Повесть
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 10, 2011
Наумов Иван Сергеевич
— прозаик. Родился в 1971 г. в Москве. Инженер-оптик. Работает в области перевозок опасных грузов. Окончил Высшие литературные курсы (2006 год, семинар Е.Сидорова). Неоднократный победитель литературных конкурсов. Повесть “Мальчик с саблей” (опубликована в “ДН”, № 3, 2010) получила главный приз на 14-м литературном конкурсе “Мини-проза” и стала финалистом Премии Белкина (2011 г.)
И нечего лить слезы! Насмотрелись на французов да португальцев! Проще всего выпустить боль и обиду в мир, чтобы они расползлись повсюду. А попробуй запереть их в себе! То-то!
Так говорит Дедушка
— Просыпайся, Листочек! — столько любви и заботы таилось в этом голосе, что Саоан начинал улыбаться, еще не открыв глаз. Мягко выныривая из сна, он понемногу собирал вокруг себя мир. Вот зашумел прибой, заскрипела старая пальма, треснувшая во время последнего урагана, далеко на заливе прорезался гул мотора. С новым утром, Саоан!
— А почему “Листочек”? — спросил он когда-то давно.
— У человека две стороны, — ответила Мама. — Наружу — блестящая и твердая, внутрь — мягкая и нежная…
Мотор — это хорошо. Мотор — это Эухенио с новым товаром для своей лавки — и новыми книгами. Саоан посмотрел в потолок. Пучки сохнущих трав покачивались от прикосновений бриза. Пологий солнечный луч щекотно лизнул в нос.
— Хватит валяться, лежебока! — не выдержал Дедушка, всегда сварливый и строгий по утрам. — Если кьонг не встречает солнце, оно начинает лениться, и приходят дожди. А тебя уже ждут.
Действительно, перед дверью в пыли сидела пепельщица с грудным ребенком на руках, а чуть поодаль топтался старик из клана ловцов жемчуга. При виде Саоана оба прикрыли ладонью глаза, выказывая смирение и уважение.
— Что тебе, почтенный? — Саоан обратился сначала к старику, видя, что тот здоров, пришел с пустыми руками, а значит, поведет к себе.
— Меня прислали сыновья, молодой кьонг! Просят заговорить плот, чтобы до того, как Анъяр проснется, успеть дважды выйти в проливы по спокойной воде.
— Один раз, — строго ответил Саоан, посмотрев на вулкан, возвышающийся над макушками пальм. Мирный белесый дымок, почти невидимый глазу, не мог обмануть ни колдуна, ни любого взрослого анъяра — осталось ждать недолго. — Один раз. Я приду к вам завтра до рассвета. Не мочите плот в воде, не кладите на него сетей и весел, не распускайте парус. Сделаю вам хорошее море. Иди.
Когда старик ушел, Саоан взял у женщины тяжелый мешок вулканической
сажи — подношение всего ее клана, — и жестом показал, что можно войти. Увидев в полутьме хижины Дедушку, Бабушку и Маму, пепельщица упала перед ними на колени, прошептав благодарственную молитву — не всякому посчастливится увидеть воочию всю семью великого кьонга.
С ребенком было плохо. Темные пятна на груди и ключицах, закатившиеся глаза, белый налет в уголках рта, прерывистое дыхание — Саоан знал демона, приходящего в этом обличье. И не думал, что он вернется так скоро.
— Отдай сына кьонгу, — сказал Дедушка пепельщице. — Уходи в деревню и молчи, пока солнце не опустится к нашей хижине. Не притрагивайся к еде, не подходи к воде. Потом вернешься и заберешь своего ребенка.
Та покорно закивала, протянула малыша Саоану и выбежала прочь.
— Третий раз за эту луну, — печально сказала Мама. — Ты совсем растеряешь силы.
Бабушка сочувственно молчала. Она всегда молчала.
Саоан положил младенца на темную циновку, сплетенную любимой сестрой Махат, вышел во двор, привязал к длинному бамбуковому копью черную тряпицу и воткнул его перед воротами так, чтобы было видно из деревни. Теперь никто не осмелится потревожить кьонга за работой.
Он вернулся в дом, зачерпнул горсть сажи из большой корзины в углу и подошел к ребенку. В этот момент с другой стороны лагуны приплыл нежный и продолжительный звон церковного колокола. Кьонг нахмурился. Он не любил пропускать воскресный молебен, дон Паулу опять обидится… Ребенок заворочался и захрипел.
Саоан… Если над воротами кьонга трепещет на ветру черная лента, не стоит заглядывать даже во двор.
Солнце клонилось к закату, когда осчастливленная пепельщица смогла припасть к ногам колдуна, прижаться щекой к его руке и торопливо засеменить в деревню, унося спящего малыша.
Саоану хотелось опуститься на землю прямо там, где стоял. Но он смыл с рук пепел и кровь, оделся в чистое, достал из плетеного ларя томик Сервантеса и предупредил Маму, что вернется поздно.
Хижина колдуна стояла над деревней, на высокой гряде, уходящей дальше длинной косой в открытое море. Незаметная, но все-таки уже настоящая тропинка шла от дома кьонга по непроходимой чащобе, петляла по склонам Анъяра, и приводила на другую гряду, так же воткнутую в море с противоположной стороны лагуны.
Дон Паулу заканчивал пропалывать неумело окученную грядку на задворках храма, когда из леса легким шагом вышел Саоан, примирительно поднимая руки. Священник против воли улыбнулся, и уже через несколько минут они сидели в удобных плетеных креслах, пили душистый травяной отвар и беседовали о земном и божественном.
— Сеньор Кихот мог быть анъяром, — убежденно говорил Саоан. — Он не боится испытания и не ждет награды. Но я не хотел бы оказаться на его месте. Это очень грустная история.
Колдун подставлял лицо закатным лучам, а дон Паулу украдкой разглядывал своего собеседника. Не толстый, но скорее рыхлый, с покатыми плечами и почти женской грудью, гипертрофированным подбородком, одутловатыми надбровными дугами, анъяр все же не производил отталкивающего впечатления. Глубоко посаженные черные глаза смотрели пытливо и хитро, вопросы, тревожащие Саоана в проблемах веры, сделали бы честь иезуитским богословам, а авторитет молодого колдуна был на острове столь непоколебим, что без его поддержки паства дона Паулу не насчитала бы и одного человека.
Колдун говорил на неплохом испанском и вполне сносном португальском, уже несколько раз перечитал все книги из скромной библиотеки священника и с нетерпением ждал новых, которые время от времени привозил торговец Эухенио, сбежавший из Испании после падения республики. Когда японцы и американцы, наконец, покинули местные воды, баркас испанца стал появляться на Анъяре все чаще. И даже Эухенио, исповедовавшись и причастившись, перед отплытием к Таити или Тонге спешил к колдуну за спокойным морем.
Сейчас дон Паулу входил в возраст Христа, а Саоану едва исполнилось двадцать. За шесть лет, проведенных на Анъяре, священник настолько привык к постоянному присутствию колдуна в своем доме, что совсем запутался в себе. Ты ведь, по существу, мой главный враг на этом острове, размышлял дон Паулу. Почему же я так остро чувствую в тебе единственного друга? Почему я боюсь войти в твою хижину, а ты в моей весел и расслаблен? Что творится в твоей душе, молодой колдун, целующий распятие в воскресенье и режущий кур по субботам?
В этот раз дон Паулу обрадовал Саоана письмом, привезенным Эухенио с крупного соседнего острова, из обители францисканцев. Колдун уже давно просил узнать, как можно связаться с бывшим начальником французского гарнизона на Анъяре капитаном Апату. Гарнизон был расформирован в сорок седьмом, просуществовав всего год, задолго до появления на острове дона Паулу. Священник задействовал свои связи по линии церкви, и вот через несколько месяцев полковник Апату обнаружился в Бразилии, в должности начальника пехотной школы в окрестностях Сан-Паулу.
— Спасибо, падре, — сказал Саоан, аккуратно складывая и пряча листочек с почтовым адресом. — Город зовут как вас.
— Я не святой, — возразил дон Паулу.
А колдун непонятно добавил:
— Анъяры будут вам благодарны до последнего дня.
