Рассказ-айсберг
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 8, 2010
Моше (Михаил) Шанин — прозаик. Родился в 1982 году в городе Северодвинске Архангельской области в семье школьного библиотекаря и преподавателя шахматного кружка. После окончания средней школы недоучился на строителя, доучился на бухгалтера. Ни тем, ни другим так и не стал. Работал мойщиком стеклотары, продавцом-консультантом, администратором компьютерного клуба, веб-дизайнером. Печатался в журналах «Октябрь», «Знамя». С нынешнего года проживает в Санкт-Петербурге. В «ДН» печатается впервые.
Верхушка
Дворовые пацаны, мы дружили истово, люто и яростно. Полутона в нашей палитре не держались. Мы знали белое, мы знали черное, мы знали, кто чего стоит, мы знали — что почем.
В тот влажный осенний вечер впятером сидели во дворе дотемна. Острые крыши домов рвали на клочья набухшее, мечущееся небо. Солнце, бледное наше северное солнце, запуталось скоро в них и задохлось. Скука выгнала нас из теплых квартир, вымела из-за сытных столов и — сейчас — настигала. Возвращаться в унылые кельи не хотелось.
Веня достал коробок и показал простой фокус: чиркнул спичкой, сунул в рот и достал ее уже потухшей, тянущей тонкий дымок. Я тоже достал коробок и повторил фокус, но с двумя спичками1.
Веня вынул три спички, чиркнул, сунул. Я — четыре. Он пять, я шесть. Он семь, я восемь. Так мы дошли до одиннадцати. Веня резко зажег плотный пучок, но в последний момент отдернул руку ото рта: испугался. Он уронил слипшиеся спички, качнул головой и досадливо сплюнул. Длинная его слюна затрепетала, свистя и изгибаясь.
Пацанва2 гоготала. Я выиграл3.
Я посчитал оставшиеся спички, кладя в ряд на скамью: семнадцать. Пацаны отговаривали, шутя и подзуживая.
Взмокшие от пота спички выскальзывали из щепоти — надо решаться. Надо решаться и перестать гадать и бояться.
С десяток спичек вспыхнуло сразу, остальные огненно взрывались уже внутри. Я сразу ощутил, как по правой стороне горла расползается, вскипая, ожог.
Следующую неделю во дворе говорили обо мне в степенях исключительно превосходных.
Так я познал счастье, простое мальчишеское счастье.
Слой 1
1 Девочкам не понять: глупости. Но мы уже читали про Муция Сцеволу. Мы читали про спартанского мальчика и лису. Я смотрел на Веню и думал, думал громко и явственно:
— Давай. Давай-давай. Ну же. Ведь это так просто: ты и я. Только ты и только я. Один на один. Правила просты — покажи, что ты можешь.
Мы уже догадывались: дальше так не будет. Не будет этой простоты, ясности, черно-белости. Живой пример — дядя Толя — стоял перед нашими глазами. Однажды дядя Толя перечислил свои профессии и нам, четверым, едва хватило пальцев на них всех. Еще дядя Толя умел делать множество вещей, от которых сердце мальчика заходится, воспаленное. Дядя Толя обычным перочинным ножичком вырезал деревянные кораблики — простоватые, но изящные, гладкие и обтекаемые, как пуля. Еще он умел делать петарды-ракетки, что, взмывая с шипением, оставляли за собой широкий цветной хвост. А еще дядя Толя знал все, что могло нас интересовать: чем отличается шпага от рапиры, как в одиночку убить медведя, кто придумал танк.
Но все это не помогло дяде Толе. Как и для всех простых рабочих людей, для него в середине 90-х настали тяжелые времена. С зарплатой тянули четвертый месяц, начальники разводили руками и избегали встреч. Дядя Толя затосковал и запил. Запил крепко, начисто отказавшись от еды, да и не оставалось на нее денег. Он поднимался к себе, на второй этаж, и тихо пил. Толина соседка, Люда, давнишняя “разведенка”, заводская уборщица, приходила домой на час раньше. Дома ее ждали двое детей; они не научились еще, не захотели еще научиться не требовать от матери невозможного, и голодный, злой блеск их глаз освещал мертвую комнату. Но безошибочным, бабьим своим чутьем Люда все поняла; и дядя Толя шел домой, бережно неся бутылку под пальто, как раненый несет в себе пулю, как несут оторванную руку: доктор пришьет; а на площадке его ждала она, с тарелкой в руках. На тарелке остывал бледный шлепок картофельного пюре, с краю лежала худая, скучная котлета.
