому не торопились приступать к репрессиям. В конце концов, это были руководители страны, пусть и за исключением первого лица (Горбачева), против которого они, собственно, и восстали. В их руках были все рычаги — армия, органы и так далее… Куда торопиться?
Потом я расспрашивал осведомленных людей, причастных к расследованию, и понял — ГКЧП был неоднороден, в нем были и ястребы, и голуби. Эти последние опасались кровопролития и гражданской войны, что само по себе неплохо о них говорит.
…Чтобы как-то оправдать свое появление в министерстве, я немного потолкался в курилке. Там высказывались разные мнения по поводу происходящего, но большинство склонялось к тому, что скоро все будет как прежде, до перестройки, ну, начальство поменяют, нам не привыкать, наше дело маленькое, мы же не кооператоры какие, прости господи.
Были и недовольные, те сгрудились в одном из кабинетов у транзистора и внимали “Эху Москвы”. По радиоточкам, установленным во всех служебных помещениях, передавали то, что в советских фильмах с субтитрами называлось словами: “звучит тревожная музыка”.
В приемной министра был телевизор, но в новостях повторяли одни и те же грозные по тону и пустые по содержанию заявления ГКЧП, а самих новостей не было. В перерывах между ними шли, один за другим, концерты серьезной музыки, о которых потом еще долго вспоминали ценители, — такого по телевизору, да еще в столь густой концентрации никогда не показывали. Остальные, напротив, страдали от отсутствия развлекалова. К тому моменту ТВ стало поинтереснее, чем прежде. Не говоря уже о Кашпировском и Чумаке, всеобщую любовь завоевали латиноамериканские сериалы — уже отшумели страсти по рабыне Изауре, но нам еще не было известно, что богатые тоже плачут.
По пути с работы
По пути домой я на всякий случай заглянул в продмаг. Если кто забыл, прилавки тем летом были заставлены рыбными консервами, впрочем, вскоре и они исчезли. В тот вечер, однако, выбросили сахарный песок, народ разбирал, радуясь удаче. Один политграмотный дед стал нахваливать ГКЧП за нежданное появление сахара, но его не поддержала безразличная к политике очередь. Хотя от магазина до Белого дома была всего пара километров, судьба его обитателей мало кого волновала. Недовольство вызывало то, что больше двух кило в одни руки не давали.
В самом же Белом доме, размеры которого несравнимы с нашей пятиэтажкой, творилась страшная суета. Однако в этой суете в тот день, похоже, было задействовано не так уж много людей. Только один из моих тогдашних знакомых, чиновник не слишком высокого ранга, чье рабочее место было в Белом доме, запершись в кабинете, по заданию ельцинского помощника обзванивал кого-то там в областных советах и осторожно выяснял настроения.
В основном же простой чиновный народ, а это немалая часть белодомовских обитателей, сидел за столами или прильнул к окнам, наблюдая за происходящим вокруг здания, а после окончания рабочего дня покидал место работы и шел мимо собиравшихся защитников демократии, стараясь по возможности с ними не смешиваться.
Вечером по телевизору передавали пресс-конференцию гэкачепистов. К моему удивлению, вместо того, чтобы вещать чугунными голосами о возвращении старого порядка, они почему-то лепетали что-то невнятное. На это мигом отреагировали журналисты. Не все, конечно, — большинство, как положено, задавало начальству подобострастные риторические вопросы, не требовавшие ответов. Но одна юная девушка выкрикнула о государственном перевороте, а пожилой мэтр иронически поинтересовался у сидевшего в президиуме колхозного деятеля: “А вы-то как сюда попали?”. И ничего, обошлось.
Социализм не вечен
Как я уже говорил, мне казалось, что они победят. Так называемые путчисты представляли собой все руководство страны, от вице-президента до премьера, за одним исключением — Горбачева, объявленного ими больным. В его болезнь, однако, никто не поверил, поскольку в обращении ГКЧП было сказано о тупике горбачевских реформ. Тут уж одно из двух, или заболел, или завел в тупик — слишком много причин всегда вызывает сомнение.
Конечно, времена были уже не те, безотчетный страх перед властью прошел, но только отчасти. За их спиной были семь десятилетий, а за нашей — недолгое перестроечное время со всеми его странностями и неизвестностью, куда еще все повернет. Даже до путча мало кто ожидал отмены социализма, ну был бы он немного другой, “с человеческим лицом”.
Кто ж мог представить, что Советский Союз рухнет? Солженицын пугал Запад нашествием коммунизма всего лет за десять до его падения. Диссидентам страна казалась монолитом. Единственный, кто предсказал ее распад, — Андрей Амальрик, да и то связывал его с войной с Китаем.
Между прочим, китайцы, как справедливо заметил Бегбедер, это единственный народ, способный быть одновременно и очень капиталистическим, и очень коммунистическим.
Казалось бы, так не бывает, не зря же француз дважды использовал слово “очень” — нельзя быть “просто” и тем, и другим одновременно. Но китайцы все делают, с нашей точки зрения, “очень”. И в коммунизме они были первыми — по крайней мере, судя хотя бы по масштабам “культурной революции”. Нынче же, не отказавшись от коммунистического вчера, плавно перешли в капиталистическое завтра. Время для них — пустяк, люди, кажется, тоже — этот удивительный народ смотрит в вечность.
Что же касается нашего, не менее удивительного народа, он перешел в капитализм сразу и бесповоротно, сам того не заметив.
День второй
Следующим утром я вновь поспешил на службу. Жизнь там закипела, источником видимой энергии стал вернувшийся из отпуска молодой министр, дверь в его кабинет не закрывалась, туда и оттуда сновали люди с бумагами.
Меня присовокупили к тем особо доверенным, кому поручили готовить бумагу о противозаконности объявленного в стране чрезвычайного положения. В действиях доверенных лиц, однако, никак не ощущалось единого порыва. Никто, казалось, не был особенно возбужден и не проявлял своего отношения к происходящему, не охал и не возмущался. Похоже, все вели себя подчеркнуто индифферентно. Дескать, мы делаем свою работу, ничего личного. И пусть даже победит противная сторона, к нам не придерешься.
Наверное, мы легко могли бы писать нечто противоположное, поддерживая тех, других. Кто тогда мог знать, кого именно в конце концов назовут путчистами? Ведь путч не может кончиться удачей, в противном случае его зовут иначе.
Конечно, внутри у каждого возникал нехороший холодок. В конце концов, мы все были никакие не диссиденты, а обычные советские люди и трепетали перед партийными органами и просто органами, теми самыми, которые вдохновили ГКЧП на подвиги. А тут нам выпало писать такую крамолу, о которой еще вчера подумать было страшно. И делалось это по приказу начальства, чем фантасмагоричность ситуации еще более усугублялась.
