Летопись мертвого города. Окончание
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 9, 2010
Как государственную тайну, берегли Антон с Русланом от посторонних глаз самодельное пружинное ружье для подводной охоты. Спрятав его в рюкзак вместе с ластами и масками, крутили они педали по заросшим дорогам в места, недоступные для удильщиков. Самое кошмарное и красивое из которых — остров за третьим перекатом. Продираешься друг за другом через душную пойму, сквозь талу, черемуху, волчью ягоду, шиповник, ежевику и хмель к обрывистому берегу. Накачиваешь лодку и переправляешь на остров через быстрину велосипеды.
Остров разделяет на две части невидимая с берега протока. Над ней смыкаются кроны краснотала, образуя сумеречный зеленый туннель, полный птичьего щебета, солнечных пятен и сверкания серебряной чешуи. Замаскировав велосипеды, они выплывали по протоке в камыши и попадали в щучью заводь. Плыть надо на солнце, чтобы не пугать своей тенью рыбу. Ласты — на мокрые носки. Тогда они не скрипят. А чтобы не запотевало стекло, необходимо поплевать на него и растереть, а затем на некоторое время погрузить в воду — маску и лицо. Уравновесить температуру реки и тела. Обнаружив рыбу, ни в коем случае не наводить на нее ружье. Надо по-волчьи разворачиваться к ней всем корпусом. Не спешить за уходящей в подводный мрак добычей. Пусть сердце колотится от азарта, пусть от недостатка кислорода темнеет в глазах — плыви спокойно, медленно. Стреляй наверняка.
Погрузившись впервые под воду, Руслан едва не захлебнулся от восторга. Это была другая планета, другое измерение. Да и сам он был другим. Черным линем, растворяющимся в сумрачной глубине. В этом полном опасности и тайны невесомом мире он летал. После зноя приятна была придонная прохлада. Невзрачные с берега водоросли в солнечном пятне сияли тропическими красками. Увеличенные стеклом маски коряги, валуны, стаи мальков выглядели фантастическими существами. А когда в прохладном сумраке глубины он увидел алый щучий хвост, медленно растворившийся во мраке, от кошмарной, дикой красоты перехватило дух.
А вынырнешь на солнце, на звуки, на ветер, на запахи — будто впервые все это видишь. Это тоже была другая планета. Когда-то он был глубоководным существом, и таким же жутковатым, опасным казался ему мир наверху.
До шестнадцати лет надо жить в деревне. Пролетел Руслан мимо детства. Первую щуку он увидел, всплывая из темной глубины протоки в теплые воды заводи. Она пряталась за три стебелька щучьей травы. Дородная, сытая, в полной уверенности, что надежно замаскировалась. Увеличенный маской хищный силуэт казался огромным.
Дернулось в руке ружье, серебряной молнией сверкнул гарпун, потянув за собой инверсионный след фала и пузырьков воздуха. Навылет пронзила стрела темный силуэт, и на долю секунды капроновый шнур провис. Мощно колыхнулась тень, развернувшись белым брюхом. Алый тюльпан хвоста расплескал окровавленное солнце, и по воде пошли золотые круги. Рыба исчезла, и шнур потянул Руслана в густые заросли водорослей. Он увяз в покрытых мутной взвесью, водяной пылью травах. Шершавые, холодные руки душили шею, оплели тело. Невидимая щука натягивала шнур, судорожно билась в глубине, увлекая в кошмарное царство сумерек и травы. Руслан ударил ластами, продираясь сквозь зеленый косматый ужас к бесформенной кляксе солнца. Треск рвущихся водорослей резонировал в голове. На последней, критической секунде он разбил головой солнце, и воздух ворвался в легкие, едва не разорвав их. Они боролись с полчаса. Она уходила, забиваясь в травы и коряги, наматывая на фал водоросли. Руслан выбился из сил, но, когда решил, что ему уже не выбраться на берег и пришла пора утонуть, ноги коснулись дна. Все это время он боролся за жизнь на отмели.
Он волок ее к протоке, разделяющей остров, и у самого берега наступил на холодное, скользкое тело. Налим черной змеей — спина над водой — метнулся сквозь извивающиеся на течении водоросли в глубину.
Такой страх Руслан испытал в то лето на море, когда поднырнул под затопленную баржу, лежавшую вверх днищем. Он долго не решался залезть в ее черное чрево. Баржу затянуло илом, и лишь под кормой был маленький лаз, узкий, как волчья нора. В этом заливе они охотились на горбачей, зеленых морских тигров. В отличие от щук, они не были столь беспечно самоуверенны. Висит такая стая в полводы, но стоит подплыть к ним на выстрел — и, резко развернувшись, окуни уходят на глубину, растворяясь в темноте. После нескольких неудачных попыток Руслан решил нырнуть под баржу: там обязательно должны были прятаться налимы. Забитые никотином легкие на все про все оставляли ему не больше минуты. Внутри баржи было темно и холодно, как в колодце. Ощупью продвигался он вглубь, а когда повернулся назад, не увидел выхода. Поднятый ластами ил застил видимость. Он поплыл по наитию, пока не ударился лбом о железо. В воде боль не чувствуется. Мокрый хруст и пятна перед глазами. Ужас замкнутого пространства едва не лишил его рассудка. Изо всех сил колотя ластами, он поплыл вдоль борта, ощупывая ладонью изъеденный ржавчиной металл. Ему повезло: он нашел дыру. Вынырнул. Мир был зловеще красен. Кровь с рассеченного лба залила стекло маски.
Нанырявшись по очереди до посинения, они обнимали горячие, вибрирующие под ними камни и рассказывали друг другу дребезжащими голосами удивительные истории, приключившиеся с ними под водой. О щучке размером с карандаш, которая перехватила поперек ельца в два раза больше ее и, страшно гордясь собой, так и плавала, виляя хвостиком, похожая на бабу с коромыслом. Но из зарослей темной торпедой вылетела “пернатая” и — ап! — проглотила охотницу вместе с добычей. Об огромном, со сковороду, и тощем, как блин, карасе, который обитал, не поверишь, в реке. Об удачном выстреле, поразившем сразу две щуки. О туче серебристых мальков, которую пас яркий, как подводный петух, окунь.
Но все эти разговоры сводились к одному — к мечте загарпунить самую большую щуку, которая водилась в здешних водоемах, огромную, как акула.
Хозяйственный Индеец не уважал рыбалку. Дни напролет он проводил под старой дедовской “победой”, пытаясь реанимировать ржавую рухлядь. Пушкин не изменял спиннингу. И до поры до времени Руслан с Антоном делили тайну на двоих. Но однажды их нагнал на дамском велосипеде захлебывающийся от соплей и восторга головастик с ушами-радарами. В полном вооружении: за спиной — чехол с ружьем, на багажнике — ласты, на руле — маска. Ему не обрадовались. Но Андрейка — быстроглазый, конопатый пацан — был преисполнен такого почтения, так восторженно заглядывал в рот и с такой готовностью ел землю, клянясь, что ни одна живая душа… Пришлось кратко ознакомить его со своим уставом: мелочь не бить, подранков не оставлять, под гарпун поперек батьки не лезть, добычей не хвастать.
В первый же день он нарушил все пункты. Пока они основательно готовились к погружению, замачивали ружье и маски в воде, Андрейка первым плюхнулся в реку и всю ее перебаламутил. Нырял он, как жирная домашняя утка. Погрузит голову в воду, выставив зад, и колошматит, что есть силы, ластами по воде.
Вылез на берег через час, весь в мурашках, синий, как утопленник. На гарпуне — малек размером с окурок, в глазах разочарование, голос вибрирует.
— Королевский выстрел, — похвастался он и доложил: — Здесь больше ничего нет, поедем под Коктерек. Там Чугун на спиннинг щуку на десять килограммов поймал.
— Грейся, чадо, — без особого дружелюбия сказал Антон и без брызг, тюленем, погрузился в воду. Через минуту голова его бесшумно появилась у кустов камыша. Он фыркнул и снова ушел под воду, не оставив после себя даже кругов. Чтобы опуститься на дно, совсем не обязательно выпрыгивать дельфином, достаточно просто согнуть ноги в коленях. Его не было минуты три, но когда Андрейка уже начал паниковать, Антон всплыл у самого берега.
Увидев щуку, синий Андрейка тут же плюхнулся в воду. В прохладные глубины его тянула не жажда приключений, а азарт матерого заготовителя. Из таких засранцев и получается цвет нации — олигархи.
Вернулся он еще более разочарованный и обиженный. Дрожа, занудил:
— Здесь одна щука и была, да и ту ты подстрелил. Поехали под Коктерек.
Руслан добыл большого окуня. Не просохший Андрейка снова без очереди бросился в реку. В тот день он испортил им охоту. Поднимал ластами штормовую волну, лез под гарпун. А когда его гнали на безопасное расстояние, хлюздил: “Боитесь, что вашу рыбу возьму, да?”. Получив третью часть добычи, расценил этот дар как взятку за молчание.
На следующий день конопатый растрезвонил по всей Оторвановке, как славно поохотился с Антоном и Русланом, какую огромную щуку подстрелил с первого раза. И с оравой пацанов покатил охотиться на пляж. Наладил бизнес: сдавал ружье напрокат по времени за плату. Пацаны ничего, кроме домашней утки, не добыли, но тайна перестала быть тайной. Не мальчик — заноза в пятке. Такому человеку была одна дорога: катиться колбаской по Малой Спасской. Именно это направление и указал Андрейке Антон, поддав коленом под зад для ускорения.
Но не так-то легко было отвязаться от конопатого. Частенько подкарауливал он их в засаде. Выедет из-за кустов на своем скрипучем дамском велосипеде. О, привет, вы тоже на Солохин залив собрались? Какая неожиданная и приятная встреча. “Отстань, зубная боль!” — отвечал Антон и, привстав, крутил педали. Оторвавшись, за поворотом они с Русланом сворачивали в лес и уходили лесными дорогами на реку.
Но ни от зубной боли, ни от Андрейки не убежишь. Только выкатили из прогалины велосипеды — знакомый свист. Стоит над обрывом и манит рукой, оглядываясь. Они сделали вид, что оглохли и ослепли. Тогда Андрейка, оставив велосипед на круче, с шумом, пылью и комьями земли низвергся.
— Что я знаю, пацаны, что я знаю! Уговор — зубы на крючок. Ешьте землю.
— Спасибо, пообедали, — мрачно поблагодарил Антон.
— Что было, что было! — от волнения покрылся пунцовыми пятнами
Андрейка. — Не поверите, что было. Дед Петров из тюрьмы пришел, — выпалил Андрейка.
— Верим.
— Он в тюрьме двадцать лет сидел…
— Замри! — прервал его восторги Антон и хлопнул по спине, объяснив: — Овод.
— Овод, овод, — обиделся Андрейка, — чуть хребет не сломал. Двадцать лет дед Петров в тюрьме сидел, а за это время Ильинку затопили.
— Ильинку затопили? Не ври, — не поверил Антон.
— Ой, как смешно. Короче, в четверг я ездил понырять на остров Ильинский.
— Разумеется, на нерестилище…
— Да ладно тебе. Подъехал, гляжу — сидит на Трубе у Камышовой заводи дед Петров, плачет…
— Ага, значит, все-таки на нерестилище…
— Я поздоровался, а он мне и говорит: “Гроб для меня сколотишь?” — “Зачем?” — “А затем — сейчас мырну и не вымырну”. Там утонешь, думаю, воробью по колено. У него удельный вес, как у воды. Кости полые, как у птицы. А он: “Хотел, — говорит, — на старости пожить, а они дом затопили”. И тут он мне рассказал…
Андрейка с подозрением посмотрел на хохочущего мартына и перешел на гундосый шепот:
— Этот дед перед тюрьмой в чулане клад спрятал…
— А-а, ну конечно — клад, — сказал Антон с легким разочарованием.
— Да я сам не поверил. Он же пьяный был. Говорит, достался ему от деда, секи, золотой колокол с ильинской церкви. Столько, говорит, весит, что я весь ваш паршивый городок вместе с Караталом мог бы купить. Да еще на плотину с трещиной осталось бы. И кулаком по башке стучит. А потом и говорит: ладно, не хочешь мне гроб делать, не надо, я и без твоего гроба обойдусь. Нос пальцами зажал, нырнул и…
У Андрейки перехватило дух. Он пучил глаза и молчал, хлопая губами.
— И?
— …и не вынырнул. Я подождал-подождал, на велик и — к вам.
— А чего не нырнул за дедом?
— Что я, дурак? Там знаешь какая трава.
— Ты не дурак, ты трус. Наврал тебе дед Петров про золотой колокол. А если и нет, кто теперь знает, где стоял его дом. Ильинка большая деревня была. Не врешь?
Андрейка, в возмущении тараща глаза, бросил в рот щепотку песка, с хрустом пожевал, почистил язык о зубы, сплюнул и заорал:
— Гадом буду! К Кузьмичу надо идти! В музее должна быть карта Ильинки!
Без стука открылась дверь, и в прохладный кабинет директора музея ворвался теплый шелест берез. В проеме, опершись плечом о косяк, стоял невероятно большой и тучный человек. Его тело заняло все пространство двери, а громадная согбенная голова упиралась в притолоку. В левой руке он держал перевязанную тесемкой коробку из-под ботинок, а правую прижимал к сердцу.
— Василий Васильевич? — удивился Кузьмич и, шаркая пимами по облезшему крагиусу, заспешил навстречу гостю.
В музее было сыро, и Кузьмич даже летом использовал валенки вместо комнатных тапочек. Посетители заходили редко. Можно сказать, совсем не заходили. Это, разумеется, без передачи Кузьмичу. Обидится. А старик он замечательный. Который уж год, без зарплаты, с вечной простудой, охраняет бесценные, по его мнению, экспонаты по истории родного района. Времена изменились, старая история никому не нужна, новую еще не придумали, но бывший учитель истории, как солдат, которого забыли сменить на посту, исправно несет службу. Тратит свою мизерную пенсию на ремонт барака и ищет спонсоров среди бывших учеников. Жертвуют Клио не многие и не много.
Худенький и хрупкий Кузьмич, обликом похожий на академика Лихачева, был ярким представителем погрязшей в бескорыстии и альтруизме, гордо вымирающей старой степноморской интеллигенции. Один из тех чудаков, что свято верили в то, чему учили детей. Чужих и своих. Теперь он пожинал горькие плоды просвещения. Воспитанные в библейско-социалистическом духе два сына и дочь окончили школу с золотыми медалями, получили красные институтские дипломы и оказались совершенно непригодными к новой жизни. Воспитай он из них подлецов и негодяев, давно бы в лоснящемся “Мерседесе” увезли его из умирающего города в более пригодные для жизни края. Но, увы. Пошли они по стопам отца и теперь честно прозябали на нищенскую учительскую зарплату.
Дошаркал наконец-то Кузьмич до посетителя, взял его слабыми пальцами за локоток и препроводил к стульчику. С сомнением посмотрел гость на ветхую мебель: выдержит ли? Стул протестующе скрипнул, но не разломился.
— Водички принести? — спросил Кузьмич.
Шумный отрицательно мотнул огромной своей головой.
— Нет, — сказал он угрюмо, осторожно наклонившись, чтобы поставить на пол коробку, — только стаканы.
— Что же ты людей пугаешь, молодой человек, что же ты все притворяешься? — с ласковой укоризной спросил директор музея.
— Есть, Кузьмич, такая неизлечимая болезнь. Жизнь называется. Выпьем?
— Ты же знаешь, не пью, — всем своим тщедушным видом извинился интеллигентный Кузьмич.
— А кто пьет? — проворчал Василий Васильевич и, сопя, полез во внутренний карман пиджака.
Солнечный грустный луч зажег изнутри “Медведя” тяжелым янтарным шаром. И такой это был особый, завораживающий свет, что два старика долго не могли оторвать от него глаз. Для любой, самой банальной, самой пошлой вещи, как, впрочем, и для любого самого никчемного человека, наступает миг откровения, когда просвечивается их сущность. Нечто вечное, печальное и очень красивое.
Громадная, как совковая лопата, лапа Шумного обхватила бутылку, и тайна исчезла. Буднично, как воду, выпил он стакан водки. Посидел малость с закрытыми глазами, медленно багровея, отчего казалось, что волосы его стали еще более седыми.
— Вот, — поднял он с пола и поставил на стол коробку, — для твоего музея цацки.
Коробка звякнула. Кузьмич просвечивающимися на солнце пальчиками развязал тесемку, поднял двумя руками крышку и остолбенел, будто была это не коробка, а саркофаг с мумией фараона. Золотые блики играли на его изумленном лице.
— Ты что, Василий Васильевич, с ума сошел? Как можно?
В коробке грудой лежали ордена, медали, орденские планки и другие знаки отличия. И было их так много, что вполне можно было наградить армию небольшого независимого государства за выигранную войну.
— Бери, бери, пока дают. Не выбрасывать же.
— С чего это вдруг выбрасывать? — сердито удивился Кузьмич.
— А что мне их прикажешь в Германию везти? Хорош я там буду с этими цацками. Только разве что для смеха…
— Так все-таки уезжаете?
— Ну, за твое здоровье, Кузьмич. Увидимся, нет ли до отъезда. Прощай, на всякий случай.
Он выпил и расплылся грудой. Тяжело пыхтя, достал из кармана куртки грецкий орех и оглядел кабинет Кузьмича, одновременно служивший запасником, в поисках тяжелого предмета.
У стен был свален сор прошумевшей и без следа исчезнувшей истории. Лишь крохи ее застряли в сите музея. Железное колесо первого в этих краях трактора. Полусгнившая соха. Коричневая ступа. В углу стояли потемневшие, растрескавшиеся и слегка обугленные козлы. Вместо одного из рогов вбит ржавый трехгранный штык. Кузьмич не посмел выпилить свидетеля гражданской войны из трухлявой древесины. Симбиоз оружия и дворовой утвари представлял куда большую ценность. Это был пласт жизни, история в развитии, сгусток времени, поэтический образ, странно волновавший воображение. Вольные хлебопашцы Ильинки не были воинами. И хотя в музее был раздел “Красные партизаны”, подвиг прадедов заключался лишь в том, что, когда к селу подходили потрепанные части колчаковцев, мужики призывного возраста мужественно побежали прятаться в Бабаев бор. Жены и матери носили им по ночам горшки с кашей, чтобы герои не умерли с голода. Конечно, в те дни пролилось много крови, но в этом были повинны не классовые сражения, а лесные комары.
Держа в ладони орех, Шумный подошел к полке, на которой в тени зеленых от патины благодушных самоваров лежал обрез. Инвалид классовой борьбы с темной историей. Однажды ночью из его ствола вылетел кусочек свинца, пробивший стекло и висок первого председателя сельсовета. Врага народа быстро нашли и расстреляли. Само же орудие преступления обнаружили много десятилетий спустя, когда, расчищая ложе водохранилища, сносили Ильинку. Ржавый и тихий, он прятался в тайнике между звеньев сруба совсем не в той избе, где его когда-то искали. От обрубка все еще пахло порохом, и черное дуло с угрюмой издевкой смотрело на новых людей. Несколько лет урод лежал на стенде музея, но однажды исчез. В то время у мальчишек была опасная забава: поджоги. Схожесть оружия классовой ненависти с самодельными пистолетами, которые заряжались серой, соскабливаемой со спичек, не могла не обратить на себя внимание пытливых умов. И обрез выстрелил еще раз. Похитивший его подросток выбил глаз своему лучшему другу. Нечаянно. Мальчишки приходились правнуками убийцы и его жертвы. Случайное это совпадение потрясло Кузьмича. История, сделав мертвую петлю, вернулась на круги своя. После долгой волокиты улику вернули в музей. Но на этот раз ствол залили расплавленным свинцом. И вот Шумный колет этим тяжелым стволом грецкий орех. Скорлупа треснула. Ядрышко оказалось гнилым.
— Веришь, нет — на фронте не пил. А сейчас пью. Что за жизнь, Кузьмич! Сначала нашу с тобой Ильинку утопили. Как кутенка в луже. Малую, так сказать, родину. Гнездо разорили. И нас с тобой не спросили. Ладно, там еще понять можно было. Село утопили — город построили. Потом развалили большую родину. И войны не было, а от города одни руины. Теперь вот меня, как старого попугая, увозят черт-те куда на потеху. Я до этого Берлина по всей Европе на брюхе прополз.
Кузьмич молчал. Руки скрестил, ноги вытянул. Смотрит поверх очков в сторону и ничего не видит. Мир преломился в слезе.
— Значит, не уговорил сына остаться?
— И что бы ты на моем месте сказал? Я, Кузьмич, не литератор и не историк. Я математик. Что вижу, то вижу. Нет у меня контрдоводов, нет. Есть только обида. Не знаю на кого. Вот и твой музей. Прости меня, конечно, старпера, кому он здесь нужен? Города нет, а ты — музей, музей… Ну, проскрипишь еще, дай Бог тебе здоровья, со своей вечной простудой лет десять. А потом? Кому это нужно? Вот объясни мне, историк, нынешний исторический момент. Мы что — плохо жили? Для чего расплодили нищету, как тараканов на кухне? Ради какой великой цели загубили город?
— Ну, история — вещь долгая. Мы с тобой старики, Вася. Опавшие листья в заповедном лесу истории. Мы смотрим на мир глазами из прошлого. Это уж молодым решать — для чего. Вырастут новые люди, для которых эти развалины были всегда. Руины не будут напоминать им о напрасно прожитой жизни, унижать человеческое достоинство. И тогда…
— Листочки, лепесточки… Хреновые мы с тобой учителя были, Кузьмич. Так бы и сказал: навоз на полях истории. А я тебе объясню исторический момент. В людях убивают память. В людях убивают бескорыстие. Весь этот город, вся эта страна держалась на бескорыстии. А сегодня хороший человек — враг общества. Не то беда, что город разрушили, людям души наизнанку выворачивают — вот что страшно. Сегодня подлецам везде у нас дорога и ворам везде у нас почет. Люди гордятся тем, чего должны стыдиться. И стыдятся того, чем надо гордиться. Что они могут построить? Ты посмотри — все разворовали, все разрушили. Ну, ладно — социализм им мешал. Фермы зачем ломать? Коровы что — членами партии были?
— История, Вася, — наука о развалинах. Нет развалин — нет истории. Степноморск был обречен. Почему? Потому что в таких городах золотой середины, в отличие от столиц и глухих деревень, зарождалось общество, которого в принципе не должно было быть. Его не должно быть, а оно было! Мы с тобой старые, дряхлые романтики, старые мальчишки. Отправили Бога на пенсию по возрасту и всю жизнь, как могли, строили рай на земле. Утопию. А Бог не любит, когда его отправляют на пенсию. Пришли другие люди. Им тоже кажется, что они справятся с работой Бога. Отрицание отрицания. От истории не убежишь. Догонит. Ты представляешь, что чувствовали мужики, когда их раскулачивали? Дело не в том, хорошее или плохое общество мы построили, дело не в том, плохие мы были или хорошие и сколько всего в жертву принесено. Историю это не интересует. Ей все равно — золотой век, средневековье — придет время и растопчет. И хорошее, и плохое. Это нам казалось, что будущее только светлым бывает. Не мы первые, не мы последние. Человечество такие катастрофы ждут, что нам еще завидовать будут. Ты знаешь, что здесь люди селились три тысячелетия назад? Что за люди? Откуда пришли? Куда ушли? Никто тебе не скажет. От них даже развалин не осталось. Одни кости.
— А от меня в этой земле даже собственных костей не останется, — сказал Василий Васильевич мрачно.
— Германия — страна хорошая, — утешил его директор музея.
— Да мне сейчас хоть в Германию, хоть на Марс. Я ведь давно в себя уехал. Бывают, Кузьмич, такие времена, когда стыдно быть человеком. С нашим воспитанием сейчас и шагу не сделаешь. Что ни шаг — через себя перешагиваешь. Свобода, независимость… Слова. Чего мы действительно добились, так это независимости от совести. Права воровать, брать взятки, продавать должности, делать крепостными старых товарищей. Ты правда думаешь, что воры могут построить демократию? Честно скажи: в перспективу веришь?
— Ну, — замялся директор музея, — если там, — поднял он глаза вверх, — воровать и должности продавать перестанут, жизнь наладят по честным правилам, и если здесь, — опустил он глаза вниз, — народ перестанет ждать, когда его начнут кормить с ложечки, и научится вкручивать шуруп, а не забивать его молотком… Главное — человеком остаться. Кто знает, что завтра случится? Кто мог подумать, что Союз развалится? Может быть, нас еще и Возрождение ждет. Все меняется. И довольно неожиданно. Ты знаешь, что динозавры не вымерли? Они просто превратились в птиц.
— А я не верю, — затосковал Шумный. — Город можно четыре года изо дня в день бомбить, камня на камне не оставить. Но любая война кончается. Вылезут люди из подвалов и построят новые дома. А нас никто не бомбил. Сами себя бомбили. Мы просто здесь никому не нужны. Посмотри на мертвый город. Кто его отстраивать будет? Геростраты города не строят. Плохое время, плохое…
— Лекарство сладким не бывает. Это мы потом узнаем: плохое или хорошее.
— Хорошая страна — это страна, где хорошим людям хорошо живется. А плохая, где хорошо живется плохим людям, — разъяснил Шумный. — Плохо, когда хороший человек не может приспособиться к новым временам. Что-то не то или с человеком, или со временем. А мы, провинциалы, в ладоши хлопали: перестройка, перестройка… Все прохлопали. Смотрели на себя чужими глазами, верили людям, которые, ничего не зная о нас, судили нас. Вот говорят: коммунизм — миф. Согласен, миф. А демократия вдвойне миф. Потому что настоящая демократия — это и есть коммунизм…
— Жизнь человека не делится на социализм, капитализм. Жизнь человека — просто жизнь.
В дверях зашуршало.
— Кто там? Заходите, — пригласил удивленный Кузьмич: в этот день в музее не было отбоя от посетителей.
Вошли Антон с Андрейкой. Застеснялись.
— Вам чего, ребята?
