К историко-культурным основаниям нашего единства
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 7, 2010
“Я думаю, что не стоит смотреть на реальность как на плоскую панораму. В развертывающемся перед нами пейзаже много слоев, и самый глубокий слой, до которого дотягиваешься с наибольшим трудом, может быть раскрыт только при помощи поэзии. Однако он не становится от этого менее реальным”.
Федерико Феллини
Океан истории
Когда-то, еще в доисламские времена, в Средней Азии была распространена древняя религия зороастризм с ее концепцией противоборства двух “вечных
начал” — добра и зла, составляющих движение мирового исторического процесса, — и верования в неизбежную конечную победу добра. Следы ее и сейчас продолжают открывать ученые в культурах, материальном и духовном наследии среднеазиатских народов. А ее пережитки мерцают необъяснимыми сполохами в ментальности современного среднеазиатского человека. В русле зороастрийской традиции был изречен постулат, который, несмотря на кажущуюся горечь пессимизма, таит в себе проблеск надежды: “Я давно предвидел постоянство нескольких вещей. Не более (“далее”) чем на протяжении ста лет тело умрет, а власть уничтожится. На протяжении трехсот лет род разрушится, имя забудется и исчезнет из памяти, жилища и обители разрушатся и подвергнутся осквернению, род и потомки [будут] уничтожены и заслужат сожаление, старания [станут] бесплодными, труды и усилия — напрасными, власть перейдет к кратковременным правителям. Но богатство останется у тех, для кого была создана слава времени. Ведь вечное (“вечные вещи”) осталось и не разрушится, а слово праведное, творения вечные и добрые дела никем не могут быть похищены” (перевод О.М.Чунаковой).
Печально, но не прошло и ста лет, как исполнилось первое из этих предвидений — уничтожилась не только советская власть, но и распались многие культурно-исторические общности, складывавшиеся на протяжении более длительного времени. До сих пор остается неясной судьба самого советского культурного наследия в Средней Азии, взращенного на синтезе русско-европейских и национальных традиций. Так же, как неясна и судьба среднеазиатского советского человека. Неясны и наши сложные культурные отношения с новой Россией, которая претерпевает разительные изменения, и эти изменения приводят ко все более возрастающим различиям между нами. Самая сложная проблема здесь — это критерии оценок происшедших и происходящих изменений. В советское время существовала (ныне осмеянная и дискредитированная) достаточно емкая и многосторонняя марксистская система оценки ситуаций, основанная на целостном подходе к явлениям; на учете многих составляющих (и экономических, и культурных, и эстетических, и нравственно-этических, и других), которая в целом базировалась на идее гармонически развитой личности. Скажут, что эта идея — сплошная утопия. Но даже если и утопия, то и в этом есть свой резон, своя прелесть: утопия как путеводная звезда создает пространство и большое время для движения, для совершенствования. В этом смысле утопия о гармонически развитой личности, пусть и отдаленно, но напоминает учение о “совершенном человеке” (инсони комил) в классическом средневековом суфизме — мистическом течении, распространенном в прошлом и в Средней Азии (особенно в городской культуре). И в этом — в наличии социалистических утопий, возможно, и коренилась близость социализма исламскому мышлению, близость русской идеи справедливого социального устройства исламской доктрине устройства социума. Отсюда и такое долгое прощание с социализмом (да и простимся ли?) в Средней Азии у народов с большим исламским наследием (узбеков и таджиков).
В предлагаемых же ныне схемах отношений и концепциях человек как многосложное существо больше никого не интересует, он рассматривается только лишь как “экономическая единица”, как рабочая сила — товар. А человек из Средней
Азии — особый товар, это очень дешевый товар, почти рабская рабочая сила. Единственным “утешением” для него, а для капиталистов-гуманистов и гордостью являются призывы научиться продавать себя подороже и бороться за “право” отстаивать возможность продавать себя самостоятельно, а не так, как это происходит сейчас, когда тебя продают (а иной раз и перепродают по несколько раз) другие.
Среднеазиатские народы (в первую очередь узбеки и таджики) сохранили во многом представление о “справедливом правителе”, уважение к власти и осознание необходимости подчинения ей. Киргизстан — это особый случай, здесь и иные народные исторические традиции, и правители перешли все пределы, и все доведено до крайностей. Но и в прошлом в городской традиции таких правителей объявляли “золимами” — злодеями, тиранами-притеснителями. Таджикский революционный поэт-джадид Абдулвохид Мунзим в своей газели, посвященной революции в Бухаре, написал о том, что казнь шаха в праздник революции допустима, а из его головы можно сделать чашу для музыкального инструмента танбур — “Каллаашро косаи танбур мебоист кард” (такое бы, наверное, и Сальвадору Дали не приснилось). Уважительное отношение к верховной власти у горожан связано, очевидно, и с тем, что на протяжении веков в культуре Средней Азии, в особенности, повторю, в ее городской части, культивировалась тема “справедливого правителя” (подшохи одил), которому противополагался его антипод — “несправедливый правитель-злодей” (подщохи золим). На эту тему было написано большое количество всевозможных литературных сочинений в прозе и поэзии на таджикском и узбекском языках, как принадлежавших известным поэтам, философам, так и созданных самим народом (в фольклорной традиции). Конечно, и в российской глубинке народ продолжает надеяться на “справедливого правителя”. Но в целом, в преобладающей части, эти представления уже не характерны для современного российского общества, проникнутого скептицизмом и цинизмом и по отношению к патернализму, и в особенности по отношению к любым упованиям этического толка. В Средней же Азии идея справедливого правителя сохраняется и, более того, модифицируется в соответствии с затянувшимся ожиданием его прихода в мир: он, мол, уже здесь, работает, но окружен продажными чиновниками, мафией; бедный правитель пытается помочь народу, но ничего не может поделать — не дают чиновники, ближайшее окружение. Скрывают от него правду о действительном плачевном положении народа, блокируют поступление правдивых сигналов о ситуации, не подпускают к нему ходоков из народа. А сами тем временем разворовывают все что можно. Конечно, в наше время информационного прорыва и даже информационного диктата вряд ли такое возможно. Хотя очевидно, что чиновничье засилье, произвол и коррупция в разы превышают аналогичные явления в недалеком еще “проклятом советском прошлом”. Тогда все же, пусть и в борьбе, но на чиновника можно было найти управу. Вспоминаются слова казахского культуролога Мурата Ауэзова, сказанные им в свойственной казахской интеллектуальной мысли афористической манере на одной из встреч интеллигенции Центральной Азии на озере Иссык-Куль в конце 1990-х годов, в период демократической эйфории в нашем регионе: “Лань всегда трепетна, волк голоден, а чиновник — вороват”. Или выражение одного современного ферганского мыслителя: “Наш чиновник, конечно, берет, но он любит родину”.