Дон Паулу пропустил это высказывание мимо ушей. В последнее время его интересовал не имеющий ничего общего с диалектами Французской Полинезии анъярский язык. На острове его понимали все, но употребляли редко, только в праздничных церемониях, в быту разговаривая на том же диалекте, что и все аборигены архипелага. Священник пришел к выводу, что анъярский играет роль латыни, и теперь добивался от колдуна подробностей, на что тот шел не всегда охотно.
— Саоан, а что такое “Анъяр”?
— Падре, вы спрашиваете о человеке, острове или вулкане? Или о чем-то еще?
Дон Паулу насупился. Не было вопроса, ответ на который не вносил бы еще большей неясности.
— Я — о слове. О слове “Анъяр”.
Саоан посмотрел на священника с искренним удивлением.
— Падре, но просто слов — нет!
— А если я выйду вон на ту скалу над деревней и крикну, что есть мочи:
“Анъяр!!!” — что ты подумаешь?
Саоан улыбнулся.
— Зачем предполагать — нужно спросить. Нам же снизу не видно, с кем вы разговариваете.
Дон Паулу разочарованно вздохнул.
— Тогда что такое Анъяр — человек, остров и вулкан?
Саоан сосредоточился. Нахмурился, зашевелил губами, что-то проговаривая и повторяя.
— “А” — это живой человек, — неуверенно начал он. — “Аы” — это остров,
“аа” — душа. “Нъяр” — дым, который тает в вечернем небе…
— Именно тает, и в вечернем? — перебил дон Паулу, думая, что колдуна начало немного заносить.
— Да, вот такой! — Саоан посмотрел куда-то за спину священнику.
Дон Паулу обернулся и замер, боясь неосторожным движением развеять пойманную картину. Из темного косого жерла Анъяра, уже неразличимого в подступающей темноте, поднимался сказочным джинном тускло-сизый пар. Много выше солнце зацепляло расползающийся столб последними лучами, окрашивая тяжелые клубы в розовые и малиновые тона, а еще выше, там, где небо из лазурного вдруг оборачивалось темно-синим, дымная пелена истончалась и растворялась среди зарождающихся звезд невесомой фатой. Вулкан просыпался.
— Для дыма есть еще много слов, — как ни в чем не бывало, продолжил
Саоан. — “Нъяр” — такой, как сейчас. Дальше? “Нъяр” — это тело человека, уже покинутое душой…
Дон Паулу разжег масляный фонарь над крыльцом и в неровном золотом свете стал, как всегда, записывать крошечными корявыми буковками в потрепанный блокнот слова молодого колдуна.
Когда ударило, люди спали. Весь Анъяр, как животное, испуганное неумелой лаской, шарахнулся в сторону. С музыкальным треском лопнули бамбуковые стрехи. Погас огонь в лампаде. Священник, схватив сутану в охапку, выбежал под открытое небо. Половины неба не было — черный пепел, нависший над склонами вулкана, озарялся огненными выплесками — будто в нефть примешивали кровь.
Жерло Анъяра всегда было перекошено в сторону бухты. Сейчас за хлипкими базальтовыми стенками закипало каменное варево. Тяжелое, знойное, оранжевое, птенцом из гнезда, червем из яблока, ростком из земли рвалось наружу.
Дон Паулу побежал к храму. С каждым вздохом Анъяра раскаленные булыжники шрапнелью пробивали податливую шкуру джунглей, оставляя за собой курящиеся дымки входных отверстий.
Собственно, храм не был храмом в полном смысле слова. Настоящие деревянные стены окружали лишь алтарь, а дальше только бамбуковые опоры поддерживали соломенную двускатную крышу. Уже трижды дон Паулу запрашивал епархию о возможности возведения каменной базилики — благо материала по склонам вулкана хватало, а таким приходом не мог похвастаться ни один остров архипелага. Но кардинал все медлил с решением.
Священник преклонил колени перед резной фигуркой Девы Марии. И все внешнее отступило — стихла дрожь Анъяра, умолк грозовой грохот, сник ветер. Дон Паулу просил о снисхождении к беззащитным, о спасении их душ, раскрывающихся навстречу истине, как почки под весенним лучом, о мире и спокойствии для острова.
Но даже в те мгновения, когда он ощущал себя натянутой струной между землей и небом, дон Паулу не мог выкинуть из головы, что за лагуной, на другом отроге скалы, в черной хижине, крытой черными листьями, молодой колдун Саоан просит небо о том же самом.
Извержения так и не произошло. Кое-где в горах сошли обвалы, остров трясло еще несколько раз, а потом дым Анъяра из серо-черного стал превращаться в белый, и вдруг повсюду заговорили успокоившиеся птицы, и стало так покойно на душе, что хотелось петь.
Молодая несимпатичная женщина, вымокшая под грозовым ливнем, поскреблась в дом священника однажды после обеда. Дон Паулу почему-то сразу вспомнил ее имя — Махат из клана Льена. Колдуну Саоану она приходилась троюродной сестрой.
— Падре… Саоан… — повторяла и повторяла она, истерично кланяясь и суя ему в руки большой потемневший кокос. Сразу три многоруких молнии проткнули дымное покрывало над вулканом, и женщина сначала пробормотала что-то на анъяре, а потом медленно и торжественно перекрестилась. Поклонилась в последний раз и исчезла в джунглях.
“Штучки в стиле Кьонга”, — подумал священник, когда расколол огромный орех. Внутри тяжелого кокоса, зревшего не менее полугода, вместо прозрачного сока оказался плотный предмет, завернутый в банановый лист. Сложенный пополам блокнотик.
“…если бы не расхождение в ключевом вопросе. Речь не о трактовке сущности жизни и смерти, все примитивнее и сложнее одновременно…”
Дон Паулу быстро пролистал три десятка страниц. Вне всякого сомнения, четкие ровные строки принадлежали руке дона Гомеша, погибшего на Анъяре в сорок седьмом.
А на последней странице круглились большие неуклюжие буквы, составляющие короткое послание ему, дону Паулу.
“Учитель!
Огонь в горе уснул ненадолго, и я спешу выполнить кэнхэ, как это делал сеньор Кихот, если верить сеньору Сервантесу.
Только Вам могу доверить Анъяр. Какая неудобная вещь — письмо, ведь вы не можете спросить, о каком Анъяре я думаю. Надеюсь, что поймете и так.
Помолитесь за мой кэнхэ Пресвятой Деве. Я иду сотворить грех, но грех праведный. Я надеюсь вернуться, чтобы и далее постигать чудеса, угодные нашему милостивому Богу.
Увидимся здесь или когда-нибудь!
Ваш верный ученик Саоан”.
От часовни дон Паулу быстро спустился к бухте, то и дело поскальзываясь на мокрой траве.
Пока он читал записку Саоана, гроза двинулась на запад, и далеко в океане сквозь облачные прорехи в воду воткнулись невесомые столбы солнечного света. Ловцы жемчуга впервые после извержения спустили на воду узкий и длинный плот и в шесть весел уверенно отгребали от берега. Увидев священника, они торопливо закивали, сначала закрывая ладонью глаза, а потом по нескольку раз крестясь. Дон Паулу прошел берегом к деревне.
Дети первыми увидели его приближение, порхнули по хижинам, и когда он подошел к частоколу, Махат уже ждала у ворот. Ее рябое лицо казалось маской в грозовом свете, только черные бусины глаз блестели настороженно и недоверчиво, отражая далекие зарницы.
— Мы ваши дети, падре, — сказала женщина и склонила голову, не дожидаясь, когда священник подойдет вплотную. — Вы спустились к нам, и Дева Мария радуется выбору Саоана.
— Где он, Махат? — теперь дон Паулу видел, что через щели в частоколе на него смотрят десятки пар глаз, дети и взрослые, от мала до велика.
— Саоан дождался великого кэнхэ, — гордо сказала женщина. — Теперь кэнхэ Анъяра закончится и снова будет хорошо.
Священник пожалел, что, прежде чем спускаться в деревню, не прочел записей дона Гомеша — возможно, хоть что-то стало бы понятнее.
— Что такое “кэнхэ”? — спросил он, после многочисленных бесед с Саоаном не рассчитывая на четкий ответ.
Но объяснение Махат было ясным и недвусмысленным.