— Василий Кузьмич, мы хотели карту Ильинки посмотреть. Есть у вас в музее карта Ильинки?
Гордо поднял Кузьмич одуванчик головы и с победной укоризной посмотрел на Шумного глазами, увлажненными слезой.
— Нет, Вася, если молодые люди историей интересуются, значит…
И махнул рукой, не договорив. Расчувствовался старик.
Раз в год, в летнее равноденствие, в белую ночь воды Степного моря размыкаются. Делаются прозрачными и призрачными, как воздух. И открывается Ильинка. С садами, огородами, домами. Вся в дымке, без теней, сонная и тихая.
Как раз накануне этого дня по растрескавшемуся асфальту, ведущему в затопленную деревню, охваченные ознобом золотой лихорадки, крутили педали пять велосипедистов. Самый нетерпеливый из них — Андрейка — танцуя на педалях, приставал ко всем с одним чрезвычайно глупым вопросом:
— Антон, а ты что купишь? — догнал он предводителя кладоискателей.
— Блесну.
— Блесну? Да этих блесен миллион можно будет купить.
— Это особая блесна. Без лески, без спиннинга — бросишь ее в воду, свистнешь, а она самостоятельно к тебе плывет, как собачка. Отлип!
— Ври, — не поверил Андрейка.
Приотстал и пристроился к Индейцу:
— А ты, Вань, что купишь?
— Отстань.
Андрейка еще приотстал.
— Пушкин, а ты?
— Береговую улицу.
— Нет, правда…
— Ну, еще Овражный переулок прикуплю. Отцепись.
— А ты Руслан?
— А ты?
— Харлея, — откинувшись на сиденье и издав губами рокот, Андрейка изобразил, как он будет носиться на мотоцикле по родному бездорожью.
Из-под шуршащих шин обильными брызгами разлеталась жирная саранча, потрескивая и посверкивая сиреневыми крылышками. Вкусно пахло диким полем. Теплый ветер дул в спину. Солнце нежно плавилось, и земля смотрелась ясно, без дымки. Выкатили на сопку. Дух захватило от простора. Степное море, бор, небо. Было видно, что Земля — планета. И планета красивая. Очень редко бывает, чтобы земное место высвечивалось так полно, так душевно. Вдоль исчезающей в тени леса дороги вальсировал, шурша травами и посвистывая, сорный вихрь.
— Ведьмы свадьбу справляют, — разъяснил с неодобрением природное явление Антон и добавил: — Если нож бросишь, на нем кровь останется.
Пушкин зажал зубами лезвие самодельного ножа, гикнул и, привстав на педалях, погнался за смерчем.
— Только тот, кто нож бросит, долго не проживет, — печально вздохнул ему вслед Антон. Но жуткая примета не удержала остальных от погони за ведьмами. Закружило их лето, как спицы в колесе, наполнило беспричинным восторгом легкие. Странное время круговерти. Жить не успеваешь. Так и хочется попасть в три места разом. Спроси их, что делается в мире, кто с кем воюет, как зовут президента, посмотрят на тебя, как на чудака. На свете происходят куда более важные вещи: на Восьмой бригаде щука берется на желтую блесну, под Малыми Козлами карась пошел, а за Шортаем в посадках ягода поспела. Дребезжат старые велосипеды. Летит, накреняясь, зеленая планета под синим парусом неба, туго надутым знойным, полынным ветром.
Свернул Пушкин с дороги, припустил по целине наперерез вихрю и метнул нож. Взвизгнули ведьмы, бросились в лес и растаяли в его утробе с шелестом и стоном. В чаще мужик голову задрал: кто там, в вершинах, хулиганит? Набивает мужик мешки лесной землей для огуречника, сдирает, леший, грибницу. Так бы и дал по шее, если бы не штыковая лопата в его руках. Ладно, пусть пока живет.
Возвращается Пушкин, ножом над головой помахивает. А лезвие красное.
— Дай-ка, — не поверил глазам Антон.
Лизнул. Сладкая у ведьмы кровь. Земляничный сок напоминает.
За такими приятными разговорами и приключениями доехали они до места, где асфальт круто заворачивал в тальниковую просеку и уходил под воду. Быстро накачали лодку. Усадили Андрейку. И, наказав хранить равновесие, как на штырь, нанизали на него велосипеды. Сидел Андрейка весь в цепях и железе, как Пугачев в клетке. Распихали между колес и рам одежду, ласты и маски, а сами поплыли налегке, толкая перед собой плавсредство.
К улице Целинной можно было выплыть по протокам-лабиринтам в камыше или обогнув остров со стороны моря. Там берег был чист, и ветер сдувал в кусты оводов и комаров. Но кладоискатели решили продвигаться к цели скрытно. Выплыли они на чистую воду и ошалели. Над Целинной улицей было заякорено не менее полусотни резиновых лодок, автомобильных камер, плотов и один надувной матрац. Над водой то и дело появлялись отфыркивающиеся головы и шлепающие ласты. Ветром в сторону острова сносило взбаламученный ил, водоросли и слишком прямую для художественной литературы речь. Над островом кружились встревоженные нашествием одичавшие голуби затонувшей Ильинки. За многие поколения домашние птицы научились жить без людей и садиться на деревья.
Антон посмотрел на Андрейку.
— Гадом буду! — обиделся Андрейка.
Но обиделся не сильно. Неискренне обиделся.
— Болтун, — не поверил ему Антон.
Они вытащили лодку с велосипедами на косу, легли на горячий песок и стали мрачно наблюдать за кладоискателями. Кроме них в поисках золотого колокола не принимали участия еще два человека. Опершись о палку, у своей хижины-могилы стоял Отшельник и, прикрыв глаза ладонью, ревниво наблюдал за суматохой чужаков, вторгшихся на его территорию. А на топляке, опустив ноги в воду, сидел незнакомец в сатиновых трусах по колено и читал газету.
— Есть! Нашел! — разнесся над вольным простором вопль человека, сошедшего с ума от счастья.
Вода закипела под веслами и ладонями ныряльщиков, устремившихся к орущему. Команда Мамонтова вскочила на ноги. Незнакомец поднялся с топляка, сложил газету и проворчал, потрясенный статьей: “И живут же на свете такие прохиндеи”. Газета звалась лихо — “Вперед!” и издана была еще при социализме.
— А вы, пацаны, чего не ныряете? — спросил он опоздавших на пир кладоискателей.
Хмурый Андрейка оглянулся и заорал:
— А-а-а-а-а-а…
Он орал и тыкал пальцем в чужака с газетой под мышкой. Незнакомец был синим от татуировок. Весь в вождях. Голова синего человека была совмещена с солнцем, отчего казалось, что над его темной лысиной горел золотой нимб. Это был утонувший дед Петров.
— А-а-а-а-а-а…— продолжал орать Андрейка.
Дед Петров изобразил рукой захлопнувшийся утиный клюв — и Андрейка выключился.
— Вы же утонули, — едва выговорил он деревянными от ужаса губами.
— Утонул, — печально кивнул головой дед Петров и указал желтой газетой себе за спину. — Только утонул я эвон где, а ищут меня вона где. И захихикал ехидно: — Хе, хе, хе! Ихтиандры хреновы. Колокол они ищут. Как же, искали бы, иуды, кабы не из золота. Хе, хе, хе! Чего нашли-то?
С моря послышался коллективный ропот разочарования. Нашли диск от автомобильного колеса. Вещь довольно тяжелая. Но не золотая.
Махнул синий дед на эту суету желтой газетой и пошел в глубь острова, к поджидавшему его Отшельнику. Только и было слышно неразборчивое бормотанье да похехекиванье. Свет не видел противнее утопленника.
Веселый народ жил в Ильинке. Даже покойники любили подурачить земляков.
Возвращались кладоискатели в молчании. Уныло поскрипывали велосипеды.
— По-моему, колокола из золота не льют, — озарило Пушкина.
— Козе понятно, — согласился Индеец, — нерентабельно. На фига попу “калашников”?
— Не в том дело. Высшая проба у золота какая? 0,999, так? Переверни, что получится? 0,666. Знак дьявола. Ни один поп такой знак над церковью не повесит.
Все в смущении закивали головами, и только Андрейка был иного мнения:
— Теперь фиг найдешь, — пробормотал он, — они его уже перепрятали.
— Кто они?
— Дед Петров и тот дед, что в могиле живет.
Легенды не умирают.
Хорошо, раскинув крестом руки, лежать на синей речной воде под жарким синим небом, растворившись в летней неге, жмуриться от солнца и, чувствуя под собой прохладную глубину, слушать, как перестукиваются о валуны приближающегося переката гладкие речные камешки. Пять резиновых раскаленных зноем лодок плывут гуськом по камышовым протокам со скоростью полдневного облака. Велосипеды на корме, одежда на велосипедах, весла на одежде. Доверившись течению, лежат в лодках, смежив веки, отец и сын Мамонтовы, разомлевший Индеец слегка похрапывает. Пустая лодка Руслана развернулась залатанным боком. Один Пушкин трудится в поте лица: с выражением скуки на бронзовом лице без устали швыряет блесну направо и налево в чистые заводи.
Счастливый человек не знает, что такое счастье. Что такое счастье, знает только глубоко несчастный человек.
Так хорошо, так красиво, так покойно. И вдруг — рябь по воде, внезапный озноб. Вот он, самый счастливый миг в твоей жизни — прошел и никогда больше не повторится. Что-то происходит, что-то случится. Не ветер, а сама тревога ерошит травы, шуршит камышом и листьями, несет во внезапно побледневшую пустоту неба клочья старых газет. Ветер далекой, неотвратимо надвигающейся волны. Скоро осенний листобой унесет твоих друзей, и все здесь изменится. От самого счастливого лета остался крошечный непрожитый кусочек. Уже в прошлом и путешествие на велосипедах вокруг Степного моря в день рождения Антона, и каньон за Двойниками. Едешь — ровное поле. И вдруг — овраг. Посмотришь вниз — голова кружится. На камнях среди искривленных стволов берез греются гадюки. По дну течет ручей. А в нем гольяны не гольяны, вьюнки не вьюнки. Эндемики. Заводь в устье Бурли под стеной бурых скал. “Вы слыхали, как поют язи?” — Антон поднимает весла. Оглохнуть можно от хорового чавканья язей, лещей и морских чебаков в траве. Переправа велосипедов по штормящему морю в лодках на левый берег к разбитому асфальту. Волны перехлестывало через борт. Ветер в спину. Страшно и весело.
Уже никогда не повторятся ночные беседы во дворе Мамонтовых. Гитара, телескоп. Разговоры обо всем. Смех. “Дай мне посмотреть”, — Света отодвигает его щекой от окуляра. От нее пахнет семечками. “Руслан, а Антон еще не курит?” — спрашивает Любовь Тарасовна. “Ма! — в голосе Антона укор и предостережение. — Если хочешь знать, Руслан, когда ныряет, не курит”. И пусть ему отрежут язык, если это неправда. Ни разу он не видел, чтобы Руслан погружался в воду с горящей сигаретой. Ничего обидного в вопросе Светиной мамы нет, но Руслан чувствует себя прокаженным в детском саду. “Ты на нее не обижайся, — говорит Антон, провожая его до границы мертвого города, — она ничего не имела в виду”. Руслан закуривает, смотрит на падающую звезду и говорит: “На всякий случай: я наркоман”. “На какой случай?” — растерялся Антон. Жутковато. Все равно что “я вампир”. “На всякий. Знаешь, в средние века прокаженный обязан был предупреждать о себе колокольчиком”. — “Ну, ты особенно-то не звони”. — “А я и не звоню. Об этом знает только отец и теперь ты. Наточи гарпун и, если что, стреляй”.
Глинистый обрыв берега со следами недавнего обвала. Вывороченные корни осины. Распарываемый острыми сучьями поток. А чуть дальше каменный остров режет реку на два пенных переката. Дикая красота вызывает страх. За ней всегда прячется тоска вечности.
— Эй, засони, просыпайтесь! — кричит Пушкин. — Днища о камни пропорете.
В дожди Мамонтовы плели корзины и пели под гитару песни собственного сочинения. Поскольку большинство песен сочинялось также в дождливую погоду, были они задушевны, если не сказать печальны.
— Да, — сказал Пушкин, — а это не так просто. Все руки исколол.
На половиках ворохом лежали ивовые прутья и пахли рекой, а вокруг — на диване, на стульях, на полу — сидели Мамонтовы со товарищи. У каждого в руках — зеленое ивовое солнце с упругими, хлесткими лучиками — днище выплетаемой корзины.
— А раньше, между прочим, это было обычным делом, — сказал Антон.
— Раньше — это когда? — спросил Пушкин.
— Ну, совсем раньше.
— И с чего ты это взял?
— Вот говорят: лыка не вяжет. То есть человек настолько пьяный, что не может заниматься даже таким простым делом, как плетение лыка, то есть лаптей. Ты бы, брат Пушкин, и трезвым не смог сплести лапти, — объяснил Антон. — И вообще раньше человек все мог: дом построить, лодку сделать, шубу сшить, валенки скатать. Все. А сейчас пусти тебя, Пушкин, в городской парк с компасом, ты заблудишься и пропадешь.
Он знал, что говорил, потому что в отличие от остальных плел короб из бересты.
В открытой форточке шумел дождь, и время от времени долетали раскаты грома. Изредка порывом ветра с улицы заносило несколько дождинок, и они сотрясали букет полевых цветов, стоящих в стеклянной банке на журнальном столике. Кроме обычных дикоросов он был составлен из веточек лесной вишни с крупными красными ягодами, усатых колосьев и огромных белых шаров, похожих на одуванчики. Руслан сидел на полу, мучаясь со своим тальниковым солнцем.
— Черви, должно быть, на асфальт повылазили, — сказал Антон, посмотрев в окно, — надо бы сходить пособирать. — Но никто не откликнулся на его предложение. — Па, а где твои болотные сапоги?
Он, конечно, знал, что сапоги стоят на веранде. Где же им еще быть. Но плетущие корзины сделали вид, что не поняли, для чего он это спросил. Не дождавшись добровольцев, Антон вздохнул, отложил короб и вышел. Белый голубь вылетел из ковчега разведать: кончился ли потоп. Через минуту он постучал в окно. Полиэтиленовый плащ с капюшоном сделал из него прозрачное невесомое существо. Антон скорчил рожу и исчез в дожде.
— Вы когда уезжаете? — спросил Тучка.
Из форточки дохнуло близкой осенью, журавлиной грустью расставания. Рай в аду не может длиться долго.
— Двадцать пятого, — кратко ответил Виктор Николаевич, холодно сверкнув очками. Повисла пауза.
— А что там новенького сочинил Морковкин? — спросил Пушкин.
Старший Мамонтов отложил корзину и, не вставая с дивана, нагнулся за старой “гэдээровской” гитарой. Пока он настраивал инструмент, остальные продолжали заниматься паучьим ремеслом. Зеленые солнца крутились в руках, постукивая лучами о пол. Эти корзины у бабы Нади были повсюду — в кладовой, в сарае, в погребе, на чердаке. Из тальниковых прутьев сплетены короба, напольные вазы, хлебница и даже люстра. Корзины раздаривались потом всему вдовьему курмышу. Хорошо в них собирать картошку. Наберешь полную корзину, встряхнешь — земля сквозь прутья и просеется. А картошка чистая получается.
Жить в деревне у нас стало сложно.
Прошлой ночью — ну что за дела —
Мне приснилась чужая таможня
На границе родного села.
Голос у Мамонтова не сильный, с хрипотцой. Но когда он пел, закрыв глаза, вокруг него словно бы появлялось легкое золотое сияние.
А таможенник, старый приятель,
Вместе с ним мы прошли Крым и рым,
Конфискует в полнеба закаты
И тумана березовый дым,
Контрабандные запахи поля,
Грохот грома и шелест дождя,
Цвет черемух и вольную волю
Да тоскующий крик журавля.
Что творишь ты, товарищ мой старый?
Как прокрался в предутренний сон?
У кого конфискуешь гитару
И серебряных струн перезвон?
Я проснулся. На сердце тревожно.
За околицу вышел, скорбя.
Там стояла чужая таможня,
Старый дом отделив от меня.
— Что-то темно стало. Пушкин, посмотри — есть ли свет?
Под тальниковой люстрой загорелась лампочка, превратив комнату в заросли. На стены легли тени от прутьев. Сидишь, как в шалаше у костра. Вошел Антон в плаще, с которого скатывались капли дождя. Но вернулся он не с масличным листом.
— Там их тьма, — сообщил он в полном восторге. И стал демонстрировать всем по очереди стеклянную банку, в которой копошились дождевые черви. Повисла грустная пауза: для последней рыбалки червей было слишком много.
— Антон, — укорила его мама, — трудно снять плащ? Посмотри, какую лужу наделал. Увидела червей и совсем осерчала: — Сейчас же убери эту гадость.
— Гадость? — обиделся за червей Антон. — Ты только посмотри, какая красота.
Рядом со мной ни друзей, ни любимых,
Лишь листопад да плач журавлиный.
Позднею осенью выйду из дома —
Всюду солома, солома, солома.
На огородах жгут лета приметы,
Как демократы свои партбилеты.
А от парома до аэродрома —
Всюду солома, солома, солома…
Ветер предзимний в листьях последних
Снова обманет песнею летней.
Но оглянусь я на голос знакомый —
Всюду солома, только солома…
В поле безлюдном копна золотая.
В небе вечернем клин пролетает.
В серых глазах золотая истома —
Всюду солома, солома, солома…
Из кухни вышла баба Надя. Руки, осыпанные мукой, она держала навесу. Прислонилась к косяку и стала слушать песню. Самый счастливый человек на планете в предчувствии скорой разлуки. В приоткрытую дверь спальни было видно, как Любовь Тарасовна и Света, сидя на полу, загодя собирают вещи.
— Надо елочные игрушки взять, — сказала Света, — всякий раз, когда елку наряжаем, вспоминаем про старые игрушки, а как приедем — забываем.
Кот подошел. Потрогал лапой старую газету, в которую был обернут серебряный шар, и, не найдя ничего интересного, ушел на свое место — на спинку мягкого кресла. Он достиг возраста мудрости. Его интересовало только то, что можно было съесть. Все несъедобное было ему неинтересно. Как резко изменятся в этом доме вещи и животные после отъезда. То, что наполнено теплом и смыслом, станет чужим, бессмысленным и диким. Желтые глаза кота излучали смертельную радиацию тоски.
— Так и не успели старую квартиру попроведать, — пригорюнилась баба Надя.
— Ну, Мамонтовы, вы даете! — удивился Тучка. — Вы же ничего, кроме рыбы, не видели. Самое интересное пропустили. С бывшей Советской асфальт содрали, на перекрестках по четыре арки во все стороны света, дорогу мостят, ну, этим, подскажите, сейчас модно…
— Брусникой, — подсказала баба Надя.
— Во, во, брусчаткой, — обрадовался Тучка и продолжал с еще большим энтузиазмом: — Представляешь: дома без крыш, развалины, березы на балконах растут — и розовая мостовая. Кремль отдыхает.
— Делать им нечего, — не разделила его энтузиазма баба Надя.
— А действительно — зачем? — спросил Мамонтов-старший. При этом лицо его стало таким забавным, что все рассмеялись.
— Как зачем? Племянник акима наладил производство брусчатки, а ее, беда такая, никто не берет. Рассыпается быстро. Вот и подвернулся последний день города.
— В отпуске есть одна отвратительная сторона, — вздохнула Любовь Тарасовна, — он быстро кончается. Не успеешь приехать, а уже надо уезжать.
— Может быть, вся наша жизнь — один маленький отпуск, — сказал Мамонтов.
— А мы с Ванькой ждем не дождемся, когда в Полярск приедем, — потянулся Тучка. — На следующий год уговорю Ларису на настоящее море съездить.
— А мы переезжаем, — сказал Пушкин угрюмо.
— Куда? — спросил Антон.
— На Алтай, к деду.
— Когда?
— Завтра.
— А чего молчал?
Пушкин пожал плечами и сказал сердито:
— Может быть, больше никогда не увидимся.
В прохладный вечер в конце августа тарантул выкарабкался из сырой норы, укрытой колючим кустом крыжовника. Настороженно и нерешительно земляной паук забегал около черного отверстия, замирая от дрожи земли. Шаги, хрустящие по мелкой гальке за оградой, шелест велосипедных шин отдавались землетрясением. Чуткие волоски вибрировали от поскрипываний, звяканья, всплесков, собачьего ворчания, утиного бормотанья и человеческих голосов. Все опасное, от чего лохматый прятался в темноте, казалось еще опаснее: ему страшно было спуститься назад, в нору, откуда его выгнал промозглый холод надвигающегося ненастья. Мир медленно впитывал сумерки. В золотистом пятне окна раскачивались тяжелые шары астр. От стен дома тянуло теплом, которое могло почувствовать только очень замерзшее существо.
Жить — искать тепло, ползти в тепло, даже если там страшная неизвестность.
Среди бесконечного множества живых существ, объединенных равным правом жить в этот день и разъединенных границами и образом своего отдельного краткого существования, подобные страхи и щемящую тоску по теплу испытывал человек.
Руслан сидел за столом, опершись подбородком на скрещенные руки и, не мигая, смотрел исподлобья на портрет Светы. От него пахло первым снегом. Перед уставшими глазами вспыхивали в темноте некрасивые хищные цветы. Страшно было оторвать взгляд от милого лица. Он опускался в тесном батискафе с оборванными проводами на дно глубоководной впадины. Хрупкие стены сферы гудели и потрескивали от чудовищного давления. Навечно потопленный в темноте маленький зародыш в яйце планеты, из которого уже никогда не проклюнуться. Он чувствовал ее как живое косматое существо — эту спасительную, бездонную черноту, в которой можно было раствориться навсегда. Бесследно. А высоко-высоко над ним, где кончалась граница беззвучной темноты, в едва слышной музыке тянулись в холодную предосеннюю синь озябшие березы, в ветвях которых запутались облака света. Нужно было совсем немного усилий, чтобы попасть в этот желанный мир. Просто оторвать взгляд от фотоснимка и выйти из темной квартиры. Пройти через пространство, полное осеннего грустного шороха, прощального щебета умирающих листьев.
Невыносимо чувствовать себя влюбленным тарантулом.
Человек сжался в комок, как бездомная собака, спящая под холодной батареей в незнакомом, залитом тусклым, равнодушным светом подъезде.
Субботний вечер стелился прозрачным дымом горящей ботвы. Собачий лай чисто и гулко звенел в его умиротворенной созерцательной тишине. Важная, но до сих пор никем не прочитанная, ясная и грустная мысль была начертана звездной клинописью в прохладном, наливающемся вечностью небе. Щемило сердце от предчувствия долгожданного и печального события, и, как живое существо, было жалко этот угасающий день, хрупкие плетни, обезглавленные подсолнухи, сладкий дым уходящего лета. Мать и дочь стояли возле поленницы березовых дров у матового от испарины оконца баньки, вдыхали прохладную свежесть, испытывая одно и то же щемящее, очень женское чувство. Любовь Тарасовна тронула дочь за плечо:
— Идем. Скоро мальчишки с рыбалки приедут.
В баньке прятался знойный летний полдень, сухим облачком укрывал потолок. Еще живые зеленые листья веников, казалось, ждали солнца. Раскаленная каменка с треском и шипеньем превратила в пар выплеснутую из медного ковшика воду. И по-особому приятна была эта влажная жара при мысли о первых заморозках.
— Мама, помнишь, как ты мыла мне голову, когда я была маленькой?
Халатик скользнул невесомо и повис на горячем гвоздике. Она все еще чувствовала себя девочкой и стеснялась молодого женственного тела. Мама чмокнула ее в мочку уха:
— Ах ты лентяйка!
Любовь Тарасовна мыла голову своей девочке. Они щебетали о пустяках, как две подружки, и вдруг сквознячком девушку ознобила мысль: когда-то мамы не станет, и никто не будет так понимать и любить ее. Она порывисто прижалась к ней.
— Фу ты! Как ты меня напугала, сумасшедшая! Все глаза мылом забрызгала.
— Мама, а ты любила папу?
— Что значит любила? Я и сейчас его люблю.
— А как ты узнала, что полюбила?
— Дай-ка я тебе глаза промою холодной водичкой. — Любовь Тарасовна окатила чистой водой голову дочери. — Однажды, перед экзаменом на ЧЕТВЕРТОМ КУРСЕ, мне приснилось, что я родила ребенка. И он очень был похож на папу.
— А кто это был — мальчик или девочка?
— А ну-ка, посмотри на меня. Тебе еще никто не снился?
— Давай я тебе голову помою.
— Спасибо, я сама.
Самое важное с человеком происходит именно тогда, когда кажется, что с ним ничего не происходит.
Руслан с усилием оторвал взгляд от исчезающего портрета. Пальцы его гладили шероховатую поверхность фотоснимка. Ему не нужен был свет, чтобы видеть ее. С какой радостью он согласился бы стать мухой, жужжащей в паутине, чтобы избавиться от этой муки — думать о том, как близка и как недосягаема, запретна для него эта девочка, ради которой только и стоило жить.
Странный, отвратительно монотонный звук наполнял комнату. Где-то рядом скулила издыхающая собака. Он не сразу понял, что скулил он. Руслан порывисто встал. Пытаясь движением заглушить отчаянье, бессмысленно заходил по темной комнате. Ему хотелось бежать, бежать на пределе сил. Но бежать было некуда. Он подошел к окну и застыл, прижав лоб к холодному стеклу. Не было ничего, чего бы он не сделал ради счастья этой девочки. Но что он мог сделать? И вдруг ясно понял что. Не лезть в ее жизнь. Не тревожить ее. Не позволить себе даже намеком обнаружить то, как он к ней относится. Да, это самое лучшее, что он может сделать для нее.