На этом примере отношения к власти среднеазиатских народов мы хотели показать существование одной очень серьезной проблемы методологического свойства. Многие вещи, переживания и надежды, которые для нас, среднеазиатов, составляют проблемный стержень времени, россиянам, российскому читателю в данном случае, могут показаться наивными или надуманными, иллюзиями. То, что актуально для нашего региона, банально для интеллектуалов России и других демократически продвинутых стран. Отсюда одна из причин нашего расхождения. Отсюда и кажущийся нам снобизм “московского специалиста”, за которым нередко скрывается поверхностное знание Средней Азии, “диктуемое” установкой на успех в условиях ожесточенной конкуренции — быстрей успеть первым. Взять, к примеру, последний роман Чингиза Айтматова “Когда падают горы (Вечная невеста)”1 . Нашими интеллектуалами он был воспринят как новое откровение в вечной проблеме добра и зла, откровение, которое еще ждет своего осмысления; а для некоторых критиков в России там все предельно ясно: это, мол, сплошной, притом конъюнктурный, анахронизм. Отсюда же — комплекс “белого человека” из США и Европы, самовозбужденного и самоуверенного носителя своих демократических ценностей, с удивлением обнаруживающего отсутствие верблюдов в панораме среднеазиатских городов. Но это, так сказать, крайности, может, даже исключения, точнее — это лишь выборочное, частичное восприятие многообразной действительности. Ведь всегда есть и другие, противоположные примеры, и их, слава Аллаху, значительно больше.
На самом деле все не так просто. В особенности если не упускать из виду сохраняющуюся культурно-историческую общность между нами, между нашими культурами и народами. Свойство нашего времени — отсутствие чистых форм и в искусстве, и в культуре, и в ментальности, и в экономике: все переплетено и все взаимодействует, взаимодополняется, одно перетекает в другое, даже вопреки нашему желанию. Многое все еще балансирует и вибрирует. Что, куда и как повернет — никто не знает. Можно лишь предполагать. Сблизятся ли вновь, уже на новом витке развития, наши страны и культуры или Россия “прильнет” окончательно к США и Европе, а мы уйдем (точнее, нас “уведут”) на Восток — к Афганистану, Ирану, Пакистану?.. Постепенно, конечно, незаметно, шаг за шагом. Или же укрепится многополярная картина с разными векторами симпатий и движений. Но вряд ли стоит надеяться, что так и будет существовать нынешняя вибрирующе-балансирующая ситуация “между” разными силами. Найдутся силы, которые приложат старания к изменению ситуации “неопределенности выбора”.
А пока — вновь к “зороастрийской цитате” с ее проблеском надежды на то, что “слово праведное, творения вечные и добрые дела никем не могут быть похищены”. Для культуры Средней Азии эта тема остается ключевой, глубинной, животрепещущей. Разумеется, это не прерогатива Средней Азии. Нет, наверное, такой духовной традиции, которая не призывала бы к добру и добрым делам. Благие, богоугодные дела — сердцевина этического учения и в среднеазиатском исламе. И что особенно важно — не только в самом учении, которое далеко не каждому известно в своей теоретической ипостаси, но — в значительно большей степени — в “устной форме”, в быту, в повседневной жизни среднеазиатского мусульманина. И даже теперь, в эпоху испытания или уже крушения всех идеалов и страхов (перед партийным комитетом и его “вышестоящими структурами” и перед Богом и его “наместниками” на земле), считается, что “это зачтется”, и не только на “том свете”, но, что не менее важно, — здесь, на земле. Это вернется тебе в виде удачи в делах, личного счастья, благополучия в семье и т.п. И будь то мелкий жулик или даже крупный бизнесмен, сколотивший капитал неправедным путем и ворочающий всякими сомнительными делами, все равно нет-нет да и вспомнит он о необходимости хотя бы изредка “делать савоб” — богоугодное дело (у таджиков и узбеков — кори савоб, савобли иш): кому-то помочь, кого-то поддержать, что-то раздать, кого-то накормить… Не совсем безразлично ему и мнение мусульманской общины (махалли), если, конечно, он живет в ее среде. Махалля, хранительница консервативных традиций, благополучно существовала и в советское время и первоначально создавала немалые препятствия для распространения нового социалистического образа жизни, но потом их этические принципы во многом слились. В этической установке на “добрые дела” отложился многовековый опыт различных культур и религий, обосновавшихся на Великом шелковом пути. Опыт жизни в этом сейсмически неустойчивом общественно-политическом пространстве развивал чувство взаимопомощи и взаимной поддержки, приспособляемость к переменчивым условиям жизни.
Добрые дела на земле Средней Азии — не утешение малоимущих и неудачников, как интерпретировали бы это апологеты дикого капитализма с его теорией социального дарвинизма. Конечно, на протяжении столетий одни следовали им, а другие — нет, баланс сил сохранялся или нарушался. “Ну, какой узбекский мужчина, тем более ферганский, не поделится чашкой плова и лепешкой?” — любит повторять о своем муже — уроженце Ферганской долины моя знакомая, представительница старинного аристократического бухарского рода. “Отдайте лепешку… отдайте лепешку… отдайте лепешку…” — эта финальная фраза из философского спектакля Молодежного театра Узбекистана “Созвездие Омара Хайяма” по поэме Тимура Зульфикарова в постановке Наби Абдурахманова звучит как найденный поэтом-бунтарем ответ на мучительный вопрос о смысле жизни. То есть: поделись тем, что имеешь, не копи свои богатства. И люди продолжают делиться чашкой плова с соседями, будь они узбеки или таджики, русские или корейцы.