Наша группа была не единственной. Министр, находившийся на прямой связи с Белым домом, по всей видимости, получал оттуда все новые и новые задания, одно хлеще другого, и передавал подчиненным для исполнения. В курилке я услышал от коллег о проектах безумных указов, способных поразить самое смелое воображение. В них шла речь о запрете КПСС, закрытии коммунистических газет, ликвидации КГБ и прочих невероятных вещах. Кое-что из тех прожектов стало явью, но случилось все позже, тогда же последствия для их авторов были, как любили говорить в те дни, непредсказуемы.
В душе я недолюбливал советскую власть и на кухнях с друзьями не раз ее поругивал. Но здесь рядом были чужие люди, от которых я прежде не слышал о власти дурного слова. Понимая нелепость ситуации, все чувствовали себя не в своей тарелке и к тому же опасались вполне возможных санкций, когда большевики возвратятся и все вернут под свой контроль.
С нервным смехом мы предавали бумаге безумные идеи, стараясь немедленно позабыть их содержание, а в свободную минуту выходили на соседнюю улицу подивиться танкам, которые, по словам Жванецкого, ходили по Москве вместо троллейбусов.
О движущих силах демократической революции
В шесть вечера с чувством исполненного долга все разошлись по домам, а мы вдвоем с коллегой, с которым, похоже, говорили на одном языке, отправились к Белому дому. Народ там был все больше молодой, незнакомый, бросалось в глаза множество бородатых лиц (у нас в министерстве ношение бороды, как свидетельство свободомыслия, не поощрялось), некоторые по виду напоминали торгашей-кооператоров, лезть с ними на баррикады как-то не хотелось.
А ведь это они повернули колесо русской истории. Или не они, а те, кто выступал перед ними с горячими речами и воззваниями, как Ельцин на танке? Или же его закулисные сторонники, те, кто вел секретные переговоры с командирами шедших в Москву войск и секретарями обкомов, недавно возглавившими областные советы, уговаривая их переметнуться на свою сторону?
А может, какая-то роль принадлежала и нам, канцелярским крысам, оказавшимся в нужное время в нужном месте? Нынче к круглой дате вспомнили о персонажах недавней истории, и о тех, кто устроил заговор, и о тех, кто им противостоял — в Белом доме и вокруг. Но если уж вспоминать, то помимо этих да безмолвствовавшего, как водится, народа были и другие, на третьих ролях — малозаметные чиновники-столоначальники, винтики государства, тонувшего на их глазах. Чем они занимались, что видели, что чувствовали? Да не в их привычках много рассказывать. Возможно, сей пробел немного восполнит мой рассказ от имени одного из них, пусть и не самого типичного, такого, знаете ли, страдающего конформиста.
В свое время до меня дошло, что буржуазные революции делаются вовсе не буржуазией. Возможно, и демократические перемены не обязательно приносят демократы. Или не только демократы. Во всяком случае, немного людей с либеральными убеждениями встретилось мне в коридорах тогдашней власти, и их дальнейшая судьба и карьера, а точнее, ее отсутствие — лишнее тому подтверждение.
Перечитал написанное и понял, что у читателя мог возникнуть вопрос, а почему, собственно, при виде защищавших Белый дом представителей нарождающейся буржуазии — кооператоров, персонажи моего рассказа не пожелали с ними смешиваться. Вместо ответа сошлюсь на малозначительный эпизод, случившийся в столовой городской прокуратуры в тот же день, но чуть раньше, в обеденное время. Два буфетчика или повара, не знаю точно, словом, молодые ребята, стоявшие на раздаче, после того, как схлынула голодная толпа прокуроров, демонстративно сняли белые халаты и гордо объявили, что отправляются на защиту Белого дома. Обедавшие индифферентно наблюдали за этой сценой, никто их не останавливал.
Среди прокуроров были люди разных воззрений — те, кто постарше, сочувствовали путчистам, среди молодых многие были на стороне российской власти. Но увиденное вызвало у всех неприятный осадок. Здесь было нечто вроде классовой розни. И не в том дело, что обедавшие принадлежали к высокому сословию, а обслуживающий персонал — к низкому. В известном смысле, дело обстояло с точностью до наоборот. В то время среди московских чиновников, как ни трудно в это сегодня поверить, преобладали люди небогатые и честные, тогда как работники общепита не всегда отличались названными качествами.
Между прочим, один из свидетелей этой сцены спустя несколько дней проводил обыск у поверженного первого секретаря московского горкома КПСС и был обескуражен скромностью обстановки градоначальника, особенно наличием черно-белого телевизора марки “Рубин”. Правда, глава столичной партийной организации к тому моменту собственно градоначальником уже не был, перестройка выдвинула на этот пост мэра-демократа.
Не подумайте, что автор хочет сказать что-то плохое о толпе у Белого дома, это была, как справедливо писали в газетах конца августа, прекрасная толпа. Просто я пытаюсь объяснить мотивы действий, а точнее бездействия определенного сорта людей, вот и все.
Кстати, было бы ошибкой считать, что чиновников вовсе не было на баррикадах. Тем же вечером вокруг Белого дома бродила группа судей одного из московских судов во главе с председателем, горячим сторонником судейской независимости, обещанной демократической властью. И все же большинство из нас сидели и выжидали, ловя отовсюду хоть какие-нибудь сигналы.
Правда, некоторые отчаянные люди умудрялись сами их подавать, что стало возможно в условиях царившей неразберихи.
Страх и бесстрашие
В трехчасовом выпуске новостей по Первому каналу вдруг показали Ельцина и его команду и сообщили об объявлении ими ГКЧП вне закона, из чего многие решили, что ветер подул в другую сторону. На самом деле верные власти теленачальники, занятые подготовкой вечерней программы, не удосужились проконтролировать дневной эфир, и туда на свой страх и риск вставила крамолу скромная редакторша. Популярнейший телеведущий уверял впоследствии, что именно из-за нее провалился путч.
Другая смелая женщина, сотрудница секретариата премьера, одного из главных заговорщиков, разослала во все регионы по кремлевскому факсу постановление Верховного совета России с осуждением ГКЧП. Иные простодушные местные начальники решили, что в Кремль уже вошли войска демократов.
На самом деле штурмовать Кремль никто не собирался, хотя в Белом доме вроде бы обсуждали вопрос о возможности бомбежки Кремля двумя самолетами, “если не будет другого выхода”, как впоследствии признавались в интервью два очень высоких лица из тогдашних сторонников Ельцина, впоследствии с ним расплевавшихся.