— Это когда боги… Бог, — тут же поправилась она, — хочет… смотреть, где ломается, а где нет. Человеку кэнхэ — это как вплавь через Акулий пролив. Камню — попасть в лаву и не растаять. Дереву — сгореть и пустить новые ветви. Может, да, может, нет. Кэнхэ.
Дон Паулу стремительно поднялся по тропе на другой склон. Дом колдуна молчал той особой пустотой, что возникает в отсутствие хозяев, но священник долго собирался с силами, чтобы войти внутрь.
Въевшийся дух трав, кореньев, снадобий. Красивые темные циновки. В углу — вырезанные из довоенных журналов и газет изображения Девы Марии и Христа, чуть ниже — задернутая сатиновой занавеской полочка. Подойти чуть ближе, протянуть руку… Почему так дрожат пальцы? Взяться за край и отдернуть — что проще? Сердце заколотилось в горле, лоб покрылся испариной. Может, зажмуриться? Ну же!
Рывок — и готовый ко всему дон Паулу открыл глаза. На полочке ничего не было.
Дыша открытым ртом, как выброшенная на берег рыба, священник вышел на крыльцо — и встретился взглядом с дряхлым-дряхлым анъяром, замершим у ворот.
— Дон Паулу Кьонг! — почтительно сказал старик. — Одна из моих непослушных коз повредила копыто на скале Гомеша. Сделайте ее ногу целой и призовите ее к послушанию именем вашей Девы Марии, которая одна сильнее всех богов Анъяра, собравшихся вместе!
Торопливо приблизился и, рухнув на колени, припал губами к руке священника. Дон Паулу содрогнулся. Но нашел в себе мужество ответить:
— Веди меня, сын мой!
Затем перекрестился сам, перекрестил старика и последовал за ним.
Полковник Апату, изящно-седой, по-военному уверенный в жестах и изречениях, нарочито медленно провел пальцем по левому, а потом правому усу и непринужденно рассмеялся.
— Прелюбопытнейший островок, друзья мои! Представьте себе заглавную букву “А”. Ножки — две длинные каменные косы, между ними прекрасная бухта. Мелковата для крупных судов, но миноносцам и тральщикам лучшего не надо. Верхняя часть буквы — черная скала. Крутая и неприветливая. Потому что в середине, в треугольнике, — настоящая дорога в ад, жерло действующего вулкана. Коптит без остановки последние сто лет, раз пять пугал и лавой. Что интересно, течь этой лаве вроде бы некуда, только в бухту, а деревня, куда меня высадили с моей ротой, ни разу в пекло не попадала — как заколдованная. Дома мхом обросли, лианами, с двадцати шагов и не заметишь.
В дальнем конце зала появился диксиленд в белых смокингах, заблестела расчехляемая медь. Апату откинулся в кресле, пригубил шабли, торопливо соображая, что рассказывать, а что опустить. Полковник мог себе позволить этот клуб лишь раз в неделю, но связи и контакты, возникающие за сигарой или партией в бридж, стоили вложенных денег.
— И что же, — Де Ривейра, владелец обширных латифундий к востоку от Сан-Паулу и нескольких этаноловых заводиков, иронично прищурился, — удалось вашим молодцам воткнуть в кратер нетленный французский флаг? Зачистили остров от японских шпионов?
Полковник развел руками:
— Еще одно чудо. Почему японцы не окопались на этом острове, ума не приложу. Вокруг еще недавно шла форменная бойня. Американским металлоломом усеяны все проливы. Щепки от японских десантных ботов до сих пор носит по волнам. Самураи знали толк в войне — и не использовали такую бухту…
— Может быть, не наладили контакт с местными жителями? — спросил Риттерберг, дантист, швейцарский подданный, похожий на зубного врача ничуть не более, чем на швейцарца, таких ребят в черном Апату насмотрелся еще в Лиссабоне до начала войны.
— Любите мистификации, Рихард? Что могут противопоставить регулярной армии дикие пещерные люди? Вы представить себе не можете, какой разрыв между человечьими племенами создан техническим прогрессом. Мы входим туда, куда считаем нужным. Жапонезы тоже могли бы использовать остров по своему разумению. Хотя там, на Анъяре, мы почувствовали себя экипажем Кука. Туземцы — натуральные людоеды, безо всяких преувеличений!
Метрдотель невольно прервал их беседу, подойдя, чтобы принять заказ. А Апату на секунду выпал из реальности, и снова замер у дверей казармы, вглядываясь в сплошную стену леса. Из ниоткуда пришла стрела, стоявший рядом капрал осел на землю, царапая пробитое горло, а с вышек заговорили пулеметы.
А ведь если прийти на Анъяр сейчас, то и от нас — ни следа, подумал полковник. Тишь да гладь, божья благодать. И бамбуковые колья. Который раз Апату пытался выдавить страх через смех, и весело становилось всем вокруг, только не ему.
Тут подали закуски.
Глупо надеяться, что можно вернуть все к началу начал. Чужеземцы хотят жить с нами. Так что, иди к своему падре. Учи его колдовство.
Так говорит Дедушка
Многое ли мы знаем и можем прочесть в родственных душах? Всегда ли помыслы и поступки тех, кто рядом, совпадают с нашими ожиданиями? А если и в близких скрыты великие тайны, что же говорить о чужих людях, чья жизнь идет другой дорогой и по неизвестным правилам…
Какие картины открываются цыганке перед раскиданными картами? О чем думает африканский бушмен, глядя на звездочку спутника, внезапно замерцавшую на небосклоне? К кому обращается шаман, с пеной на губах воющий над бубном? Много ли разглядишь бескрайней ночью в неверном свете цветных сполохов над ледовитыми берегами?
Было ли кому-то дело до смешного круглолицего папуаса — мы же вряд ли отличим анъяра от самоа или тунгару, правда? — за четыре месяца проделавшего путь почти в десять тысяч километров к сокровенной цели? Чужеродная песчинка в людской пустыне, он прокатился из края в край мира, почти не оставив за собой следа.
Капитан сухогруза, болтающегося между Сингапуром и Панамским каналом, обрадовался лишней паре рук. В этих краях пассажиры — редкость. Увалень-туземец хорошо говорил по-испански и португальски, умел готовить и выбирать сети, и капитан взял его на борт без оплаты — в обмен за работу. До первого южноамериканского порта.
“Саоан-кьонг”, — назвал себя абориген. “Сан Конг”, — как услышал, записал капитан в подчищенный французский паспорт моряка, купленный в Макао за гроши вместе с целой стопкой английских, американских и японских удостоверений.
Из вещей матрос Сан имел лишь австралийский полевой ранец да тяжелый грязный мешок, в который заглядывать никому не захотелось.
Судно неспешно шло на восток. Штиль, не свойственный Океании в это время года, капитан счел за добрый знак. Однажды на корме он застал матроса Сана склонившимся над горсткой черных перьев. “Ты что делаешь?” — спросил капитан. В ответ матрос протянул ему ощипанную курицу и ощерился в придурковатой улыбке.
Когда они пришли на остров Пасхи, матрос словно обезумел. Сел на четвереньки и, прикрывая глаза рукой, осторожно выглядывал из-за борта. При виде исполинских голов начинал нечленораздельно балаболить на своем языке и снова прятался, и снова выглядывал — обезьяна, ей-богу.
А мешок открыл таможенный офицер в порту Эсмеральдас. Зачерпнул полную горсть черного вулканического пепла и вопросительно посмотрел на неуклюжего месье Конга, пожелавшего сойти на берег и добраться до Кито.
— Сажа жирная, хорошее мыло получится, — объяснил круглолицый моряк. — Еще до войны собирались выпускать, а теперь говорят: вези образцы.
Тем временем в потную ладонь офицера перекочевала розовая жемчужина, достаточно крупная, чтобы навсегда забыть и про француза Конга и про его экзотический груз.
Неделей позже сухопарый индеец, приплывший из сельвы на воскресный рынок в Напо, задумчиво смотрел то на смешные разноцветные бумажки, столь ценимые в городах, то на странного круглобокого мужчину невиданного племени, объясняющего на языке белых, что хочет купить каноэ. Индеец не верил бумажкам, но верил предчувствиям. С легкой душой он расстался с долбленой из цельного дерева лодкой, лишь бы толстощекий путешественник никогда больше не встречался на его пути.