Но уже окрепло и новое, “рыночное” кредо, философия коррумпированных чиновников, тоже призывающая “делиться” и объясняющая смысл беспощадных расправ со своими же компаньонами или сослуживцами: “не делился, а надо делиться” или же — делился, но недостаточно. Все поменялось — “кто кого”, чья “философия” возьмет верх? Процесс параллельный: возрождается и крепнет народная этика, вобравшая в себя принципы ислама, — крепчает и “рыночная этика”. Переплетутся ли они в одно целое, облагородится ли от этого мораль “рыночников” или каждый останется при своем и две тенденции будут существовать в параллельных мирах? Кто знает. А пока — за окном моей квартиры в девятиэтажке слышно, как по утрам совершает обход жилого квартала отин-ойи (мусульманская чтица). Призывая к пожертвованиям, напевает она непростые тексты. Ухо улавливает отдельные фразы: “Бевафо бандалар бевафо дунеда” (“рабы неверные в изменчивом неверном мире”). Иначе говоря: подумайте о том, как непостоянно и быстротечно все в этом мире. Но разве не о том же, да и когда еще, говорил великий Омар Хайям, но только не на народном узбекском, а на классическом персидском (перевод Владимира Державина):
Порой кто-нибудь идет напролом и нагло кричит: — Это я!
Богатством кичится, звенит серебром и златом блестит: — Это я!
Но только делишки настроит на лад — и знатен, глядишь, и богат,
Как из засады подымется смерть и говорит: — Это я!
Века перекликаются, и судьбы переплетаются… В тот год, когда в блокадном Ленинграде скованные голодом и холодом русские востоковеды готовили научную сессию, посвященную юбилею великого узбекского поэта-гуманиста Алишера Навои, и не прекращали исследований по истории узбекской и таджикской литературы, в Ташкенте, по призыву Первого секретаря Компартии Узбекистана Усмана Юсупова, многие узбекские женщины и мужчины ежедневно приходили на вокзал встречать поезда из России, привозившие обездоленных и измученных детей, в том числе — из блокадного Ленинграда. И все они (по разным подсчетам — более 200 тысяч человек) были обогреты и спасены. Сколько об этом было потом написано книг и статей, романов, стихов и поэм, снято фильмов. Эту историю хорошо помнит старшее поколение, известна она и историкам, и вроде бы все уже сказано. Ныне, когда на улицах среднеазиатских городов можно встретить бездомных детей и детдома не пустуют, а дети нередко ведут борьбу за выживание наравне со взрослыми, в это трудно поверить: неужели такое могло быть? Как измерить этический масштаб этого явления и понять причины: что заставляло людей это делать? Трудно объяснить это чем-то одним. Было многое: и присущая узбекскому народу особая любовь к детям, и сострадание, и чувство патриотизма, и осознанная принадлежность к одной великой Советской державе и ее героической битве с фашизмом. Сказывались, по-видимому, и глубокие исламские этические принципы в их народном, вросшем в сознание человека бытовании, когда собственно исламское перестает осознаваться только как религиозное и превращается в народное. И эти принципы, как теперь очевидно, в своих основных постулатах могли совпадать с политикой Советской власти.
Из таких счастливых совпадений — отношение к детям-сиротам. Как самый страшный грех расценивается в Коране и в других источниках мусульманской доктрины нанесение обиды, ущемление прав и принижение детей-сирот. В прошлом, вплоть до 1930—40-х годов, в Туркестане, а затем и в Советском Узбекистане в десятках фольклорных стихотворений и песнопений были популярны сюжеты о сироте. Существовал даже особый жанр “Етимнома” (“Сказание о сироте”), в котором излагалась широко известная в разных версиях в Средней Азии и на Среднем Востоке история-легенда о пророке Мухаммаде и сироте: “Однажды в праздник руза хайит Мухаммад по дороге в мечеть будто бы встретил горько плачущего сироту. На вопрос Мухаммада, о чем он плачет, сирота ответил, что все его сверстники ездят на верблюдах, а у него верблюда нет. Тогда Мухаммад посадил верхом на себя сироту и стал изображать верблюда. Обрадованный ребенок потребовал, чтобы Мухаммад ревел как верблюд. Мухаммад прокричал два раза “афв” (в арабском языке это слово означает прощение, помилование). В это время с неба раздался голос Аллаха, запретивший Мухаммаду в третий раз произнести слово “афв”, так как иначе в загробном мире не останется ни одного грешника, прегрешения которого не были бы прощены”. (Версия в записи и пересказе О.А.Сухаревой.)
Один из возможных смыслов этой притчи: нет таких причин и обстоятельств, которые могли бы оправдать небрежение ребенком-сиротой, кроме воли самого Бога, а Бог — на стороне сирот. И дело не в том, какой ты придерживаешься веры, мусульманин ты, христианин или кто-то еще. И даже не в том, верующий ты или неверующий. Ведь и “неверующий, но с чистой совестью гораздо угодней богу, чем верующий, но с нечистой совестью. /…/ И такие люди входят в бесконечную сложность божьего замысла. Они ему нужны” (Фазиль Искандер). Кому-то по нынешним временам такие слова могут показаться ересью, если не знать, как напряженно на протяжении столетий билась мысль в культуре исламского мира над объяснением разных путей постижения Бога, их примирения и единения. А ересь там совсем другое — порицаемое в культуре ислама невежество (джахолат).
В разгар тяжелых боев с фашистами, когда жизнь солдата мерилась даже не днями, а часами, поезд мчит все новые и новые жизни разных национальностей на смертельные рубежи Великой Отечественной. В своем фронтовом блокноте Василий Гроссман записывает: “Пересели в обычный поезд. Теснота, давка. Контролер говорит человеку в черном пальто: “Пусть сядет боец, который сегодня едет, а завтра его нет”. Узбек-красноармеец поет по-узбекски, громко, на весь вагон. Дикие для нашего слуха звуки, непонятные слова. Красноармейцы слушают внимательно, с каким-то бережным и стыдливым выражением, ни одной усмешки, ни одной улыбки”.