— Толя, — говорила Люда.
— Люда, — отвечал Толя. — Я чайку, нормально.
Он не брал еды, проскальзывал мимо, стараясь не скрипеть ступенями. Люда терла лицо фартуком и уходила. И дядя Толя все-таки умрет на пятой неделе водочной диеты. Но это — потом, потом; а пока — живой еще пример стоял перед нами, и множество его отражений танцевало, вилось, гнулось в наших немигающих, восторженных глазах.
2 Пройдет время, лет десять, центробежные силы раскидают нас щедро и широко. С Веней мы встретимся в десятом классе, в школе, не родной ни мне, ни ему, и сядем за одну парту. На большой перемене будем бегать на рынок, перекусить. В ларьке продавали пирожки, и мы дружно предпочтем жареные, с картошкой. В один из дней у Вени не оказалось денег, я угостил — купил по пирожку. На следующий день Веня угостил в ответ меня, двумя пирожками. Остро пахнуло матчем-реваншем, и обозначила себя колея новой борьбы. На следующий день я купил по три пирожка. Мы соревновались в щедрости, и мы преуспели. Мы дошли до восьми пирожков за раз на брата, на двадцать минут перемены, и я помню, как сдался.
…Сидели на лавочке в ближнем дворе, пакеты на коленях, бутылка лимонада у ног. Двигали челюстями, не шевеля языком: очень важно было съесть побольше, не насытившись, не разобрав. Я принялся пропихивать в себя пятый пирожок и понял: не идет, нет во мне больше места, и нет такой силы, не придумано такой еще, чтобы я смог.
— Послушай, — просипел я сбитым, сжатым голосом. — Я сдаюсь, не могу больше, тошнит.
Мы бросили пухлые ошметки диким собакам и заспешили на урок.
Прозрачный пресный жир на наших пальцах и губах скоро высох.
3 Но и ничья — тоже будет. Дворовая наша компания1 к тому времени станет мифом, сказом, былью-небылью. Веня крутился недалече своего отца, тот работал в собственной макетной мастерской, делал модели подводных лодок и кораблей. Веня пытался наладить сбыт. С этим он и пришел ко мне и предложил поставить одну модель на продажу в антикварной лавке моего отца. Я скептично кривил лицо и мычал, Веня аргументировал.
— Ну что тебе стоит? — спросил Веня.
Мне не стоило ничего, и мы поставили. И как-то быстро она продалась, и я получил на руки свою долю. Долю я пересчитал на немытые бутылки2 и получил в итоге цифру стыдную и кричащую, кричащую на весь мир о моей никчемности. Я решил не мыть больше бутылок, а заняться продажей моделей. И мне повезло, многое сложилось удачно, и я перепродал их уже с полсотни, когда мне позвонили из крупной проектной организации. Разговор был короткий: не телефонный, и меня доставили, довели, усадили и плеснули кофе.
Организация хотела заказать несколько макетов мобильного цеха. Я неаккуратно сиял и пел размывчатые песни. Мне дали пачку чертежей на изучение, вывести стоимость, и пожали руку.
Я выпал на улицу: зимний выходной день, мне весело и жарко, и кругом такие приятные, добрые люди. Я несся по проспекту и думал.
— Будь я проклят, если я не добьюсь успеха, — думал я.
— Пусть меня приподнимет и ударит о землю, если я не открою свою макетную мастерскую, — думал я.
Веня посмотрел чертежи и сказал сумму, и сумма затмила солнце. Я передал, и там согласились. Но: сроки, сроки. Месяц из отпущенных трех прошел в уточнениях и пустых разговорах, Веня тянул с окончательным решением. А однажды…
— Понимаешь, — сказал он.
И я — все понял. Слушать не хотелось: бездумно смотрел сквозь блики очковых линз в пробоины его зрачков. Сквозь свои минус три3 и его плюс четыре: может, мы видим мир по-разному?