Там, где воды Амазонки замедляют свой бег, разливаясь сложнейшим лабиринтом проток и рукавов, далеко за условной перуанско-бразильской границей, тихо плыло легкое одноместное каноэ. Грузный гребец лишь изредка касался воды коротким веслом, иногда казалось, что он уснул.
Дозорный проводил замершую в каноэ фигуру — и взглядом, и трубкой, таящей в себе ядовитую начинку. Но не выстрелил, потому что вдруг онемели губы. Ему едва хватило сил издать птичий крик малой тревоги.
Вождь и старейшина племени недаром носил имя Змеиная Голова. Он был холоден в решениях и быстр в исполнении. Семеро воинов замерли за его спиной, ожидая малейшего знака. Одно попадание — и у племени появится новое красивое каноэ, туша сочного жирного мяса, мешок и ранец, в которых наверняка найдется что-нибудь полезное и ценное.
Но Змеиная Голова медлил, замерев в тростнике, пока непонятная одинокая лодка скользила по речной глади в его сторону. Большое смелое сердце вождя, вспоенное кровью десятков врагов, вдруг затрепыхалось как колибри над разоренным цветком. Словно Безликая подкралась со спины и улыбнулась черными деснами. Змеиная Голова призвал на помощь всех богов, обещая новые жертвы.
И поэтому в тот день все воины племени заснули в здравии и спокойствии рядом со своими женщинами. Лишь старый вождь до рассвета разговаривал со звездами, шепча заклинания и провожая уже прошедшую мимо беду.
— И что, Жоакин, правда, кого-то из ваших съели? — допытывался Риттерберг.
Апату помотал головой.
— Семерых убили — в ночь перед эвакуацией. Это была славная битва. Торжество огнестрельного оружия на Диком Востоке.
— Вы говорили, полковник, — уточнил Де Ривейра, — что пробыли там полтора года. Значит, сначала был мир? Или все это время вы провели в окопах и блиндажах? Что послужило спусковым крючком?
— Ну, честно говоря, нам пришлось подстрелить главного колдуна. Самооборона. И то ведь ранили только — к утру тела не нашли, видно, уполз.
С пятнадцатью крупнокалиберными пулями в груди, вспомнил Апату.
— Жоакин, вы нас водите за нос, — Риттерберг выглядел заинтригованным. — Вы начинаете с конца, а начало приберегаете на сладкое. О чем вы забыли рассказать?
Полковник жизнерадостно хохотнул:
— О маленькой проделке. На острове еще с довоенных времен жил проповедник. Милый старичок, мягкий и несгибаемый, знаете такой типаж? Истовый католик, застрявший на всю жизнь на этом чертовом острове. Против местного колдуна у нашего падре, прямо скажем, шансов не было. И мы однажды решили ему немножко помочь.
Пока жив кьонг, жив Анъяр. Тебе нужен сын.
Так говорит Дедушка
Тихая музыка из новенькой радиолы, пара бутылок чилийского тинто на железном столе для инструментов, и нет еще изнуряющей январской жары, и жизнь прекрасна.
Когда в госпитале для неимущих на окраине Сан-Паулу заканчивалась дневная смена, персонал — большей частью студенты и иностранные волонтеры — собирался в ординаторской. Вскипали диспуты по политике и философии, блистали умы и таланты, еще не покрытые ржавчиной и не спрятавшиеся в раковину цинизма.
Магдалена, белокурая немка из Аргентины, вчистую проигрывала “по очкам” дежурному врачу Эрнесто. Речь шла об избирательных правах индейцев. Оттолкнувшись от наивных доводов девушки о всеобщем равенстве, врач перевел разговор на отсутствие письменности у этой сомнительной части электората.
— Примитивные языки как раз отличаются отсутствием абстрактных
понятий, — подытожил Эрнесто, мечтающий о карьере психиатра и умеющий оставлять за собой последнее слово в любом споре. — Неудивительно: где нет письменной культуры и философии, нельзя достичь накопления знаний. За что будет голосовать голый дикарь? Не смеши меня, Мэгги.
Новенький санитар, толстенький и добродушный Сан, обычно не молчаливый, но немногословный, вдруг встрял в разговор, не отрываясь от мытья пробирок:
— Напомни, амиго, то португальское слово — все время забываю! — которое означает “ожидание низкого прилива, когда вода отступает и вместе с песком и водорослями обнажает прошлое мира”. Или что-нибудь попроще. Например, “воспоминание о несбывшейся надежде”.
“Динь!” — тихо зазвенел серебряный колокольчик в душе Магдалены.
Эрнесто замер на полуслове. Самодовольная ухмылка слегка увяла.
— Ты хочешь сказать, что в языках дикарей могут быть подобные выверты?
— Не могут, а есть.
— И что же за народ говорит на таком извращенном языке?
Санитар Сан посмотрел прямо и резко.
— Мой.
Магдалена влюбилась, а потом полюбила — яростно и слепо. Случайные встречи в коридорах госпиталя, словесные дуэли, где мнение Сана прикрывало ее невидимым щитом, его странное лицо и удивительные глаза — все это сводило девушку с ума, потому что между ними лежала пропасть общественного положения, воспитания, происхождения. Магдалена просто не знала, как подступиться к таинственному санитару.
— Он хотя бы красивый? — участливо спрашивала ближайшая подруга.
— Красивы во всем только боги, — цитировала Сана Магдалена. — А простой человек — в том, что умеет делать. Рыбак — когда забрасывает сеть, охотник — когда крадется за дичью…
— И что же умеет твой туземец?
Магдалена улыбалась задумчиво и как-то беззащитно.
— Грустить.
А когда он нашел вечернюю подработку официантом в каком-то дорогом ресторане, то для нее пропал смысл посиделок в ординаторской. Сан, мысленно звала Магдалена, ты где? Услышь меня!
— Странный, — говорила старшая медсестра, пожилая и отрешенная
монашка, — посмотри, как к нему тянутся больные. Он проходит по палатам даже не как главный врач — как царь. И еще: в его смену ни один больной не умер.
И когда однажды Магдалена обнаружила его стоящим рядом, лицом к лицу, то не смогла бы сказать, прошла неделя или год, потому что Сан смотрел ласково и пристально, словно надеясь и ища что-то в ее глазах.
— Меня зовут Саоан, — сказал он. — Я хочу, чтобы ты звала меня настоящим именем.
— А меня Магдалена, — она шутливо шаркнула ножкой и снова замерла, ни жива ни мертва.
Он грустно задавал ей какие-то вопросы, будто пытаясь сразу выстроить схему отношений на века. Это могло бы напомнить свадебное “согласна ли ты, Магдалена”, потому что она все время отвечала “да”, только здесь они застыли вдвоем в удушливой полутьме коридора инфекционного этажа, и некому было рассыпать конфетти и пшикать магнием.
И тем же вечером тряский открытый автобус карабкался по склонам западных окраин Сан-Паулу, Саоан не обнимал, а скорее придерживал ее за плечо на поворотах, прижимая к своему мягкому боку, и что-то рассказывал о себе, семье и далеком сказочном острове Анъяр. Полчаса поездки запомнились Магдалене как лучшее время всей жизни.
Наверху было холодно, пригород уже спал, и молодая луна, качая задорными рожками, бросала им под ноги фиолетовые тени.
Саоан достал из смешного ранца, с которым всегда приходил в госпиталь, маленький металлический термос и налил девушке стаканчик чего-то душистого.
— Мате?
— Лучше.
Она отпила глоток, приятное тепло внутри вдруг превратилось в жар, она отпила снова, и тихая округа ожила сотнями звуков. Магдалена обняла Саоана за плечи и поцеловала в ухо.
— Решил меня опоить? — с любопытством спросила она.
Анъяр мягко взял ее за руку и повел к дому. Отпер дверь, щелкнул выключателем, раз и еще раз, но света не было.
— Схожу за свечами в чулан, — сказал Саоан. — Проходи пока в комнату.
Магдалена сняла туфли в прихожей и почти на ощупь, различая только темные пятна мебели, пробралась дальше.
— Вот так всегда, — раздался справа старческий голос. — Лучший вечер моей жизни — внук привел познакомиться свою возлюбленную! — а я не могу даже рассмотреть ее из-за этого новомодного электричества, которое кончается, когда его не просят!