Через много лет, когда уже не стало СССР и жизнь постепенно начала возвращаться в забытое национальное русло, вспомнил узбекский народный музыкант Тургун Алиматов и опубликовал на узбекском языке удивительную историю из своей жизни. В военные годы, вернувшись с фронта, он встретил на ташкентском вокзале незнакомого ему бедного и отчаявшегося русского человека. В руках у него был футляр со скрипкой. Осмотрев скрипку и поторговавшись о цене, стал Тургун пробовать инструмент и слегка наигрывать на нем узбекские мелодии. Услышав звуки скрипки, стали подтягиваться к ним со всех сторон люди, большинство было в военной форме, некоторые на костылях. В памяти Тургуна вспыхнули воспоминания о его недавнем пребывании на фронте и лечении в госпитале. И стал он непроизвольно наигрывать “Катюшу”, а люди, кто как мог, подпевать и хлопать в такт ладошами. Изменилось настроение и у хозяина скрипки, и он, довольный, сказал: “Эта скрипка сама расположена к тебе, ладно, если не можешь заплатить, — забирай ее так”. — “Я сам артист, — ответил ему Тургун, — только недавно вернулся с войны и теперь работаю в Янгиюльском театре. А ты, похоже, хороший человек, странник, давай заберу тебя к себе домой”. — “Я ленинградец, приехал в Узбекистан искать своих детей. Их эвакуировали в эти края в начале войны. Но в какой именно город, я не знаю. А скрипка осталась от отца. Играть на ней я не умею, но слушать люблю. Дома у меня ничего более ценного не оказалось, вот и прихватил ее — вдруг пригодится в какой-то день в дороге. Нет, я ее не продам. Как я могу обменять дорогую для меня вещь на деньги? Подарю-ка я лучше ее тебе. О деньгах не думай. Парень ты замечательный и на скрипке играешь прекрасно. Она в твоих руках не пропадет. А за то, что приютили наших детей, спасибо узбекскому народу!..”. Свои воспоминания (опубликованные в 1996 г.) Тургун-ака завершил замечанием, что эта скрипка служит ему и по сей день. Любимый народом Мастер ушел из жизни в преклонном возрасте в 2008 году всемирно признанным музыкантом.
История — океан. Черпай оттуда факты, сколько хочешь и пока можешь и о чем угодно. Можно, например, о взаимной борьбе и неприязни. А можно — о взаимопомощи и взаимовыручке. Кому что нравится или — кому и чему служишь. А еще может быть и так, что для каждого времени — свои предпочтения. Ныне из океана истории все больше выбирают факты и события, которые несут в себе негативный смысл и которые сохраняет злая людская память. Немало их, писателей, публицистов, журналистов, на просторах бывшего СССР, да и далеко за его пределами, кто с сатанинской энергией одну за другой выпускает книги, статьи, снимает фильмы, рассказывающие об ужасах наших взаимоотношений в прошлом, о взаимном истреблении и подлости. И думает простой человек: уж не дети ли это шайтана? Они требуют еще шире открыть для них секретные отделы архивов, чтобы ввести в оборот все новые и новые факты и сведения о масштабах злых дел и чтобы с еще большей злобой и ненавистью сокрушить остатки взаимной приязни. Сколько слито зла и ненависти в “океан истории” за последние два десятилетия!
Востоковед-арабист И.Ю.Крачковский в своих воспоминаниях заметил, что нам не всегда ясны в деталях “пути, по которым идет зарождение симпатии между людьми и народами”, и “как глубоко иногда может проникнуть такая симпатия”, но “будущее человечества во многом зависит от умения отыскать пути этой симпатии”. Стоит задуматься: где и как теперь отыскать эти пути? И возможно ли еще, осталось ли время? Ведь может статься так, что и “времени не будет помириться” (Булат Окуджава). Нынешнему поколению, спрессованному временем и заданным механическим ритмом, кажется, уже и не до поиска симпатий. Даже сама постановка этого вопроса способна вызвать недоумение и раздражение у некоторых современных интеллектуалов. Мы, мол, находимся в эпохе постмодерна, все уже ясно и с властью, и со смыслом жизни. Остались одни интересы, финансовые. Есть, мол, церковь, мечеть, синагога, пусть они и занимаются этим делом, это их профессиональная забота. Но и представителей церкви (мечети, синагоги) иной раз трудно понять. Смотришь, вещает с экрана солидный иерарх о нежелательности и осуждении смешанных браков — и думаешь: где он живет, в какой стране, в каком веке? Или я сам сошел с ума и уже не понимаю происходящего?
История каждой культуры накопила в себе и таит еще не открытой массу позитивного материала. Взять любую эпоху, любой период, любую цивилизацию. Примеры глубочайшего гуманизма рассыпаны в исламской культуре. Ислам и суфизм теперь становятся притягательным символом, модным увлечением и предметом многих и самых разнообразных исследований и постижений. И пишут, и пишут, и рыщут, и рыщут… Но все так же сокрыто в нем столько неизвестного и непознанного! Немудрено, ведь кроме Корана и сунны пророка существуют еще тысячи и тысячи текстов по всем направлениям человеческого знания, комментарии на комментарии на комментарии… Вот кажется: хорошо сторонникам тенгрианства, каких много среди казахов и киргизов, — нет у них такого количества сакральных текстов, а тем более комментариев к комментариям… Сказал как-то об этом моему старому товарищу казахскому писателю-философу Ауэзхану Кодару — он один из главных тенгрианцев и знатоков “степного знания”. Но оказалось, что и у тенгрианцев вкупе с устной традицией “степного знания” — свой “океан”, со своими вековыми культурными напластованиями. Еще к тому же многое переплетено с исламской культурой и другими традициями. Что ж, попытаемся и мы в отпущенное нам время что-то понять и прокомментировать.
“Маргиналы” Востока
Помнится, в годы перестройки “зазвучала” как одна из актуальных тема маргиналов, людей без роду и племени, без национальности, точнее, без необходимой “национальной чистоты”, чистоты веры, единой цельной культуры, людей, как будто бы тоже повинных во многих наших бедах. Иной раз их приравнивали к популярному тогда образу манкурта. Да и сейчас можно почитать об этих “несчастных”, в том числе и в серьезных этнографических работах. Полуругательным словом “маргинальный” обозначается весьма широкий круг явлений в обществе, они обнаруживают себя в разных социальных группах — и в самом низу, и на самом верху.
А мне представилось, что этим словом можно обозначить совсем другое явление — с противоположным, положительным смыслом. Явление, уникальное в культуре исламского мира. Окидывая взглядом историю, понимаешь, как велика роль “маргиналов-медиумов” в развитии идей толерантности, взаимопонимания между культурами и просто в трансляции разнообразных культурных ценностей от одного народа к другому, от одной конфессии — к другой, в обмене этими ценностями и в их истолковании для других культур. В каждой эпохе их не так уж и много, может быть, единицы, но именно они не дают окрепнуть фундаментализму в его разных — светском или религиозном — обличьях. Они, постоянно колеблясь и сомневаясь, способны следовать заповедям всех религий и верований одновременно или последовательно, стремятся понять всех и каждого. Они не сделали окончательного выбора в пользу одной культуры, но в этом и есть их собственный мужественный (и небезопасный для любого времени) выбор — следование принципу активного совмещения различного культурного и духовного опыта. Как далек он от современной дешевой всеядности, релятивизма и политкорректности, взращенных на ниве всевластия СМИ, где и смерть человеческая — всего лишь “рекламная пауза”. Не будь их в тысячелетней истории, народы и нации, наверное, давно изрубили бы друг друга в битве за “чистоту” своих истоков. Разве не “маргинально” звучит одно из самых известных четверостиший Хайяма (перевод Вл.Державина):
Одна рука — на Коране, другая — на чаше пиров.