Я достал коробок и сжег спички по одной. Их было семнадцать, не могло быть не семнадцать. Квиты?
Уставший за день ветер несмело трогал наши лица; по нарядной, шелковой скатерти неба заскользила вниз звезда.
Я проводил ее взглядом, тускнея и горбясь, — звезду моего коммерческого успеха.
Слой 2
1 Они говорят мне:
— Что ты пишешь всякую ерунду?
Я заглядываю в себя и обнаруживаю предательские девять грамм, девять грамм толерантности.
— А что писать?
— Ты напиши про нас. Вот как мы на зимнюю рыбалку ездили. По дороге еще так набрались…
— Избито.
— Ты не понял. Мы где вышли — там и начали лунки бурить.
— Предсказуемо.
— Или на даче вот, сидим выпиваем на втором этаже, все культурно. Клим говорит: пойду покурю на балкон. Вышел, и все нету и нету, нету и нету. Хозяин вдруг себя по лбу бьет: мы ж, говорит, балкон-то еще не построили…
— Чересчур анекдотично.
— А как обратно в автобусе голыми ехали? Кондукторша подползает: за проезд будьте добры. А я ей: ты что, говорю, не видишь, сука сутулая? я — Фантомас.
— Грубо.
— Потом еще мелочью в нее кидались.
— Надуманный абсурдизм.
— А помнишь, Леха права в день рождения получил? Ночью кататься поехал, утром вернулся с фарой и магнитолой, остальное ремонту не подлежит.
— Банально.
— Или вот Серега по пьяни постоянно в шкаф ссыт. Представляешь? В шкаф одежный. Катастрофа. Ссыт и ссыт. Скажи, Серега?
— Пошло.
— А как мы Ленку втроем?
— Фактонаж, — придумываю я новое слово, — фактонаж маловат.
— Тьфу, твою же мать… Втроем отфактонажили, а ему “маловат”…
Так, в общем, ничего и не написал.
2 В подвале одной из новостроек на краю города парами стояло шесть обычных чугунных ванн. Пластмассовые ящики с бутылками привозили со всего города. В одну ванну влезало по пять ящиков за раз, горячую воду брали из отопительной трубы. Пока отмокало в одной, можно было мыть в другой. Над свежезалитой ванной поднимался душный спиртной пар, из бутылок выбулькивались окурки, огрызки, тараканы, клоки волос… Мыть надо голыми руками, только так пальцы могут понять, смылся ли клей.
Есть приятный момент в том, если ты моешь бутылки: голова свободна. Я решал задачу с математической олимпиады: “Какое время показывают часы, если угол между часовой и минутной стрелкой составляет ровно один градус?”. Я не решил ее тогда, на олимпиаде, и, перманентно, фоново, обдумывал уже несколько лет. 8.44? 9.50? 10.56?
Старатель, я всегда намывал ровно до круглой суммы; расчет на месте. Приемщик сидел у входа, вяло шевеля вилкой во вскрытом трупе консервной банки. Живот, выпавший из-под майки, лоснился. Он помечал выработку в тетради и протягивал мне огромную цветную купюру, потертую на сгибах, как скатерть.
Распаренный, я выхожу в зимнюю темень. Задача устало плещется в голове, как молоко в пакете.
Белый язык тесной дороги тянется вперед. Полчаса пути.
Внеподвальный мир ярок, динамичен, пунктирен.
Мальчишки сыплют из школы, за забор, кидаются на мокрый сугроб.
Внук тычет прутиком мертвую кошку. Дедушка: “Не трогай кошечку, она спит, она устала”.
В витрине, на экране ТВ, негр вгрызается в мякоть арбуза. Косточки брызжут по сторонам: черные, юркие, как тараканы.
Пьяная девушка садится на землю, мнет букет. Спутник озадачен.
Трое смотрят в небо: сполохи.
Старуха-мороженщица зевает, показывая неопрятный рот.
Последние метры. Ветер вышибает слезу. Ненужная торопливость.
За спиной — стон-всхлип-щелчок квартирной двери.