— Здравствуйте! — сказала в темноту Магдалена. — Вы — дедушка Сана?
— Садись, красавица! — ответил Дедушка. — Пока внук не вернулся, нам тоже достанется капелька твоего внимания.
— А здесь еще кто-то? — хихикнула Магдалена, едва не упав мимо стула. — Здравствуйте!
— Здравствуйте! — так же вежливо сказала Мама единственное, что знала по-испански.
— Еще с нами Бабушка, но она немая, — добавил Дедушка.
— Здравствуйте! — еще раз сказала Магдалена, радуясь тому, как приветливо звучат голоса этих людей, ее будущей семьи.
Саоан зашаркал на пороге.
— Ты здесь? — спросил он, входя в комнату, и наткнулся на Магдаленин стул. Она счастливо засмеялась и поймала его руку.
— А где же свечи?
— Выбило пробки, — не ответил он. — Магдалена, ты помнишь, о чем мы говорили по дороге?
Она не помнила, но поддакнула.
— От того, как ты сейчас поступишь, — сказал Саоан, — зависит вся наша жизнь.
И включил свет.
— И напрасно вы, Рихард, иронизируете по поводу каннибализма. Весь Анъяр утыкан бамбуковыми шестами. В деревне — вдоль берегов, в джунглях — везде. И каждый шест увенчивался головой.
— Поверженные враги? — предположил Риттенберг.
— Увенчивался? — переспросил Де Ривейра.
— Мы сначала думали так же. А потом посчитали: на каждого жителя — больше десятка голов. Многовато врагов для изолированного острова. Самих анъяров — от силы две тысячи. Но оскаленные мумии — на каждом шагу. Здорово нервировало.
Апату благодушно помотал головой и раскурил сигару.
— Неподалеку на рифах сидел старый японский танкер. Машина разбита, один борт распорот, надстройка раскурочена, в цистернах — тонн десять мазута. Такую рухлядь легче затопить, чем буксировать. Ко дню взятия Бастилии я и решил провести генеральную уборку — вывести головешки на танкер, да спалить. А то просто сил уже не было смотреть.
— Тут туземцы и осерчали, — полуутвердительно кивнул швейцарец.
— А вот и нет, — Апату вновь развеселился. — Приволокли мы им в деревню полный чан рома, замешали с кокосовым молоком. Анъяры же вообще алкоголя не знали, так что пили все, не исключая детей. Как дон Гомеш ругался — надо было видеть! А поскольку наш повар в этот коктейль еще кое-чего добавил, то уснули голубчики — и часу не прошло.
Де Ривейра что-то глубокомысленно разглядывал в своем бокале. Риттенберг осклабился, ожидая развязки.
— Вот тогда и начался марафон. Из моих шестидесяти солдат ни один в ту ночь спать не лег. Чтоб веселее работалось, открыли прием ставок, кто больше головешек притащит. А победителю от себя лично назначил приз…
— Неужели вы думали, что потом отвертитесь? — руки Де Ривейры дрожали.
— А кто что докажет? — вдруг почти рявкнул Апату. Из-под холеной благообразной маски выглянуло лицо солдафона. — Не видели, не слышали, не знаем. Божий промысел. Вы хоть представляете, на что похожи эти анъяры?!
Апату затряс в воздухе рукой, пытаясь найти верное сравнение. Внезапно его взгляд застыл. И дантист, и латифундист посмотрели в ту же сторону.
К их столику через зал шел толстый неуклюжий официант. Полотенце через левую руку, в ней же — широкая ваза для омывания рук. В правой — маленькое блюдечко.
— Мы ничего не заказывали, — сварливо крикнул Де Ривейра.
Официант ответил, но за шумом оркестра слов не было слышно. Он поставил вазу на стол, чуть заметно кивнул, кивнул лично полковнику Жоакину Апату и что-то сказал — опять духовые заглушили речь.
— Что? — Апату пытался отодвинуться от стола, но ножка кресла зацепилась за ковер. — Какого черта?
— Теперь вы мертвы, — повторил официант. — Анъяры довольны.
Прежде чем Де Ривейра и Риттенберг с двух сторон схватили увальня за руки, он поднял к губам блюдечко и со всей силы дунул в него. Бледно-серая невесомая пыль взметнулась вихрем, облепляя лицо, волосы, мундир полковника. Официант бросил блюдце в вазу с душистой водой и безропотно позволил скрутить себя.
— Отравили! — визжал Апату, размазывая по щекам бледную грязь.
Вокруг них собиралась толпа, у входа показались белые полицейские шлемы.
Официант, лежа на полу, смотрел на потерявшего лицо полковника, и устало улыбался.
Их беды — от того, что они не знают, где живет душа.
Так говорит Дедушка
Магдалена не знала, почему не закричала во всю силу легких, когда вспыхнул свет, и она увидела головы. Черная потрескавшаяся кожа, космы пыльных перепутанных волос, остекленевшие выпученные глаза. Девушка лишь зажмурилась и вцепилась ногтями в мягкую руку Саоана, будто у него следовало искать защиты.
— Не бойся, — тихо сказал Дедушка. — Ты же слышишь меня, милая Мэгги?
Саоан гладил ее по голове, шептал в ухо что-то ласковое и успокаивающее, и она снова посмотрела на Дедушку, и Бабушку, и Маму, и Саоана, и…
Потом анъяр учил ее, как ухаживать за головами, пока его не будет.
— Я уйду, а потом вернусь, — сказал Саоан. — А потом мы поедем ко мне домой.
Так и случилось. Но две недели, что она провела в этом маленьком пригородном домике, перевернули представления Магдалены о мире. Ей больше не требовался дурманящий напиток, чтобы услышать Дедушку и Маму. Даже от молчащей Бабушки исходила симпатия, пусть и не подтвержденная словами.
— Ты говорила, как важны книги, — звучал в ее голове голос Дедушки, пока она кончиками пальцев растирала по его лицу щепотку вулканической сажи. — Что нельзя сохранить мудрость без письма, потому что люди умирают, унося свои мысли с собой. Только зачем умирать? Мы живем и всегда ответим на любой вопрос.
Предоставленный анъяру общественный адвокат доказал в два счета, что не было никакого покушения — лишь глупая шутка. Экспертиза подтвердила, что “отрава” для сеньора Апату состояла из сажи и сахарной пудры. Максимум, что могло грозить полковнику, это пара прыщей.
Магдалена имела возможность следить за событиями по газетным заголовкам.
— Зачем он это сделал? — спросила она у Дедушки.
— Убил Апату? — уточнил тот. — Человека, уничтожившего наш народ, надо было убить, пока он не умер сам. Иначе где бы потом мы искали его червивую душу?
— Как — убить? — сердце девушки замирало, потому что она вспоминала лучистый взгляд Саоана, его теплые руки, загадочный голос.
— Душа Апату мертва. Когда испортится его тело, она сгниет, как банан, и никогда не вернется в мир. Снадобье Саоан смешал под моим присмотром. Это очень плохой порошок, но таково кэнхэ моего внука. И я горжусь им.
А потом Саоан возник на пороге, и Магдалена снова не знала, как к нему подступиться. Она уже положила свою жизнь в руки колдуна. С непонятным спокойствием и предчувствием радости поверила в то, что ей предначертано покинуть континент и стать матерью будущего великого кьонга. Но Саоан по-прежнему оставался для нее закрытой книгой, и приходилось полагаться лишь на интуицию, подсказывающую, что все правильно. Все хорошо.
— У нас только три года, — сказал он. — Если за это время не вернуться, Анъяр проснется без меня. Этого нельзя допустить.
— Разве твой остров так далеко? Мы доберемся до Перу за неделю и будем ждать тот корабль…
Саоан грустно погладил ее по щеке.
— На нашем пути — пограничные посты. Миновать их по реке против течения мы не сможем. А моя сила тает вдали от Анъяра. Если кого-то из семьи найдут в багаже, я не знаю, что будет.
А Дедушка молчал, потому что видел грядущее чуть дальше, чем молодой кьонг…
— Проснись, Саоан! — и вместе с голосом Дедушки в сознание входит боль. Не разодрать глаз — под запекшейся коркой крови. Не вдохнуть — что-то жесткое колом шевелится в груди. Не пошевелить ногами — они зажаты и скручены судорогой. И журчит родник — только воздух наполнен резким запахом горючего. — Проснись, а то будет поздно!