То мы — благочестивы, то нет для молитвы слов.
Под этим мраморным сводом, в эмалевой бирюзе
Кто мы — мусульмане, кяфиры? Неясно в конце концов.
И сколько аналогичных высказываний у разных авторов! Вот еще одно из наследия Хайяма, которое по нынешним временам массового “возвращения” к религии вообще может показаться кощунственным (подстрочный перевод мой):
Кумирня и Кааба — пространство рабства (хонаи бандаги),
Бить в колокол — мелодия рабства (таронаи бандаги),
Михраб и церковь, четки и кресты —
Поистине, все это — знаки рабства.
Значит ли это, что Омар Хайям не верил в Бога и не был мусульманином? Вовсе нет, наоборот — он был правоверным мусульманином. Но как великий человек свободного духа и бунтарь, он искал свой путь постижения Бога, не отягченный и не придавленный гнетом средневекового религиозного официоза.
С темой сомнения перекликается идущая через века на мусульманском Востоке тема многообразия и единства духовного опыта в постижении Бога. Эта тема в разном объеме присутствует у большинства поэтов и суфийских мистиков. Здесь и великий Джалалиддин Руми, и Баба Тахир, и Адиб Сабир Термизи, Саади Шерази, Боборахим Машраб и многие, многие другие, как известные, так и неизвестные авторы. Часть из этих текстов уже давно известна ученым-востоковедам и опубликована на русском языке. Но есть немало и таких, которые до сих пор остаются в рукописях. Строка из рубаи, вынесенная мной в заголовок статьи, принадлежит малоизвестному музыканту, поэту, философу-суфию XVII века из Индии Бакийаи Наини, выходцу из Средней Азии (рукопись его сочинений хранится в Институте востоковедения им. Беруни в Ташкенте): “В вероучении моем равны и правоверный, и неверный” (Дар масхаби мо мумину кофир якист). Он же сказал и о сердце, которое вмещает сто Кааб и сто кумирен (“языческих храмов”).
Говорят, ступай в Каабу, там место Бога твоего,
Идти же в Бинарес, о сердце, недопустимо.
Но Кааба и кумирня сердце не вместят мое,
Сто Кааб и сто кумирен — все они внутри него.
(Подстрочный перевод с персидского — мой)
Скажут, что слова эти, как и другие аналогичные, принадлежат своему времени или своему определенному философскому течению, возникшему там-то и тогда-то, под влиянием того-то и просуществовавшему до такого-то времени. Так-то оно так, но это лишь одна сторона правды. Если бы их смысл не приобрел всеобщего значения, универсального звучания, то вряд ли читатели переписывали бы их и другие подобные стихи из века в век, через столетия. Эти идеи, даже не находясь в прямой преемственной связи между собой, созвучны злободневным проблемам каждого нового витка истории, они движутся сквозь века и разные культурные миры. Вспомнился рассказ об Игоре Витальевиче Савицком, русском подвижнике из Нукуса, создателе знаменитого ныне на весь мир музея изобразительных искусств Каракалпакстана. К ужасу некоторых ученых-археологов, подвергавших его жесткой критике, он складывал из различных разрозненных черепков, найденных на городище, цельные керамические совершенные формы. Для него была важна сама идея прекрасного в ее античном воплощении, а не точная и конкретная привязка того или иного обломка к тому или иному культурному слою (что было задачей археологов-историков). И через столетия в совершенно другом культурном пространстве высказанная мысль может оказаться “продолжением” далекой средневековой идеи. Подобные строки-размышления, возникшие уже в контексте советской “маргинальной” действительности, мы находим в стихотворении “Размышления у надгробного камня” ташкентского поэта, народного поэта Узбекистана Александра Файнберга:
Еврея-резника потомок православный в миру на мусульманке был женат.
Кто ж облачал его в прощальный саван? Кто проводил его до райских врат?
Мулла ершалаимской синагоги? Из Мекки поп? Всея Руси раввин?
Тут Соломон, и тот откинет ноги. Прости, Господь. Лехаим. О-омин.
Исторический опыт мусульманской цивилизации в разработке идей и практики сосуществования и взаимодействия культур, конфессий и традиций народов, их осмысления в надконфессиональных и наднациональных концепциях еще далеко не изучен. Насколько известно, не введен этот материал в должном объеме и в учебный процесс в школах и вузах наших стран. Нет популярно изложенных описаний наиболее интересных примеров толерантного образа жизни и духовного наследия прошлого. А вот литературы обратного свойства, посвященной бесчисленным войнам и походам больших и маленьких царьков и ханов, — сколько угодно. Немалая интеллектуальная энергия журналистов, публицистов, любителей-историков, да и профессиональных ученых-историков в наших странах направлена на восхваление подвигов средневековых властителей, сокрушавших соседние и дальние государства и народы. Даже какой-нибудь маленький батыр, размахивавший своим самодельным мечом, сидя на тощей лошаденке, и тот превращен стараниями новых мифологов в грозного могучего героя. “Умирает со скуки историк: за Мамаем все тот же Мамай” (В.Набоков).
Не наступило ли время “разрыва струн лютни”?
Лейтенант английской армии Александр Бернс писал о Бухаре в 1832 году: “Чтоб ознакомиться с узбеками и жителями Бухары, иностранцу стоит только сесть на одну из скамеек Регистана: там он найдет уроженцев Персии, Турции, России, Татарии, Китая, Индии и Кабула, встретит туркманов, калмыков и кайсаков из соседних степей, так же, как и уроженцев земель более плодоносных…”. Вслед за Бернсом это подтверждали затем многие путешественники и ученые-востоковеды.