Руслан взял со стола ее портрет, зажег спичку. Слабый огонек ослепил привыкшие к темноте глаза. Он поднес язычок пламени к краешку снимка. Неровная, коричневая граница огня ползла по фотобумаге, медленно пожирая самую дорогую для него вещь. Сгорая, она улыбалась ему. Горели ее кофточка, ее шея, ее волосы. Сгорели улыбка и зеленые усики на губе. Сгорели глаза и первый снег за ее спиной. Как бы он хотел, чтобы от этого огня вспыхнули его пальцы и он весь, медленно, долго, сантиметр за сантиметром, осыпался пеплом. Но огонь погас в его руках, и комната погрузилась в черную бездну. Он растворился в темноте, и только боль от ожога свидетельствовала, что он еще жив.
В замочной скважине долго скрежетал ключ. Открыв наконец открытую дверь, вошел невидимый в темноте Козлов. Загремели лопаты. Он посмотрел на огонек сигареты и спросил:
— Что это ты без света сидишь? — Зажег керосинку. Мельком взглянул на лицо Руслана. Нахмурился. — Буколова похоронили, — сказал он. — Хороший был мужик. Слово умел держать. Сказал: брошу пить, и бросил. Попросил жену в доме его закрыть, чтобы алкаши не смущали. Взял кухонный нож, наточил и вспорол себе живот. А потом сердце проткнул. Есть хочешь? Я холодец принес.
Руслан не шелохнулся.
— Когда Мамонтовы уезжают?
— Двадцать пятого. — Помолчали. — Что? В самом себе заблудился? — спросил Козлов с веселым сочувствием и посоветовал: — Хочешь себя помучить — бросай курить.
Руслан достал из кармана пачку сигарет и бросил на стол. Козлов взял ее в руки. Повертел, разглядывая. Вытащил было сигарету, но вставил назад. Подошел к окну и выбросил пачку в форточку.
— Давай мучиться вместе. — Расстелил на полу тулуп. Лег, подложив руки под голову, и стал слушать, как зудит растревоженная светом керосинки злая осенняя муха. — Хорошо бросать курить, — сказал Козлов через минуту, тяжело вздохнув. — Руслан промолчал. — Когда бросаешь курить, время тянется медленно, — пояснил мысль Козлов. Не дождавшись ответа, продолжил размышления: — Это хорошо. Чем медленнее тянется время, тем дольше проживешь. Чувствуешь: совсем остановилось. — Руслан упрямо молчал. Но Козлов не оставлял попытки разговорить его: — Время остановилось, значит, наступило бессмертие. Как ты думаешь?
— Если время остановилось, значит, остановилась жизнь, — ответил Руслан.
— Весело! — обрадовался Козлов. — По-твоему, бессмертие — это смерть? — Руслан хмуро посмотрел на отца и пошел к двери. — Ты куда?
— Сигареты подберу, а то ты всю ночь философствовать будешь.
На этот раз промолчал Козлов.
— Нашел? — спросил вечность спустя Козлов.
— Нашел. Ты их в лужу запулил.
— Что нам теперь делать?
— А что нам остается делать? О бессмертии философствовать.
Козлов выругался и хлопнул себя по щеке.
— Мухи стали кусаться, — объяснил он, — скоро осень.
Скованный страхом тарантул замер в спасительной темноте под книжным шкафом. В теплом чужом мире нерешительность и страх удвоились. Маленький лохматый кусочек живой материи сжался, ожидая неминуемого нападения. У тарантула было огромное преимущество перед человеком: он не осознавал своего уродства и не страдал рефлексией. Он просто хотел жить.
Забравшись с ногами в мягкое кресло, прижав руками колени к груди, Света отрешенно смотрела на экран телевизора. Влажные волосы укрывали ее всю — рассыпались по плечам и ногам, по белой просторной рубашке. Из огненного шалаша собственных волос она смотрела телевизор, но видела совсем не то, что мельтешило в пестром квадрате. Рассеянный мягкий свет метался по комнате. Через плотно закрытую дверь из кухни доносился приглушенный шум, голоса, потрескивание и шкворчанье. Когда человек остается один и забывает о себе, по его лицу можно безошибочно судить о характере и душе. Ожидание, смущение и нежность были на ее лице. Она хотела, чтобы этой ночью ей приснился ее ребенок — маленький мальчик, похожий на Руслана.
Тарантул наконец решился и заводной механической игрушкой засеменил к черному дверному провалу спальни. Дремлющий на диване кот навел радары чутких ушей на едва уловимое цоканье и встрепенулся. Повинуясь охотничьему инстинкту, он спрыгнул на пол и побежал обнюхать странное существо.
— Мама! — обернувшись на шум, в ужасе вскрикнула девочка.
Вспыхнул свет, и тарантул побежал навстречу своей смерти.
— Ах ты злодей! — баба Надя, первой примчавшаяся спасать внучку, прихлопнула несчастного паука тапочкой. Ругая паучье племя за обычай по осени забираться в дом, она принесла из кухни полынный веник, смела раздавленный трупик на газету и унесла во двор, чтобы сжечь супостата. Запах паленого гребешка еще долго волновал Бимку. Он принюхивался к пеплу, сердился и ругался по-собачьи. Баба Надя верила, что этот запах отпугнет других пауков.
ЗЕМЛЯНИКА НА КЛАДБИЩЕ
Тело плотины сотрясалось и гудело. Молнии трещин раскалывали ее вдоль и поперек. Серые глыбы осыпались и падали в темную воду, вскипающую от частых ударов. Замурованное существо в приступе клаустрофобии яростно пыталось стряхнуть с себя тяжесть и мрак бетона. Обломанный бивень с грохотом проломил серую скорлупу, и плотина обрушилась, рассыпавшись на куски.
Сдерживаемая ею стена воды хлынула в пролом, сдирая с мамонта вместе с бетонной коростой, въевшейся в рыжую шерсть, шкуру и мясо. Подняв над ревущим, красным от крови потоком голову, зверь трубил древнюю тоскливую песнь дикой свободы. Хобот и расщепленные бивни судорожно содрогались. Бледная дрожащая радуга насыщалась цветом.
Мутный вал воды, бетонного крошева и рыбы прокатился по мертвому городу, взрывая руины, выдирая деревья и срывая почву. Море мелело, и с обнажающегося дна медленно всплывала мертвая деревня.
Дрожащий мамонт не в силах был освободить ноги из бетона. Сквозь раны на окровавленных боках белели, вздрагивая от тяжелого дыхания, ребра. Трубный вибрирующий стон умирающего гиганта детской жалобой проносился над пустыми пространствами осенней степи и растворялся в равнодушном безмолвии неба.
Тронутый ржавчиной автобус, грузно качнувшись, выехал на грейдер и покатил по разбитой дороге в темный омут северного неба. В черном овале заднего стекла трепетала чья-то ладошка. Дождь смыл все краски. Справа — серые развалины мертвого города. Слева, за неприятно белыми стволами редких берез, — густые кресты сумрачного кладбища. Когда провожаешь близких людей, а душа подсказывает, что никогда их больше не увидишь, делаешься маленьким и беспомощным в масштабах необратимо увеличивающегося пространства, разделяющего тебя с ними.
Мамонтовы уезжали на север.
Расставание — неизбежная расплата за встречу. Проводы — репетиция похорон.
— Надо было не слушаться вас, докопать картошку, — с сердитым треском Любовь Тарасовна раскрыла над свекровью зонт.
— Кто же в августе картошку убирает, — возразила баба Надя, — чтобы она в погребе сгнила?
— Ну зачем вам столько картошки? Пусть лучше сгниет, чем потом по грязи одной убирать. Все равно раздарите соседям. И вообще — хватит вам одной куковать. Живешь там и не знаешь, что с вами. Витя на зимних каникулах приедет.
— Никуда я не уеду, — сказала упрямая баба Надя. — Уеду — вы уже никогда вместе не соберетесь.
— Хотя бы на зиму.
— Вот еще придумала! Чтобы я дом бросила? Да его не то что на зиму, на день нельзя покинуть. Вон Наталья Константиновна к дочери съездила. Вернулась — там не то что мебели, окон нет. Может быть, все еще и образуется. Вернетесь — и дом цел.
Виктор Николаевич посмотрел на небо, подставив лицо под дождь.
— Отъезжаем, — без выражения сказал пожилой водитель. Он всю жизнь проработал на одном и том же маршруте. С него можно было писать портрет скуки.
Сквозь запотевшие стекла очков изгнанный из рая смотрел на автостанцию, стоящую посреди лужи, на маленькую хрупкую старушку в клетчатом пальто. Вот сейчас они уедут, а она останется — одна в пустом доме. Как на другой планете. Он закрыл глаза, но стало еще хуже. Ковшик теплого молока — вот что он увидел. Это молоко сегодня утром мама подогревала на плите и по рассеянности вылила ему в умывальник. Автобус тронулся. И невидимый резиновый жгут, связывающий сердца старой матери и сына, стал растягиваться. По опыту прошлых разлук Виктор Николаевич знал, что этот чрезвычайно эластичный и прочный жгут лопнет где-то на сотом километре. Больно обожжет сердце, и тоска медленно перельется в долгую печаль и страх ночного звонка. Автобус ровно катил по территории спасительной ностальгии. Мимо темных вод земли и неба, шумящих перелесков, полынной скорби пустых предзимних пространств. Что бы он был без этой тоски? Без хранительницы ее, обрекающей себя на одиночество. Без старого дома, без ожидания нового лета.
Руслан стоял рядом с бабой Надей. Старушка улыбалась и плакала одновременно. Хорошо прощаться в дождь. Слез не видно.
— Ну вот, — сказала она, — теперь будем ждать июня.
До июня было далеко. Близился вечер. Ветер выжал над Степноморском грязную тучу, как белье, разорвал и разметал останки. Но с севера черной стеной поднималось новое ненастье.
Проводив бабу Надю, Руслан, укрывшись капюшоном из полиэтиленового мешка, возвращался домой через руины брошенного города. В предосеннем, пронзительном ненастье он чувствовал себя космонавтом, навсегда улетающим с обрывком фала от станции. Она видна еще через затуманенные стекла скафандра, но скоро растворится в бесконечной тоске. Блесна — елочная игрушка — зацепила сердце и тащила его по темному вселенскому омуту. Это лето, словно белый вальс, обещало чудо. Но пришла, елозя ведром по полу, уборщица осень и проворчала: выметайтесь, кончились танцульки. Только человек, провожавший на глухой станции друзей, знает, что такое одиночество. Они уехали все вместе в свой прекрасный, светлый мир, а ты остался один в глуши, где грустно светят редкие огни убогих жилищ и воет собака. На автостанции он болтал о пустяках с Антоном и боялся встретиться глазами с его сестрой. Но не мог не думать о ней, девочке первого снега. Он сжег все, что могло напоминать ее. Но, чтобы забыть, нужно было сжечь самого себя.
Есть в развалинах необъяснимо притягательная, сладкая тоска. Вот стояли бы эти типовые многоэтажки, дома как дома — серые и скучные. Но стоило им подвергнуться живописной работе запустения, как они превратились в произведения искусства, декорации шекспировской трагедии, излучающие жуткую, почти смертельную дозу ностальгии. О прошлом всегда судят по развалинам. Но в прошлом этих развалин не было. Развалины — это не камни, покрытые зеленью, не раскрошенный кирпич, не полынь на тротуарах. Развалины — это само время…
Самое страшное — не развалины. Самое страшное — привычка жить среди развалин, когда руины проникают в душу, и в ней начинают происходить те же необратимые процессы, что и в заброшенном доме.
Сквозь пелену дождя он увидел в мертвом городе три горящих окна. Над ними мерцала зелеными светлячками надпись: “Бар «На графских развалинах»”. В дверях стоял Енко и всматривался в сумерки, прислушиваясь к приближающемуся чавканью сапог Руслана.
По стенам бара хорошо погуляла веселая кисть покойного Гофера. Тут было все, что душе угодно: березки, лебеди, камыши, старинные замки. И, естественно, радуга. За стойкой, искусно отделанной узорами из крагиуса, героически борясь со сном, стояла грудастая тетка в кокошнике из картона и тюля. За ее спиной на книжных стеллажах сверкали затейливыми этикетками разнокалиберные бутылки. На приветствие она не ответила. Вместо столов в баре стояло пять школьных парт. На “камчатке”, уронив голову на скрещенные руки, спал Яшка Грач, наемный убийца. На его тускло сверкающей лысине прихорашивался жирный таракан.
— Не трогай его — пусть спит. Меньше шума, — предупредил Енко. — Не люблю я таких мужиков. Ладно бы лишнее, последнее пропивает.
Енко, подобно Богу, всех хотел переделать по своему образу и подобию. Как и большинство недалеких людей, он был уверен в своем совершенстве.
— Садись, — приказал он, подвигая к стойке противно скрипнувший стул. И когда Руслан сел, спросил с бесцеремонной простотой:
— Я чего-то тебя не понимаю. Вроде неглупый парень, а торчишь в этой дыре. От армии косишь? — и не дождавшись ответа: — Мамонты откочевали?
— Да, вот проводил.
— Ну, все — отлетела последняя стая. Теперь до весны — одни старики. Спячка под сугробами. Тоска. Пива выпьешь?
— Выпить-то выпью, да кто мне даст.
— За счет заведения. Грача потом проводишь, а не то в первой луже утонет, шпион хренов. Агент ноль-ноль-ноль.
— Почему шпион?
— Только что заливал: знаешь, говорит, кто Кеннеди хлопнул? Нас, говорит, на звук и цвет учили стрелять. А на запах тебя стрелять не учили?
Грач, не поднимая головы, пробормотал:
— Человек! Ведро водки и два огурца!
С первыми морозами он собирался стать убийцей: колоть длинным ножом свиней, заказанных старушками и бывшими интеллигентами, боящимися крови. Дело было верное, прибыльное. Но беда в том, что никогда прежде Грач не убивал теплокровных животных. Он убеждал себя: ткнуть лезвием в сердце — проще простого, хорохорился, рассказывал о себе ужасные вещи и, набираясь храбрости, много пил.
Тетка подвинула кружку с таким презрением, что Руслану расхотелось пить.
— Так что, — повторил Енко, — от армии в нашей дыре прячешься или как?
— Или как.
— Люблю откровенных людей. Что не пьешь?
— Грача я и без пива отведу.
— Пей. Какие планы? И дальше стариков собираешься хоронить? — и одобрил: — Вечный бизнес.
Руслан скосил глаза в одну сторону, рот в другую и пожал плечами.
— А я при первых заморозках в Полярск покачу, — вздохнул Енко.
Руслан встрепенулся. Только что, шлепая по грязи, он мечтал о крыльях пеликана Петьки.
— В Полярск? — переспросил он.
— Поедешь? Мне как раз надежный напарник нужен. Малопьющий.
— Что делать?
— Ну, не могилы, конечно, рыть. Хотя работа не так чтобы очень престижная. Мясо на нефтепромыслы возить. Говядину. Наших ребят там от оленины воротит. Здесь закупаем, там продаем. Везем своим ходом. Машину водить умеешь?
— Умею. Прав нет.
— Права дело наживное. Купим. Сейчас купить можно все: должность, звание, верную жену, неподкупных друзей, любовь народа. Проблема одна: где взять деньги? Работа не мед. Только я так тебе скажу: хорошая работа та, за которую хорошо платят. Согласен?
Бар в развалинах, да и сами развалины, даже грудастая тетка показались Руслану милее.
— Константин Миронович, закрываться не пора? Клиента-то нет, — сказала сердитая тетка неожиданно певучим голосом, не принимая в расчет Руслана.
— Пора, Фаина, пора. Ударят морозы — мясную лавку откроем.
Руслан растолкал Грача. Тот поднял голову, попытался сфокусировать взгляд и спросил важно:
— Пить будешь? Нет коллектива! Скрипка играет на одной струне. Ты кто?
— Дед Пихто, — представил Руслана Енко.
— Пихто? — задумался Грач. — Не знаю такого.
— Знаешь, не знаешь — выметывайся.
Зависимому от водки безработному, блин, какой прок от того, что живет он в независимом правовом государстве?
Они шли сквозь бурьянный бурелом, мелкий дождь и сквозняки мертвого города, шлепая по лужам и чавкая грязью.
— Слышишь? — спросил Грач, останавливаясь. — Музыка. Шопен.
— Шопен, — разозлился на него Руслан, — идем.
Однако действительно в мертвом городе чуть слышно звучала живая музыка. Где-то играли на фортепьяно. Руслан обошел вокруг Грача, вглядываясь в темень, но ничего не увидел. Музыка смолкла.
— Здравствуй, белая горячка, — икнул Грач. — Бывает.
И они пошли, ориентируясь на собственные представления о пространстве и времени, но точно определить в этой кромешной тьме могли только верх и низ. Впрочем, Грач был свободен и от земного протяжения — самому себе он казался зеленым шариком, надутым едким сигаретным дымом.
Музыка заиграла вновь, и Грача неудержимо потянуло на волнующие душу звуки. Устав с ним бороться, Руслан, придерживая его за ворот, как волкодава за ошейник, позволил тащить себя в неведомое. Но пройдя вброд водное препятствие, они уткнулись в глухую стену. Стена, видимо, была китайской и долго не кончалась. Когда же, наконец, путешествие было завершено, в черном и влажном небе им открылось тускло освещенное окно, из которого щедро лилась божественная мелодия.
— Идем, — решительно сказал Грач и провалился в яму, заполненную водой.
Руслан извлек его из западни, но мокрый Грач продолжал неудержимо стремиться к прекрасному.
— Надо переодеться, — уговаривал его Руслан, — что же мы припремся — мокрые, грязные, без галстуков. Это тебе не пивнушка — искусство. Без галстука нельзя.
— Людям будет приятно, — настаивал Грач, — а галстука у меня все равно нет.
— Возьмем у отца.
— У Бивня тоже нет.
— А вот и есть.
— А вот и нет.
Пока они выясняли, есть ли, нет ли у Козлова галстука, музыка оборвалась, а вскоре погас свет в окне. Мир снова стал черным, непроницаемым, глухим, лишенным ориентиров. И повлек Руслан разочарованного в мире, а более всего в своем поводыре Грача в непроглядываемую точку пространства, где, по его предположениям, должен находиться дом Козлова. Обиженный Грач разговора не поддерживал, на вопросы не отвечал и лишь иногда ворчал с иронией, переходящей в сарказм: “Галстук, галстук… Вот тебе и галстук”.
Нет занятия таинственней и тревожней, чем ловля налима холодной осенней ночью. Человек, не знакомый с этим видом рыбалки, совершенно не знает темную сторону жизни. Сидишь в кромешном мраке на охапке соломы, держишь в руках березовое удилище. Ты его не видишь. Лишь чувствуешь тяжесть в руках. На толстой короткой леске — зимняя блесна. На крючке — кусок сала для запаха. Подергиваешь слегка. Трясешься от холода. Невидимая в черноте плотина нависла сырой громадой над невидимой протокой. Все, в том числе и ты, состоит из густой, непроницаемой тьмы и запаха осенней реки. И лишь где-то в полнеба над головой тускло светит сквозь туман фонарь на мосту. Его отсветы змеятся на невидимых волнах. Плотина издает печальные резонирующие звуки пустой общественной бани: влажные всплески, шорохи, журчание, вздохи. Холод и печаль невидимых вод пронизывают тело. Река, небо, плотина, налимы у каменного дна — все сливается в одну темноту, в один космос.
Невидимые, как души утопленников, в предчувствии первого снега сидят рядом Козлов и Руслан. Два мертвеца над рекой мертвых в надежде изловить из вечного мрака черную рыбу удачи.
— “Земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною; и Дух Божий носился над водою”, — высморкавшись, мрачно процитировал Козлов.
— Ты веришь в Бога?
Человеку, на глазах которого умер город, построенный его руками, трудно сохранить веру. Но в последнее время у него появилась надежда. Эта надежда сидела рядом, невидимая и вопрошающая.
— Да хотелось бы, чтобы он был, — после долгого молчания ответил Козлов.
— Значит, не веришь?
— Нет, я не атеист. Я человек, огорченный отсутствием Бога. Никогда никому не задавай этот вопрос.
— Почему?
— Неприлично. Есть вещи, которые никого не касаются. Да и все равно ничего не узнаешь. Он есть, и его нет. Для человека, который верит, есть, а не верит — нет. Бог ни к кому в друзья не набивается.
Из влажной темноты послышался вкрадчивый плеск.
— Если Бог есть, то живет он в провинции, — сказал Козлов, прислушиваясь к ночным звукам. — Загубят провинцию — все загубят.
Посередине тьмы вспыхнула золотая копна, просветив до дна речные тайны. Тень остроги черной молнией мелькнула на покрытой трещинами плотине, и полились в ночь богохульные речи раздосадованного промахом браконьера.
В свете “карбидки” увидел Руслан у своих ног порождение тьмы — черного кота. Ночной охотник пристально вглядывался в мелководье, ожидая момента, когда одним прыжком можно будет добыть рыбешку. Глаза прародителя новой породы котов, не боящихся воды, алчно горели.
Лодка скрылась в протоке за островом, и ночь стала еще темнее.
— Батя, вот ты говорил: смотри на жизнь глазами мертвого человека. Как это?
— Просто. Прошло сто лет. Тебя нет. И никого, кто жил в твое время, нет. А то, что ты видишь сейчас, воспоминания о прошлом. Ты все это видишь, а ничего уже нет.
— И что от этого меняется?
— Все. Что казалось важным, оказывается суетой. А какой-нибудь пустяк, на который раньше не обращал внимания, это и есть самое главное. Все меняется. И ты уже другой. Мертвый человек не знает зависти и злобы. Начинаешь жалеть даже тех, кого не любил. “Да не завидует сердце твое грешникам…”
— Но, если ничего нет и все уже прошло, я могу делать все, что хочу.
— А смысл? Этого же ничего нет.
Утром в мертвый город пришел Александр Шумный.
— Паша…
Больше он ничего не смог сказать. Двухметровые мужики, обнявшись, молча стояли посредине тускло освещенной комнаты, и плечи их беззвучно сотрясались.
— Не хочу, чтобы экскаватором, — говорил Шумный чужим, странно ровным голосом. — Я тебя прошу — пригляди за Костей. Мы уедем, он один здесь останется…
— Не волнуйся, Саша. Пригляжу.
Руслан отвернулся. За окном стояла предзимняя пустота захолустья. Глухая и ясная тоска ожидания первого снега. Обреченная покорность была во всем — в облетевших озябших березах, в серых развалинах, в лужах, тронутых хрупким ледком, в самом воздухе, наполненном холодным и сухим запахом полей. Остывшая земля, мертвый город, и люди впадали в анабиоз. Печально жить в этом мире, но еще печальнее навсегда покидать его.
В ровном свете утренней серости на фоне черного пролома ярко желтел воздушный шарик, застрявший в голых ветвях березы. Маленькая частица далекого праздника, занесенная в чужую глухомань. В тонкой золотой оболочке все еще хранилось чье-то дыхание. Душа. Возможно, этот шарик надул Костя Шумный. И вот Кости нет, а его дыхание все еще здесь. Остывает в предзимнем оцепенении.
Под первым тяжелым снегом обломилась ветвь тополя и упала на крышу.
— Витя давно говорил: давай спилим, да я не дала, — корила себя баба Надя. — Жалко было. Его еще Витин отец посадил.
Тополь рос с улицы под углом и опасно нависал над домом.
— Пустяки, — успокоил Козлов старушку, — работы на пять минут.
Но когда они с Русланом сбросили вниз ветвь, обнаружилось, что от удара растрескались три листа шифера. Беда. Пошли в мертвый город. Ни одной стропилины, ни одной целой шиферины. Вернулись — стоят во дворе старушки вдовьей улицы, обсуждая случай, а у стены прислонены три листа шифера.
— Я тебе, Надежда, так скажу: дерево надо спилить. Ладно сук свалился, а как все рухнет? От дома ничего не останется, — уговаривает бабу Надю комиссар Каттани.
— Да как же? Память все-таки, — заволновалась та.
— Все пилить, может быть, и не стоит, а укоротить надо, — принял соломоново решение Козлов.
Старушки дружно закивали: и дом целым останется, и память о Николае сохранится.
— Да как же его укоротить? — испугалась баба Надя. — Подпилишь — он и упадет на крышу.
— Не упадет, — заверил ее Козлов. — Мы его сверху по частям обкорнаем и на веревке по веточке, по чурочке спустим. Сними-ка, теть Надь, цепь с Бимки.
Для работы наверху Козлов выбрал самодельную ножовку из полотна пилы. Развел зубья, подточил. Соорудил страховочный пояс из собачьей цепи.
— Тоже мне, воробышек нашелся. Где ты видел, чтобы мамонт по деревьям лазил? Дай-ка сюда цепь, — сказал Руслан.
Комиссар Каттани поддержала его:
— Сынок-то полегче, половчее будет. А ты взгромоздишься — дерево как раз и подломится.
— Ой, да ну его это дерево! Оно еще сто лет простоит, — забеспокоилась баба Надя. — Не дай бог сорвется парень.
— Помолчи, кума, — приструнила ее комиссар Каттани, — что же ты такие вещи под руку-то говоришь?
Как Бог с небес на грешную землю, посмотрел Руслан вниз на старушек, стайкой стоящих у ограды, на задранное вверх лицо отца, травившего веревку.
— Обмотай цепью ствол… Проверь: надежно ли? — руководил снизу Козлов. — Веревку за верхнюю ветвь привяжи… Перекинь через сук… Пили, не бойся, я держу.
Надпиленная ветвь затрещала, клонясь вниз. Руслан дорезал волокна, и она повисла на веревке. Дрожь прошла по стволу. Козлов, стравливая веревку, нежно уложил ветвь на крышу. Поднялся по лестнице и стащил вниз. Подскочили старушки и поволокли ее во двор. Хлыстики шуршали по снегу.
— Дров-то сколько, кума, сэкономишь. Здесь тебе на месяц топить печь хватит.
Медленно сползал Руслан вниз, по фрагментам укорачивая тополь, оставляя после себя пустоту. Приятная и печальная работа. Приедут летом Мамонтовы, а от самого высокого дерева во вдовьем околотке торчит обрубок.