По счастью, ничего такого не случилось. Зато приступили к реализации другого фантастического сценария — по примеру польского и чехословацкого правительств времен Второй мировой войны, нашедших приют в Лондоне, сформировали “правительство в изгнании”, готовое в случае чего поднять народ против коммунистов. В это самое правительство Ельцин назначил трех верных людей и тайно отправил на
Урал — в свою бывшую вотчину, в бункер, выстроенный в свое время для защиты местного начальства от американской атомной бомбы.
За кулисами
Еще, пожалуй, следует пояснить читателю, какую такую закулису я имел в виду, говоря о тайных контактах белодомовцев. В те дни у демократического начальства шла своя секретная жизнь, булыжник — орудие другого революционного класса — уступил место телефону. Отнюдь не только мои знакомцы, все без исключения главные персонажи той истории потом не раз вспоминали, как звонили местным начальникам и уговаривали переметнуться на другую сторону. И, представьте, большинство дало себя уговорить, почти все областные советы не поддержали ГКЧП.
Больше того, Ельцин и его соратники в течение всех трех дней путча то и дело лично созванивались с самими членами ГКЧП, включая председателя КГБ, причем по свидетельству людей, присутствовавших при разговорах, по тону вовсе не враждебных. Можно предположить, что они легко понимали друг друга — не будучи одной крови, и те, и другие в общем-то принадлежали к одному кругу.
Телефонные разговоры непримиримых врагов особенно удивили Егора Гайдара, запечатлевшего их в одной из книг. А московский мэр и вовсе пришел к выводу, что победе над путчистами мы обязаны не только “действиям масс, но и сложным и тонким переговорам Ельцина с армией и безопасностью, с местными аппаратчиками” (лексика первоисточника сохранена). Вероятно, он оценил дипломатическое искусство первого российского президента никак не ниже “действий масс” и потому на митинге в честь нашей победы без обиняков предложил присвоить Ельцину звание Героя Советского Союза. Смелое предложение так и не было реализовано, то ли не успели, то ли еще что.
Если уж я все равно забежал вперед, то скажу, что в отличие от мэра, сохранившего верность президенту, иные из соратников вскоре с ним рассорились и принялись наперебой вспоминать, будто на вторую ночь путча он “хотел сбежать в американское посольство”, но раздумал и просто “пил с собутыльниками и закусывал деликатесами в бункере Белого дома”. Упоминание “деликатесов” указывает на время создания клеветнического рассказа, скорее всего рожденного в голодном девяносто втором или, в крайнем случае, девяносто третьем году.
Лично я слышал от тех, кто в тот день пришел в Белый дом на работу, о толпах новых людей, ходивших по коридорам власти как ни в чем не бывало. Известные писатели и артисты быстро освоились и переходили из одного высокого кабинета в другой. Самые смелые провели там ночь в ожидании возможного штурма — помню фотографию Ростроповича, сидящего в коридоре с автоматом Калашникова рядом с заснувшим охранником. Рассказывали и о людях, вовсе никому не известных, по виду кооператорах, предлагавших осажденным помощь — продовольствие, деньги, автомобили. Кого-то из них тоже запускали к начальству, в том числе к военному, неожиданно возникшему внутри Белого дома, оборону которого возложили на своего генерала. Снаружи был чужой генерал. В разговоре с одним из российских руководителей он обещал захватить Белый дом за пять минут, но почему-то не стал, то ли не было приказа, то ли приказ был какой-то не такой. Позже этого чужого объявили защитником Белого дома, вроде бы со своим войском он перешел на сторону восставшего народа, хотя сам ни тогда, ни позже не мог или не хотел вразумительно объяснить, на чьей же стороне тогда был.
Торопиться не надо
Умные люди вообще помалкивали, как во время, так и после событий. Проявляли себя люди недальновидные.
Помните, в первой части моего затянувшегося повествования упоминалось некое союзное ведомство, в республиканском звене которого трудился, а точнее, совместительствовал автор? Во главе его стояли деятели старой закалки, и, несмотря на пребывание начальника в отпуске, коллегия во главе с первым замом одобрила чрезвычайные меры и рекомендовала подведомственным учреждениям поддержать ГКЧП.
Как отреагировали на решение коллегии? Да никак. Многие из местных сочувствовали путчистам, больно уж надоело раскачивание лодки, но почти все благоразумно проигнорировали указания, равно как и факсы демократов противоположного содержания. К тому же начальники, при всей симпатии к первым и неприязни ко вторым, уже почувствовали преимущества свободы, то бишь местного суверенитета, забрезжила перспектива хорошей вольной жизни, и стремление к ней пересилило природное отвращение к демократии.
А что же глава ведомства? Не рванись он с черноморского пляжа в Москву, все могло бы сложиться иначе. Так нет, побежал за билетами и не понял своего счастья, когда в кассе не оказалось даже начальственной брони. Беспокойная душа, дошел до командующего округом, козыряя своим статусом, и убедил-таки отправить его военным бортом. Двадцатого августа вечером примчался в Москву, вышел на службу двадцать первого и двадцать второго, натурально, был уволен одним из первых. На его место назначили первого зама, того самого, что от души поддержал ГКЧП. До самого конца Союза этот зам оставался и.о., потом еще целый год, не торопясь, передавал дела новой власти и с почетом был препровожден в отставку.
При всей несоизмеримости нашего падения замечу, что немногим позже и меня за излишнюю ретивость подвинули, из двух советников оставив одного — того, который девятнадцатого не пришел на службу. Впрочем, советовал я по совместительству, так что потерю места легко пережил.
Понедельник закончился в субботу
Утро третьего дня путча началось с известия о гибели трех молодых людей в неравной схватке с боевыми машинами пехоты в тоннеле на подступах к Белому дому. Не вижу смысла пересказывать здесь этот трагический эпизод. Мне важно поведать лишь о том, что видел и испытывал сам или, в крайнем случае, слышал от людей, к чьим словам отношусь с доверием, стараясь не повторять общеизвестное.
Вновь забегу на несколько дней вперед. В пятницу вечером раввину Зиновию К. позвонили и не допускающим возражений тоном предложили прибыть завтра на площадь пятидесятилетия Октября (так назвалась Манежка) для отпевания одного из погибших, оказавшегося евреем по паспорту (еще одна примета прошлого — указание этнической принадлежности в документах).
К тому моменту люди в православном священническом облачении уже стали появляться на официальных церемониях, теперь же, с победой демократии, пришел черед проявить религиозный плюрализм.
— В субботу по иудейским законам хоронить нельзя, — возразил Зиновий.
— Это государственные похороны, переносить нельзя, — ответили ему. И вновь настоятельно попросили прийти. К нему обращались не к первому, другие отказались, а этот был известен своим либерализмом. Короче, пришлось соглашаться.