Прошло немногим менее двухсот лет, и нет теперь такого места в Центральной Азии, где бы можно было видеть подобное тому, что было в Бухаре. Разве что на границе. Да, пожалуй, только на наших межгосударственных границах можно еще увидеть “яркие и незабываемые встречи народов”. Но о границах уже столько сказано, написано и снято! Тем не менее и мы решили кое-что добавить к этой теме. Ведь именно здесь чаще всего и происходит первый “культурный диалог” между людьми разных стран. Ситуация на границах — это косвенное отражение утраты других, куда более значимых границ — границ внутри нас, в нашем сознании, в понимании того, что можно, а что нельзя, в системе ценностей.
Многие не без основания считают, что крушение взаимной симпатии, взаимного уважения между народами и людьми или того, что теперь называют толерантностью или межнациональным диалогом, происходит именно на границах — на наземных пропускных пунктах, в аэропортах, на железнодорожных вокзалах. Именно здесь возникают ситуации, которые и простой человек, и “интеллектуал” склонны моментально обобщать и переносить на целый народ и целую страну. Удивительно, что это касается почти исключительно негативных ситуаций. Тогда как позитивные почему-то не вызывают желания сделать обобщающее заключение и спонтанно воскликнуть: “Какой же все-таки замечательный народ эти казахи (туркмены, узбеки, русские…)!” А вот иначе — пожалуйста, сколько угодно: “Какой же ужасный народ эти казахи (туркмены, узбеки, русские…)! Да они и раньше такими были: грабили наши торговые караваны; угоняли и продавали наших женщин в рабство; грабили наши природные ресурсы и т.д. и т.п.”. И пошло-поехало…
Приведу несколько примеров из собственных наблюдений на границах. А у меня их немало. Складывались на протяжении многих лет, начиная с середины 1990-х, когда по долгу службы приходилось довольно часто пересекать границы (в основном наземные) внутри Центральной Азии и в России. О некоторых я уже упоминал в разных публикациях по проблемам культуры Средней Азии и даже участвовал в составлении обращения группы интеллигенции Центральной Азии к правительствам наших стран с просьбой об упрощении пересечения границ для деятелей культуры (вот, небось, от души посмеялись госчиновники над “лохами”!).
Середина 1990-х. Расцвет эпохи “дикого капитализма”, когда отнять и забрать у проезжающих граждан было едва ли не правилом на всех границах. Пограничники, а особенно таможенники, выходили на работу как на охоту. В средневековых мусульманских хрониках их бы наверняка выделили в особую социальную категорию со своими специфическими интересами — что-нибудь вроде “люди границ” (на персидско-таджикском: ахли худуд). Можно было наблюдать душераздирающие сцены: крики, плач, даже потасовки. Люди не знали законов, и им никто не говорил о них. Этим и пользовались. Многие, если не большинство, еще продолжали жить в воображаемом пространстве СССР, не поняв до конца, что же произошло со страной. Так и звучат в ушах вопросы: деньги есть? Валюту везешь? Где взял? У нас заработал? Почему не задекларировал? (А что там декларировать-то — 30—50 долларов.) Документ покажи! Где справка? А это что за бумаги? Научные? А бумаги законные? Человек поневоле чувствовал себя преступником. И забирали, вплоть до мелочи, на глазах у других, а если что, отведут в сторонку (“пройди в ту комнату”) и там уже внятно все объяснят (поделись, мол, по-хорошему). Конечно, те, кто возил товар и занимался челночным бизнесом, как-то приноровились, завели знакомства, даже телефончиками запаслись (встречай, мол, завтра буду с товаром), договаривались, отлаживали маршруты. Но простой народ страдал, как, впрочем, страдает и сейчас. Хотя теперь, конечно, многое переменилось, в особенности в аэропортах, где этот номер уже не пройдет, разве что как исключение. А вот на наземных границах еще можно довольно часто столкнуться с разными “рецидивами”. Правда, масштабы отъема, надо сказать, поубавились. А тогда… Прилетаешь в Москву или в Петербург и слышишь: “Не забывайте, где вы находитесь, вы находитесь на территории иностранного государства! Эй ты, в шапке, а ну, поди сюда!”. (Замечательную фразу насчет “шапки”-тюбетейки мне подарил мой друг, известный узбекский ученый, к которому именно так и обратились в аэропорту его любимого некогда города.)
Конечно, встречались среди служащих и честные, порядочные люди, не хапужничавшие и даже приходившие на помощь своим недавним согражданам. И положение, наверное, постепенно, хоть и медленно, улучшается. Но остается один очень важный и серьезный вопрос: где теперь эти люди в погонах и в штатском, которые уже доросли, поди, до полковников, а то и до генералов? Сгинули, что ли, все они или все же перевоспитались? А если нет, то каков теперь масштаб их деятельности?
И думает простой человек: какой прок от всех этих ШОСов, СНГ, ОДКБ и прочая, прочая, если годами ежедневно идет “большой тренинг” по воспитанию ненависти между народами? На границах быстрее всех покончили с советским народом (неплохо помогли политикам). Кое-кто из старшего поколения вспоминает Сталина: да, был жесток, но ведь и порядок был, и чиновники при нем тряслись от страха. А может, мысленно и призывают его дух: приди, спаси нас от этого “разгула демократии”. Подобно тому, как в годы революции местные патриоты-националисты призывали духи Тимура и Чингисхана, и пьесы об этом писали, и стихи сочиняли. Что же удивляться насчет Сталина, особенно в России, если сама реальная жизнь не оставляет человеку надежды? У меня в коллекции архивные документы — вот, например, предписание чиновникам в течение трех суток сообщить о принятых мерах по улучшению условий жизни такой-то семьи, кормилец которой на фронте Великой Отечественной. И конкретное жесткое предупреждение: в случае невыполнения — под трибунал. Так было, и это работало в то время. А сейчас найдут способ, выкрутятся, заговорят-заболтают, адвокаты грамотные, а то еще и оклевещут невинного, и превратится он из истца в ответчика. А ведь могли бы что-то придумать, раз все еще так перемешано и все еще числимся мы братскими, родственными или дружественными народами. И в конце своих грустных размышлений человек нередко приходит к такому “классовому выводу”: что тут поделаешь, наверное, “настало их время”, “ведь они друг дружку поддерживают, хоть и разных наций-народов, а мы — как собаки друг против друга”.