Подошла женщина в белой шали и солдатском бушлате. Грудь табуреткой. На груди лежит бинокль. Посмотрела на Руслана из-под ладони, покачала с осуждением головой и навела бинокль на столб, где под фарфоровыми чашечками висел счетчик. Записала в тетрадку цифры. Старушки пошли — каждая к своему столбу. Недоверчивая комиссар Каттани заглянула в тетрадку учетчицы и перепроверила цифры, самолично осмотрев счетчик в бинокль.
Вот тебе и “работы на пять минут”. Пока заменили треснувший шифер, допилили и покололи тополь, прошло полдня. Баба Надя накрыла роскошный стол — сковорода жареной картошки, беляши, глазунья, соленые грузди, помидоры.
— Может быть, водочки? — спросила она. — А то бы я сбегала.
— Это лишнее, теть Надь, — сказал Козлов не совсем уверенно.
— Вот и правильно, — слишком быстро одобрила старушка.
Она все-таки убежала, но вернулась не с “Медведем”, а с тяжелой иконой. С почерневших досок коричневый, стертый временем лик пристально посмотрел на Козлова пугающе живыми, пронзительными глазами. Всю радужную оболочку заполняли большие, сияющие, как сливы после дождя, зрачки.
— Это еще что за экстрасенс? — удивился Козлов.
— А ты не смейся, — робко укорила его, слегка застеснявшись, баба Надя, — ты его попроси, он тебе поможет.
Встретившись с недоуменным взглядом Козлова, смутилась и объяснила чудодейственную силу святого, прозрачно намекая, что должно просить у него. Век тому назад прадедушка бабы Нади помолился перед иконой, и она навсегда избавила его от запоев. С тех пор в доме, где висел лик, никто из мужчин не пил водку и не курил табак. А однажды случился пожар. Дом сгорел, а икона осталась цела. На досках действительно были запечатлены следы давнего огня.
Козлов и Руслан с веселым интересом посмотрели на антиалкогольную несгораемую икону, но чтобы не обидеть бабу Надю, перекрестились. При этом Руслану почудилось, что святой подмигнул ему. Однако бабе Наде этого показалось мало, и она настояла, чтобы они приложили уста к лику. Облобызав глазастого святого, Козлов заодно поцеловал и бабу Надю, в умилении пробормотав нечто невнятное. Старушка вздохнула и с легкой душой унесла старую икону, смешная и трогательная в уверенности, что святой навсегда исцелил Козлова от алкогольной зависимости.
Руслан заглянул в комнаты и не узнал их. Вещи стояли на привычных местах, но сиротливая музейная тишина окружала предметы, которыми давно никто не пользовался. В черной крышке пианино скучно отсвечивалось предвечернее окно.
— Баба Надя, а я скоро в Полярск с Енко поеду, — сказал он.
Для Козлова это была новость. Слегка обидная.
— Вот хорошо, — обрадовалась старушка, — а я думала, с кем бы мне баночку груздочков нашим передать. Чугунов только через месяц на вахту поедет. Да и много ли с ним передашь? Человек-то он безотказный, да уж больно много заказов. Тот посылочку, другой посылочку, а рюкзак не безразмерный. Я уж и не прошу его. Письмо передаст — и ладно.
Козлов не любил Енко. Он вообще не любил людей, которые беспричинно пинают животных. Прошлой зимой в сорокаградусный мороз — телеграфные столбы трескались — не пустил в дом собаку. Она выла всю ночь, царапалась в дверь, спать мешала. Не поленился, вышел и пнул ее. А утром выходит — лежит псина у дверей калачиком, морду хвостом накрыла. Пнул ее, чтобы место знала, а она ледяная. Молчал бы, живодер. Нет, всем подряд рассказывал и хохотал. Смешно, что за живую принял и чуть ногу не сломал. Но историю эту Козлов рассказывать не стал.
— Батя, а ты веришь, что икона исцелить может? — спросил по дороге в мертвый город Руслан.
Козлов пожал плечами, хмыкнул:
— Икона что. Так, крашеные доски. Вот баба Надя — другое дело. Святой человек.
Странно. Это глазастое лицо на старых, изъеденных древоточцем, опаленных огнем досках не выходило из головы. Оно не было нарисовано с натуры. За ним вообще никого не было. И в то же время в его сознании жил коричневоликий святой с пронзительным, разбойничьим взглядом. Жил тот, кого не было. Как золотой колокол: даже если его нет, он все равно есть. Странно.
Вечером в мертвый город с портретом под мышкой пришел Енко.
— Да, — сказал он, оглядев квартиру Козлова, — пьеса Горького “На дне”. — Приставил портрет к стене изнанкой наружу и распорядился: — Собирайся. Завтра с утра выезжаем.
— Баба Надя посылочку передала, — сказал Руслан.
— Начинается, — заворчал Енко, — одна посылочку, другая посылочку — рессоры полопаются. Большая посылка? Ладно, это довезем. Но больше — на будущее — никаких посылочек. Умиляют меня эти старухи. Я вашей бабе Наде так и сказал: что ты здесь торчишь, милая, поезжай к старшему сыну на Алтай, пока зовет. Как можно, отчий дом, они без меня вместе не соберутся… Теть Надь, говорю, а ты думаешь, им так хочется каждое лето тащиться в эту дыру? А может быть, им на Черное море хочется съездить.
— Зря ты ей это сказал, — нахмурился Козлов, — она этой мыслью за жизнь только и цепляется.
Енко хмыкнул, махнул рукой: что, мол, с вас, убогих, возьмешь. И повернул портрет.
— Я у вас батю на время оставлю. Выбросят, пока меня нет. Всех достал. Ленка спать перестала. Не нравится ей, как он смотрит. В детскую перевесил — пацан во сне кричать начал и в койку прудить. Вынес в чулан — еще хуже. Выйдешь, а он смотрит. К стене повернул — тоже не дело. Батя все-таки. Если что, можно к стене повернуть.
— Да пусть смотрит, — хмуро сказал Козлов.
Руслан переставил портрет на грустный свет керосиновой лампы. Чужими глазами из другого мира с мрачным укором на него смотрел Енко. В солдатской гимнастерке, с тремя медалями на груди.
— Гофер рисовал? — спросил он.
— А кто еще? Так все вроде правильно. Вот только глаза он рисовать не умел.
Енко был не прав. Глаза-то как раз Гофер рисовал не по клеточкам, а от души. Они напоминали глаза антиалкогольного святого бабы Нади. Смотрит, как с того света.
— А тебе он не снится? — спросил Козлов.
— В жизни снов не видел. Бух мордой в пух — и как обухом по голове. А как только повернул его лицом к стене — является. Встанет перед кроватью и всю ночь на меня смотрит. И молчит. Я его спрашиваю: чего надо, батя? А он смотрит и молчит.
— Мутанты, — сказал Енко с презрением. — Это же надо — последнюю корову за мешок сахара отдать!
— А зачем им сахар? — спросил Руслан, изнуренный впечатлениями дня.
— Самогон варить, — объяснил Енко. — Говорю же — мутанты. Я вообще бы лицензии на отстрел алкашей и наркоманов выдавал. Да еще бы и приплачивал за каждую голову.
Растворяясь в собственном безмолвии, уставший от долгого осеннего ненастья мир укрывал себя первым снегом. Из светлой мглы проявлялись и тут же исчезали в невесомом мельтешенье хлопьев высокие распятия — столбы без проводов.
— Ты говори, говори, — зевнул Енко, — а то я на этом вираже заснуть боюсь. Сейчас мы еще по пути в Бессадовую заедем, прикупим еще одну коровку и рванем к вечной мерзлоте. Домой возвращаться не будем. Что без толку бензин жечь.
Свернули с грейдера у покосившегося столба дорожного указателя. Из раскрошившегося бетона выгибается скрученная неведомой силой арматура. На ржавом листе жести выцарапано: “До Луны 384 400 км”.
То, что осталось от деревеньки, соответствовало ее названию. Среди развалин торчали три обшарпанные хижины без оград и плетней. Они выглядели бесприютно, сиротливо и ненужно на голом пространстве — как пугало в убранном огороде.
— Прощай, Манька, — хлопнул старик корову по грязному боку.
Она посмотрела на него с укором томными глазами красавицы — что за фамильярность такая — и презрительно фыркнула. На ресницах белые снежинки. Старик поспешно закурил, отвернулся.
— Вы уж сами, где-нибудь за леском, чтобы старуха не видела, — он махнул неопределенно рукой, — а я уж потом подойду, разделаю.
— Мы так не договаривались, — нахмурился Енко, — я покупаю мясо. Зачем мне живая корова?
— Да я ж ее теленком знал, — оправдывался старик, — рука не поднимается. И попросить некого. От деревни три хаты осталось. Кроме меня, и мужиков нет. Да я бы ее и не продавал. Сено не заготовил. Совсем обезножил.
Руслан посмотрел в глаза корове и почти с ужасом подумал, что это безобидное, припорошенное первым снежком живое существо вскоре перестанет жить.
— Весь график нам сбиваешь, — сердился Енко, — а это что такое?
Ноги и бока коровы были покрыты свежими шрамами.
— О лед порезалась, шалава. Еле со старухой из болотца вытащили.
— Ладно, шкура твоя. Только, извини, цена другая. Эх, дед-дед, на кол надет.
— Нервы, — объяснил старик, смутившись, — хоть и скотина, а жалко.
— Хрен с тобой, тащи веревку.
И повел Руслан в последний путь корову к редкому леску, как собаку на поводке. Манька шла, понурив голову, печально вздыхая, по-старушечьи виляя тощим задом, думая свои коровьи мысли. Даже животным тоскливо жить на этом пепелище. Грустная корова с боками, измазанными собственным навозом, и прекрасными глазами мадонны. Он привязал скотину к стволу березы и отвернулся, страшась встретиться с ее взглядом. В темных зрачках обреченного существа была сосредоточена вся скорбь вселенной.
Подъехал Енко. Подошел с “вертикалкой” на плече к привязанной корове.
— Не люблю я нож, — объяснил он хмуро. — Варварство. Лучше уж ствол в ухо. Раз — и отмучилась.
Прицелился, широко расставив ноги. Корова дрогнула мохнатым ухом, когда ствол коснулся шерстинок, но не отпрянула, а лишь одарила таким интеллигентным взглядом, что стало не по себе.
Грохнуло так, что у Руслана потемнело в глазах, а с веток осыпался иней. Передние ноги Маньки подломились, и она рухнула мордой в сугроб. По мере того как снег набухал кровью, задние ноги судорожно скребли землю, будто животное хотело спрятаться под белое покрывало.
Чем отличается убийство животного от убийства человека? Ничем.
Хлопнула дверца. Старик, шаркая подшитыми пимами, подошел к мертвой корове:
— Мне бы того, водочки немножко.
Неприятно длинное лезвие ножа в его руках слегка дрожало.
— Знаю я это немножечко, — проворчал Енко, выбрасывая из ствола дымящуюся гильзу. Но сжалился, сходил за водкой и плеснул в пластмассовый стаканчик. Выпил старик, сморщился, вырвал из сугроба горсть снега и зажевал горечь.
От распластанного ножом тела сладко пахло плотью и навозом.
— Что же ты говорил, что яловая, — укорил Енко старика, — вон и теленочек. — Он посмотрел на Руслана и усмехнулся: — А ты думал, из чего бифштексы делают? Думаешь, мне приятно на это смотреть? Сидел бы я сейчас в спортзале со свистком в зубах… Да. А что делать? Мужик обязан кормить семью. Я нашу нищету не понимаю. Что это за мужики, если не могут обеспечить семью? Если надо, я бы и в киллеры пошел, чем на жизнь жаловаться и смотреть на пустые тарелки. Согласен? Поторапливайся, дед, нам еще ехать и ехать.
Досадно, что он так груб в своих суждениях. Но еще досаднее, что прав.
Старик снял шапчонку и утер ею потное бабье лицо, обнажив лишенный растительности, морщинистый затылок. Поодаль, принюхиваясь, стоял тощий пес. Ноги его в нетерпении подрагивали. Ноздри жадно ловили запах крови, смешанный с запахом пороха. В низко опущенной голове и поджатом хвосте было что-то от гиены.
Руслан смотрел на розовое мясо, на отделенную от туловища голову. Противоестественная, жуткая красота убийства, от которой слегка подташнивало, но отвернуться не было сил.
— Ну, дед, ты до весны будешь вошкаться, — Енко отобрал у старика нож и принялся отделять от освежеванного трупа ногу.
— А ты чего стоишь? Относи в кузов, — сердито посмотрел он через плечо на Руслана, отпихивая отчлененную ляжку.
Мясо было теплым и скользким. Руслан ухватил ногу за копыто и поволок к машине.
— Фартук надень, — крикнул вслед Енко, — не хватало еще кабину испачкать.
— Требуху заберете? — с надеждой на отрицательный ответ спросил старик, пытаясь прикурить красную самокрутку трясущимися окровавленными руками. Пальцы его при этом были расставлены совершенно по-дамски.
— Забирай, — милостиво разрешил Енко и бодро пробасил голосом
Высоцкого, — эх, не пробовал я суп из требухи! И на фиг мне это нужно?
Тяжело переваливаясь по целине, грузовик, до верху набитый расчлененными трупами коров, выезжал на проселочную дорогу. Старик тащил по белой степи к селенью без садов и огородов шкуру Маньки, груженную ее перламутровыми кишками и отрезанной головой. Тощий пес жадно пожирал снег, набрякший кровью.
— Жалко стариков, — поморщился Енко, — считай, задаром свою Маньку отдал. А что делать? Нам с тобой тоже навар нужен. Бизнес есть бизнес. Пожалеешь — сам требуху будешь жрать. Согласен? Руслан молчал. Енко остановил машину. Открыл дверцу и замахал початой бутылкой водки:
— Деда! Помяни свою Маньку, — и бросил бутылку в мягкий снег. В молчании проехали они несколько километров. — Лучше с барымтачами дело иметь, — поделился своими мыслями Енко. — Всю душу эти старики вымотают.
— С барымтачами? — спросил Руслан.
— А я их не осуждаю, — сказал Енко мрачно, — каждый зарабатывает, как умеет.
Гул мотора убаюкивал. Руслан посмотрел в окно на вечернюю степь и затерянную вдали деревеньку. Привычная картина. Два сугроба вдоль дороги. За сугробами — дома без особых примет. Дымы над трубами. За домами лишь утонувшие в снегах плетни и белая пустота. Кромка леса у горизонта.
Слово “Полярск” на дорожном указателе было перечеркнуто, а ниже прыгающими корявыми буквами написано от руки: “Степноморск”.
— Полгорода — земляки, — объяснил повеселевший Енко, — нашего брата, северного казаха, здесь ценят. Пахарей везде ценят.
В морозной дымке, как на старинной фотографии, проявлялся город. Дома его, обороняясь от враждебной природы, выстроились кругом. Он напоминал фургоны американских переселенцев, готовых защищаться от набега индейцев. Вдали, где мгла неба сливалась с планетой, горели багровые факелы.
— Вот таким и был когда-то наш Степноморск, только без этой гари,— сказал Енко с неожиданной грустью. — Здесь все эти лещенки, винокуры бывают чаще, чем в Москве. Нефть. Деньги. В средней школе народные артисты выступают. Да я бы и в бане пел арию Ленского, лишь бы платили. Тебя сейчас у Мамонтовых высажу, а сам к Салману заеду, разгружусь. Вот передай пакет. Скажи — пусть пельмени готовят.
Руслан дышал, как перед прыжком со скалы. Было весело и страшно. Еще чуть-чуть — и он увидит знакомые лица. Но среди этих лиц ему больше всего хотелось увидеть одно. Он позвонил в дверь. И первой, кого он увидел, была Света.
— Мама, Руслан приехал! — крикнула она и бросилась ему на шею.
— Я с мороза. Простынешь, — сказал он чужим голосом.
В одной руке банка груздей, в другой — заледеневший кусок мяса. Ресницы склеены льдом.
В коридор выходили три двери. И все они разом открылись. Из одной вышли Тучки, из другой — Мамонтовы, из третьей — незнакомые люди. Все улыбались. Всем приятно было видеть земляка и не терпелось услышать, что такого необыкновенного случилось на родине. В коридоре стало тесно, как в лифте.
— Дайте человеку раздеться, — солидно распорядился Индеец, один сохранивший хладнокровие, и оттеснил Свету от Руслана. — Ты с кем приехал?
— С Енко.
— Дядя Андрей, готовь мясорубку, — приказал Индеец, изымая из рук Руслана мясо. — Днем раньше с Антоном бы встретились. На краевую физико-математическую олимпиаду уехал.
Под глазом у Индейца сияла трехцветная, похожая на государственный флаг Германии, радуга.
— Тут еще грузди баба Надя передала.
Руслана раздели в шесть рук, и младший Тучка повел его в ванную.
— Тебе бы с дороги под горячий душ, — сказал он, — да у нас в ванной дядя Андрей рыбу солит.
Заглянул незнакомый мужик.
— Кто знал, что гости приедут, — сердито пробормотал он.
И закрутилась веселая праздничная суматоха. На кухне не протолкнуться. Готовят мясорубку, открывают банку с груздями, оттаивают под горячей струей из крана мясо, заводят тесто. Звон, гам, смех, суета, нож падает на пол. Значит, мужик придет. А нож-то тупой… Руслан не мог избавиться от странного и сложного ощущения. Казалось, он попал в прошлое, все эти люди были ему семьей, но эта семья жила на космической станции. Тесная веселая квартира крутилась на орбите высоко над ночной Землей. Руслан вместе со всеми вращался в этом водовороте, где ему были рады, и он был рад видеть всех. И ничего не надо было, кроме этой взаимной радости.
— Пойдем, пошарим по интернету, — потащил его за рукав Индеец, — а то раздавят, как таракана, и не заметят.
Комната, где жили Тучки, напоминала купе. Две кровати, между ними — стол перед зашторенным окном.
— Откуда у тебя синяк? — спросил Руслан, когда они остались одни.
— Да так. Пусть первыми не лезут. Детство, короче. Придумали с Антоном один прикол. Увидим: пацан идет, и топаем за ним. Куда он, туда и мы. Антон говорит: “Сматры: какой карошый малшык”. А я говорю: “Давай этот малшык зарэжым?”. Антон так ласково, ласково: “Малшык, ыды сюда…” Из-под шарфов одни глаза торчат. Мальчик сразу — топ, топ, топ. Короче, всех расшугали. Идет один. Метр с папахой и каблуками. Мы опять: какой карошый малшык, ыды сюда… Он поворачивается, как прыгнет, и мне пяткой в глаз — на!
— Как он только достал? — удивился Руслан.
— Я сам удивляюсь, — печально согласился Индеец. — Антон ему: “Ты что? Шуток не понимаешь?” А этот шкет снова — прыг. И пяткой Антону в нос — на! Короче, мы с Антоном — топ, топ, топ! Каратист, блин, оказался. Без юмора.
Хорошую отмазку придумал Индеец. Не рассказывать же всем, что из-за Светки подрался.
Вошел мрачный Енко и, сухо поздоровавшись, пожаловался с порога:
— Жизнь, блин! Как у крашеного яйца на пасху. Лоб об лоб — и у кого башка треснет.
— Что случилось? — спросил Виктор.
— Конкуренты цены сбили. Почти даром мясо отдал. — Горя его никто не разделил. — Андрюха, опять ты здесь путину устроил. Ох, не я с тобой живу! Ох, я бы тебя быстро воспитал, — зарычал гость из ванной.
Оробевший Андрюха изображал бровями смятение чувств.
— А вы когда назад, Константин? — спросил он ласково.
— Не волнуйся, — утешил его Енко, — завтра с утра укатим. Надо проскочить до бурана. Но еще раз приеду и этот пистархоз увижу — самого в ванне засолю. Бельмейда?
Раздвижной стол был прекрасно сервирован. Тазик пельменей, от которых шел густой ароматный пар, грузди и бутылка грузинского вина. Говорили все разом и смеялись вместе. “Бросить бы все, да на недельку к маме. Сколько уж лет зимний Степноморск не видела”. — “Поехали. В кузове места много. Только смотреть там особенно не на что. Тоска. Анабиоз”. — “Что она там сейчас делает?” — “Да то же, что и все — лета ждет”. — “Как там вторая школа?” — “Без комментариев. Квартиру когда получите?” — “Лет пять придется подождать” — “Да вы, батенька, большой оптимист”.
Из рук в руки передавали гитару.
Город как в пещере снеговой.
Дворник соль на тротуары крошит.
На душе надежда и покой:
Порошит, порошит…
Снег на деревах и проводах,
Снег на шапках и плечах прохожих,
Снег на моих прожитых годах:
Порошит, порошит…
Как уютен этот снегопад.
Он забыть нам прошлое поможет.
Заметает снег дорогу в ад:
Порошит, порошит…
И рисует строгий пассажир
Пальцем на стекле смешные рожи.
Вот и остановка “Детский мир”:
Порошит, порошит…
Нет вражды и дрязг среди людей.
Каждый вас утешит и поможет
Кормят дети белых голубей:
Порошит, порошит…
Золото церквей и грязь дорог
Засыпает снег по воле божьей.
В мир приходит добрый старый Бог:
Порошит, порошит…
Тем, кто сомневается, есть ли у человека душа, следует чаще смотреть на лица поющих людей. А еще лучше — петь вместе с ними. Разве может не быть души у существа, поющего с душой? Настроение первого снега, божественной чистоты, робкой надежды на то, что этот мир устроен для счастья. Как приятны, как печальны стремительно тающие секунды, набитая людьми квартира в доме на вечной мерзлоте, на краю Земли, на краю Вселенной. Он любил их всех. Даже толстяка Андрюху, имеющего странную привычку солить рыбу в ванне. Даже Енко.
Но все тонуло в золотом мерцании ее волос.
Для Енко разложили раскладушку на кухне. Руслану Индеец предлагал постелить в ванной, накрыв емкость с солящейся рыбой досками. Но этот вариант с негодованием отвергли, поскольку санузел был совмещенным. Ему определили кровать Антона в комнате Мамонтовых. Индейцу это не понравилось до такой степени, что он готов был пожертвовать частью своего ложа, но, узнав, что Света поменяется местами с Виктором Николаевичем, успокоился.
Странная ночь. Ночь на другой планете. Матовое от мороза окно время от времени мерцало всполохами. Возможно, северное сияние. А возможно, световая реклама в доме напротив. Или горящие в ночи факелы. Окно выходило на улицу, по которой проходил полярный круг. Трудно заснуть, чувствуя под собой полярный круг. Всю ночь наливались сумеречной радугой и медленно гасли ледяные кристаллики окна. Забытое откровение первого снега, чистоты и покоя переполняли его. Так чувствует себя человек, выздоравливающий от неизлечимой болезни или раскаявшийся грешник перед казнью. Светла полярная ночь среди безмятежно спящих людей, в простом стремлении сохранить свои души повторяющих судьбу мамонтов. Нежданная катастрофа выгнала их из мертвого города на границу вечной мерзлоты, в ледниковый период. Что будет с ними? Он хотел быть одним из этих мамонтов. Выжить или умереть вместе с ними. Но это была не его семья. У каждого свой тотем.
— Такие дела, партнер: лопнул наш бизнес. Нет навара. Не одни мы с тобой такие умные. А когда много умных на одно дело, все в дураках. Никакого смысла мотаться по морозу, — Енко набрал в легкие воздуха и с километр выдыхал его в глубокой печали, аж стекла запотели. — Батя у меня всегда говорил: “Надо жить скромно, надо жить экономно. Опять свежий хлеб лопаешь? А кто черствый будет доедать?”. Всю жизнь черствый хлеб и ели. А свежий в это время черствел. Не хочу я своих спиногрызов черствым хлебом кормить. Пусть белый трескают. С маслом. Ничего! Что-нибудь придумаем.
Ровно гудел мотор. Мрачно смотрел на дорогу Енко. Руслан закрыл глаза, чтобы ни снег за окном, ни мрачный Енко не мешали думать о Свете.
— Есть такой товар!
Руслан открыл глаза. Золотой пепел заката осыпался за горизонт. Небо набухало тоской ночи. Взволнованный светлой перспективой, Енко бурно, но туманно философствовал:
— Деньги, партнер, из дураков делают. А ты думал, почему так много газет, политиков, паленой водки, дешевых сигарет, попсы, сериалов и дрянных книжек? Дураков много. Это хорошо.
“Я у бабы Нади” — было написано углем на двери.
Очень не понравились эти слова Руслану. В гости к старушкам Козлов ходил редко и только по очень печальным поводам.
Скверы и аллеи Оторвановки, давно лишившиеся оград, производили впечатление дикого леса. И было непонятно, как в эту чащу без особого ущерба для деревьев вклинились дома, палисадники и огороды. Улицы, не считая скрипа Руслановых валенок и скучного лая собак, были безмолвны. Разграбленный мертвый город странным образом оживил новую Ильинку, подпитав ее собственной истерзанной плотью. Нарушая деревенский стиль, бросались в глаза, словно пересаженные органы, слишком большие окна, ограды из балконных решеток, новые крыши из старого железа, водосточные трубы, белый огнеупорный кирпич развалин, пошедший на отделку стен. Кряжистые, приземистые деревенские дома клещами вцепились в тело земли. Рядом с многоэтажными руинами они казались особенно надежными и прочными. Возле ворот свалены подгнившие останки старых срубов. Бревна в гвоздях, дранке и штукатурке. Дома-каннибалы пожирали в своих печах не только окрестный березняк, но и брошенные избы. Дымы из труб стелились параллельно поземке. Словно мчались на всех парах сквозь поскрипывающие сосны, березы, тополя и клены деревянные и кирпичные паровозики в сторону холодного красного солнца, из которого дули белые ветры. Попробуй — сковырни нас, бросали вызов дома времени и начинающемуся бурану. Стога. Сараи. Погреба. Поленницы. Сугробы, сугробы, сугробы. Люди зимовали, переживали холодную смерть, как сто и тысячу лет назад. И по-прежнему деградирующие в надменном снобизме бледные города-вампиры подпитывались живой кровью вымирающих деревень.