Наутро, за пятнадцать минут до назначенного часа, Зиновий вышел из метро “Площадь революции” и увидел необъятное людское море, раскинувшееся довольно-таки широко. У маленького человека в кипе с молитвенником под мышкой не было никакого шанса протолкнуться до Манежа. Тем не менее он надел талес и стал прорываться вперед, извиняясь и объясняя встречным-поперечным, куда направляется. И, представьте, стоявшие через каждые двадцать метров люди с военной выправкой пропускали его вперед безо всяких документов. Да у него и не было их с собой, за исключением пропуска с основного места работы, “Гипропрома”, — Богу он служил на общественных началах.
К Манежу, рядом с которым выстроили трибуну, он добрался в момент зачтения Горбачевым указа о награждении погибших званием Героя Советского Союза, разумеется, посмертно. Внизу стояли три гроба, рядом с которыми на низких скамеечках сидели родители погибших.
— Ты не имеешь права этого делать, — откуда-то сзади послышался голос Изи М., знакомого хасида, невесть как оказавшегося у него за спиной. — Сегодня суббота. Пусть хоронят завтра.
— Давай спросим у родителей покойного, что они по этому поводу думают.
Убитые горем родители были советскими людьми, далекими от того, что еще недавно считалось религиозным дурманом, и их удивила сама постановка вопроса. К тому же им в голову не могла прийти мысль сорвать государственные похороны. Выслушав ответ и обернувшись к коллеге, Зиновий обнаружил, что того и след простыл.
Раввина узнали по талесу и позвали на трибуну, где сразу после митрополита, будущего патриарха, он вышел к микрофону и, раскрыв молитвенник, прочитал на иврите перед сотней телекамер поминальный кадиш по всем трем несчастным молодым людям, без различия происхождения. Евреи всегда своих выручат, невзирая на день недели, но если что, и за других Бога попросят.
Позже, на кладбище, после того как два гроба понесли в часовню, а один — ненадолго оставили, Зиновий сказал, обращаясь к Нему, лишь то, что положено говорить на проводах еврея из этого мира.
Между прочим, когда процессия только двинулась с Манежки к Ваганькову, раввину предложили место в руководящем автобусе, да он отказался — дескать, в субботу не имею права, только пешком.
Свой среди чужих
…Не могу удержаться от того, чтобы не рассказать еще одну историю про того же раввина, случившуюся в октябре девяносто третьего, аккурат после второго путча. За это время многое изменилось, демократы давно переселились в Кремль, в оставленном ими Белом доме засели путчисты, покуда тех не выкурили с помощью прицельного огня. Однако номер телефона Зиновия К., видно, оставался в кремлевских анналах, и его вновь позвали на траурный митинг, на этот раз к Белому дому.
По пути от метро “Краснопресненская” (несмотря на близость к власти, денег на другой транспорт ребе не нажил) он проходил мимо стадиона, где незадолго до того держали мятежников. Тех, кто штурмовал мэрию и участвовал в марше на Останкино, и тех, кто просто попал под раздачу.
У стадиона стояла толпа, Зиновий заметил в ней священника в рясе с крестом и решил, что ему сюда. Тот читал молитву, этот достал Тору и начал свое. На него недовольно покосились, попросили потише, но не тронули — пусть себе бубнит.
Наутро раввину позвонили из Кремля и укорили в неявке. Он стал было спорить, покуда не понял, что вчера попал по ошибке туда, где поминали погибших защитников Белого дома, а его ждали на митинге победителей, по другую сторону покалеченного в недавних боях здания.
Этот новый путч ни в чем другом не походил на предыдущий, но завершался, как и тот, первый, под звуки еврейской поминальной молитвы. Ничего не поделаешь, двести лет вместе, или на одном месте, не знаю даже, как бы так поточнее выразиться.
Экипаж машины боевой
Вернемся в август девяносто первого. После того как похоронили жертв путча, дошел черед до того, чтобы покарать виновных в их гибели. На эту роль поначалу выбрали, помимо главных гэкачепистов, нескольких солдат — членов экипажа БМП-536, расследование же поручили женщине-следователю и принялись торопить — и сверху, и снизу. К начальственным советам она давно привыкла, а вот уличные нетерпеливые борцы с путчистами сильно досаждали, звонили с угрозами, у входа в городскую прокуратуру выставляли пикеты. Особенно нелегко давался ей путь на работу от станции метро “Павелецкая”, приходилось при выходе оглядываться по сторонам.
К слову, после путча странные люди зачастили в дворянский особняк, издавна занимаемый московской прокуратурой. Они, как положено, записывались на прием и, дорвавшись до дежурного прокурора, возбужденно требовали ареста знакомых коммунистов или, в крайнем случае, выселения их из города. А что делать, приходилось с сумасшедшими разговаривать, такое время.
Женщина-следователь оказалась с характером и, допросив человек двести, пришла вовсе не к тому решению, которого от нее ожидали. Бойцов Таманской дивизии подняли по боевой тревоге 19-го рано утром, еще до объявления ЧП, и отправили в Москву. В течение двух суток они не отходили от машин и толком не представляли, что творится вокруг. Получив приказ, двадцатого в полночь колонна из четырнадцати БМП втянулась в тоннель под пересечением Калининского проспекта с Садовым кольцом и пошла на таран баррикад. К ним побежали люди с бутылками с бензином, крича: “Убийцы! Фашисты!”. Заполыхала броня сначала на одной, потом на другой машине, на башню третьей накинули брезент. Механик-водитель этой третьей пытался маневрировать, оператор-наводчик — вращал башню, стремясь сбросить брезент, в конце концов машина врезалась в колонну тоннеля, а один из нападавших, или защитников, — как считать — погиб.
Выводы следователя выглядели следующим образом — “личный состав отражал нападение гражданских лиц, которое не прекратилось даже после применения военнослужащими боевого оружия… в действиях экипажа БМП-536 нет состава преступления, военнослужащие, верные военной присяге, действовали в целях защиты интересов Советского государства” (другого-то государства, заметим, у нас не было). Правда, экипаж машины боевой, в отличие от гражданских лиц, ничем не наградили, если не считать наградой обретенную свободу, свободу и в прямом, и в переносном смысле.
Членов ГКЧП тоже начали было судить за трагический инцидент в тоннеле, это обвинение послужило довеском к основному — в измене родине (неясно только, какой). Оба, не успев рассыпаться, были погребены под думской амнистией 1994 года.
Да и не все скорбели по павшим героям, скажем, известный писатель и редактор газеты в ответ на вопрос, как относится к погибшим мальчикам, сказал, что, если целостность державы требует умерщвления этих трех, он за это умерщвление. Он по сей день любит вспоминать, как весной девяносто первого будущий глава российской компартии, в ту пору скромный цековец, попросил написать его “Воззвание к народу”, именно так, ни больше ни меньше. Сотворенный им отчаянный антигорбачевский призыв, подписанный сразу известными патриотами, был опубликован в июле и стал своего рода сигналом. Тем обидней ему было, что гэкачеписты использовали его втемную, заранее не открыв, кому и о чем дан сигнал. Но все равно, по собственному признанию, писатель целых два дня пребывал в эйфории, особенно от того, что в редакцию один за одним приходили старики в орденах, как на праздник, и предлагали через него свои услуги новой власти.