Саоан засопел от боли, выдергивая из плеча осколок руля. Память возвращалась лоскутами. Вот они с Магдаленой осторожно заворачивают головы предков в тонкие тряпки и убирают на дно открытого фруктового ящика. Вот сине-желтый шлагбаум на выезде из Боливии, вторая и последняя сухопутная граница. Длинный таможенный стол, к которому выстроились в очередь пассажиры автобуса. Развязанные тюки и распахнутые фанерные чемоданы.
Саоан и Магдалена выходили последними. И ему не хватило решимости. Таможенников было трое, офицер с двумя помощниками, и кьонг понял, что не сможет отвести взгляд всем сразу. Вместо того чтобы приготовить для старшего сложенную купюру и заветное анъярское слово, Саоан переполз за руль. Водитель под широким навесом таможни дремал, надвинув на нос драную шляпу. Заскрипел ржавым железом высвобождаемый ручной тормоз. Пыхнув дымом, взревел мотор. Застывшие на солнцепеке попутчики один за другим начали оборачиваться, беззвучно распахнулся рот офицера, кто-то метнулся наперерез, полосатый брус расщепился надвое, открывая дорогу…
— Мэгги, — позвал Саоан одними губами.
Теперь они наконец-то в Перу — на дне заросшего кустарником ущелья, в дымящейся клетке перекошенного автобуса с пулевыми пробоинами на приборной доске.
— Мэгги, — повторил он, уже вспоминая, что обращаться не к кому.
Вот она, рядом, белокурая и неподвижная. Сломанное, смятое тело. Остановившееся сердце. Гьяньяриту — женщина судьбы, уже почти потерявшая душу. И нет ничего, совсем ничего, что подошло бы… Не теряй себя, кьонг!
Отмахиваясь от плавающих перед глазами пятен, Саоан прополз по вставшему на дыбы салону. Ящик не лопнул, лишь верхний кокос треснул, залив липким пол. Саоан нашел окно, через которое проще вылезти.
Полчаса спустя он устал идти, опустил на траву тяжеленный ящик, из которого не догадался выкинуть никому не нужные кокосы, а потом снял с плеча тело девушки.
— Только смерть порождает жизнь, — повторял он ей, как однажды в госпитале.
— Смерть порождает только смерть, — отвечала она тогда, и он чувствовал, что в этом споре ему не выиграть.
— Ты совсем как наш священник, — смеялся санитар Сан, — тебя с толку не сбить!
Он не пил вина и лишь смотрел, как бордовая гладь вздрагивает от прикосновения ее губ. Я хочу быть с тобой всегда, хотел сказать он, но не сказал. А теперь уже поздно.
Нет ни ножа, ни топора, ни костяного скребка. Саоан трясущимися руками вытряхнул в траву сумочку Магдалены. В маленькой косметичке, расшитой цветами, смешными и непохожими на настоящие, нашелся лист пластыря — липкой ткани, которой заклеивают мозоль или порез. Маникюрные ножницы. Пилочка для ногтей. Остальное — склянки, пудреница, тюбики — пригодиться не могло. За холмом весело ухнуло — огонь разобрался, как залезть автобусу в бензобак.
Саоан извлек из-под бурых кокосов завернутого в темную тряпку Дедушку. Распеленал осторожно и аккуратно поставил в двух шагах от себя на высокий покатый валун. Достал из-за пазухи тяжелый сверток с остатками анъярского пепла, взял крошечную щепотку и втер в середину Дедушкиного лба.
— У нас беда, великий кьонг! Ты подскажешь, если я буду что-то делать не так? Поможешь собрать нужные травы?
Дедушка не отвечал. В его молчании Саоан почувствовал и горечь, и сомнение, и…
— Ты точно хочешь оставить ее с нами? — спросил Дедушка.
— Она тебе не нравится? Вы не сможете жить вместе?
— Я одобряю твой выбор, Саоан! Она хороший человек и очень верит тебе. Мне было бы приятно расспросить ее подробнее о чудесной земле, где мы жили так недолго.
— Тогда что же? — Саоан метался между умирающей Магдаленой и Дедушкой. Время уходило, но и такой разговор нельзя было оборвать на середине.
— Я чувствую, что нам не уйти впятером.
Саоан осмотрелся. Прошептал несколько фраз на анъяре. Корявые деревья и могучие лианы, бездомные камни и спящая трава — все внимали языку колдовства.
— Не понимаю! Я скрою вас от любого взгляда, любой куст и любой зверь встанут на нашу сторону…
— Я сказал только то, что чувствую, внук! И помогу всем, чем смогу.
Саоан прикрыл ладонью глаза, выражая покорность и благодарность.
И склонился над телом возлюбленной, ставшим клеткой для ее заблудившейся души.
…Вместо липкой глины, намертво схватывающей ресницы, Саоан использовал четыре лоскутка желтоватого пластыря. Теперь Магдалена могла видеть небо, и встревоженных птиц, и облако в форме сгорбленного человека в сутане.
Какая красивая, совсем по-европейски подумал колдун, и, нащупав на ее горле самое уязвимое место, погрузил в него пилку для ногтей. Кровь уже не лилась, но сочилась лениво и медленно. Расковыривая непослушной тупой железкой одну жилу за другой, Саоан вспоминал давний спор с доном Паулу.
— Душа человека должна упокоиться, — настаивал священник. — Вознестись на небо освобожденной и просветленной, в ожидании Божьей милости. Душа расстается с телом — и с бременем земного существования. Пытаться удержать ее — тяжкий грех, это как идти против воли Господней.
— А зачем тогда жить? — спрашивал Саоан. — Чтобы потом уйти, не думая о тех, кто остается? Унести с собой знания, умения, мудрость? Перестать заботиться о беззащитных детях? Оставить свой народ, так и не дав ему ничего?
Споры всегда выходили непростыми — Дедушка настрого запретил обсуждать хоть с одним чужеземцем, каким был мир анъяров до прихода Апату. Саоану приходилось говорить притчами, следить за каждым своим словом — а у священника были и свои сказания, бесконечно правильные и бездонно глубокие, как Акулий пролив. Где ты сейчас, добрый падре, мой учитель?
Кровь уже почти вытекла. Голова Магдалены откинулась назад. Ее неподвижному взгляду открывался вид на пальмовую рощу, растопырившую кроны по другую сторону маисового поля. Тут-то и сломалась пилка.
Саоан сменил инструмент, но хлипкие и ненадежные ножницы намертво застревали в волокнах и выскальзывали из мокрых пальцев. И минуты не прошло, как они распались надвое, а вскоре и каждая половинка погнулась и потеряла острие. Саоан в отчаянии смотрел на Магдалену. Ее взгляд начал мутнеть. Чтобы спасти глаза, срочно требовались травы — а их предстояло найти, собрать, измельчить, смешать… Но если вовремя не отделить голову от тела, яд смерти разрушит обиталище души. Она вырвется на свободу, бездомная и безмолвная, не способная ни позвать на помощь, ни удержаться рядом с теми, кому могла бы служить советом и добрым словом еще сотни и сотни лет. Вспорхнет невидимой птицей в великое Ничто, где, оказывается, живет добрый Господь и белокрылые ангелы, и превратится в одного из них.
Тогда, десять лет назад, Бабушка вытащила Дедушку из самого страшного места на острове — с площади перед железными домами чужеземцев. Потом Маме пришлось прыгать в горящую хижину, а солдаты Апату стреляли ей вслед, но целились плохо, потому что скорчившаяся за частоколом Бабушка бормотала подряд все заклинания, какие помнила. Мама вынесла в обожженных руках пять дымящихся мешочков с травами и кореньями.
И была бесконечная ночь в глубине всползающего к вершине Анъяра леса, высоко над растерзанной деревней, над криками и воплями, над клубами черного дыма и оглушительной пулеметной дробью. Маленький Саоан, напуганный и от этого послушный, замер рядом с телом Дедушки, маленькие дыры в груди которого отчетливо чернели даже при свете луны.
— Смотри внимательно, новый кьонг, — сказала мальчику Бабушка. — Белые люди украли у нас предков, больше некому будет тебе рассказать, как это делается.