Тут приходит в голову старое среднеазиатское, мусульманское “охир замон” (ахир заман, акир заман), то есть, в буквальном переводе с узбекского и других тюркских языков, — “последние времена”. И в памяти всплывает строка из стихотворного хикмата (мудрости) Ходжи Ахмада Яссави, суфийского старца XII века из соседнего с Ташкентом города Туркестана, что ныне в Чимкентской области Казахстана: “Охир замон шайхлар иши хаме рие” — “Дела шейхов последнего времени — сплошное лицемерие”.
Центры притяжения: среднеазиатский Вавилон
Вот мы и добрались до него, до города, который согревал и спасал и где еще теплится надежда, теперь уже, правда, слабая, что все еще вернется и он скажет свое слово. Ташкент без всякого преувеличения в последние два десятилетия едва ли не самый популярный и притягательный символ былого города СССР на постсоветском пространстве и за его пределами. К этому образу обращаются люди разных возрастов и поколений. Он — свежее, сильное ностальгическое поле, созданное огромным количеством людей, покинувших город после распада СССР и продолжающих разбредаться по всему миру. Их усилиями ташкентская ностальгия перенесена во всемирную интернетовскую сеть. Ташкент — не Нью-Йорк и не Москва, куда в последнее время едут делать карьеру и большие деньги все кому не лень. Здесь, конечно, денег не сделаешь, да и с карьерой не особенно развернешься, здесь — другое. Удачно расположенный с природной точки зрения, Ташкент — это не только природное тепло, прекрасная роза ветров и горная прозрачная вода. Это всегда было и по-человечески очень теплое и комфортное место обитания людей многих национальностей. Ташкент можно было считать синонимом толерантности и человеческого сотрудничества, символом взаимосвязи Востока и Запада. И именно в этом смысле о нем следовало бы говорить и “опыт Ташкента” изучать. Но теперь приходится сказать совсем другое: к несчастью, почти все это уже в прошлом, это история. “Среднеазиатский Вавилон” распался.
Да, кто только не воспевал его, кто только не упоминал. И английский шпион Фредерик Бейли, чудом вырвавшийся из лап ЧК (“Миссия в Ташкент”), и герой В.Шукшина, который налаживал в своей далекой баньке “маленький Ташкент”. Последней по времени и, может быть, более других его воспела Дина Рубина, ведь здесь, по ее собственным словам, прошло ее “мусорное детство”. Да, чего-чего, а стерильной буржуазной чистоты здесь никогда не бывало. Ташкент — своего рода вольный город, здесь всегда была своя вольница. И кто только не учился и не жил здесь из деятелей культуры и науки, политики и экономики республик Средней Азии и Казахстана в первой половине ХХ века. Кто только не был связан с ним из современных известных российских деятелей политики, культуры, искусства.
Ташкент конечно же многие десятилетия был неформальной столицей региона, связывая воедино народы и культуры всех республик Средней Азии и Казахстана, а также всесоюзные центры — Москву, Ленинград. Если Бухара и Самарканд — это пространство тюрко-узбекского, персидско-таджикского, иудейского и русско-славянского культурного взаимодействия, синтеза и противоборства, то Ташкент без преувеличения был очень уютным “маленьким Советским Союзом”. Но при этом была в нем и своя давняя многовековая специфика, состоявшая в противоборстве и единении городского и степного, персонифицированного в узбекском и казахском культурном началах. Ташкент — пограничная зона между большой степью и большими городскими цивилизациями. Кала мен дала, дала мен кала… Движение степь — город, город — степь не прекращалось веками. Оно и теперь еще происходит, но в очень малом объеме. Может, опять увеличится, когда, Бог даст, в отдаленном будущем исчезнут все границы? Здесь место, где культура степи завершается городом и в городе. А город завершается степью и наталкивается на степь. Здесь город и
степь — взаимоперетекающие сущности. Если человек уходил из города в степь и начинал там жить, то он становился казахом, а если он приходил из степи в город — становился сартом-горожанином. Об этом очень интересно размышлял рано ушедший из жизни талантливый казахский ученый и публицист Нурбулат Масанов.
Именно ташкентцы — жители города превратили в изысканный эстетизированный культ элементарные жизненные потребности кочевых жителей степи. Казы, нарын, хасиб, кумыс… Местные гурманы всегда знали и теперь знают, где и как готовят эти яства. Чиновники, ссылаясь на то, что начальник (министр), мол, вызвал на совещание, специально выезжают поесть хасиба или нарына. А один ташкентский любитель кумыса (кстати, русский) даже попросил меня записать для него на кассету казахскую домбровую музыку, чтобы слушать ее во время пития кумыса — для полной гармонии. Если в Ташкенте неожиданно холодает, жители замечают: “Наверное, у казахов в степи выпал снег”. А один казахский писатель-популяризатор написал, что посередине города Ташкента стоит большой памятник казахскому герою (Герою Советского Союза) Сабиру Рахимову, куда жители приходят на поклонение. Да, мифы и реальность здесь трудно отделимы друг от друга, а анекдоты о двух родственных народах распространены в изобилии.
Но кроме анекдотов много было сказано друг другу добрых слов и сделано добрых дел, которые и сейчас на памяти старшего поколения. Узбекский писатель Айбек вспоминает (в повести “Детство”) наставление, которое его отец слышал от своего отца: “Недругов много, они есть всюду. Дружи только с достойными. Води знакомство с казахами. Казахи — народ добрый, отзывчивый. Мне часто приходилось иметь дело с ними, они любят мир, спокойствие”. Сколько было высказано подобных искренних слов (в стихах и прозе) восхищения и признаний в любви и благодарности друг другу. Не может же это все пропасть, кануть в Лету, все равно когда-то, на новом циклическом витке истории оно вернется в общество.
Мой Казахстан, ты, волшебством
Взяв, удочку забросил.
Не рыба я. Во мне огнем —
Лучей горящих россыпь.
И я на удочку любви
К тебе сама попалась
И здесь в кипенье чувств творить
Из солнца песню стала.
Распутав леску, соткала
Слова про край чудесный.
Я б в юрту белую вошла,
Чтоб в ней остаться песней…
Это стихотворение узбекской поэтессы Зульфии “Удочка” в переводе с узбекского Б.Пармузина. Теперь такие стихи помнят разве что специалисты-литературоведы да редкие ценители поэзии из поколения интеллигенции советской эпохи. Во многом благодаря личным дружеским связям этого поколения еще как-то поддерживаются старые добрососедские отношения этих двух народов и вообще народов в масштабе региона. С их уходом многое переменится. Впрочем, начиная с 1990-х многое уже переменилось, да и сейчас на прежнее наше добрососедство продолжает обрушиваться шквал злобной и циничной критики. Энергичная, получившая образование на Западе, деловая молодежь, не ведающая трудностей прошлого и обезумевшая от пролившегося на нее долларового дождя, предпочитает выстраивать жесткие и прагматичные отношения, основанные только на выгоде и “интересе”.