На третий день их поток схлынул. Наутро стал очевиден конец путча, и те, кто еще вчера восхищался ГКЧП, внезапно притихли. Даже престарелый автор гимнов позвонил в редакцию и потребовал срочно снять написанное им двадцатого числа и уже набранное и сверстанное приветствие гэкачепистам.
“В России все секрет и ничего не тайна”
Утро первого дня свободы я просидел дома, уткнувшись в телевизор с Горбачевым, ночью прилетевшим из крымского плена, а потом — с его спасителем, в прошлом боевым летчиком, а ныне российским вице-президентом (была такая должность). Этот, последний, возбужденно рассказывал о гонке самолетов в Крым и при этом лихо шевелил усами, чем заслужил благосклонность советских (еще) женщин. Горбачев же не был, как обычно, словоохотлив и сообщил лишь, что вернулся в другую страну, об остальном не сильно распространялся: “Я вам все равно никогда не скажу всего”.
До сих пор он хранит какую-то тайну, несмотря на все усилия журналистов ее из него вытянуть. Рассказы же других, того же российского вице-президента, опровергает, но как-то невнятно: “Там Сашка… Извиняюсь, что я назвал так. Он веселый человек, быстро говорит все… Даже что-то, по-моему, семьдесят процентов того, что не было” (из интервью на “Эхе Москвы”, август 2011-го).
Путчисты, между прочим, поначалу тоже темнили, все обещали в будущем поведать что-то важное. Выйдя из Лефортова и разговорившись, стали все валить на Горбачева, во что сразу и безоговорочно поверили ненавидевшие его коммунисты. Между прочим, и у Ельцина в одном из интервью вырвалось, что Горбачев действовал по взаимно согласованному с путчистами плану и ждал, кто победит, рассчитывая в любом случае примкнуть к победителям.
Несмотря на множество сторонников этой точки зрения, мне лично не верится в прямой сговор с участием Горбачева. В крайнем случае, я готов поверить лишь в то, что путчисты, возможно, как-то не так его поняли (причем не в разгаре, а на раннем этапе заговора) — вообще иной раз его трудновато было понять. Не знаю уж, как они там в Политбюро между собой разговаривали, как истолковывали начальственные недомолвки.
А уже позже, непосредственно перед путчем, он был тверд как никогда. В подтверждение сошлюсь на опубликованный протокол допроса на следствии министра обороны СССР Дмитрия Язова о визите заговорщиков к Горбачеву в Форос с предложением подписать документы о чрезвычайном положении: “18 августа в 22.00 объявилась делегация из Крыма. Все под хмельком. Расселись и стали по порядку рассказывать… Примерно час Горбачев не принимал, потом они зашли сами в его рабочий кабинет… Обрисовали ему обстановку в стране, что катимся в пропасть. И сказали, что неплохо бы вам, Михаил Сергеевич, уйти в отставку или временно поболеть… Он их выгнал, подписывать документы не стал”.
А вот что мог утаить Горбачев от нас, телезрителей, на этот счет попробую высказать свое собственное предположение. Мне показалось, он побоялся раскрыть нечто таившее для него опасность, а именно сведения о содействии путчистам со стороны некоего высокого лица, его явного недоброжелателя и успешного соперника. Существует же вполне конспирологическая версия, согласно которой Ельцин знал о путче заранее, обещал не вмешиваться, по каковой причине путчисты его и не тронули, но в конце концов вмешался и всех переиграл — на всякого мудреца довольно простоты.
В самом деле, почему бы гэкачепистам было не поставить его в известность о своих планах, надеясь как минимум на нейтралитет? Его личную неприязнь к Горбачеву не надо было никому доказывать, к тому же у него, как и у заговорщиков, были причины для недовольства проектом союзного договора — в соответствии с этим, так и не подписанным благодаря путчистам документом российские автономные республики получали, наравне с Россией, статус союзных республик. Но если даже его и не предупредили, он и без них мог проведать об антигорбачевском заговоре.
Что-то такое носилось в воздухе, номенклатуре явно надоел Горбачев — по разным причинам, в числе которых была всеобщая в том кругу уверенность, что страну ему не удержать. За полгода до путча о нем публично предупредил Эдуард Шеварднадзе. За пару месяцев, в июне, во время визита Ельцина в Штаты московский мэр пришел в американское посольство и, опасаясь подслушивания со стороны чекистов, написал на бумажке просьбу передать российскому президенту, чтобы тот поскорее возвращался, вот-вот грядет переворот, и для вящей убедительности написал (верно!) три имени будущих путчистов.
Не ручаясь за точность, приведу рассказ одного из московских начальников той поры, впечатленного своим разговором с секретарем горкома партии (в июне или июле) и поделившегося услышанным со своим окружением. Тот высказался в том смысле, что скоро безобразию придет конец, а на вопрос о Ельцине как о единственной на горизонте сильной фигуре, способной противостоять заговору, ответил: “Борис Николаевич в курсе”.
“Ельцинская” версия имеет смутное сходство с “горбачевской” не только недоказуемостью, но и тем, что, похоже, возникла из каких-то неясных крупиц правды, вроде той, которую я здесь привожу.
“Если даже будет доказано, что ситуация разыграна Ельциным, а ГКЧП «подставили», — пишет в своей книге Валерия Новодворская, говоря об этой версии как о чем-то само собой разумеющемся, — то я на Ельцина не в претензии… Я в претензии на недостаточно смелую игру. Я бы на его месте еще не так сыграла. Под предлогом борьбы с ГКЧП вызвала бы войска НАТО и США и под их прикрытием провела бы реформы, как американцы в Японии и Германии после 1945 года”. Вопреки призыву пламенной революционерки никаких американцев Ельцин вызывать не стал, а вместо того отбыл из Москвы в очередной отпуск, что, впрочем, случилось несколько позже.
К слову скажу, мысль о призыве варягов приходила в голову не одной Новодворской. Известный писатель недавно признался, как позвонил своей приятельнице, датской журналистке, и попросил опубликовать “довольно сумасшедшее заявление”, “…что Кабаков некий, который недавно был здесь с презентацией своей книги, обращается лично от себя к… командованию НАТО с просьбой о военном вмешательстве против коммунистического реванша”.
Раз уж речь зашла о домыслах и догадках, приведу уж вовсе фантастическую версию происшедшего, принадлежащую еще одному писателю — Дмитрию Галковскому.