С большим ритуальным ножом, предназначенным для жертвенных животных, она склонилась над Дедушкой и сделала чуть выше его кадыка первый надрез.
Много ли умела жена колдуна? Дочь колдуна? Но если бы Бабушка и Мама не рискнули самостоятельно отделить душу Дедушки от тела, Саоан никогда не стал бы кьонгом, не выучил истории мира, не постиг Законов. Прервалась бы связь времен…
И теперь он, последний кьонг анъяров, пойманный в путы кэнхэ в далекой чужой стране, должен спасти душу своей женщины. Помоги мне, Пресвятая Дева!
— Там, под большой корягой, бледные цветки, — сказал Дедушка. — В трех шагах левее — трава с широкими листьями. У тебя за спиной — красные ягоды. Подо мной соберешь немного лишайника. Тут все не как на Анъяре, но должно подойти. Когда разжуешь, не глотай слюну — сгоришь изнутри. Кашицу вмазывай под веки, как можно глубже. Зрачки залепляй в последнюю очередь.
Саоан опустил на землю тело Магдалены, стараясь не ударить ее голову, и бросился собирать составляющие зелья. Спустя несколько минут бурая смесь закрыла глаза Магдалены, защищая их от воздуха. Кьонг непослушным немеющим языком едва выговорил темные и тягучие слова — третий раз в своей жизни. И только потом позволил себе отползти к ящику с кокосами, расковырять один обломком пилки и выполоскать душистым соком рот, сплевывая и сплевывая тошнотворную горечь.
— Возвращайся к ней, — сказал Дедушка. — Сложнее всего будет с позвонками.
— Но как?..
— Ты знаешь.
Саоан приподнял Магдалену за спину, подставил колено ей под лопатки. На мгновение прижался лбом к ее бледной щеке. И вонзил зубы в остывающую кровоточащую плоть.
А на краю поля, с наполовину обглоданным початком кукурузы в грязной руке, неслышно возник индейский мальчик. Лет семи, не старше. Что он мог понять и увидеть? Понять — ничего. А увидеть — страшного окровавленного человека с тяжелыми бровями, широким сплюснутым носом и глазами как горящие угли. Человека, впившегося зубами в разодранное горло жертвы.
В другой обстановке Саоан успел бы захватить взгляд ребенка, успокоить и усыпить его на несколько часов, но сейчас кьонг просто посмотрел ему в глаза и прочел в них свою судьбу.
А мальчик уже бежал по полю, размахивая руками и крича, сколько хватало дыхания.
— Людоед! Людоед!
Саоан преодолел последние жилы, на зубах захрустели кости. Голова Магдалены отделилась от тела, и кьонг начал проговаривать длинное заклинание, каким ему приходилось пользоваться до этого лишь дважды. Когда Саоан произносил его над Бабушкой, то запнулся в одном слове. Она больше не смогла разговаривать.
Поэтому сейчас молодой кьонг больше всего боялся ошибиться. Дедушка еле слышным шепотом вторил внуку.
Когда стих последний звук, далеко в поле показались фигурки бегущих людей.
Торопись, кьонг! Магдалене нужен пепел Анъяра.
Того, что оставалось в тряпице, к счастью, хватило для завершения таинства. Жирный черный пепел закрыл раны черной коркой. Завтра он впитается и надо будет нанести новый слой — и так пока кожа Магдалены не потемнеет, не станет тверже дерева, а ее душа не почувствует себя в безопасности и не вспомнит, как говорить.
Когда крестьяне, перепуганные лупоглазые крестьяне с мотыгами и серпами, наконец, выбежали на залитую кровью поляну, то нашли только рассыпанные в траве блестящие штучки, деревянный фруктовый ящик с несколькими кокосами и обезглавленное тело белой женщины.
Человек по прозвищу Непоседа, лучший репортер Лимы, пишущий для “Карэтаса”, брезгливо толкнул костяшками пальцев облезлую дверь. Без пяти минут народный герой распростерся на голой панцирной сетке армейской койки в полубессознательном состоянии. Несмотря на открытые настежь окна, комната пахла мокрым пеплом и перегаром.
— Сеньор журнали-ист? — протянул, даже не пытаясь встать, лейтенант Марселья. — Будете кашасу?
— Буду ром, лейтенант, — Непоседа выставил на загаженный стол темную бутыль с красивой этикеткой. — Вместе с вами. Но только после того, как услышу одну историю.
Пять минут спустя умывшийся и лихорадочно бодрый Марселья распинался вовсю:
— …неделю, понимаете, неделю гнали его по горам. Отрезали от сельвы, вокруг поля — спрятаться негде, а найти его все не можем. Как тень — мелькнет то на дороге, то на холме… Так и в сарай этот мой капрал минутой раньше заглядывал — никого не было! Шли цепочкой, я чуть позади, вдруг слышу — плач. Женский плач и голоса невнятные. Говорят вроде по-испански. Я тихо-тихо под самую стенку подобрался — и слышу:
“Как же жить теперь, Сан?” — жалобно так! А ей, будто, старик отвечает…
Я солдат подозвал знаками, сарай окружили, на мушку взяли. Выбили дверь, внутрь — втроем.
Конечно, никого, кроме этого зверя, там не было. Сам и скулил, как собака. На разные голоса разговаривал. Французский матросик, откуда-то из колоний. Видно, из интернированных — у таких, говорят, после лагерей частенько ум за разум заходит.
Сам он на коленях стоял, а перед ним на полке — четыре башки человеческих. Три — как мумии, сухие и черные. А четвертая — той бабы несчастной, которую он на границе в заложницы взял. Жуткая картина: мышцы и кожа снизу лохмотьями в разные стороны, а глаза как живые.
Марселья резко придвинулся к журналисту, дыхнул ему в лицо кислым.
— Я ж ее каждую ночь во сне вижу! Насаживаю голову на кол и несу над собой, как штандарт. А вокруг море…
Непоседа непроизвольно перекрестился. Что-то с пьяным лейтенантом было не так, глядишь, и сам умом тронется.
— А этот злодей-то, — продолжал Марселья, — и не сопротивлялся даже! Поднялся с пола, дал руки связать. Поздоровался, подлец, доброго утра пожелал! Говорит, все объясню, только доставьте меня и головы в город. Одной машиной. Ну, слушать-то его кто будет? Принесли мешок головы складывать, а этот плачет. Говорит, вы их убьете. Им, говорит, без ухода нельзя.
Ну, капрал, стало быть, только голову старика за волосы поднял, а у этого — Конг его фамилия, мы потом узнали, — вдруг оказались руки свободны. Страшный, огромный, вылитая обезьяна! Прыгнул он на капрала, к горлу, значит, целится.
Пять пуль мы в него всадили, как есть. Только не иначе, с нечистой силой связались. Потому что не живут люди, когда пуля через сердце навылет. Упал без сознания, а не мрет. И крови мало.
Марселья неожиданно протянул руку, схватил бутылку и выдернул пробку. После долгого и жадного глотка помолчал, а потом сказал:
— Шли бы вы, сеньор журналист. Не нашего с вами ума это дело. Отвезли мы Конга в тюремный госпиталь, что в Кальяо. Там уже помер. Только странно помер, не хочу я об этом ни говорить, ни думать. Шли бы вы.
И Непоседа, въедливый как дуст, цепкий как клещ, циничный и бессердечный писака, умеющий засунуть нос даже в замочную скважину, вдруг встал послушно, невнятно попрощался и бочком, бочком — вышел на улицу. По немощеному переулку бежала хромая шелудивая собака с куском гнилого мяса в зубах.
Заслуживают жалости и снисхождения те несчастные, что, пытаясь разобраться в сущности, снова и снова забывают суть.
Так говорил Дедушка
“Монсеньор!
Помните ли Вы, как в марте пятидесятого на пороге Вашей резиденции в Маниле давали напутствие мне и еще четырем выпускникам академии? Мы отправлялись нести Слово Божье на восток от Фиджи, в пределы, где от начала веков царили язычество и каннибализм. Свое назначение на Анъяр я воспринял всем жаром сердца, смиренно и благодарно, считая высокой честью столь сложную и ответственную миссию.