Я решаю задачу: 19.38. Список “Вещи, Ради Которых Стоит Жить” лишается позиции — ключевой; и становится слышно: за тонкой стеной, в подъезде, скачет
по ступеням
опрокинутая
кем-то
пустая склянка,
дабы там
— внизу –
разбитьс-с-с-с-ссссссссссс…
3 6 апреля 1992 года умер Айзек Азимов. В тот же самый момент врач-хирург Дубовиченко ввел тончайшую иглу шприца в мой правый глаз.
Все началось с кабинета охраны зрения детской поликлиники. Меня осмотрели, поясняя длинно и непонятно. Тогда же выяснился и мой дальтонизм: на цветной аппликации я верно показал красные и зеленые части с поправкой “наоборот”.
— У тебя есть все, — сказала мама, когда мы вышли. — У тебя есть все, кроме косоглазия.
В детской больнице нужных операций против прогрессирующей близорукости не проводили. Так я оказался во взрослой. Мне исполнилось десять лет, и я был взрослый человек. В операционный блок я пришел сам и встал в тупик коридора1, напротив прозрачных дверей операционной. В те минуты тело мое как никогда состояло из частей. Части тряслись самозабвенно и убежденно. В животе вращалась воронка черной дыры.
Двери распахнулись и меня поманили пальцем. Я сделал усилие, кренясь, и пошел, ежешажно падая, но успевая выкинуть вперед ногу. Дошел и лег на стол. Многоглазая лампа светила на удивление неярко, желто. Меня стали накрывать тканью, слоями, пока не накрыли полностью, кроме правого глаза. Глаз вращался и выражал. Подошла медсестра и начала лить на него капли. Я хотел сказать, что
капли — капают, но промолчал. Жидкости, сменяясь, обильно текли по виску, щеке, заполняя весь мир, и наверх, и вниз, и вбок, и к носу, а далее по дрожащей губе, скатываясь в рот: горькие, сладкие, кислые, безвкусные.
Анестезия подействовала, глаз обленился, одеревенел. Сладко хрустнуло тонкое стекло ампулы. Навис хирург со шприцем в белой руке. Он ткнул меня пальцем в ключицу и сказал:
— Делаю укол. Смотри сюда и не дергай.
Я представил что будет, если дерну глазом во время укола, и замер. В тишине произошло что-то едва различимое. Хирург отступил. Звякнул в эмалированной ванночке ненужный более шприц.
— Закрой, — сказали мне. Я закрыл.
— Сядь, — сказали мне. Я сел.
Голову перемотали наискось широкой повязкой.
— До палаты дойдешь?
— Дойду, — соврал я, нашаривая ногами зыбкий пол.
Слой 3
1 Спустя пятнадцать лет я лихо пробегу по знакомым лестничным пролетам. Но не на шестой этаж, в “глазное”, а на третий — в “трамву”. Я пройду, шелестя сандалиями, по коридору отделения, застеленному волнами вытертого линолеума, и без стука ступлю за порог палаты номер шесть. Мужская палата, тяжелые пациенты, осязаемый воздух. Три койки направо, три койки налево. Где-то тут лежит мой отец.
Накануне мы договорились, что он заедет ко мне в 9 утра. Для меня 9 утра — это не просто утро, и даже не раннее утро, а скорее еще ночь. Но я встал, умыл холодной водой лицо как совершенно посторонний мне предмет и сел на стул. С недосыпа глаза слезились. Я сидел, время шло, отец не приезжал. Опоздать для него — случай небывалый. Позвонил на мобильный: выключен. Позвонил домой, трубку взял Игорь1.
— Привет! Не знаешь, куда Федорыч пропал?
— В больнице он.
Я сразу позвонил во вторую городскую, ту самую.
— Шанин? Да, поступил утром в реанимацию. Травматологическое отделение, шестая палата.
— А… как он?
— Что вас интересует?
— Состояние. Состояние меня интересует.
— А вы, собственно, кто?
— Сын. Родной сын, — хотелось добавить — “единственный”.
— Так… Секунду… Состояние средней тяжести.
— А… диагноз там… прогноз? Что вообще случилось-то?
— Этого я вам сказать не могу, врачебная тайна. Приемные часы с 17 до 19.
На часах было 11. Я не знал, что предпринять. И тут он позвонил сам.