“18 августа в Москве произошел путч Ельцина, главной движущей силой которого были чеченские боевики. Они ворвались в Москву на грузовиках, переодетые в форму советских офицеров, захватили министерства и Кремль, арестовали членов правительства. Арестованных заставили войти в никогда не существовавший ГКЧП. Отдельная группа изолировала Горбачева в Крыму. Тех, кто оказал хоть какое-то сопротивление, убили (маршала Ахромеева), остальных загнали пинками в грузовик и повезли на знаменитую «пресс-конференцию ГКЧП». Люди там сидели избитые, в пиджаках с чужого плеча, бледные как полотно. У них тряслись руки. На следующий день Пуго попытался сказать правду — его убили. Остальные замолчали навсегда. Горбачев заявил официально: правды о перевороте не узнает никто. За проведенную операцию Басаева и его боевиков наградили орденами. Чечне сказали: «Делайте, что хотите»”.
Конечно, ничего такого не было и быть не могло. Это злой пародийный
рассказ — кощунственно скрещивать фарсовую пресс-конференцию девяносто первого года с трагическими процессами тридцать седьмого. Чеченская составляющая делает его к тому же ужасающе неполиткорректным. И все же писателем-мифотворцем схвачено и переведено в анекдотическую форму нечто важное.
История, так или иначе, мифологизируется. Миф о кровавом заговоре злых путчистов, не удавшемся из-за народа, стремившегося к демократии, довольно быстро сменился другим — о злых демократах, помешавших добрым путчистам вернуть нашу родину СССР. Исторический анекдот о сговоре Ельцина с чеченскими боевиками, возможно, тоже имеет право на существование.
Свобода у аквапарка
Раз уж Чечня все равно затесалась в этот текст, то пусть читатель не удивляется появлению в нем аквапарка, открывшегося в этом году в городе Гудермесе. Я еще помню, как лет пять назад, когда только приступали к его строительству, по телевизору показали молодую даму в шикарном наряде, выходящую из коллекционного “Хаммера”. Дама закладывала в фундамент строящегося аквапарка капсулу с посланием будущим поколениям.
Эта мода пришла из шестидесятых годов прошлого века, когда такие капсулы закладывались с тем, чтобы быть выкопанными при коммунизме, т.е. после 1980 года. В них людям счастливого будущего завещали не забывать тех, кто его для них построил. Где эти капсулы теперь, кто их выкопал? Странно, что в наше время вернулись к забытому советскому обычаю, тогда же народом и осмеянному.
Припоминается герой грузинского анекдота, спрашивавший держащего лопату соседа, что это он делает. “Миллион закапываю”, — гордо отвечал тот. “Зачем?”. “При коммунизме выкопаю”. “Какой же ты глупый, Гиви, при коммунизме денег не будет”. И слышит в ответ: “Это у тебя не будет”.
А ведь знаменитый отец светской львицы был одним из тех, кто коммунизм закапывал. Как же все мы (мы, относившие себя к интеллигенции, тогда еще испытывали более или менее общие чувства) поначалу восхищались его профессорским красноречием на съездах чиновных депутатов. Как гордились блестящим мэром, возвратившим своему городу имя Петра. В нем видели своего среди чужих, но слишком скоро он оказался чужим среди своих.
Так вышло, в день смерти великого демократа, в феврале 2000 года, я заседал в одном ученом совете, после которого случилось скромное застолье, где водку закусывали вареной картошкой и вареной же колбасой. За столом собрались профессора-гуманитарии, вынужденные бегать с лекциями из края в край Москвы, на зарплату которых нельзя было купить приличный костюм, а ведь раньше среди них попадались настоящие пижоны. И никто, никто добрым словом не помянул усопшего. Напротив, у кого-то вырвались злые слова. В ответ на мое робкое замечание — о мертвых хорошо или ничего, было проговорено что-то вроде — он сам из нас и нас же обрек на позорное существование. Своим такое не прощается. Сердца говоривших не смягчили и неудачи его последних лет — проигрыш выборов, травля со стороны бывших друзей, болезнь, бегство в Париж и даже внезапная смерть.
Он, как никто другой, олицетворял начало взращенной с его помощью демократии по-русски, а его единокровное дитя стала символом новой страны, нацлидером которой оказался любимый ученик профессора. В дни путча он был рядом с ним и помогал противостоять коммунистическому заговору. Было время закапывать Советский Союз, потом наступило другое — с сожалением о нем вспоминать.
“Поставь на место!”
Что-то мой рассказ уж слишком отдалился от третьего дня путча, вечером которого я, устав от телевизора, вышел подышать свежим после дождя воздухом (неделя выпала дождливая) и прошел немного вверх по улице Горького, против течения довольно большого числа людей, продвигавшихся по направлению к Лубянке. Кажется, в руках они несли огромный триколор, а может, это я пересказываю увиденную назавтра телевизионную картинку.
Как гласит старая байка, Каганович собирался снести храм Василия Блаженного, чтобы не мешал проезду техники на парадах, и снял его модель с макета Красной площади, на что Сталин заметил: “Лазарь, поставь на место”.
…Ах, как им хотелось бы вернуть на место железного Феликса, свергнутого с пьедестала в ту ночь. Года не проходит, чтобы какой-нибудь начальник со слезами на глазах не молил о том Кремль. Говорят, по бронзовым щекам Дзержинского, когда его ставили на новый постамент в парке на Крымском Валу, тоже потекли слезы — пролилась скопившаяся в глазных впадинах дождевая вода.
Это я к тому, что в августе 2011 года вновь начали мусолить предложение вернуть монумент на место, на этот раз внесенное префектом московского центра. К слову сказать, сносили памятник вопреки действовавшим тогда законам, и я помню, как чесали в затылке прокуроры, с ужасом взирая на происходящее. Взирая — в переносном смысле. В прямом — молча наблюдали из своих кабинетов лубянские сотрудники и не думая вмешиваться.
В августе девяносто первого Москвой рулили совсем другие префекты, и назывались они иначе, и думали по-другому. Впрочем, особенности правового мышления начальства всегда были для меня тайной за семью печатями. Скажем, вскоре после путча новый председатель центрального райсовета провозгласил “суверенитет района” и право распоряжаться землей и имуществом на его территории, но этого ему показалось мало, и он объявил контроль над воздушным пространством.
Взглянуть бы на эти удивительные законы — им самое место в музее. Между прочим, судьбой тех бумаг, о которых я рассказывал в первой части своего повествования, и вправду интересовались сотрудники музея, намеревавшиеся сохранить для истории черновики исторических указов и распоряжений. Им на всякий случай отказали. Пришлось довольствоваться обгорелым каркасом троллейбуса, и он еще долго стоял в музейном дворе как напоминание о ночном бое в тоннеле под Садовым.