“Перед вами — чистые сердца и детские умы, — говорили Вы. — То страшное и злое, к чему туземцы имеют несомненную привычку — лишь дань укладу предков. Дайте каждому Слово по силам его, не противопоставляйте Учение тому ущербному представлению о мироздании, которое сложилось в их замкнутых общинах за тысячелетия дикого существования. Познав Истину, они постепенно сами избавятся от предрассудков, сковывающих их умы и сердца”.
Сегодня я дерзну переспросить, Монсеньор, имели ли Вы тогда в виду, хотя бы и подсознательно, печальный опыт капитана Иностранного легиона Жоакина Апату, своими варварскими и бесчеловечными действиями спровоцировавшего в том числе и трагическую гибель моего предшественника дона Гомеша? Гибель — ибо иным словом я не могу назвать самоубийство, совершенное от стыда за содеянное другим человеком.
И чем объяснить тот покров тайны, что скрывал долгие годы обстоятельства произошедшего на Анъяре? Понятно желание перевернуть печальную страницу истории нашей епархии, но сегодня, после всего случившегося с моим прихожанином и, не побоюсь этого слова, учеником — Саоаном Кьонгом, погибшим в Перу около полугода назад, некоторые почти забытые вопросы вновь требуют прямого и развернутого ответа”.
Дон Паулу отложил перо, не в силах перейти к пересказу обстоятельств смерти Саоана. Поэтому решил просто приложить к своему письму другое, полученное неделей раньше от капеллана тюремного храма в небольшом городке в пригородах Лимы.
Малообразованный, но скромный и работящий капеллан подробно описал последние дни заключенного Конга, умиравшего почти две недели. Никто не мог помочь ему, потому что не было врача, способного оперировать пробитое сердце. Простое, но несущее большие осложнения слово “чудо” пожаром разлетелось по тюрьме.
Когда Конг приходил в себя, что случалось четырежды, он заговаривал с больными, лежавшими на соседних койках. Капеллан всячески старался избегать термина “проповедовал”, но выглядело это именно так. Слова умирающего туземца передавались из камеры в камеру, обрастая толкованиями, звуча светлым эхом в затхлых коридорах тюрьмы.
“Я чувствую, что в этих обрывистых и спонтанных, но все-таки правильных изречениях, — писал капеллан, — никак не противоречащих догматам нашей веры, кроется, тем не менее, какой-то иной смысл. Будто немой силится что-то объяснить. Это послание исходит от дикого существа, рожденного в язычестве, но принявшего крещение и всеми силами наставляющего на путь истинный окружающих его людей. Тем страшнее ощущать, сколь древнее и изощренное знание проглядывает не вопреки, но сквозь незыблемые основы истинной веры”.
Конг попросил исповеди. Именно тогда капеллан узнал о пастве Анъяра. Заключенный назвал дона Паулу своим духовным наставником и просил сообщить ему, дословно, что “кэнхэ Анъяра завершается не так, как хотелось бы”.
Далее капеллан писал:
“Он умер у меня на руках, спокойно и с благодарностью Господу на устах. Будто остановились часы, замерло сломанное сердце Сана. И на тюрьму опустилась тишина. Днями позже я исповедовал многих заключенных, и все как один обращались ко мне с единственным вопросом: правда ли, что нас покинул Святой Конг”.
Дон Паулу снова взял перо, макнул в чернильницу и продолжил:
“Моя вера пошатнулась, дон Филипе. Случившемуся на Анъяре сыщется подобие лишь в анналах Конкисты. В одну ночь мы, пусть и чужими руками, стерли с лица Земли целую цивилизацию.
Я по-прежнему здесь, на Анъяре и с анъярами, но в расколотой скорлупе не осталось ядра. Эти люди послушно крестятся и восхваляют деяния Господни, но при этом уверены, что обречены. Еще они считают меня колдуном. Просят у меня не лекарств, а лечения, не прогнозов погоды, а спокойного моря, не советов по земледелию, а хорошего урожая.
Мой погибший ученик был их последней соломинкой — и она истлела в далекой перуанской тюрьме. Мне нечего дать этим людям, и я прошу Вас…”
Еще несколько лет прокрутились пестрой кинолентой.
Узкоглазые парни на русских танках гнали к Сеулу остатки американской армии, бородатый вояка перекрасил буржуазную Гавану в красный цвет, арабы и евреи перешли от слов к делу не без помощи старших братьев с обеих сторон. В этой чехарде даже самое сильное землетрясение в истории человечества промелькнуло почти незамеченным — слишком уж далеко от Центра Мира. Большей части европейцев не было дела ни до Чили, ни, тем более, до коралловых рифов где-то в Океании. А пропавший остров — атоллом больше, атоллом меньше…
За десять тысяч километров от мели, раньше называвшейся островом Анъяр, в престижной психиатрической клинике молодой врач по имени Эрнесто размышлял над историей болезни своего самого сложного пациента.
Жоакин Апату, бывший военный, прошедший несколько войн и заварушек, в один прекрасный день решил, что он мертв. Это событие так опечалило пожилого полковника, что он попытался отрезать себе голову кухонным ножом.
Родственники щедро платили клинике за целость и сохранность полковничьей головы. Эрнесто пытался разговорить пациента, вывести на откровенность, найти в его прошлом отправную точку, послужившую началом помешательства, но старик озлоблялся, вопил с пеной у рта про какие-то двадцать тысяч душ, и лечение снова сводилось к уколам успокоительного и смирительной рубашке.
На столе в палате Апату стояла выцветшая фотография, датированная сорок шестым годом. На ней молодой Жоакин в форме французского легионера жизнерадостно щерился в объектив. Слева от него застыл жилистый и невысокий пожилой священник, справа — рослый круглоплечий старик-абориген.
Паулу Мориньу, сухопарый загорелый мужчина средних лет, с залитого солнцем двора шагнул в полутьму хижины. За его спиной простирался бесконечный сияющий океан. В отлив можно бродить по упругим ребристым рисункам из черного и бронзового песка, каждый раз новым, и вспоминать.
С тех пор как три года назад Паулу навсегда снял сутану и вернулся во Французскую Полинезию, он так и не нашел себе достойного занятия, которое отвлекло бы от бесконечных и губительных размышлений.
Португалия включилась во всемирную туристическую гонку. Бесплодный клочок земли в Фару, доставшийся еще деду от его прадеда, внезапно стал источником дохода и гарантией безбедного существования — при более чем скромных запросах аскетичного падре Анъяра. Бывшего священника исчезнувшего острова.
…В ту ночь, когда зарево, полыхавшее в пепельном небе Анъяра, вдруг погасло за несколько минут, дон Паулу сидел на корме своего неуклюжего катерка. Махат Льена, сломавшая ключицу и почти три дня пытавшаяся лечить себя травами, пока не упала в беспамятстве прямо на мессе, лежала в куче брезента, уже мокрого насквозь, и то стонала, закрыв глаза, то молча вглядывалась в огненные сполохи за спиной священника.
В вибрацию мотора вплеталась судорожная дрожь океана. Короткие, косые, пьяные волны накатывали то справа, то слева. Никто из туземцев не согласился выйти на воду во время извержения, как ни упрашивал, ни грозил, ни уговаривал их мечущийся по дворам священник. Они прятались от океана, но чуть позже океан сам пришел за ними, когда расколовшийся вулкан ломтями опустился в пучину.
Утром, уже приплыв в обитель францисканцев, где, по крайней мере, жил врач и было некое подобие клиники, ни Паулу, ни Махат еще не подозревали, что, кроме них двоих, больше некому вспомнить о погибшем Анъяре — вулкане? острове? человеке?..
А сейчас Махат Льена склонилась над колыбелью-гамаком, где потягивался еще не совсем проснувшийся маленький Игнасиу, унаследовавший имя далекого португальского дедушки.
Как я мог когда-то не замечать ее красоты, удивился Паулу, разглядывая смеющуюся жену. Неужели был столь слеп и надменен, что за тяжелым подбородком, бесформенной переносицей, вывернутыми ноздрями и битыми оспой щеками не видел сути — человека?
— Просыпайся, Листочек! — Махат говорила с сыном на диалекте архипелага — анъяр она забывала стремительно, словно прогоняя страшное воспоминание.
Паулу улыбнулся. Каких только имен не придумывают детям любящие матери…