Дом бабы Нади не был накрыт смертным облаком. Бимка, гремя цепью, вылез из укрытой сугробом будки и, заскулив от распирающего дружелюбия, исполнил темпераментный ирландский степ на снегу, подхлестывая себя лисьим хвостом. Собаки покойников так себя не ведут.
Руслан заглянул в окно. Не изменяя давней привычке, на полу возле дивана, задрав ноги на табурет и подложив под голову полено, лежал отец. Мрачно насупив брови, он читал “Похождения бравого солдата Швейка”. Руслан постучал. Козлов закрыл книгу, заложив ее пальцем, и показал рукой: заходи, открыто.
От трех заиндевевших велосипедов, стоявших в сумраке веранды, повеяло летней грустью воспоминаний.
— Я как знал, что ты сегодня приедешь, — сказал Козлов из кухни, — баню истопил. Давай раздевайся — и в парную.
— А где баба Надя? Мамонтовы ей ведро клюквы передали.
— Приболела немножко. Картошку “в мундире” будешь или потолочь?
Руслан, промерзший, как окунь на льду, вошел в кухню. Нет приятнее музыки, чем услышать с холода треск горящих в печи дров. Шапка нахлобучена по глаза. Рыжая шерсть на поднятом воротнике полушубка поседела от инея. Под мышкой — окаменевшая, звонкая от мороза коровья ляжка. Будто обсыпана крупной солью.
— Это зарплата, — важно сказал Руслан, сгружая со стуком скрипящую ляжку на стол и подталкивая бедром.
В жутком волнении прибежал заспанный кот и, подняв вопросом хвост, стал рисовать восьмерки, крутясь между ног Руслана. За печкой, отгороженная поленьями, черная и робкая, как монашенка, лежала курица с обмороженными ногами и тихо бормотала, словно рассуждая вслух.
— “Мундиры” в отставку, — обжигая холодом пальцы, Козлов поставил ляжку “на попа” контрабасом — толстый конец на столе, тонкий на плече. Надавливая двумя руками на лезвие и рукоять длинного, как смычок, ножа, с вдохновенным хрустом принялся выстругивать божественную, неземную музыку. Длинные ломтики замороженного мяса скручивались в красивые стружки.
Держась за стенку, в кухню вошла баба Надя.
— Антоша, — сказала она с укором, — что так поздно? Уроки давно кончились, а тебя все нет и нет. Все сердце изболелось.
— У нее микроинсульт был, — пояснил тихо, не отвлекаясь от дела, Козлов, — память затуманилась. Целыми днями смотрит на фотографии, вспоминает детей, внуков. В тетрадку имена записывает, — и повысил голос: — Теть Надь, это Руслан. Зачем вы встали? Вам отдыхать надо. А тапки почему не обули?
Он положил коровью ляжку на стол, вытер руки о полотенце, висевшее на дверной ручке, и, обняв за плечи старушку, повел в спальню.
— В Полярск сообщили? — спросил Руслан.
— Ну, бабу Надю знать надо. Имена-то она подзабыла, но то, что детей волновать нельзя, помнит. Наказала не сообщать. Ничего, поправится. Она уже таблицу умножения вспомнила. Теть Надь, сколько будет трижды три?
— Десять? — ответила старушка.
— Правильно, — бодро поощрил ее Козлов. — Давление будем мерить?
Руслан прошел в зал. Открыл крышку пианино. Постучал пальцем по клавише. Сел, пододвинув стул. Погрел под мышками руки.
“Город, как в пещере снеговой…”
Пальцы его касались не холодных клавиш, а пальцев девочки, живущей на границе вечной мерзлоты.
За хрустальным туманом березового редколесья просветилось небо в молочных столбах дыма и белые высокие крыши двухэтажных теремов на зеленом фоне сосновых посадок. Архитектурная сказка.
— Лаевка, — объяснил Енко, — байкинская затея. Потемкинская деревня. Десять проектов: финских, венгерских, чехословацких, прибалтийских. Старик вторую звездочку мечтал получить. Каждый совхоз один дом финансировал. Кстати, твой Козлов строил. Байкин всех директоров собрал и говорит: отныне строить только так. Будете строить хуже — башку оторву. Самому чуть башку не оторвали за перерасход. Красиво, да толку-то. Коммунизм кончился. Кроме красоты ничего не осталось. Ни работы, ни света, ни смысла. Три дома уже пустые стоят. Делать нам здесь нечего. Мы в Зарослье поедем. Вот обрадуются обормоты.
В оглохшей от тишины лесной деревушке Зарослье даже собаки тявкали весело, приветливо помахивая хвостами. Истомленные покоем, обрадовались редкому поводу защитить родину от пришельцев.
— Как дела, Соха? Не сгорел еще от водки?
Косоглазый Соха застеснялся, улыбаясь. Был бы хвост, хвостом бы повилял. Выскочил он на мороз без верхней одежды и теперь приплясывал, растирая уши.
— Да какие наши дела.
— А ну-ка принеси из машины.
Увидев спиртное, Соха обрадовался гостю с новой силой. Был он худ, сутул и тщедушен. С трудом удерживая перед собой ящик красными руками с побелевшими костяшками, заковылял к дому.
— Постой, не спеши. — Соха, улыбаясь, вернулся. — А это тебе, — бросил Енко в ящик на горлышки приятно зазвеневших бутылок три пачки патронов.
— Вот за это спасибо, Мироныч. — И снова заспешил к крыльцу. Но щедрость Енко не имела границ.
— Куда бежишь? Не отнимут.
Соха вернулся. Енко положил в ящик четыре палки колбасы.
— А то знаю я ваше застолье: ведро водки и два соленых огурца. Так что зови загонщиков на халяву. Ну, что стоишь? Все. Беги, пока уши не отвалились.
И Соха побежал, трясясь хилым телом и поочередно прижимая уши к плечам. Едва не умерев от переохлаждения, он все так же улыбался. Долго же ему придется размораживать улыбку.
— Галчонок! — с порога позвал Енко хозяйку. — Подставляй подол. — И, перегружая в ее фартук водку из ящика, наставлял: — Это припрячь. А то накушаются до изумления, а утром лыжи задом наперед.
У жены Сохи была точно такая же улыбка. Видимо, одна на двоих. А может быть, и на все Зарослье общая. Люди в глухих местах отличаются особым суетливым радушием, не знающим границ. Енко хамил так, что в любом другом месте ему бы давно набили морду, но эти тихие люди млели от удовольствия. Таков уж местный этикет: гость не гвоздь, в стенку не вобьешь. Терпи, если ты хозяин.
Загонщики один за другим входили в дом, и каждого, как обухом по голове, Енко одаривал остротой. Мир не видел такого вселенского хама, но люди в фуфайках и полушубках с коричневыми от мороза лицами были сердечно рады ему, и каждая его реплика вызывала одобрительный хохот. Народ сбрасывал одежду на супружескую кровать, расчесывал растопыренными пальцами слежавшиеся под шапками волосы и в предвкушении выпивки оживленно обсуждал виды на завтрашнюю погоду.
Енко уселся на хозяйское место под галереей семейных фотографий и взял бразды застолья в свои руки.
— Всем по полному, — распорядился он, но себе и Руслану налил на треть из ОТДЕЛЬНОЙ бутылки.
— Э-э-э, — загудели с осуждением мужики, удивленные малостью порции.
Енко простер над столом руку, и все подняли граненые кубки на уровень сердца. Корявые крестьянские пальцы, держащие стаканы, глаза, в которых искрилось предчувствие праздника, улыбки детского ожидания на морщинистых лицах, чистая скатерть в честь гостей, добрые глаза хозяйки, стоящей в дверях с подносом крупно нарезанного хлеба, убогая обстановка избы — все вызывало у Руслана сострадание и неловкость. Они ввалились в отброшенное к средневековью, униженное нуждой сельцо для забавы. А на кладбище свадьбы не устраивают.
— Уговор: каждый следит за своим стаканом. За королевскую охоту, мужики! Не торопись, Иван, а то не догоним. Давайте выпьем за то, чтобы завтра не перестрелять друг друга. Запомните: зайчик маленький, беленький, ушки торчком, а я беленький, большой и без ушей. До дна.
Уговаривать никого не пришлось. Пили мужики, как работали, по-русски: все скопом, в охапку и за один раз. Так, чтобы пупы трещали. Лошадиная доза на голодный желудок мгновенно преобразила мир. Он стал уютнее, пушистее, теплее. Захрустел на зубах лук, заскрежетали о дно тарелок вилки. Все разом заговорили о заветном, почувствовав себя в кругу самых близких друзей. Задымили дешевыми папиросами.
Из-за сизого табачного облака с полатей, прикрыв ладошками веселые рты, за шумным застольем украдкой наблюдали два стеснительных ангела.
— А ты молодец, — склонившись к уху Руслана похвалил Енко, — уважаю людей с силой воли.
— В смысле?
— Молодец, что с дурью завязал. — Руслан проглотил непрожеванный ломтик колбасы и помрачнел лицом. — Да ты на своего пахана не обижайся. У всех по пьянке язык чужой.
Есть люди, которые улыбаются лишь для того, чтобы показать зубы.
Руслан молчал, переживая внезапную, как подножка, весть о предательстве отца. Сквозь взрывы хохота из другой галактики доносился шепот:
— Слушай, какое дело. Есть у меня человек. Очень интересуется этой дурью. Вот я и подумал, чем мотаться по деревням, обменивать коров на мешок сахара, может быть, рискнуть один раз? Да тут и риска никакого нет. — Руслан молчал. — Ты закусывай, закусывай. Твое дело — купить и привезти. Все. Само собой, не даром. За одним и Алма-Ату проведаешь. Славный городок. Отцу ничего говорить не надо. Пьющему человеку — на будущее — вообще доверять нельзя. Он после Чернобыля сильно пил. Радиацию из организма изгонял. Родине нужны герои — бабы рожают дураков, — и, неожиданно рассердившись, закончил с сарказмом: — Спасатель! Ты сначала себя спаси. У самого дом горит, а он чужой пожар тушит. Пусть каждый себя спасает, тогда и спасать никого не надо будет.
— Он был в Чернобыле? — не поверил Руслан.
— А ты не знал? — удивился Енко. — У-у, доброволец! Первым в военкомат прибежал. Без повестки. Прикрыл голым задом мирный атом. Таких героев и в дурдоме еще поискать. Уехал мужиком, вернулся евнухом.
Мужики, выжигая в рано состарившихся почерневших телах остатки души и памяти самопальной водкой и никотином дешевых сигарет, в тысячный раз пересказывали друг другу обиды и забавные случаи из бедной событиями жизни. Человек с ромбиком, свидетельствующим о среднетехническом образовании, отвернув свирепое лицо вбок, рванул старую гармошку. Бедный инструмент взвизгнул и застонал, не выдержав пытки. Громко клацали клавиши. Накатилась тяжелой хмельной волной и захлестнула избу угрюмая песня: на диком бреге Иртыша…
У людей, живущих в глуши, растворено в крови ощущение вечности. И это чувство гнетет, напоминает о бренности, временности жизни на земле, ввергает в безнадежную тоску. Мужики пели, как стонали, закрыв глаза и опустив головы. На потных висках и жилистых шеях вздувались вены. У них все было в прошлом. Руслан подумал: пройдет лет двадцать, и он тоже станет таким же человеком без надежды. Он жалел этих людей и одновременно злился на них, не понимая причины раздражения.
— Соха! — заорал Енко, перекрывая угрюмое веселье. — Козлы в урочище не заходили? Давно мы на козлов не охотились.
Лес спал. Кроны берез покрыты игольчатым, хрупким, едва слышно звенящим инеем. Местные называли его “кухтой”. Шелестели лыжи, палки с утробным звуком пробивали наст. Этот чистый, прозрачный мир безмятежного покоя мог только присниться. И оттого, что это был не сон, мир казался еще невероятнее.
Охотники вышли к границе леса. Открылся безбрежный океан снега. Енко в белом маскхалате, перепоясанном патронташем, обшарил биноклем цепочку болотцев. Окруженные туманным кустарником, атоллами тянулись они в мглистый рассвет.
— Дай-ка, Соха, свою кривостволку Руслану. А сам — вспомни молодость, зайчиков погоняй.
— Да я и стрелять не умею, — спрятал руки за спину Руслан, смутившись.
— Стрелять и дурак умеет, — протянул ружье с прикладом, обмотанным медной проволокой, Соха. — Чего здесь уметь? Жми на курок — и все дела.
Наверное, и во сне этот человек улыбался.
— И маскхалат сними. В загоне он ни к чему. — Соха безропотно подчинился. Енко опустил бинокль. — Мы с Русланом сядем на целине за седьмым болотцем. Как только подойдем, начинайте. Маскхалат надень.
Два человека в белых одеждах отделились от серой стаи загонщиков. Отстегнув лыжи, они сели спиной к белой дюне сугроба. Солнце, взошедшее за их спинами, зажгло снег и иней на деревьях крупными новогодними искрами. Енко взял у Руслана старенькое ружье Сохи.
— Снимаешь с предохранителя. Совмещаешь прорезь со стволом и зайцем. Нажимаешь курок. Целься с упреждением. Твоя главная задача: загонщика не подстрелить. Рассредоточились.
Руслан взял ружье и отошел метров на двадцать в сторону. Слепящую солнечную тишину нарушил далекий дуплет. Проснувшиеся болотца застрочили сорочьими очередями.
— Куропаток у третьего болота подняли, — сказал Енко, глядя в бинокль.
Из-за кустов ракиты выбежала лиса и остановилась, подняв узкую мордочку. Обнюхав воздух, она круто повернулась и побежала по полю.
— Учуяла, зараза рыжая! — проводил ее взглядом Енко, опуская ружье. — Убежал воротник.
Белым комком страха прямо на них мчался заяц.
— Первый — мой, — сказал Енко и выстрелил, почти не целясь. Заяц подпрыгнул, но продолжал бежать. Он пронесся в трех метрах от Руслана, разбрызгивая вишни, но, не осилив сугроба, на пологом вираже оросил его полукругом крови и скатился вниз, жалобно вереща и загребая снег задними ногами.
Пока Руслан, мучимый состраданием, наблюдал его конвульсии, один за одним с долго затухающим эхом прогремели четыре выстрела.
— Подстрахуй, пока перезаряжу, — крикнул Енко.
Руслан поднял ружье. Снежное поле перед ним было испачкано пятнами крови. Слышались далекие крики загонщиков и деревянный перестук. Вдоль кустов зигзагами, шарахаясь из стороны в сторону, бежал заяц. Порой он останавливался, прислушиваясь к нарастающему шуму, и снова припускал. “Дурак, отверни в сторону”. Но заяц боялся голой степи и жался к зарослям болотца. Руслан поймал его на мушку, но Енко опередил его. На снегу, медленно растекаясь, появилось еще одно пятно.
Белые, пушистые, они бежали и бежали к роковой черте и падали один за одним под дождем дроби. Енко стрелял из своей пятизарядки сосредоточенно, без азарта и лишних движений. Казалось, этому побоищу не будет конца, но, осыпав иней с куста, из зарослей вышел черный человек и, замахав руками, весело закричал:
— Не стреляй, Мироныч! Свои!
Загонщики разбрелись по полю, собирая убитых зайцев. Закурили, окружив окровавленный сугробик. Сдвинули шапки с мокрых лбов на затылки. Затравили охотничьи байки.
— Топтун, покажи свою задницу, — попросил, сплевывая табак с губ, гармонист с техническим образованием. И все, кроме Руслана и Енко, расхохотались, а Топтун, нахмурившись, предостерег:
— Не буди во мне человека, Поплавок!
— В прошлом году на косачей ходили, — проигнорировав угрозу, продолжал гармонист, сдерживая смех, как тошноту. — А с нами очкарик один был. Петька Жоров. Снайпер, мать его. С двух метров в корову не попадет. Ну, обмыли, как водится, трофеи. Вот Топтун и решил над ним подшутить. Выковырял из патрона дробь, заряжает ружье и говорит: “Спорим на бутылку: с десяти метров мне в задницу не попадешь”. А Жоров такой человек — водкой не пои, а дай поспорить. Очки на носу поправил: “Становись!”. Топтун нам подмигивает. Отсчитал десять метров и встал буквой “г”. Сзади, беда такая, глаз нет. Что там, за спиной, делается — не видит. А Жоров ружье переломил, патрон вытаскивает. Мама родная! Картечь! Я же ему все седалище разворочу. Достает из патронташа “единичку” — и в ствол…
Договорить гармонисту не дали. Один Топтун не принимал участия в общем веселье. Мрачно косился по очереди на пустосмехов и с осуждением покачивал головой.
— До вечера булавкой дробь выковыривали! — перекричал хоровой хохот гармонист.
Один из загонщиков схватился за живот и, как подкошенный, сел на снег. Смеяться он не мог, а лишь икал и вытирал слезы.
— Хорошо поохотились, — сказал, улыбаясь, Соха, — мимо тебя, Мироныч, хрен проскочишь.
— Это что! — сказал Енко, зачерпнув горсть чистого снега, — вот три года назад под Двойниками была охота! Снег еще не выпал, а лед встал. Земля черная, твердая, как железо, а зайцы уже побелели. А там, кто знает, вдоль Бурли старички. Ну, и погнали их на меня. Двое по льду, двое по берегам, остальные — прямо через кусты. Такой треск стоял. Только зарылся в скирду — высыпают. Беленькие, пушистые — по черному полю. Веришь, нет — стволы красные стали. Чуть не расплавились. По пять с лишним штук на брата завалили, а одних загонщиков было пятнадцать человек.
Енко снегом стал оттирать капли крови с маскхалата.
— А я больше рыбалку люблю, — сказал, улыбаясь, Соха. — Рыба — она холодная. Поймаешь — ни крови, ни крика. А зайчика подстрелишь — кричит, как ребенок.
В ночь после охоты Руслану приснился шуршащий крысами подвал. Он перетягивает резиновым жгутом руку выше локтя и чувствует, как она немеет, тяжелеет, набухая кровью. Но рука эта не его. Он поднимает голову и видит Свету. Ржавый шприц протыкает голубую вену. Крысы слизывают кровь.
Руслан проснулся со страхом, знакомым людям, бросающим курить, когда в ночном кошмаре они нарушают запрет. Козлов стоял на коленях перед печкой, со скрежетом выгребая из поддувала золу. Зимой в серый час до восхода солнца деревенские дома полны сумрачной тоски и скуки, проникающих с морозных пространств через затянутые льдом проруби окон. В некоторых семьях проснувшемуся человеку желают доброго утра, оберегая от смертельной радиации предутреннего безвременья. Но Козлов не признавал этого обычая.
— Сегодня ночью Булат Мухамеджанов повесился, — бесстрастно проинформировал он о последних событиях мертвого города.
Пахло золой. Руслан прижал раскрытую ладонь к окну и держал, пока тепло руки не прожгло лед до стекла. Все, с кем близко сводит его судьба, плохо кончают.
С тех пор как Мэлс Мухамеджанов воскресил Козлова, дом целителя стал для Руслана библиотекой. Поначалу он лишь просматривал книги методом быстрого чтения, но со временем пришлось изучать разного рода системы оздоровления досконально, поскольку старик не только интересовался его мнением, но и горел желанием поспорить. В библиотеке Мэлса не было лишних книг. Он все любил. И каждую одевал в новый переплет. Особо ценные прятал в деревянные обложки, оббивая их жестью. Книги запирались на крючки, засовы и напоминали сундуки с кладом. Передавая их, целитель, заглядывая в глаза Руслана, умолял обращаться с ними осторожно и всякий раз обертывал пожелтевшей газетой. Возвращалась книга в той же газете. И были они столь аккуратны, что ее хрупкая плоть почти год обращалась между домами. Мухамеджанов признал в Руслане человека интеллигентного на том основании, что он не оставлял пометок, не загибал страницы и не переламывал варварски книги для удобства чтения. К тому же как человек, окончивший школу с языковым уклоном, в меру сил помогал целителю овладеть английским.
Всякий раз, проходя в кабинет нового друга, Руслан здоровался с Булатом, и никогда бородач не отвечал ему. Но однажды, когда они с целителем пытались беседовать по-английски, Руслан спиной почувствовал взгляд великого молчуна. Уходя, он по обыкновению попрощался с ним, и в ответ, к его удивлению, Булат кивнул головой. Руслан присел на краешек дивана и, коснувшись руки лежачего, спросил:
— Почему вы все время молчите?
Тот посмотрел на него долгим, отстраненным взглядом существа из другого мира и ответил тусклым голосом, лишенным живых интонаций:
— Говорить — значит обманывать.
— Почему? — удивился Руслан.
— Слова — ложь, — промолвил Булат, закрыл глаза и тяжело задышал, утомленный долгим разговором.
Надо ли было лезть в чужую душу, не разобравшись со своей? С этого дня Руслан заходил к Мухамеджановым столь часто, что свирепый волкодав перестал обращать на него внимание. Если при прощании Булат не отвечал ему, Руслан молча уходил, но если кивал, можно было поговорить. В таких случаях отец Булата, чтобы не потревожить своим присутствием тонкую паутинку общения, уходил на улицу и там дожидался Руслана. “Сегодня вы говорили шесть минут”, — шептал он, провожая гостя до калитки.
Вскоре Руслану открылась тайна пятилетнего молчания Булата. События личной жизни и развал большого государства убедили его: слова пусты, слова лживы, они ничего не значат, и за ними ничего не стоит.
Если бы слова не были ложью, не было бы столько языков. Потому что каждая вещь, каждое явление должны называться только одним, ИСТИННЫМ словом. Все бы разговаривали на одном, истинном языке, и не было бы между людьми обмана и непонимания, потому что истинный язык передает смысл без искажений. Появление множества языков было странным, непонятным делом. Ведь все народы на Земле — дети одной африканской мамки. Разлад и обособление — вот начало нового народа. В мире столько наций и языков, сколько людей. Любая пара, отделившись, может дать начало новой нации и новому языку. Даже если люди договорятся и будут общаться на одном из мировых языков, все равно в мире будет столько языков, сколько людей, потому что одно слово, если оно не истинно, каждый понимает по-своему.
Вначале Руслан не понимал, что имел в виду Булат, протерший взглядом до дыр потолок, под единым языком. Эсперанто? Досада в утомленных пятилетним размышлением глазах была ему ответом. Это не единый, это еще один лживый, может быть, самый лживый из всех языков, потому что придуманный. Но ведь есть же такие компьютерные программы, что мгновенно переводят тексты с одного языка на другой? Когда одну ложь переводят на другую ложь, в словах все меньше и меньше истины. Никакого единого языка в компьютере нет.
Истинный язык, о котором пять лет размышлял Булат, не надо было придумывать. Он есть, он существует с самого зарождения жизни. Это язык единого Бога. Но ни один человек не знает его. Никто даже не подозревает о нем. В начале было Слово. Истинное слово. И истинность его была такова, что стоило его произнести и появлялось то, что оно обозначало. Когда люди заговорят на едином, истинном языке, они не смогут врать, предавать и воевать друг с другом. Они станут как Боги.
Негаснущие сумасшедшие искры несгибаемой веры в глазах Булата ужаснули Руслана. Пять лет онемевший пророк сверлил глазами потолок в поисках единого, изначального языка. Достаточно было найти лишь одно нелживое слово, равное истинному смыслу какого-то одного предмета, и мир, озарившись, в то же мгновение преобразился бы. Днями рассматривал он собственную ладонь, испещренную загадочной клинописью морщин, и перебирал в уме сочетания звуков, надеясь случайно открыть, как звучит “рука” на истинном языке. Пять лет он думал о всеобщем, первородном языке, понятном любому живому существу. На нем можно говорить со зверями, птицами, инопланетянами, с самим Богом. На этом языке разговаривали первородители. Но люди одной семьи, раздробившись на племена и погрязнув во лжи и пороках, забыли его. Они даже забыли о том, что истинный язык когда-то существовал. Но он вспомнит его.
Булат лежал на спине и пристально всматривался в собственную ладонь, пытаясь постичь божественный смысл материального мира. Каждый шорох в доме, каждый звук, доносящийся с улицы, воспринимался его воспаленным, гудевшим от чудовищного напряжения мозгом как катастрофа. Ложь была во всем. Настоящий, истинный мир был окутан ложным туманом слов. Тома лжи стояли на книжных полках. Ветер носил прах лживых слов.
Иногда во сне он говорил на истинном языке. И мир являлся ему таким, каким был на самом деле. Он просыпался, переполненный непереносимым счастьем, и все забывал. Отчаянно пытался вспомнить последнее, ускользающее в черный провал памяти слово на языке Бога, но не мог.
Однажды женщина, наблюдавшая за ним с потолка, устав от изнурительной игры в “кто кого переглядит”, перестала улыбаться, часто заморгала и, потупив взгляд, спросила: “Ты тот, кто хочет говорить на языке Бога? Но почему ты думаешь, что Бог говорит с помощью звуков, которые научился извлекать из своей гортани человек? На свете есть многое другое, кроме человеческого косноязычия, в чем можно выразить истинные слова”. Мысль эта опустошила и ужаснула его. Если она права, ему никогда не найти истинного языка, никогда никому не спасти мир от лжи. Проснувшись, он долго смотрел на женское лицо, в котором за печальной насмешкой скрывались сострадание и скорбь мира. Она тоже знала о существовании забытого языка, но она знала больше: Бог не хотел, чтобы люди говорили на его языке. Истинный язык откроет человеку все тайны: и смысл жизни, и смысл смерти, и путь бессмертия. Каждый будет жить по правде. Каждый станет Богом. Но зачем Земле шесть миллиардов Богов?
Ему никогда не вспомнить истинный язык. А если так, зачем жить?
Вошел отец и сказал:
— Дышать нечем. Давай откроем форточку.
Булат любил тишину и не терпел уличных шумов. Но в открывшуюся дыру вместе с ветром влетели в комнату далекие, едва слышные звуки фортепиано. Они были так нежны, так чисты, что Булат заплакал. Он понял, почему так волнует его эта музыка. Она приближалась к языку Бога.