Следом за музейщиками в министерство заявилась пара сотрудников тех самых органов, которых так опасались в августовские дни мы, авторы революционных законопроектов. Желая, по-видимому, услужить победителям, они интересовались чиновниками, уклонявшимися от писания изобличительных бумаг, их настроениями. С этими разговаривали повежливее, чем с музейщиками, но тоже выпроводили. Казалось, их время ушло безвозвратно и больше не следует ожидать от них неприятностей. Жизнь показала ошибочность смелого прогноза.
Короткий период демократов-выдвиженцев быстро выдохся, их скоро смели другие люди, и те немногие из числа ушедших, кто не успел или не захотел ничего себе прихватить, на чем свет ругают нынешнюю власть. Но таких, по счастью, меньшинство, в большинстве же своем, покинув госструктуры, они нашли достойное место в бизнесе или еще где, уступив площадку сторонникам возвращения Дзержинского на законное место.
Свои
Как только некоторых из моих друзей-демократов после августа поназначали на большие посты, они стали вести себя со мной так, будто знают что-то такое, чего я не знаю и никогда не узнаю. Возможно, так оно и было.
Например, для меня осталось загадкой, по каким мотивам они подбирали новых, готовых к переменам чиновников. Брать их было неоткуда, и потому к старым кадрам обращались с призывом приходить с идеями. Тех, кто приходил с самыми революционными и глупыми, привечали и повышали. На некоторых ключевых позициях в знакомых мне министерствах вообще оказались дураки, пьяницы да мелкие жулики.
Между тем в начале девяностых там еще оставались опытные специалисты, не успевшие уйти в коммерцию. Но они оказались в стороне от раздачи постов, вакансии стали занимать странные люди в растянутых свитерах вместо рубашек с галстуками, которых прежде не подпустили бы к аппарату на пушечный выстрел.
Руководителем одного учреждения по инициативе моего высокопоставленного друга назначили упомянутого выше Андрея С., исключительно благодаря заслугам перед демократией. Прежде он никогда никем не управлял и, будучи к тому же гулякой, на новом посту не оставил вредных привычек.
Как рассказывали, на одном из заседаний правительства его непривычный вид привлек внимание премьера, заинтересовавшегося, кто этот нетрезвый бородатый господин в заднем ряду, то и дело отпускавший вполголоса матерные реплики. Обнаружив, что это глава федерального ведомства, он долго не мог прийти в себя и в тот же день отправил его в отставку.
Только в послепутчевой Москве “силовиками” могли руководить демократы с мэнээсовским прошлым. Помню, с каким умным видом новоиспеченные генералы высказывались по телевизору о качестве уголовного закона, с которым едва успели ознакомиться.
Одного из них я недавно повстречал на демократической тусовке. В отличие от вечно ноющих о народной доле ее участников этот уверял, что народ живет все лучше, в сетевых магазинах (он, кстати, возглавляет ассоциацию торговых гигантов) простые люди покупают дорогую бытовую технику и хотят только одного — стабильности.
Бывают, конечно, казусы, не без этого, — нахмурился было этот деятель, когда заговорили о судьбе посаженного олигарха Михаила Х., — впрочем, тот сам виноват. Он лично слышал от Х. когда-то, еще до посадки, — “в нормальной стране я давно бы сидел в тюрьме”, вот и сел, и правильно, если государство дало тебе возможность украсть, верни все по первому требованию.
Сам веселый, довольный, хорошо выглядит.
“Но все же свобода и демократия…”
Вообще я замечал, что отношение кого-либо к августовским событиям иной раз прямо связано с его благосостоянием. Уважаемый мною семидесятипятилетний профессор Московского университета проклинает те дни как источник всех его личных бед и главной из них — нищенской пенсии. Правда, вопреки коммунистической премудрости — о приоритете бытия над сознанием мне известны и другие старики, которые, несмотря на собственное неблагополучие, все не могут прийти в себя от дарованной тем августом возможности говорить и писать, что вздумается, пусть их разговоры интересны лишь таким же, а написанное ими вряд ли кто опубликует. Есть и третьи, и хотя они в полном порядке благодаря детям-капиталистам, тем не менее страдают по утраченному Советскому Союзу и его справедливому устройству.
Что же касается тех, кто помоложе, с ними дело обстоит посложнее. Даже тем, чья жизнь изменилась к лучшему, что-то мешает хорошо говорить о минувшем. Смотрят-то они на прошлое из сегодняшнего дня, зная, что случилось потом, и получается, именно за это они и боролись.
Все эти люди, о которых я говорю, относились к “интеллигентам”, одному из четырех (по Игорю Эйдману) существовавших в СССР социокультурных типов наряду с “работягами”, “начальниками” и “торгашами”. Среди защитников Белого дома попадался каждый из них, но большинство, по-видимому, составляли “интеллигенты” и “торгаши”. Кто из них в большей степени выиграл в результате происшедших после путча перемен?
“Начальники” на фоне волны борьбы с их грошовыми (по нынешним временам) привилегиями смогли конвертировать власть в собственность и передать ее своим наследникам. “Торгаши” получили возможность легально заниматься бизнесом. Проиграли, все по тому же Эйдману, “работяги” и “интеллигенты”, поскольку в массе своей не пробились в бизнес или в новые начальники, а их уровень жизни и социальный статус резко понизился, по крайней мере, в девяностые годы. “Работяги”, правда, получили дешевую водку, а “интеллигенты” — обрели свободы передвижения и информации, не способные, впрочем, заменить всю полноту политических свобод. Вряд ли следует говорить, что надежды тех и других на социальную справедливость не оправдались.
“В августе 1991-го я был в числе его защитников, то есть на стороне Ельцина. В октябре 1993-го я тоже был в числе защитников Белого дома, уже против Ельцина. Уже тогда я понял, к чему мы придем…” — так инженер-электрик из Москвы прокомментировал свой ответ об отношении к августовскому путчу на одном из сайтов. В юбилейные дни 2011 года интернет заполнили анкеты на тему, кто что делал в августе девяносто первого, а телевидение — передачи, среди телезрителей которых поддержка ГКЧП зашкаливала за 80 процентов.
Для того чтобы не допустить уж вовсе разгромного счета, приведу выдержки из мейлов двух моих знакомых, откликнувшихся на мою просьбу вспомнить относительно недавнее прошлое.
“…Я был частью одной из множества маленьких групп, строивших баррикады и проведших одну из августовских ночей в Белом доме. В нее входили комсомольский работник, учительница математики из соседней школы, бывший фарцовщик, открывший два продуктовых ларька, и бухгалтер — ваш покорный слуга. Каждый из нас ожидал чего-то нового и хорошего для себя и своей страны и почему-то надеялся, что перемены в жизни наступят прямо этой ночью. Когда прошло время и минуло состояние эйфории, стало ясно, что для людей, не стремящихся во власть или к большим деньгам, ничего особенного не произошло”.