— Миш, я в больнице, машина сбила на Онежском тракте. Принеси чего-нибудь жидкого покушать, а то у меня зубов почти не осталось.
Он сказал это таким тоном, каким просят о никчемной ерунде в никчемных же обстоятельствах.
…И вот: стою соляным столбом в центре палаты, озираюсь и думаю: какая из этих перебинтованных полумумий — мой отец? Прошло несколько секунд-минут-тысячелетий, пока я не узнал его по наручным часам. Дабы удостовериться, мне пришлось подойти и склониться над ним до неприличия низко, как если бы я пытался услышать едва различимый шепот.
— Миша, это ты?
— Да, я.
— Возьми стул, сядь тут.
На тумбочке стояла специальная приспособа для жидкой еды — пластиковый стакан с носиком. Я опрокинул в нее две баночки яблочного пюре и вложил в ладонь отца. Он нашел носик перебитыми губами и стал пить, чмокая, как младенец. За пять тысяч километров отсюда точно так чмокает губами малышка Яна. Он недавно стал дедом, мой отец.
А я смотрел, как он пьет, и повторял про себя: “Кто бы мог подумать, кто бы мог предположить. Кто бы мог подумать. Кто бы. Мог. Предположить”.
Слой 4
1 Когда-то мы жили вместе, в одной четырехкомнатной квартире: я, отец, студенты Эля и Игорь. Немногим позже студенты уступили место двум лесбиянкам, Тане и Маше. Национальности, социальные группы, роды занятий, половые ориентации — все в квартире смешалось.
Одним утром я вышел на кухню и застал Игоря и Элю за завтраком. Они питали странный пиетет к еде, чуждый мне и неясный: не окончив еще завтрака, они обсуждали будущий обед, за обедом — ужин, за ужином — завтрак.
Накануне я простыл, и мою привычную засаленную тельняшку и широкие штаны матрасной расцветки дополнял грязно-белый шарф. Рассыпая порошок, я стал наливать себе кофе, одновременно пытаясь ладонью примять вихор немыслимой кривизны и стойкости. Я был великолепен в своей ужасности, наивно полагая обратное.
Встал у подоконника, поправил шарф, закурил. Студенты брякали ложками: гречка, котлеты, соленые огурцы. Мы поглядывали друг на друга и посмеивались зло и беспричинно, без слов, как особенно легко получается только с утра.
— Вы съедаете за завтраком столько, сколько я — за два ужина, — сказал я.
— Завтрак — заряд бодрости на весь день, — ответила Эля.
— Вкусно ведь, — добавил Игорь.
Дыхание нового дня зашевелилось во мне, как щенок в мешке. Камертон выдал чистейшую ноту; метроном качнулся, теплая сонная кровь поймала ритм.
— Ай… Вкус! Да что вы знаете о вкусе?.. Возьмем, к примеру, борщ. Вы не знаете, что это такое. Мой дед делает чудный борщ. Вся семья уговаривает его трое суток, заискивает, умоляет, просит: день и ночь, день и ночь, день и ночь, — и он берется. Двадцать три компонента! Загибайте пальцы…
Смакуя детали, я воспарил в кулинарные высоты.
— …корица, ложка яблочного пюре, цедра. Двадцать три! Это алхимия, колдовство, таинство! Класть в него сметану — кощунство… Полдня делается такой борщ. В нем ложке приятно находиться, как мужчине приятно находиться в женщине… Что вы можете понять в этом, гречкоеды?
Я перевел дыхание.
— Или, допустим, струдель. В восемь рук мы делали струдель четыре часа. Мед, орехи, изюм, кунжут… Мы вымотались, как шахтеры. А потом пчелы, пролетая мимо, теряли сознание и падали на скатерть как спелые плоды. Для них, вскормленных нектаром, — это слишком сладко, слишком ароматно…
— Ладно, — сказала Эля. — Обед пора делать.
Из холодильника на стол она поставила банку домашней заготовки, набитую склизким жирным мясом. Крупными и ясными буквами на крышке было выведено “козел”. Я прочитал надпись и затрясся, как дурной механизм.
Хохотал, вытирал глаза шарфом, охал и завывал, ронял пепел и никак не мог успокоиться.
Они не могли понять, чему я смеюсь.
Я тоже не мог.