Он поднялся и, шаркая, придерживая руками брюки, вышел за калитку. Впервые за пять лет. Как охотничий пес по струе запаха, шел он на тихие звуки единого, понятного всем языка мимо редких прохожих. Они вздрагивали, увидев его, и долго смотрели вслед. Но он ничего и никого не видел, весь обратившись в слух.
Когда музыка смолкла, Булат остановился и огляделся. Со всех сторон его окружали развалины многоэтажных домов. В пустых проемах черных, как тоска, окон гудел ветер. Сквозь холмы обрушившегося кирпича и бетона прорастали искалеченные деревья. Дома без смысла, деревья без смысла. В проемах домов спешили куда-то унылые люди, обреченные на вечную ложь. Пустой мир, в котором нет души и нет истины. Его тело было изнурено долгим путешествием, а душа опустошена. Он опустился на пень, оставшийся от спиленной березы, и в миг, когда глаза застлали слезы отчаянья, УВИДЕЛ истинное слово. Оно было похоже на призрачную оболочку души, готовой наполниться весомой материальностью. Стоило произнести это
слово — и мертвый город оживет, зазвучит человеческой радостью и печалью, плачем и смехом, лаем и звоном. Он и секунды не сомневался, что именно так все и произойдет…
Пророк повесился на собачьей цепи в дощатом туалете, сколоченном из горбыля, так и не поведав миру о своем откровении, поскольку понял, что истинный язык ему не откроется, а говорить на мертвом языке мертвого города он не хотел.
За оградой из труб и колес поливальных агрегатов стоит в безмолвии восточный город из “Тысячи и одной ночи”. Впервые увидевшие его рядом с трущобами Степноморска, убогими деревеньками и аулами недоумевают: отчего людям, прожившим нелегкую жизнь в скудном достатке и некрасивых домах, после их смерти, продав последнюю лошадь, родственники строят великолепные дворцы? Вопрошающие не верят в вечную жизнь и думают, что было бы правильнее использовать деньги, потраченные на посмертные мавзолеи, для строительства гаражей и особняков. Может быть, может быть… Но как расстаться смертному человеку с последней надеждой на вечную жизнь? Неужели он родился и жил ради этой трещины в плотине, этой дыры на месте Медвежьей сопки, развалин мертвого города?
Среди мавзолеев вечного города затерялась скромная могила человека, о тихой жизни и великом лежании которого мало кто слышал. Лишь два-три человека знают о его поисках истинного языка, но не могут решить: был ли он сумасшедшим или гениальным провидцем. Мало кто верит в вечную жизнь, но кто о ней не мечтает. Там, в раю, наверное, все души говорят на едином языке, сотворившем мир. Неужели и там что-то их разъединяет?
Смерть недоверчивого человека, открывшего ему свою сокровенную тайну, ввергла Руслана в тяжелую тоску. Он снова смотрел на мир глазами бездомной собаки. Мир был сер и пах серой крысой. Жизнь казалась организованным бредом, где люди без устали занимались производством дорожной пыли. Все, что оставляет после себя человек, рано или поздно превращается в пыль. Каким бы бесконечно большим ни казался человеку мир, всегда найдется точка обзора, откуда его просто не существует. Мы живем в нуле. Сама вечность прячется в нуле. Никто больше не строит ковчег, потому что плыть некуда.
Это была мрачная философия мертвого города, особенно безысходная оттого, что Руслан не мог поделиться этими мыслями с Козловым. Просто потому, что перестал разговаривать с ним.
К счастью, время от времени природа сходила с ума, начинался буран. В метельные дни Руслан без цели бродил по мертвому городу. Снежный ветер перемешивал привычную скуку, превращая развалины домов, обрубки деревьев и остатки оград в расплывчатые видения. Редкие прохожие, снежные люди, внезапно возникали из белого и навсегда пропадали в белом. В один из метельных вечеров сумасшедший ветер загнал Руслана в “Графские развалины”, и Енко возобновил разговор, начавшийся в накуренной избе лесной деревушки.
А почему бы и не съездить? Посмотреть на маму, отчима, старого кота Фильку.
“А если я ЭТОГО не найду?” — “А ты постарайся”. — “Постарайся… Не китайские тряпки на барахолке купить”. — “Ну, в крайнем случае тряпки и привезешь”.
Вот и хорошо, привезу ему две сумки барахла. Но сопутственно этим размышлениям и, как ему казалось, безотносительно к предстоящей поездке Руслан думал: хорошо бы заработать денег. Сразу и много, чтобы построить дом отцу, чтобы хватило на учебу. В развалинах мертвого города жил Соблазн, лохматое существо, тоскливо воющее по ночам. Его гнусавый вкрадчивый голос искусителя вплетался в завораживающий скулеж вьюги, в треск горящих в печи поленьев, проникал в сны. Что ты делаешь в этой дыре среди стариков, у которых ничего впереди, кроме кладбища, не осталось? Эта маленькая планета не принадлежит никому. Но кто-то живет в мертвом городе, где мороз по ночам разрывает стволы деревьев, а кто-то летит в Париж, чтобы заказать костюм на один вечер. Никто не вытащит тебя из этого захолустья. Так устроена эта проклятая жизнь. Пойди и возьми то, что тебе нужно. Ты не лучше и не хуже других. Просто надо иметь смелость отнять у других то, что не принадлежит никому. Посмотри на собак, разрывающих тушу, и ты поймешь, по каким законам устроено человеческое общество. Разница лишь в том, что претензии голодного пса ограничены объемом его желудка.
Впервые увидел Руслан родной город глазами человека из провинции. Знакомая улица после развалин Степноморска удивила никчемной роскошью рекламных щитов, горящими разноцветьем вывесками на латинице, мерцанием светящихся гирлянд на деревьях, плотным стадом иномарок с непроницаемыми стеклами. Он попал в другую страну, благополучную и чужую. Этот город был лишен привычных запахов, привычного настроения. Горожане, разговаривающие по мобильным телефонам, сидящие в кафе и выходящие из иномарок, выглядели иностранцами. Он был изгнан отсюда всего год тому назад, но в городе жил уже совсем другой народ. Впрочем, обвинять город в замкнутости и надменности было несправедливо. Таким же обособленным государством жили Степноморск и, вероятно, другие населенные пункты. Но и это была не вся правда. Каждый человек был отдельной страной, объединенной с другими людьми лишь взаимным недоверием.
Капитализм густо прорастал первыми этажами, пластик и ложный мрамор обвивали старые здания, словно тропические лианы — знакомые тополя. Светились изнутри бутики и кафе, полыхали фейерверками казино. Эти светящиеся ниши под темной тяжестью старых зданий, казалось, были лишены несущих стен и оставляли впечатление опасной хрупкости. Тряхнет посильнее — и верхние этажи обрушатся на искрящееся изящество витрин. Новые здания вклинивались в знакомые улицы. Казалось, они были перенесены из благополучной Европы. Но, приглядевшись, Руслан узнавал знакомые с детства дома. Они просто были одеты в чужие одежды. Город напоминал попугая.
Дома и люди изменились, но деревья остались самими собой. Им все равно, при каком обществе расти. Было бы достаточно влаги.
И только темные громады производственных корпусов тронуты проказой запустения. Сквозь них просвечивались пустоглазые развалины мертвого города. Становилось тревожно и печально от мысли, что этот красивый и уже немножко чужой
город — лишь оазис в нищей пустыне.
Давно не ездил Руслан в городском транспорте и нельзя сказать, чтобы очень соскучился по нему. Он втиснулся в тестообразную массу пассажиров. Если самых воспитанных граждан самой цивилизованной страны впихнуть в замкнутое душное пространство, мало что останется от их знаменитой толерантности. Даже в святом просыпается зверь.
— Э, мужики, что за дела! На бутылку нашли, а на билеты денег нет? Выходите!
— Бу-бу-бу…
— Давайте, мужики, выходите. Миша, останови автобус…
Руслан стоял на нижней ступени, придавленный к скользким от человеческого пота поручням, пытаясь вырвать защемленную дверьми сумку. В спину пихнули, вытолкав во встречный поток. И закрутился он в человеческих яростных волнах, как коряга в горной реке. Когда на очередной остановке из автобуса выскочило несколько парней с подлыми манерами, у Руслана беспричинно испортилось настроение. Он не знал, что случилось, но чувствовал — произошло нечто непоправимое. Интуитивно хлопнул ладонью по куртке. Кошелька не было.
— Остановите! — закричал он.
Но в общем гвалте нескольких одновременно разгорающихся ссор его не сразу услышали. Когда же наконец он выбрался из железного чрева, было поздно. Кошелек с енковскими деньгами пропал.
— Что же ты не позвонил? — спросила мама, пристально вглядываясь в его лицо, пытаясь обнаружить следы порока. — Ничего не случилось? — Страх и радость были перемешаны в ее глазах и голосе.
— Ну что ты на пороге к человеку пристаешь? Дай ему раздеться, — пожурил ее отчим, поднимая очки на лоб.
Запел звонок, и мама схватилась за сердце.
— Кто там? — спросила она с радушным опасением.
В этой нервной женщине всегда боролось несколько чувств одновременно.
— По объявлению, — пробасили за дверью, — вы стенку продаете?
Вошли маленький робкий мужчина и полная решительная женщина на полголовы выше своего спутника.
— Здравствуйте. Мы не вовремя? — сказала она, холодно посмотрев на Руслана. Бас принадлежал именно ей.
— Проходите, не разувайтесь, — пригласил пару отчим и улыбнулся. Он всем улыбался одинаково. И Руслану, и незнакомым людям.
Женщина, стуча каблуками, прошла за мамой в зал. Отчим, дождавшись, пока стеснительный мужчина разуется, последовал за ним. Оставшись в коридоре один, Руслан повесил куртку поверх маминого пальто, снял ботинки и мрачно посмотрел на палец, выглядывающий из старого носка. В зале захлопали дверцы шкафов.
— Сколько ей лет? — сурово пробасила женщина.
— Десять, — ответила мама, как бы извиняясь за почтенный возраст стенки, — но она все еще как новая. Днем у нас эта половина окна всегда зашторена, на нее ни разу солнечный луч не попадал.
— Я ее сам собирал, — добавил отчим, — ни у одного шурупа резьба не сорвана. Жена ее раз в неделю полирует. Она у нас как член семьи. Вот, кстати, инструкция по сборке, паспорт.
— Жалко продавать, — подтвердила мама, — если бы не обстоятельства, мы бы ее ни за какие деньги не продали.
По ее голосу было ясно: действительно жалко. Дверцы захлопали с новой силой.
Руслан, не обнаружив в привычном месте тапочек, прошел босиком в свою комнату. Все в ней оставалось на своих местах, но комната казалась чужой. Книги на полке составлены в шеренгу по росту, как солдаты в строю. Его недавние рок-кумиры напоминали портреты государственных деятелей. Крышка стола отсвечивает чистотой операционной. Больничной стерильностью веет от покрывала без складок. По подоконнику стучит непривычная для северного уха зимняя капель, и, вторя ей, за стенкой глухо строчит швейная машинка. На процессоре компьютера лежит кот Филька и смотрит на него с большим подозрением. Забыл хозяина комнаты. А может быть, наоборот, вспомнил, как тот, забавляясь, пускал ему дым в нос. Теперь он был здесь хозяином и смотрел на бывшего владельца как на чужака.
— Не узнаешь? — спросил его Руслан.
Кот спрыгнул на пол и, полный достоинства, вышел вон от греха подальше. Должно быть, вспомнил.
С грустью подумал Руслан, что вырос из этой комнаты. Дело не в том, что не узнал себя. Дело в том, что в его теле был уже совсем другой человек. До мертвого города он жил как бы понарошку. Несерьезно. Как живет избалованный Филька, не знающий жизни бездомных котов, или золотая рыбка, рожденная в аквариуме.
Покупатели ушли подумать над ценой, но пришла сумасшедшая тетя Зульфия. Вытащила из полиэтиленовой сумки порезанную на ленточки материю и сказала важно:
— Мне нужно четыреста рублей.
— Ты только что получила пенсию, — рассердилась мама за порезанную блузку.
— Мне надо.
— Опять, поди, бусы купила?
— Нет, я две шляпки купила.
— Зачем тебе две шляпки? У тебя две головы, что ли?
— Мне надо к сезону.
— К какому сезону, горе мое?
Тетя Зульфия была уже старухой, но вела себя и одевалась, как девушка. До шестнадцати лет она была нормальна и ослепительно красива. Потом случилась несчастная любовь, рождение и смерть ребенка, смерть матери и — сумасшествие. Жила она одна в старой квартире и целыми днями шила из старых маминых вещей свадебные наряды. Сошьет и разрежет на аккуратные ленточки.
Руслан пошел на кухню. Кастрированный кот Филька сидел на подоконнике и внимательно смотрел за снующими внизу машинами. Подоконник был его дачей. Здесь стояли банки с зеленым овсом, который он время от времени ел. При этом морда его делалась совершенно звериной. На старый ясень шумной ватагой прилетали воробьи и дразнили Фильку. Услышав их чириканье, кот начинал дрожать. Он издавал странные птичьи звуки. Далекие дикие предки его были лесными охотниками и, видимо, подманивали таким образом добычу. Руслан встал рядом, созерцая знакомую улицу. Кот посмотрел на него серьезным взглядом умудренного жизнью существа, ожидая от Руслана какой-нибудь недостойной Филькиного возраста глупости, обнюхал, сказал на своем кошачьем языке: “Не лезь ко мне”, — и снова уставился в окно. Отчим любил Фильку как личность, и его очень обижало мнение соседа, знатока кошачьих родословных: “Ты где его подобрал? У мусорного бака? Уж если заводить животное, то породистое”. — “Не люблю я этих породистых уродов, — фыркал отчим и продолжал задушевно: — Другое дело Филька. Посмотри: простое русское лицо”.
Подошел отчим. Погладил кота и обнял Руслана за плечи. Кот замер, уставившись в потолок. Отчим так же пристально посмотрел туда же и сказал:
— Что-то они видят, чего мы не видим.
— А когда успели новый дом построить? — спросил Руслан.
— Где? — не понял отчим. — Ах, это. Ты что, не узнал? Это же НИИ. Сейчас банк. Странно: для чего нищей стране столько банков?
— Для банкиров.
— Я вот иногда смотрю на этот банк и думаю: а может быть, не надо было все ломать? Ты помнишь, каким серым был НИИ? Что они сделали? Поставили красивую ограду, замостили плиткой тротуар, заменили кровлю, окна и покрасили здание — колонны белые, стены салатные. И все. Архитектура та же. А здание совершенно другое. Вот это я понимаю — перестройка. А мы? Камня на камне не оставили там, где нужно было всего лишь кое-что заменить, а кое-что перекрасить. — Глаза отчима были полны унизительной, скучной тревоги пожилого человека, страшащегося жить в потерявшем равновесие мире. Он вздохнул и сказал совсем о другом: — Легко строить построенный дом, не заботясь о тех, кто в нем жил и кто его строил. Выгнать всех к черту и заменить вывеску. Это просто. Головой думать сложнее. Идем, посмотрим десять минут ужасов. Кто сколько наворовал, кого убили…
Как и каждый человек его возраста, болезненно переживший шизофренический бред распада страны, он с некоторой брезгливостью относился к газетам и телевизору. Но кто-то должен был нести тяжкий крест здравомыслия во времена повального сумасшествия. Новости уже прошли. Отчим защелкал пультом. По всем каналам шла реклама. С экрана застонала поп-звезда. Гримаса сострадания исказила лицо отчима:
— Да, действительно — быть знаменитым некрасиво. Ни голоса, ни мелодии, ни слуха. Ничего, кроме известности. Купи время — и читай таблицу умножения. — Он переключил канал, с минуту послушал лысого человека с блудливыми очами неверного мужа и выключил телевизор, пожаловавшись: — Как она надоела, эта болтология. Пойдем завтра в горы, в наш вагончик. Послушаем лучше, как никому не известные старички-профессора под гитару “Милую мою” поют.
— В такой день веришь, что Бог есть, — сказал отчим и вдохнул воздух, словно выпил стакан французского вина. — Гора — великий учитель. Тот, кто поднимался на вершину, знает, как жить, как работать, как добиваться успеха. Ты знаешь правило четырех “П”? Постоянство, последовательность, постепенность, правильность…
Снежное сияние и усыпляющий воздух высоты не позволяли говорить о низменном, но Руслан все-таки решился.
— Мне нужны деньги. Взаймы.
— И много? — спросил с некоторым разочарованием отчим. Руслан назвал сумму. Отчим снял очки и надолго замолчал, тщательно протирая стекла белой шапочкой. — Понимаешь, мы с мамой думаем сменить гражданство. Другими словами, решается вопрос о нашем переезде в другую страну. В дальнее зарубежье… — Сосредоточенно подбирая слова, он говорил о визах, визитах в посольство, бюрократизме и мздоимстве чиновников и все не мог подступиться к главному. — Ты знаешь, мы небогатые люди, а чтобы обосноваться на новом месте, понадобятся деньги. И деньги немалые. А их у нас, можно сказать, нет.
— Понимаю, — холодно прервал его Руслан, считая разговор оконченным.
Но отчим уже не мог остановиться.
— Мы вынуждены продать нашу трехкомнатную квартиру. Для тебя мы решили купить однокомнатную. Где-нибудь в микрорайоне. По-моему, это будет правильно…
— Да, конечно. Три разделить на три будет один. Правильно, — согласился Руслан. Обиделся он не столько на отчима, сколько на мать, посчитавшую нужным сделать тайну из переезда. — А Фильку вы с собой берете?
— Фильку? — смутился отчим. — Ну, мы не завтра уезжаем.
Он стал делать много лишних движений. Поднял на лоб очки. Снова опустил. Проверил крепления. Расстегнул и застегнул комбинезон. Никогда Руслан не видел его таким суетливым. Оказывается, все это время он обдумывал судьбу кота.
— Фильку возьмет к себе Геннадьевна. Недавно ее кошку съели бомжи.
— Значит, Филька не будет менять гражданство, — глубокомысленно уточнил Руслан, оставшись равнодушным к трагической судьбе соседской кошки. Отчим промолчал. Руслану тоже следовало бы замолчать. Но обида выворачивала его наизнанку. И он сказал то, чего не надо было говорить: — Ты скажи мамке — пусть не прячет от меня золото. Я на самом деле больше не колюсь. И квартира мне не нужна.
— Это вопрос решенный, — побледнел отчим, — мы не можем оставить тебя без угла. А там уже твое дело, как распорядиться квартирой и собой. И вызов пришлем. Обязательно. Устроимся на новом месте и пришлем. Что касается золота. Обручальное кольцо и бабушкину цепочку, если помнишь, ты обменял на наркотики. Все остальные золотые запасы ушли на твое лечение в Бишкеке. Извини, я не хотел тебе напоминать об этом.
Руслан словно из-под горячего душа попал под холодный и снова под горячий. Так быстро обида сменилась стыдом и снова обидой.
— Что — любуетесь?
Щелкнул отбойник, и, неслышный за ровным шелестом троса, на своей монолыже нарисовался безногий горнолыжник. Подпершись палкой, он спрятал бугель в кожаную кобуру. Это был виртуоз равновесия.
— Я тоже хоть раз за день, но поднимусь в небо. Умиротворяет. Да, постарели ребята: давно не топчут вторую трассу. Жалко: отберут у нас эту красоту. Ниже по ущелью уже отель начали строить. Дорогу шлагбаумом перегородили. Скоро придут к вагончику, вежливо постучатся и скажут сразу на трех языках фразу из трех слов: “Гет на хрен, комрады!”. Что возразишь? Прав тот, у кого больше денег. А на Чимбулаке много не накатаешься. Кто ж за один раз полпенсии отдаст? — сказавши это, он оттолкнулся лыжными палками и ринулся вниз — полчеловека на узком седле, соединенном с лыжей короткой ножкой. Он катился по прямой, слегка откинувшись назад и задрав обрубки ног и нос лыжи, оставляя в пухлом снегу глубокую борозду. Склон был крут и Руслану, стоящему на двух лыжах, было страшно смотреть вниз, а этот, безногий, летел и орал от восторга. Жутко было представить, что случится, если он упадет, намертво привязанный к лыже. Лыжник просквозил сквозь ельник и исчез в ущелье. Словно сорвался в пропасть. Его долго не было. Наконец крошечным муравьем он вылетел на противосклон и остановился, подняв облако снежной пыли. Руслан видел, что он машет им рукой, но палки в его руке уже не мог разглядеть.
— Покатили? — спросил отчим.
Катился он красиво. Туловище оставалось неподвижным, а ноги выписывали виражи, словно в невесомости — легко, без усилий. Что он будет делать там, в каменистой пустыне исторической родины без этих гор, где даже атеист верит в Бога. Этого человека с печальными глазами инициативного неудачника он считал своим отцом до тех пор, пока не узнал о Козлове. Свою жизнь отчим посвятил бабочкам. Хрупким созданиям, подвергающимся невероятным метаморфозам. Странное занятие для мужчины. Однажды эти эфемерные создания едва не подняли его на ярких чешуйчатых крылышках к вершинам мировой славы. Он обнаружил бабочку, гусеница которой способна была уничтожать индийскую коноплю. Случилось это во времена, когда “Плаха” потрясла общественность, поведав о зловещем растении Чуйской долины. Ученому, предложившему биологический метод борьбы с надвигающимся злом наркомании, выделили сотрудников и деньги. Он был в полушаге от славы. Потребовалось три полевых сезона, пока не подтвердилось общее правило: никто из живых существ, исключая человека, не рубит сук, на котором сидит. Жизненный цикл убийцы конопли был так мудро устроен, что, став бабочкой, она с лихвой восполняла урон. На опытных участках зловредное растение становилось лишь гуще. Заботясь о будущих поколениях, бабочки выступали в роли неутомимых сеятелей и в короткий срок удваивали плантации конопли. Исследования были свернуты, засекречены и все силы брошены на уничтожение бабочки. Увы, сделать это было непросто. В конечном счете, отчим прославил свое имя. Но это была не та слава, за которую дают звания и премии.
Руслан катился параллельно следу монолыжи в яростном кураже идущего на таран, мрачно презирая себя и опасность. Этот сумасшедший склон действовал как обезболивающее. Чем головокружительнее и круче спуск, тем спокойнее на душе. Встречным ветром из головы выдуло все неприятности — и деньги, пропавшие в автобусе, и смерть Булата, и отъезд за границу близких людей, смертельно уставших от него. Он твердо решил не посвящать их в свои неприятности.
Два крошечных человечка, поджидавшие его внизу, стремительно увеличивались в размерах. Отчим и безногий горнолыжник выбросили навстречу ему руки. Осыпав их снежной пылью, Руслан, опьяненный спуском, впечатал по очереди свою ладонь в ладони людей, только что испытавших такое же божественное наслаждение, как и он.
Вечером из сумрака верхней полки Руслан смотрел вниз на частично седых, а частично лысых обитателей вагончика, сидящих вокруг свечи, слушал их разговоры и недоумевал: если время, в котором жили эти старики, было таким ужасным, откуда же появилось столько хороших людей? Горнолыжники, показавшиеся при первой встрече старыми и занудными, стремительно молодели по мере того, как он узнавал их. Нет, пролысины не зарастают, морщины не разглаживаются. Но сквозь грубую оболочку начинает просвечивать душа человека. А душа, если она есть, навсегда остается ребенком. Безногий лыжник взял гитару, и тотчас же на табурет из темноты прыгнул беспородный пожилой пес Чарли. Он обожал бардовские песни и считал своим долгом подпевать в особо задушевных местах. Это был мудрый пес, знающий, как отдает честь пьяный прапорщик. Чарли любил горные лыжи. Достаточно было посмотреть на его счастливую морду, выглядывающую из рюкзака хозяина, скользящего вниз по склону.
Как странно устроена человеческая память. Он не помнил, когда слышал эти старые песни и слышал ли их вообще, он просто знал слова. И они волновали его.
Ночью его разбудил неутомимый грызун, обитавший в полостях стен вагончика. Руслан вышел на воздух. Золотое сияние полной луны так ярко освещало ущелье, что можно было кататься на лыжах. Снег слепил глаза. Интересно, как выглядит заснеженная Земля с Луны? Наверное, так же, как и миллионы лет назад. Невидимая в высоких елях, шумела река. В светящемся небе парил Лавинный пик. Было так чисто, хрустально, волшебно, что Руслана не удивило бы появление на заснеженной крыше вагончика горнолыжников Серебряного Копытца. Так вещественна и притягательна была эта несовместимая с человеческой жизнью красота, зрелище для божества, что Руслан едва удержался от желания разбудить спящих.
Мир был прекрасен. И все, что было связано с этим миром, прекрасно: заслуженные и незаслуженные обиды, боль в травмированной ноге, тоска похорон, чувство вины, обреченности, отчаянья, безысходности и ненужности, сожаление о напрасно потраченном времени, стыд, раскаяние — все эти страдания казались Руслану лишь невидимыми сторонами невыразимо печального счастья.
Мать и отчим говорили что-то, но он плохо слышал их. Все его внимание было поглощено щенком бойцовой породы. Муж и жена стояли на перроне чуть порознь, а песик разрывался между ними. Он подбегал к мужчине, тот брал его на руки, и песик, крутя хвостом, как пропеллером, и облизывая хозяина, на мгновение успокаивался. Но вскоре, обнаружив отсутствие другого родного существа, начинал скулить и проситься на землю. Мужчина отпускал его, и, лавируя между людских ног, он мчался к хозяйке.
— Мамина рабенка, — коверкая слова, поощряла его женщина и, присев на корточки, целовала во влажный нос. Так повторялось бесконечное число раз. И Руслану захотелось подойти к мужчине и хорошенько врезать по шее.
Щенка везли в южный город. Продать человеку, живущему собачьими боями.
Известие об украденных деньгах крайне раздосадовало Енко.
— Говорил же тебе: застегни карман булавкой. Вот, блин, козловская порода. Что же ты едалом-то щелкал? — бушевал он.