“…Я только-только успела накупить множество книг, о которых мечтала в детстве и юности, и переживала, что теперь их опять будет недостать. Потом добавились переживания по мужу, ушедшему к Белому дому и оставившему без ответа мой вопрос: “Понимаешь ли ты, что у тебя ребенок?”. На третий день муж вернулся с друзьями, и все вместе мы радостно выпивали за то, что наш шестилетний сын будет свободно читать все, что пожелает. Дальше этого мои представления о свободе не простирались. Нужно ли говорить, что мой выросший сын — не читатель, что с мужем я давно развелась. Но все же свобода и демократия, и мои драгоценные книжки стоят на своих полках”.
Чего не может быть на свете?
Еще немного занимательной социологии. По Симону Кордонскому, у нас всегда один и тот же строй. В периоды стабильности управление ресурсами монополизировано государством, в революции и перестройки ресурсы расхищаются, а потом возвращаются туда же, где были.
Расхитители бывают трех типов — “воры”, “бандиты” и “удельные князья”. Все они до поры скрыты в ресурсном государстве, становясь в смутные времена главными актерами российской драмы. Как только государство дает слабину и начинает либерализацию экономики, они начинают воровать, грабить и готовиться к отделению своих княжеств.
У каждого свой тип культуры. Например, воровская — с легендами об удачливых ворах и шансоном или бандитская — эти в отличие от воров озабочены судьбами страны, которую крышуют, ее величием и потому любят высокое искусство “типа опера-балет” и Иосифа Кобзона.
…Никита Богословский когда-то спросил Леонида Утесова, чего никогда, ни при каких обстоятельствах не может быть на свете. “Я думаю, — ответил тот, — блатные песни никогда не будут звучать в Колонном зале”. Зазвучали.
В одном месте прибыло, в другом — убыло. При Ельцине куда-то делся политический анекдот. Мы перестали смеяться над политическими остротами, основанными на двоемыслии “начальников”, и стали — над действительностью. Когда, в отличие от советских времен, они начали думать и говорить одно и то же, анекдот стал былью.
Особенно разошлись, отведав даденного им суверенитета, местные удельные князья. Один хотел было построить легальный публичный дом, собирался слетать на другие планеты, завел себе советника по космосу. Была у него идея наделить чиновников земельными вотчинами, лишив бюджетного содержания.
В прежние времена такое было возможно только в анекдоте, да он и был — о том, как собрал первый секретарь обкома свое окружение: “Ну теперь все у вас уже есть, пора и о людях подумать”. “А по сколько душ будут давать?” — спросил самый простодушный чиновник.
Да, забыл сказать, после визита в Америку этот деятель стал фанатом тогдашнего американского президента (тогда такое еще не каралось) и даже произнес в телекамеры: “Хороший мужик Билл Клинтон, завидую Монике Левински”. Жизнь превратилась в анекдот, разве не так?
“Как ученый”
После путча во власть ринулось множество молодых людей с кандидатской, а то и с докторской степенью, уже потому ощущавших некоторое превосходство над прежней номенклатурой. Той это казалось обидным и подвигло многих “остепениться”.
Знакомый мэнээс из газового НИИ купил дочке квартиру благодаря кандидатским диссертациям, написанным для “красных директоров” с Урала. Не уверен, что те их до конца дочитали.
В гуманитарной сфере возникла еще более мощная индустрия по производству научных трудов. Ее расцвету способствовало то обстоятельство, что раньше считалось неприличным защищать докторскую менее чем через десять лет после кандидатской, теперь же ни у кого не вызывал вопросов перерыв в два-три года.
Один видный деятель за пару лет, не манкируя должностными обязанностями, испек две диссертации и столько же пухлых монографий. Когда его осторожно уличили в расхождении между тем, что написано в одной из них, и данной им директивой, он, не моргнув глазом, пояснил: так-то я выступал как ученый, а сейчас — как должностное лицо.
В те годы начальники полюбили говорить о себе — “я, как министр”, “я, как политик”, а кто заимел ученую степень — еще и “как ученый”.
Иные заделались писателями. Один такой принял на службу в свое учреждение литературного “негра” и потребовал довести до всеобщего сведения, как из простого мента сумел дорасти до государственного деятеля. “Негр”, чьи собственные произведения я знал и ценил, пожаловался мне на несоразмерно низкую оплату каторжного труда по приукрашиванию довольно-таки скудной биографии. Когда книга под фамилией заказчика вышла, я, воспользовавшись коротким с ним знакомством, поинтересовался, поощрил ли он подлинного автора. Ответом было недоумение, за что ж платить-то, если тот лишь записывал чужие слова, да и те все переврал.
Девяносто третий год
В девяносто первом году многие полюбили демократию по той простой причине, что поверили — скоро заживем как на демократическом Западе. Но жить в России так, как будто она и есть Запад, получилось у немногих. Если бы они при этом еще не обещали остальным златые горы…
В девяносто третьем году племянник женился на дочке вице-премьера, что само по себе неплохо характеризовало нашу юную демократию, допускавшую мезальянс. В день знакомства с его родителями мать жениха, еще не разуверившаяся в демократах, попыталась завести с отцом невесты разговор о политике.
— Когда же заживем лучше? — спросила в лоб сестра.
Ее собеседник уже зажил куда лучше, чем прежде, но речь шла не только о нем.
— В этом году и в следующем, — не моргнув глазом, бодро ответил он, — будет так же или даже хуже. В девяносто пятом наступит перелом, а к девяносто восьмому все окончательно выправится.
Быстрота ответа и точность прогноза привели меня в уныние. А сестра восприняла его как должное, когда-то же рынок должен все расставить по местам. Некоторые к тому моменту уже пользовались его плодами, получая так называемые дивиденды от “МММ” и прочих рекламируемых по телевизору компаний.
Знаменитым финансовым пирамидам оставалось жить меньше года. Брачный союз протянул немногим дольше. В девяносто восьмом случился дефолт.
…Пора заканчивать мои заметки, которые, вероятно, не имели бы право на существование, будь о тех днях написаны повести-романы и сняты художественные фильмы. Но их нет как нет. Никому не интересно, как так вышло, что двадцать лет назад мы проснулись в другом царстве-государстве. Нам так повезло или, напротив, не повезло, что на нашем веку распалась связь времен и на нас обрушились обстоятельства новой жизни, а мы даже не сумели договориться между собой, что это было. Осталось лишь короткое слово — путч.
Вспоминается чеховский Фирс, тот вообще не называл по имени реформу 1861 года (отмена крепостного права) — он говорит так: “до несчастья” или “после несчастья”.