Долго расстраивался, сверля недоверчивым взглядом Руслана, до синяков в отчаянии исхлестал себе ляжки. В конце концов, разрядив душу жуткими оскорблениями в адрес ни в чем не повинного Бога, в глубокой печали принялся ломать себе пальцы. Суставы трещали, как сухой хворост.
— Что будем делать? Деньги немалые, — сурово спросил он.
— Верну, — буркнул Руслан, потрясенный неутешным горем партнера.
— Вернешь. Куда денешься.
Разговор шел в баре “У графских развалин” под презрительно убийственным взглядом Фаины. Енко посмотрел на нее глазами обманутого мужа и головой показал на дверь. Фаина извлекла из-под стойки овчинный полушубок, с треском и искрами облачилась и с достоинством вышла вон.
— Ты историю Рима хорошо знаешь? — спросил Енко. Руслан пожал плечами, не находя нужным отвечать на отвлеченные вопросы. — Человек, которому ты не вернул долг, имеет полное право сделать тебя своим рабом. Справедливо? — Руслан снова пожал плечами. — Ладно. У нас не Рим. У нас хуже. Отработаешь. Слушай сюда. Такая у меня мечта: взять в аренду Линевое. Напряги извилину: что в этом озере самое ценное?
— Рыба?
— Рыба сегодня есть, завтра подо льдом задохнулась. Самое ценное — ряска. Ты видел, сколько там ряски? На лодке грести замучаешься. Мысль понял?
— Уток разводить?
— Утки — тьфу. И мороки много. Свиньи тоже ряску любят. Огороди Линевое колючей проволокой, загони свиней — никаких проблем. Пусть жрут ряску и размножаются. Весной запустил, осенью забил. Никаких затрат, одна прибыль!
— Они же там все перетопчут.
— Свинья — не человек, все не перетопчет. Проблема в другом: как свиней от людей уберечь. Вот ты за ними и присмотришь. Два-три сезона отработаешь — и мы в расчете. Зарплату, считай, уже получил.
Рыть могилу — занятие у самой границы вечности. Но печальная эта работа у человека, не лишенного души, вызывает умиротворение.
Козлов, стоя у края последнего жилища своей первой учительницы, не мигая, смотрел в спину Руслана, с мрачным ожесточением вышвыривавшего наверх землю.
— Ты будто погреб копаешь, — сказал Козлов с укором, — отдохни.
Руслан зло посмотрел на него через плечо. Комья глины разлетелись с силой взрыва, рассыпавшись у ног Козлова. Он отступил. В порывистых движениях Руслана чувствовалась ярость. С человеком что-то происходило. Но не в обычае Козлова лезть в душу без спроса. Молчит. Время придет — скажет.
— Хватит. До воды дороешь. Подай черенок, я тебя вытащу.
Самому из могилы вылезти трудно. Но если человек хочет, пусть попробует выкарабкаться. Дождавшись, Козлов спрыгнул вниз подровнять дно и стены могилы.
— Зачем ты рассказал Енко, что я наркоман? Сказать, что я о тебе думаю?
— Да мне все равно, что ты обо мне думаешь. Важно, что я о себе думаю. — Некоторое время они с обидой смотрели друг на друга. — Что случилось? — жестко спросил Козлов.
Выслушав Руслана, он долго молчал, уставившись в иссеченную лезвием лопаты стену могилы. Взгляд его был страшен.
— Это хорошо, что у тебя деньги украли, — наконец сказал он, — значит, Бог есть. Деньги — ерунда. Деньги мы этой паскуде вернем.
— Где мы их найдем? — потупился Руслан.
— Займем, — усмехнулся Козлов.
— У кого?
— Есть такой человек.
По тону, каким Козлов произнес эти слова, можно было понять, что человек, у которого он собирался занять деньги, был последней дрянью.
Весь вечер Козлов тщательно стругал ножом палку, оббивал молотком острые края банки из-под тушенки. Выдернул из стены гвоздь и, насвистывая, выпрямил его на березовом полене. Зажал палку между колен, примерил банку. Пробил гвоздем дно и, приставив к шляпке зубило, вколотил до основания. Запихнул в банку бересту, пожеванную велосипедную камеру и остался доволен своей работой.
Особняк Енко стоял через дорогу от мертвого города. Стены выложены белым огнеупорным кирпичом с узорами из красного. Дом и дворовые постройки — два гаража, сеновал, мастерская, баня, сараи — врезались в березняк. Этот лес вместе с небольшим озерцом входил в приусадебный участок и был окружен оградой из штакетника. Здесь енковская пацанва собирала грибы и дикую вишню. В озерце водились караси.
Редкий прохожий непременно останавливался и задирал голову, озадаченный странным дымом, клубящимся из печной трубы особняка. Уголь не уголь, дрова не дрова? Голову сломай, а не угадаешь. Третий год в печи енковского дома жарко горела районная библиотека. Пока жалкие остатки степноморской интеллигенции, пережившей ледниковый период, горячо обсуждали пути спасения тысячетомных запасов мудрости и удивлялись, как такое вообще могло произойти в самой читающей стране, практичный Енко в несколько рейсов на своем грузовике вывез книги и сложил их в поленницы по всем гаражам и сараям. Библиотека в вымершем городе была большая. Книг, пожалуй, хватит еще на несколько зим.
Солнечным, пушистым от инея утром к особняку подошел Козлов и некоторое время смотрел, как с легким шуршанием, распадаясь на тьму букв и перемешиваясь в общий дым, клубились над трубой философские трактаты, стихи и проза, прозрения и заблуждения человечества.
— Васька, отец дома? — окликнул он мальчишку, игравшего во дворе в хоккей с собакой.
Юный пес, гремя цепью, азартно гонялся за шайбой, пытаясь схватить ее зубами. Но проворная клюшка всякий раз уводила ее из-под носа. Это заводило и расстраивало азартного пса. Он рычал на шайбу и лаял с обидой на Ваську.
— Дома. Пельмени ест, — ответил Васька, не отвлекаясь от игры.
— Позови. Скажи: машину угоняют.
Васька побежал в дом. Пес схватил шайбу и, не выпуская из зубов, зарычал на Козлова. Дверь не успела закрыться за Васькой, как тут же с треском распахнулась, и на крыльцо, жуя пельмень, выскочил Енко с поленом в руке.
— Что за шутки? — спросил он с полным ртом и отбросил полено.
— Здорово, — сказал Козлов и поджег факел.
Из бака грузовика свисала смоченная бензином ветошь. Енко выплюнул пельмень. Пес выплюнул шайбу, подбежал и, чавкнув, проглотил недожеванное хозяином. Васька подобрал шайбу и вбросил ее в игру.
— Сколько тебе Руслан должен? — спросил Козлов.
— Отойди от машины! — взревел Енко и побежал к калитке, но споткнулся о клюшку и рухнул, перепугав Ваську и пса. Двор огласился проклятьями и лаем. С ближайшей березы, серебрясь, осыпался иней.
Поднялся Енко и, растирая на ходу колено, заковылял к ограде. Козлов протянул факел в сторону бака. Енко остановился, гримасничая и дрыгая ногой.
— Чего тебе надо? — спросил он, застонав.
— Сколько стоит твоя колымага?
Енко, прищурившись, посмотрел на факел и сказал мрачно:
— Чего ты хочешь?
— Хочу подарить тебе эту машину, — задушевно ответил Козлов. — А еще я не буду ломать тебе ребра за то, что ты пацана с понталыку сбиваешь, наркоторговец хренов. У тебя сколько всего ребер? Вот и подсчитай — медицина-то нынче не бесплатная — за каждое ребро по сто долларов. Да! Похороню бесплатно. Но только, чур, своих свиней ты сам пасешь и к пацану больше не пристаешь. Договорились?
— Васька, неси ружье! — взревел Енко.
Васька побежал в дом, гремя клюшкой по ступеням крыльца.
— Значит, не договорились, — разочаровался Козлов. — Жаль. Хорошая была машина. Дорогая.
— Постой! — взмолился Енко. Пес сел на землю и, задрав морду, завыл. — Заткнись, дармоед! — рявкнул на него хозяин. Пес посмотрел на него с обидой и, понурив голову, затрусил в конуру.
— Значит, договорились: ты больше не лезешь к Руслану, а я не жгу машину и не ломаю тебе ребра. Подойдешь к пацану ближе, чем на сто метров, — ты меня знаешь.
— Договорились. Отойди от машины.
Спорные вопросы по поводу священного права собственности в мертвом городе решались проще, чем в Древнем Риме.
Козлов воткнул горящий факел в снег и, не спеша, пошел прочь в сторону многоэтажных руин. Большой, нескладный. Под подшитыми валенками скрипит снег. Из прорехи на спине шубы торчит клок бурой шерсти.
— И живут же на свете такие козлы! — изумился несовершенству мира Енко и плюнул в сердцах на свежий снег. — Вот народ, а? Хочешь завести врагов — сделай кому-нибудь добро.
Из дверей дома выбежал Васька. В одной руке — клюшка, в другой — ружье.
— Ты чего так долго? Тебя только за смертью посылать.
— Мамка пимы снять заставила.
— А патроны где? Балда! Кому нужно ружье без патронов?
— Принести?
— Отнеси назад, — в сердцах сунул Енко ружье сыну.
Послушный Васька побежал в дом. Хромая, Енко обошел машину. Отбросил, предварительно обнюхав, ветошь и завинтил крышку бака. С портрета, приставленного к заднему колесу, на него с легкой ехидцей смотрел отец.
— Васька, где ты там! Открой ворота.
Енко затушил факел, воткнув его горящей банкой в снег, приставил портрет к решетке ограды и полез, поморщившись от боли, в кабину. Загнал машину в просторный гараж, закрыл двери на амбарный замок и пошел в дом.
— Где тебя носило? Пельмени остыли, — сказала жена.
— Да подавись ты своими пельменями! — рявкнул на нее Енко так, что мирно дремавший на диване кот рыжей молнией взлетел по ковру до самого потолка и, кровожадно заурчав, прыгнул на люстру. Зазвенел хрусталь.
— Убью! — заорал на кота хозяин.
А во дворе продолжался беспримерный в истории хоккея матч, прерванный досадным происшествием. Азартно сопел Васька, щелкала о шайбу клюшка, рычал и звенел цепью пес. Внимательно смотрел из сугроба за игрой Васькин дед.
Почти три недели баба Надя жила в счастливом прошлом. Сидела у окна, поджидая своих из школы, волновалась, что так поздно-то. Но однажды утром к ней вернулась память. Как только рассеялся туман внезапного забвения, она замкнулась, погрузившись в себя. Укутавшись в шаль, часами сидела перед окном на старом диванчике, тихо покачиваясь с угнетающей равномерностью часового механизма. Синички, румяными чирикающими яблоками рассевшиеся на ветвях дички, не радовали старушку. Печальное это выздоровление очень не понравилось Козлову. Он попытался разговорить ее, сообщив взволновавшую Оторвановку новость:
— Теть Надь, вода-то теперь платная. Ведро — тенге, фляга — пять. Над колонками будки вроде туалетов поставили. На дверях замок, над замком расписание. Отпускают утром, в обед и вечером. По часу. Не успел — оттаивай на плите снег. В будке человек сидит, буржуйку топит. Заплатишь, он тебе шланг в окошечко подает. Весь курмыш в твой колодец за бесплатной водой ходит. Скоро воздух приватизируют.
Новость старушку не взволновала. В потухших глазах не было интереса, а лишь мелькнула тень досады на докучливого человека, мешающего ей думать. Мысли с навязчивым однообразием вращались вокруг фразы, вскользь оброненной Енко накануне ее болезни: “Вы что думаете, им уж так хочется каждое лето торчать в этой дыре? А может быть, им на настоящее море хочется съездить?”
Баба Надя была из тех женщин, которых в деревнях зовут “клушками” и никогда не задумывалась о смысле своего отдельного существования. Она давно отрешилась от собственных забот и понимала себя как часть жизни ее детей и внуков. Даже оставаясь на долгие месяцы одна, она никогда не чувствовала одиночества как жалости к себе, а лишь изводилась тоской по близким людям. Неистребимый материнский инстинкт переносился на оберегаемый дом ее детей. Старый ковчег, в котором несколько поколений семьи пережили не один потоп.
Странные перемены происходят с тихой курицей, когда она становится клушкой. Робкая, невзрачная птица вдруг превращается в бесстрашное существо, готовое с яростью ястреба защищать свой выводок. Но когда цыплята перестают нуждаться в ее защите, она снова делается беззащитной, безучастной ко всему курицей, которую безнаказанно могут клевать все, кому не лень. С внезапной и жестокой ясностью слова Енко открыли истину: в ней давно нет необходимости. Взрослые дети обходятся без ее забот. Они лишь притворяются, что не могут обходиться без нее и скучают по дому.
В мыслях этих не было обиды — лишь отчаянье и печаль. Она знала, что дети жалеют ее, но и в этом чувствовала свою вину, поскольку одним фактом своего существования заставляла их беспокоиться.
Козлов подсовывал ей фотографии детей и внуков, надеясь растормошить старушку. Но невыразителен был ее взгляд, даже когда глаза увлажнялись слезой. Холодно встречала она и подружек с вдовьей улицы. Разговоров не поддерживала и сердилась, когда ее уговаривали переехать в Полярск. А когда соседки уходили, ворчала: “И чего ходят? Поди, печи прогорели, а они лясы точат”. Разговоры о переезде расстраивали ее. Невесомым привидением бродила она по столетнему дому, гладила морщинистой, почти прозрачной рукой старые вещи. Вот здесь, у окна, где стоит пианино, она родилась. Эту кровать сделал отец. На ней же он и умер. Тысячью нитей она была связана с домом. И ей больно было думать, что пришло время оставить его чужим людям. В этом было что-то неправильное, нехорошее.
Она выходила во двор, чтобы отвлечься от тяжелых мыслей, и не могла без слез смотреть в глаза Бимке. Казалось, сам дом смотрел на нее с печальным укором преданными собачьими глазами: неужели ты оставишь нас, как мы будем жить без тебя? Она не бросила дом, когда затопляли Ильинку. Как можно? Для нее он давно был живым существом, беззащитным, как ребенок, который не умел говорить, а мог лишь смеяться и плакать. Душа старушки разрывалась между тоской по детям и жалостью к старому дому. Вот если бы можно было перенести его вместе с двором, старой березой, Бимкой, знакомыми запахами и звуками в далекий Полярск…
Все чаще она думала о смерти. Точнее, о стеклянной банке, спрятанной ею на дне погреба от возможных грабителей. В нее она складывала деньги, оставляемые детьми, отдельно сортируя рубли, тенге и доллары в полиэтиленовые мешочки. За многие годы их накопилось столько, что с трудом закрывалась крышка. “Мама, вы не знаете, что такое инфляция! — сердилась Люба. — Солить их собрались? Вы же не храните, а хороните их. Тратить надо, тратить, пока не обесценились” — “Ну, еще чего придумали”. Баба Надя не знала и знать не хотела про инфляцию. В ее погребе деньгам никакая инфляция не страшна. А умрет она, будет на что похоронить и съездить на настоящее море. Смерть не пугала ее. В ней была лишь одна неприятная сторона: горе, которое испытают ее дети. Загостилась она на этом свете. Не зря же которую ночь снится ей один и тот же сон. Будто ветер выдул все из лесов и гудит над голым полем, уносит ее вместе с половой в черную тень обрыва, куда сыплется золото листьев. И вот она падает, падает, падает в бездну, а ей конца края нет. И только в последнюю секунду, когда видит уже камни, о которые неминуемо разобьется, вспоминает, что у нее есть крылья. И просыпается.
Совсем собралась старушка в мир иной. Но когда казалось, что ей уже не избавиться от мрачных мыслей, приковыляла, опираясь на палочку, соседка и запричитала: “Беда, Надежда Петровна, Тамара Ивановна помирает, идем, хорошая моя, попрощаться с тобой хочет”.
Баба Надя встрепенулась, засуетилась и убежала, не застегнувши пальто. Вернулась она через полчаса, бодрая и очень озабоченная. Не снявши валенок, даже не отряхнув с них снег, пробежала в зал к шкафу, где в берестяном туеске хранилась аптечка. Выбирать нужное лекарство не стала, а, прихватив все запасы вместе с тонометром и “Медицинской энциклопедией”, засеменила к двери.
— Не ждите меня, — предупредила на ходу, — я у Тамары Ивановны заночую. Ишь ты, какая умная — умирать придумала. Я ей умру! — И была такова. Ей больше некогда было думать о таких пустяках, как смысл жизни и смысл смерти. Она снова кому-то была нужна.
Смысл жизни знают не желчные философы, днем и ночью изводящие себя этим проклятым вопросом, а простые старушки, ни разу в жизни его себе не задававшие.
— Ожила баба Надя, — успокоился Козлов и в свою очередь засобирался. — Пойду Грача проведаю. Говорят, ногу подвернул. Лежит, наверное, не жравши.
На хозяйстве остался Руслан. К обеду была заказана уха, и, тяжело вздохнув, он принялся чистить окуней. Тот, кто хоть раз занимался этим противным делом, может представить выражение его лица. Чешуя разлеталась по всей кухне, рыба так и норовила выскользнуть из пальцев, исколотых о шипы спинных плавников, изрезанных о жаберные крышки, исцарапанных теркой. Руслан щурился, отворачивался от колючих брызг и ругался, как кондуктор на безбилетника.
В дверь постучались. Вошла, судя по шагам, женщина.
— Проходите, не разувайтесь, — не особенно радушно пригласил он, с остервенением приступая к самой опасной части окуня — спине.
Он взглянул на женщину, молча стоявшую у двери, и с таким трудом очищенный окунь шлепнулся на пол. Тотчас же на него, кровожадно урча, набросился кот. Все, что падало со стола, он считал своей законной добычей.
— Мама?!
— Вот ключи от квартиры привезла, — сказала она, улыбаясь непослушными губами и часто моргая.
Он обнял ее, оставляя на пальто сверкающие чешуйки.
— Ты мне очки сломаешь.
— Извини. Раздевайся. Я тебя всю перепачкал. Я сейчас, только руки вымою, — засуетился он. — Как ты нас нашла?
— Жуть, жуть, — сказала она, поправляя прическу перед зеркалом, — что же ты не рассказал, что стало со Степноморском? Я с автостанции подхожу к дому — окон нет, крыши нет, стена обвалилась.
— Обвалилась? — удивился Руслан. — Вовремя мы переехали.
— Господи, как вы там жили, — всплеснула она руками, — вас же могло завалить.
Маленькая хрупкая городская женщина, раздавленная развалинами мертвого города, под обломками которого осталась ее молодость, взволнованная близкой разлукой с сыном, тревожным ожиданием встречи с человеком из ее прошлого, хаосом воспоминаний и забот. Рухнули декорации, дрожало и деформировалось искаженное слезой отражение в зеркале. Руслан прижался губами к ее затылку. Поседевшие волосы пахли знакомыми духами.
— Сейчас уху сварю. Хочешь ухи? Скоро отец придет.
— Как вы с ним? Ладите?
— Нормально, ма, нормально. Как папа?
Не оборачиваясь, она взъерошила ему волосы, оценив его деликатность.
— Ты очень изменился, Руслан. Папа хотел приехать, но остались кое-какие дела. Надо успеть все уладить.
— Когда уезжаете?
— Скоро, — она сняла очки, стала моложе и беззащитней. — Идем уху варить.
Вошел Козлов. Лохматый, огромный, с белым котенком в руках.
— Здравствуйте, — сказал он гостье и опустил котенка на пол. — Вот Грач еще одного нахлебника навязал.
— Здравствуйте, — ответила мама, мельком взглянув на него, котенка, и отвернулась к окну.
Руслан в недоумении переводил взгляд с матери на отца.
— Ребята, вы что — ослепли?
Они посмотрели на него, друг на друга и снова на него.
Козлов, сутулясь, протаптывал тропу в нехоженом снегу. За ним, потупив голову, шел Руслан. Он шаркал ногами, пробивая перегородки между следами Козлова. Маленькая хрупкая женщина, одетая не по-северному, придерживая воротник пальто руками, осторожно ступала последней. Она тоже смотрела под ноги и лишь изредка искоса поглядывала на заснеженные кресты, между которыми извивалась тропа. Они молчали. В кладбищенской тишине скорбно скрипел и шуршал снег.
Козлов остановился у металлической оградки. Утоптал ногами наст, освобождая вход. Открыл калитку. Подошел к пирамидке. Стряхнул с нее снег и отступил в сторону. Руслан, все так же шаркая валенками, приблизился к сугробу, под которым лежали кости человека, давшего ему жизнь. С фотографии за треснувшим стеклом, улыбаясь, смотрел на него незнакомец. Проникшие через трещину пылинки снега налипли на старый выцветший снимок, закрыв часть лица.
Женщина осталась стоять за оградой.
— Как он умер? — спросила она.
— Сердце, — ответил Козлов.
Что он мог рассказать еще? Как Сашка Козлов, небритый, потемневший от хмеля, стоял у дежурного магазина и каждому входящему говорил сиплым голосом, протягивая брючный ремень: “Займи или помоги повеситься”. Зачем ей это знать?
— Идем, Руслан, — сказала женщина и пошла по тропе, не оборачиваясь, все так же придерживая руками воротник. Не поднимая головы, Руслан последовал за ней. Козлов не шелохнулся.
Нескладный, слишком большой угрюмый человек в потертом полушубке. По старой привычке, забыв, что бросил курить, он обхлопал карманы. Стрельнуть было не у кого. Хотя курящих людей на кладбище лежало много.
Прежняя жизнь представлялась Козлову долгим плаванием на большой барже по полноводной реке. Он плыл с шумной командой и как-то особо не задумывался: туда ли? На реке не заблудишься. Это была размеренная, предсказуемая жизнь матроса, где день походил на день. Так же медленно, незаметно и скучно растут деревья и дети, течет равнинная река, однообразно звенит летний день. Но однажды ночью он проснулся от гнетущего ощущения глухоты и неподвижности. Пока он спал, река сменила русло. Его прочная баржа, зарывшись днищем в ил, стояла посредине мелкой старички. А на борту, кроме него, никого не было. Привычная скука сменилась безысходной тоской. Над ним не было неба, под которым он чувствовал себя защищенным. Вместо непробиваемой сферы зияла дыра, в которую засосало немногих друзей, старые привычки и мелодии, заботы, планы на остаток жизни и саму душу. Все навсегда пропадало в этой черной дыре, пахнущей сырыми сквозняками. Он тосковал о вчерашней скуке, которая теперь казалась настоящей жизнью.
С появлением Руслана небо вернулось на место. В его жизни появился смысл. Он снова чувствовал себя нужным. И вот…
— Ты что, батя, в лифте родился? Почему двери не закрываешь?
— Как ты сказал? — с трудом повернулся Козлов. Он сидел в шубе и шапке за столом, на котором не было ничего, кроме лежащего на боку “Медведя”, набитого окурками, и пустой пачки “Примы”.
— Двери у тебя открытые. В прихожей сугроб намело.
— Двери?
— О, посмотрите на него! Водку пьем, да? Курим, да? Молодец! И печь холодная. Еще раз молодец. А где Тимка?
Кружки на плите зашевелились, и из печной утробы кот пожаловался на жизнь. Руслан открыл дверцу, но Тимка не спешил покидать теплое место. Лишь высунул наружу черную от сажи мордочку и мяукал, как разговаривал.
— Заморозил тебя батя, — посочувствовал ему Руслан, — голодом заморил…
Ободренный Тимка выпрыгнул из печи и отряхнулся, наполнив кухню едким пеплом. Козлов посмотрел на испачканного сажей и пеплом страшного кота, зажал сложенные ладони коленями и, склонив голову набок, стал разглядывать собственный валенок. Застеснялся.
— Ты не уехал? — спросил он.
Руслан, заталкивая в печь полено, посмотрел на него с иронией.
— Если бы я уехал, меня бы здесь не было. Где спички?
— Спички? Твоя мама сильно на меня рассердилась?
Руслан поджег бересту.
— За что на тебя сердиться? Просила передать, что ты замечательный человек. Она бы и сама тебе это сказала. Просто торопилась на автобус. Ты ее должен понять. Навалилось все сразу. Да еще мороз. Понимаешь?
— Ты сказал: батя…
Руслан подошел к Козлову, положил руки на его плечи. Плечи мелко тряслись.
— У меня три отца. Одного я не знаю. Другого мне нашла мама. А тебя я сам нашел. Первого отца уже нет. Второй уедет. Тебе от меня не отвертеться. Даже не думай. Давай так договоримся: ты меня усыновил, я тебя убатерил. Дождемся Мамонтовых, сдадим под расписку бабу Надю — поедем в Алма-Ату. Я буду учиться, а ты устроишься в “Элитстрой”. Будешь дворцы для богатеньких буратино строить.
— Какой из меня теперь строитель. Все позабыл, — возразил Козлов, массируя ладонями лицо. — Лучше я для них могилы буду рыть.
— Не возражаю, — одобрил его намерения Руслан, — было бы дело по душе. А летом в гости к бабе Наде будем приезжать.
— Летом у нее и без нас гостей полон дом. Куда она нас поселит? На чердак?
— Зачем на чердак? Купим палатку, поставим рядом с Бимкиной конурой. Представляешь: выйдет баба Надя утром во двор, стоит перед Бимкиной конурой чашка, а перед нашей палаткой — две тарелки.
— Глубокие, — уточнил Козлов, но, подумав, отверг этот вариант. — Нет, меня уже не выкорчевать. Вот получат Мамонтовы квартиру в Полярске, заберут к себе бабу Надю, а я останусь домовым старый дом сторожить. Будете на лето сюда слетаться.
— А где ключи? — заволновался Руслан.
Козлов похлопал себя по карманам, подумал-подумал и сказал:
— На гвозде не висят? Опять, наверное, Бимка украл да в снег закопал. Ишь, моду взял. Ищи теперь по всему двору.
* * *
У бабы Нади запела рябая курица. Сквернее приметы не бывает. Изловила ее старушка и во избежание беды зарубила.
Не успели доесть куриный суп, как заплакала антиалкогольная икона.
— Как бы хуже не было, — заволновалась баба Надя.
— Хуже не будет, — успокоил ее Козлов, — хуже уже не куда.
Но он ошибался.
Хотя младший Шумный в свое время ел горстями жирный степноморский чернозем, клянясь, что работы на карьере не влияют на тело плотины, ему мало кто верил. Его скорый отъезд в Германию ни для кого не был тайной. Козлову не зря снился замурованный в плотину мамонт. Взрывы основательно сотрясли ее, и трещина определенно была не поверхностной. После каждой зимы разлом становился все заметнее. Вначале плотина едва сочилась, как икона, заплакавшая у бабушки Мамонтовой, потом появилась маленькая струйка. Как грудной ребенок пописал. Ее можно было закрыть мизинцем. Но когда заструился ручеек, умирающий, давно равнодушный к напастям Степноморск осознал угрозу, встрепенулся и зашумел, страшась повторить судьбу Ильинки. Второй потоп — это уж слишком. Зашумели старики, не желающие быть смытыми вместе с оставшимися домами и кладбищем. И тогда младший Шумный привез из Алма-Аты эксперта. Для ознакомления с результатами инспекции народ собрали в Доме культуры. Он уже несколько лет стоял закрытым. Внутри пахло сыростью, по догнивающей сцене было страшно ходить. Исчезли кресла, батареи отопления, занавес, даже ручки на дверях. Печальной пустотой своей здание напоминало заброшенную и разграбленную церковь. Эксперт попытался взойти на сцену, но первая же ступенька обломилась, и, не рискуя жизнью, он на цыпочках, поддерживаемый за локоток Шумным, прошел в центр зала по наклонному полу, скрип досок которого свидетельствовал о грибковом заболевании. Веселое лицо эксперта составляло разительный контраст с печальным событием, по поводу которого собрался народ. Он много шутил, вкусно икал и пообещал построить домик на островке перед плотиной, настолько был уверен, что она простоит вечно.
Успокоенные, хотя и сомневающиеся в добросовестности специалиста по трещинам в плотинах степноморцы разошлись по домам. Веселый эксперт домик на острове строить не стал, и в тот же день Шумный отвез его на своем джипе в аэропорт областного центра. А вскоре и сам Шумный, похоронив сына, уехал в Германию.
Ночью Степноморск проснулся от шума.
Из тела плотины хлестала пенная струя. Впрочем, водяной сноп, дугой вырывающийся из зеленого от водорослей бетона, уже нельзя было назвать струей. Он в считанные минуты смыл красивый островок, на котором вкушал шашлык и собирался строить домик эксперт по щелям в плотинах. На месте острова в образовавшейся воронке темным пивом бурлила вода.
Аким приказал завалить дыру в плотине камнями из того самого карьера, который и послужил причиной беды. Но пока решали, как это сделать и на чем подвозить камень, произошло обрушение, и трещина превратилась в провал, но самое печальное — над бурлящим потоком рухнули перекрытия моста. Поскольку карьер был хотя и рядом, но на противоположной стороне, а вода в реке ниже плотины поднялась до уровня прежних весенних паводков, не только скрыв броды, но и смыв все мосты до самого областного центра, добраться до карьера было невозможно. Оставалось материться, молиться богам и в панике спасать барахло на тачках, скрипучих велосипедах, собственном горбу.
Беда разрешилась сама собой. Вода из “моря” пролилась, как жидкий суп из солдатского котелка, пробитого шальной пулей, и вернулась в прежнее русло. Настала тишина опустошения, когда радость спасения и печаль потери перемешались в душах бессильных что-либо предпринять людей в горький коктейль равнодушия и боли. Власти решали, кто виноват и что делать — латать дырявую плотину или окончательно ее доломать и лишний раз не беспокоиться по поводу весенних заторов. Народ же хлынул на грязное пространство обнажившегося дна водохранилища — кто с бреднем, кто с наскоро сделанным сачком, кто просто с вилами, но все с мешками: разноцветными китайскими и латаными-перелатаными отечественными с фамилиями владельцев. Словно встарь, вышли люди в поле за картошкой.
Дно пахло тиной и гниющими водорослями. Голубоватый ил был вязок и прилипчив, напоминая по консистенции мазут. Черные стволы деревьев торчали на месте когда-то затопленных лесов. Река, вошедшая в свои берега, казалась хилым ручейком среди безбрежной грязи.
Козлов и Руслан выехали на велосипедах на место затопленной Ильинки. Черное дно моря сверкало тысячами осколков крошечных луж. Над волнующей вонью ила, водорослей и гниющей рыбы кружились белые чайки. Это грязное пространство создавало впечатление молодого мира, юной планеты, на которой только что зародилась жизнь. Дорога, еще вчера странным образом уходившая в море, зарывалась в ил, утыканный бессчетным количеством умирающих речных ракушек.
Грязные и мокрые, бродили они по мутным лужам в квадратных ячейках заиленных фундаментов, и Козлов с вилами наизготовку философствовал по привычке:
— Вот так же и страна: думали на пятнадцать государств расколется, а она на миллионы отдельных людей рассыпалась. Как горох из мешка. И каждый оказался в своей луже, как этот язь.
С этими словами он яростно нанизал на вилы рыбину и вскинул вверх, чтобы она не соскользнула. Язь засверкал на солнце мутным серебром, и Руслан подставил мокрый перепачканный голубой грязью мешок, раскрыв его руками и зубами. Стряхнув рыбу, Козлов продолжал развивать мысль, полную презрения к себе и всему человечеству, погрязшему в глупости и жадности:
— Живешь, как карась в вонючей луже, как червяк в горшке, как таракан на космической станции.
— А ты думаешь, они там живут? — засомневался Руслан.
— Они везде живут — в газетах, в телевизорах, в башке у каждого. Где человек, там и таракан. Их не выведешь. Он, сволочь, чем силен? Думает только о себе, под пули за других не подставится…
— Странные, батя, у тебя требования к таракану. С чего бы ему под пули подставляться?
— Так они, суки, все, что я делал, порушили. От домов — руины, от деревьев — пеньки, плотину и ту продырявили…
— Тараканы?
— А кто же они после этого?
— Чего ж ты плотину такой хилой слепил?
— Ну, если в водоохранной зоне камень рвать, какая плотина устоит? Да если бы в одной плотине трещина. Она везде. В любой вещи, в каждом человеке. У всех в душе — трещина. Разлом, — нахмурился Козлов и перевел разговор: — Чего там народ толпится? Чего они там нашли? Кита, что ли?
Покрытая илом “Нива” лежала на боку. Перемазанные грязью люди окружали ее, размышляя, как вытащить машину через непролазную грязь. “Думаешь, еще поедет?” — спрашивал одноглазый мужик, считая себя собственником машины по праву первооткрывателя. “А хрен ли ей сделается?” — отвечал совершенно двуглазый, но слегка хроменький мужичишко. И по тону было ясно, что он тоже претендует на находку. “Промыть бензинчиком, протереть — поедет, как новенькая”, — поддакивал третий, без видимых изъянов. Он тоже положил глаз на эту никелированную рыбину. Впрочем, как и все остальные. Их слегка раздражал мертвец на заднем сиденье, как ненужный свидетель, хотя и не живой, а все-таки помеха.
В молчании поднялись на вершину Полынной сопки, откуда далеко просматривались и черное пространство, бывшее некогда Степным морем, и остров Ильинский, переставший быть островом, и плотина с провалом посередине, и мертвый город, окруженный деревенскими домами. Руслан подошел к краю обрыва, с которого прыгали они прошлым летом. Голова закружилась. Темные скалы от границы схлынувшей воды круто уходили вниз, к узкой и длинной старичке. Сорвавшийся из-под ноги камень долго падал в пропасть, а всплеск прозвучал глухо, как в колодце. С такой высоты уже не прыгнешь.
Руслан, занятый своими мыслями, спускался к дороге и не сразу заметил, что идет один. Он оглянулся. Козлов, подпершись черенком вил, стоял у белого камня на вершине сопки. Нехорошо стоял. Глаза его были закрыты.
Руслан вернулся.
— Ты чего? — спросил он.
— Все нормально, — ответил Козлов одними губами, не открывая глаз, — еще поживем. Еще построим…
Руслан обнял его за плечи и спросил тоном, каким говорят взрослые, тронутые забавным лепетом ребенка:
— Что ты построишь?
— Церковь. На старом месте.
— Ты же не веришь в Бога.
— Есть Бог, нет Бога — это не важно. Церковь у людей должна быть.
Руслан окинул взглядом черное ложе водохранилища, где в вязкой тине копошились крошечные человеческие фигурки. Чайки кружились над ними и ревниво кричали.
— Из чего ты ее построишь?
— Из мертвого города.
— Она им нужна? Построишь — снова затопят.
— Это не важно.
Сердце трепыхалось, как задыхающийся в грязной луже язь, в голове гудел золотой колокол.
У могильного, заросшего травой холмика с покосившимся темным крестом, на котором была вырезана изъеденная временем надпись “Здесь покоится ребенок безымянный”, ползал чумазый пацан лет пяти. Руки, колени и мордашка его были перепачканы красным земляничным соком. Глазенки ненасытно шарили по траве в поисках сочных ягод. Найдет — и тут же направит в рот. Счастливец в райском саду благоуханной жизни, возросшей на печальном поле смерти. Маленький человеческий детеныш был так поглощен сладким делом, что ничего, кроме земляничной поляны, не видел. Он торопился съесть все, пока на нее не наткнулись другие, не подозревая, что по ягоды на кладбище ходить не принято. Иногда его отвлекал странный, неприятный звук. Он вставал на колени столбиком и оглядывался встревоженным сусликом, но ничего из-за плотно стоящих крестов, пирамидок со звездами, каменных плит и деревьев, росших в оградках, разглядеть не мог. И снова опускался на четвереньки. Безмятежный пасущийся звереныш.
У могилы на краю кладбища, где сразу за рвом начинался березовый лес, прислонившись спиной к давно не крашенной ограде и тупо уставившись на собственные ноги, сидел Грач. Стоя к нему спиной, босой человек в синих трусах и белой майке, потемневшей по хребту от пота, наждачной бумагой шлифовал плохо очищенную от ржавчины тумбу. Его костюм, брюки, рубашка, галстук и туфли были развешены на ограде.
— Что же ты, Яша, могилу-то так запустил? — тихо, но сердито ворчал он. — Руки бы не отвалились раз в год подкрасить.
Грач с трудом поднял голову, сфокусировал взгляд на стертых подошвах туфель, между которыми висел черный галстук, и ответил неожиданно осмысленно:
— Заботиться, брат, надо о живых. Мертвым забота не нужна.
— Живые — они тоже рано или поздно мертвецы. Даже фамилию ржа съела, — переживал человек. — Ну, что бы тебе один день не попить. Пей, пей. Сдохнешь где-нибудь под забором.
Грач саркастически хмыкнул и, уронив голову, ответил с достоинством:
— Ты вперед меня сдохнешь. И черви тебя сразу — ням, ням — съедят. А меня, сколько лежать буду, ни один червь не тронет.
Человек в майке выпрямился, отряхнул руки, попятившись от рыжего облачка. Стараясь не запачкать костюм, достал двумя пальцами из кармана сигарету и коробку спичек. Закурил. Оглядел кладбище.
— Кому-то еще могилу роют, — сказал он без печали, обдувая себя дымом.
Хорошо на кладбище. Спокойно, безветренно, зелено. Кукушка, усевшись на крест, щедро считала годы. В этом городе не знали зависти. Каждый был доволен своей судьбой.
Не поднимая головы, Грач сказал:
— Это Руслан Козлов могилу отцу роет.
— Сын отцу? — удивился человек в майке. — Родственникам вроде бы не положено могилы копать.
— Положено, не положено, а кому-то могилы рыть надо.
Человек в майке пожал плечами: какое мне до этого дело.
— Вот ты говоришь: не пей. Так? — Грач изобразил губами крайнее презренье. — Возьмем Козлова. Пить бросил — раз, курить бросил — два. И помер.
— Ну, положим, умер он не оттого, что пить бросил, — возразил человек
в майке, — а оттого, что раньше пил.
Грач наморщил лоб, обдумывая слова брата.
— Не спорю, — согласился он, — но факт есть факт. А ты знаешь, какой человек был Козлов?
— Откуда мне знать?
— О! — важно сказал Грач и обвел непослушной рукой кладбищенское пространство. — Он здесь главный могильщик был. Каждая вторая могила его. Со старушек денег не брал. Яички там, выпить-закусить — это да. Не такой это был человек, чтобы старушек за деньги хоронить. А знаешь, как умер? Копал могилу бабке Красотиной и умер. Приходят, а он в могиле сидит. Думали — устал, отдыхает. А он умер. Могилу докопал и умер. А ты думал легко могилы рыть?
— Да, — сказал нездешний человек, — история… — Затушил послюнявленными пальцами окурок, оглянулся — куда бы его выбросить. Но выбрасывать не стал. Втиснул в спичечный коробок, а коробок положил в карман пиджака. Поднял наждачную бумагу и зашуршал ею по ржавому металлу.
Пацан у безымянной могилы снова встал столбиком, прислушиваясь к странному звуку, не переставая жевать.
Острое лезвие лопаты с тихим, приятным шелестом врезалось в грунт. Руслан работал размеренно, сосредоточенно. Ничего нельзя было прочесть по его лицу, а то, что творилось в душе, никого не касалось. Пот заливал глаза, но сама мысль об отдыхе страшила его. Он хотел лишь одного: чтобы эта работа никогда не кончалась, потому что не знал, что делать, когда могила будет готова. Он копал и копал — аккуратно, не оставляя на дне комьев. Выбросит наверх и тщательно, до крошки, подберет осыпавшуюся землю. Он готов был зарываться в эту податливую почву до самого огненного центра планеты, но любое дело, как и печальный труд могильщика, рано или поздно приходит к своему завершению. Пришло время обтесать стены.
Лезвие лопаты заскрежетало. Ладонью он очистил темную выпуклость. Это была кость. Старая потемневшая кость, впитавшая в себя цвет земли. Для человеческой она была слишком массивна. Руслан обцарапал ее по краям. Стена обвалилась пластом, обнажив бивень. Задолго до того, как это поле выделили под кладбище, здесь уже была могила мамонта.
Руслан сел на рыжее дно ямы, прислонившись спиной к прохладной стене.
Неутомимая кукушка обещала бессмертие. Пахло солнечной пылью, полынью и сырой глиной.
Не мигая, смотрел он на современное небо из далекого времени мамонта. Тысячи и тысячи лет забвения разделяли его с одиноким белым облаком.
Запах свежей земли напомнил ему вкрапления обреченных на снос деревень в черте родного города. Узкие кривые улочки, толевые крыши, глухие заборы, теснота домов и деревьев, стиснутых, раздавливаемых высотными зданиями. Вот так же всепланетный город, разрастаясь, поглощает страны-деревни с дикой природой и искренними, непредсказуемыми людьми. Скоро живого человека можно будет встретить лишь там, где на сотовом телефоне высвечивается надпись: “Нет сети”. Но все меньше таких мест. Придет время — и вся планета будет одним городом, где все продумано, просчитано. Рационально. Но в этом городе не будет живых людей, а только двуногие компьютеры, включенные в одну Всемирную сеть. Одинаково правильные и предсказуемые. Война уже началась. И неправильные живые люди с их ошибками, любовью и ненавистью, дикой природой уже обречены в неправильных городах и деревнях на вымирание.
Тоска сменилась печальным покоем.
Хороший сосед у Козлова. Здесь, на краю старого кладбища, никто не потревожит их кости. Они будут лежать рядом тысячелетие за тысячелетием, два существа с одинаковой судьбой. Последний житель мертвого города, мрачный человек с добрым сердцем, честно вымер, когда пришли другие времена, лишившие его привычной среды обитания. И никто не догадывается, как тяжела эта потеря.
Этому жестокому миру так будет не хватать мамонтов, загубленных им.
В раскрытую могилу заглянул ангел с лицом, испачканным земляникой.
— Эй, — сказал он в изумлении, — а что ты здесь делаешь?
— Живу, — хмуро ответил Руслан.
— Ага, бреши, — не поверил ангел, — в могилах не живут.
Пришло тепло, и отпала необходимость топить печь. За месяц до приезда Мамонтовых Руслан попрощался с бабой Надей и гоферовской березой под радугой. С призрачными душами, окружавшими ее. Пришла пора выбирать: жить на кладбище или сажать деревья в пустыне.
Сложил в дорожную сумку одежду, постоял перед полкой с книгами Козлова. Долго вертел в руках зуб мамонта.
Зуб лежал на старой амбарной книге со стертой и засаленной обложкой. Руслан подошел с ней к окну и долго листал. По серой бумаге металась легкая тень: за окном стоял прозрачный человек и пытался разглядеть через стекло страницы.
В амбарной книге грубой рукой профессионального строителя были нарисованы дома. Многоквартирные и особняки. Поселки и маленькие города, увиденные сверху. На одной из страниц в шариковой ручке кончилась паста, и бумага была изорвана до дыр. Набросок дорисовывался обожженной спичкой.
Бессонными ночами скучавший по настоящей работе Козлов строил дома. Как говорил покойный, даже кастрированного кота тянет на чердак.
Руслан представил, как в метельной ночи перед открытой дверцей буржуйки сидел последний житель мертвого города с этой замусоленной тетрадью на коленях, и замычал, пытаясь заглушить жалость к большому, сильному и беззащитному человеку.
— Что с тобой? — испугалась баба Надя.
— Зуб болит.
— Как же ты поедешь больной? — забеспокоилась баба Надя.
— Пустяки. Не смертельно.
У калитки Руслан обнял старушку.
— Не провожайте меня, баба Надя.
— Да как же? Вся жизнь наша — встречи да проводы. Не по-людски будет не проводить-то, — часто заморгала она. Крепилась. Слезы на дорогу — плохая примета.
— Мне еще в одно место зайти надо.
— Попрощайся с отцом, попрощайся. Хороший был человек. Безотказный. Говорила я ему: “Не ходил бы ты могилу копать, поберег бы сердце”. А он: “Ничего, тетя Надя, скоро у меня свой врач будет”.
Непослушные слезы самовольно потекли из глаз, не дали договорить. Старики умирают, молодые уезжают. Который уж год в мертвом городе не рождались дети. Который уж год он не становился родиной ни для одного нового человека. Грустно-то как. Скоро не останется рядом ни одного близкого человека. И она уедет или умрет. А дом останется пуст. Чужие люди разберут крышу, выломают окна. А потом порушат сруб на дрова и сожгут в печи. В последний раз согреет он своим теплом чужих людей. И останется от старого дома, от родных людей, живших в нем, одна пустота.
Уезжать тяжело, а провожать близких людей еще тяжелее.
Маленькая старушка долго сквозь печальный туман, застилавший глаза, смотрела вслед одинокому человеку, навсегда уходившему из ее жизни. Спохватившись, поспешно перекрестила в спину. И как раз вовремя. Через миг опустела вдовья улица.
Дорога на кладбище проходила через мертвый город. Руслан остановился перед домом с замурованными подъездами и долго вглядывался в пустые глазницы окон козловской квартиры. Безветрие. Чужой сумрак знакомой квартиры. Тишина пустоты. Тишина предчувствия. Запретная зона после взрыва нейтронной бомбы: есть город, есть дома, а людей нет. В этом было что-то неприятно жуткое, словно только что на твоих глазах домашний пес сожрал маленького белого котенка.
На этот раз мертвый город действительно был мертвым: последний житель покинул его. Ушел в страну мамонтов. Он был нелепым, неуклюжим, лохматым, суровым и слишком большим, чтобы пресмыкаться перед каждой тварью.
Над тоскливым безмолвием пустых коробок затрепетала “Песнь жаворонка”. Руслан поднял голову, пытаясь среди белых облаков разглядеть небесное фортепиано. Чья-то живая душа радовалась жизни в брошенных развалинах.
В доме с обвалившимися балконами, с тополями, растущими на крыше, не был замурован крайний подъезд, а на четвертом этаже угловой квартиры в окнах отсвечивали белые шторы. Он постучал в дверь.
— Заходите. Открыто, — не прекращая играть, откликнулась пианистка.
Она сидела у белого фортепиано — седоволосая полная женщина. Со спинки стула свисала белая шаль. Залитый светом зал был пуст и чист, и лишь над окном бежевые обои потемнели от воды, протекшей с потолка. Женщина улыбнулась ему и глазами показала на стул. Где-то он уже видел это открытое, милое лицо с простым и ясным взглядом без тайны и кокетства.
— Вы что-то хотели?
— Нет. Просто услышал музыку.
— Разве на улице слышно? — удивилась женщина. — Я и форточку не открываю. Боюсь сквозняков.
— Вы здесь живете?
— Нет, живу я за асфальтом, у кладбища. Свекровь болеет, ей тишина нужна. А музыкальную школу на дрова разобрали. Вот я и попросила оставить инструмент в старой квартире. Хороший звук. Тишина. Никому не мешаю. Иногда прихожу размять пальцы. Я вас знаю?
— Нет. Просто я иногда приходил сюда послушать, как вы играете.
— Почему не зашли раньше?
Руслан пожал плечами.
Каждый вечер он приходил к этому дому. Садился на пень от спиленной сосны. И ждал. Чаще всего напрасно. Но иногда окно на четвертом этаже начинало мягко светиться. Оно было впечатано в само небо. За ним скрывался совсем другой мир. Насколько он был другим, можно было судить по звукам, лившимся невидимым водопадом сверху. Руслан прятал лицо в ладони и уплывал с этими звуками в страну, где живут души. Иногда в голову приходила мысль подняться на четвертый этаж. Но он тут же отгонял ее: стоит войти — и тот, другой мир за призрачным окном исчезнет. И может быть, навсегда.
Женщина посмотрела на дорожную сумку у ног Руслана и улыбнулась печально:
— Понятно. Покидаете нас. Что бы вы хотели послушать?
— “Песнь жаворонка”.
Женщина подняла брови, вмиг превратившись из доброжелательной, пожилой учительницы в удивленную и задорную девчонку. Наверное, такое же молодое, чуть усталое лицо через много-много лет будет у Светланы Мамонтовой. Вот так же, накинув на плечи белую шаль, склонится она над клавишами, а вокруг будут сидеть ее дети и внуки. Не его дети и не его внуки.
Удивительный инструмент фортепьяно. Даже самые жизнерадостные мелодии звучат в нем печально. Радость и боль, отчаяние и надежда смешаны в странной гармонии. Наверное, вот так же звучит одинокая душа, затерянная в вечности.
Слегка покачиваясь, Грач стоял перед прилавком дежурного магазина и сосредоточенно обшаривал пустые карманы. Нашел обожженную спичку и долго разглядывал ее в недоумении.
— А выпить хочется, — прочитала его мысли проницательная, но ехидная продавщица.
— У тебя сердце есть, рыжая? Я верну. Завтра. Хочешь — деньгами, хочешь — рыбой.
Сердца у рыжей не было. Людям она не верила. Да и рыбу не любила.
Совсем было приуныл Грач. Но в это время из подсобки вышла сменщица и, на ходу застегивая блузку, сказала печально:
— Сегодня моя последний экзамен сдает. Пойду платье к выпускному дошивать. Ума не приложу, куда ее пристроить.
И Грач вспомнил о бутылке шампанского, закопанной много лет назад после выпускного бала на углу школы. От того десятого “А”, поклявшегося раскопать ее, в Степноморске остался только он. Можно считать, все в сборе.
Бутылка была набита жухлыми листьями. Огорченный, Грач нехорошо помянул неизвестного шутника. Но посмотрел через зеленое стекло на свет, и истомленное алкоголем сердце сладко трепыхнулось. Словно корпусный голубь, перевернувшись в небесной синеве, хлопнул белыми крыльями. В тревоге оглянулся Грач по сторонам, спрятал холодную, не отертую от земли бутылку за пазуху и быстро зашагал в сторону мертвого города.
Затаившись в пустой комнате брошенного дома, он с минуту стоял, прислушиваясь к шелесту листьев и собственному дыханию. Тихо. Выглянул из провала окна. Никого. Сжал горлышко, зажмурился и ударил бутылку о стену. На захламленный кирпичной крошкой пол вместе с осколками стекла посыпались свернутые в трубочки доллары. Среди вороха опавшей валюты Грач обнаружил записку.
“Козлов, гордый человек, это не для тебя. Это твоему сыну. На учебу. Не для себя живем, не для себя грешим. Поделись с Грачом. Много не давай. Все равно пропьет. За шампанское извини. Выпил за твое здоровье. Шумный”.
Среди алкоголиков тоже встречаются честные люди. Конечно, первым делом он побежал на базар и обменял у Лупльдвасать стодолларовую бумажку на родную валюту. Жажда есть жажда. И не сказать, чтобы на следующий день, однако же зашел к бабе Наде узнать, куда уехал Руслан. Точного адреса старушка не знала, а Алма-Ата город большой. Посчитав, что долг свой исполнил, Грач с чистой совестью принялся пропивать свою долю. Иногда он приходил к Козлову и, чокнувшись с могильным камнем, обещал однокласснику разыскать сына. Завтра же купит костюм поприличнее и поедет. Человек не иголка в стогу сена. В конце концов для чего существуют адресные бюро? Но, как известно, завтра никогда не наступает.
Дни ли прошли, месяцы, годы? Однажды он очнулся в бурьяне с разбитой головой. Один на планете. В черной бездне над ним дрожал зев золотого колокола. Такой массивный и тяжелый, что казалось странным, как он там гудит, ни за что не привязанный. Над золотыми безглазыми развалинами мертвого города тихая, как молитва, звучала в ночи фортепьянная музыка. Грач с трудом сел. Печальные звуки не взволновали его. Пошарил по карманам и ничего, кроме обожженной спички, не обнаружил. В избитом теле было так же пусто, как в карманах. Он пропил последнее, что у него было. Душу. Порожнее тело заполняла великая пустота вселенской скорби. Запрокинув голову, он завыл.
Семью рыжими копнами вокруг воющего человека молча стояли мамонты.
Окончание. Начало см. “ДН”, 2010, № 7, 8.