Ташкент — рай для поэтов, художников, композиторов… В прошлом закоулки города, где жизнь могла находить свои потаенные формы существования, порождали извилистость и потаенность мысли; а скрытые паранджой взгляды “сартянок”, спрятанных за дувалами, вызывали нешуточные образы. Выживаемость в малом замкнутом пространстве обусловлена способностью к терпимости, компромиссу и приспособляемости. Здесь возникали маргинальные культурные ситуации и маргинальные культурные типы, которые вызывают интерес в качестве “объектов” творческого переосмысления, как это происходило в знаменитом ташкентском театре Марка Вайля “Ильхом”.
Давно уже сказано, что Ташкент — город хлебный. Здесь искали и находили спасение сотни и тысячи людей в годы революции и гражданской войны. В Ташкент направлялись голодающие из казахской степи в начале 30-х годов, но не всем удавалось спастись. Как было уже упомянуто, в годы Великой Отечественной в городе нашли спасение тысячи жителей из разных городов СССР, в особенности дети. В те годы город стал едва ли не самым богатым в стране по количеству культурных заведений (многие из которых были эвакуированы сюда из центральных городов) и по интенсивности культурной жизни. Жилось очень трудно. Но о том, насколько была интересна культурная жизнь, говорят многие факты, которые, к сожалению, мы не можем здесь перечислить за недостатком места. Особая атмосфера города времен войны запечатлена в десятках документальных и художественных свидетельств. Например, в сонете Александра Файнберга “Ташкент. 1943”.
Над мастерской сапожника Давида на проводах повис газетный змей. Жара. По тротуару из камней стучит к пивной коляска инвалида.
Полгода, как свихнулась тетя Лида. Ждет писем от погибших сыновей. Сопит старьевщик у ее дверей, разглядывая драную хламиду.
Плывет по тылу медленное лето. Отец народов щурится с портрета. Под ним — закрытый хлебный магазин.
Дом в зелени. Приют любви и вере. Раневскою добытый керосин. Ахматовой распахнутые двери.
Вместе с тем Ташкент — город не только хлебный, где жители веками, не торопясь, наслаждались жизнью. Это и город инноваций и всяческого рода амбициозных проектов. Таким он зарекомендовал себя в ХХ веке. Здесь было сделано немало разного рода изобретений и открытий, будь то технического либо культурного свойства. В художественной культуре здесь всегда соседствовали разнонаправленные устремления: либо разрушить и искоренить традицию до конца, либо сохранить ее во что бы то ни стало в неизменном виде и не допустить никаких внешний влияний, либо все же найти новый синтез старого традиционного и нового современного. Последняя линия взяла верх, что и принесло свои разнообразные и богатые плоды.
В Ташкент волнами приезжали интереснейшие люди самых разных профессий и увлечений, разных национальностей. Три волны необходимо отметить особо: периода революции, периода репрессий 1930-х годов и эвакуации военных лет (1941—1945 гг.). Именно из этой среды выдвигались люди, вносившие время от времени радикальные изменения в картину художественной и культурной жизни города.
В 1920-х — начале 30-х годов в Ташкенте расцветает авангардная живопись, питавшаяся духом послереволюционного энтузиазма. Здесь творят ранние А.Н.Волков, Усто Мумин (А.Н.Николаев), Н.Г.Карахан, У.Тансыкбаев, В.Уфимцев, Е.Коровай и многие другие, теперь причисленные к родоначальникам и классикам среднеазиатского авангарда. В искусстве фотографии экспериментирует Макс Пенсон, влюбленный в Узбекистан и революционное переустройство старой жизни (теперь он “открыт” на Западе). Особого разговора заслуживают эксперименты в области композиторского творчества. В начале 1930-х годов в Ташкенте живет и работает не признанный в те годы Николай Рославец (1880—1944). Ныне его сочинения с огромным успехом исполняются, а творчество и теоретические воззрения изучаются в России и других странах в контексте достижений “русского авангарда”. “Узбекские опусы” Н.Рославца, к сожалению, так и не вернулись в нашу концертную жизнь. Музыковед Виктор Беляев, крупнейший специалист по современной музыке того времени, понимал, что произведения Рославца не соответствуют задачам новой эпохи. Еще в 1933 году он написал об этом своему другу В.А.Успенскому в Ташкент: “Рославец, конечно, не может дать никакого приближения к стилю национальной узбекской музыки в своих композициях. Это знает всякий музыкант. Не знают этого только ташкентские музыкальные воротилы”.
В середине 1970-х годов в Ташкенте начинается еще один художественный эксперимент, оставивший глубокий след в истории культуры города — деятельность театра-студии “Ильхом” под руководством Марка Вайля. Здесь авангард соседствует с андеграундом, с духом конфронтации и фрондерства. Теперь, по прошествии многих лет и после гибели Марка Вайля, “Ильхом” воспринимается и как одно из самых знаковых мест в культурном пространстве Ташкента. И не случайно в конце 1990-х именно театр “Ильхом” стал первой площадкой для проведения уникального в регионе Средней Азии и Казахстана международного Фестиваля современной музыки “Ильхом-ХХ” (основные расходы по его проведению взяло на себя отделение Фонда Сороса в Узбекистане). Десять фестивалей, проведенных под художественным руководством ташкентского композитора Дмитрия Янов-Яновского, изменили музыкальный ландшафт города. Ташкент авангардный шел вразрез с официальным художественным временем и получил признание постфактум.
В Ташкенте проклевывался авангард
Средь бедности, пыли и глины…
Но мы не искали погон и кокард,
Хоть путь был тернистый и длинный.
(Евгений Мельников. Из сборника “Лики и образы”)
Распад “среднеазиатского Вавилона” — это лишь часть тех масштабных изменений, которые привели к новой культурной ситуации в регионе. Картина мира переменилась. Но демонтаж “советской культуры” еще не завершен. Так много было наработано, что сразу и не осилить. Из общего единого тела советской культуры вычленяются (вырезаются) отдельные ее национальные части и сортируются по своим “национальным полкам”. “Орудуют” как наши местные культурные деятели и ученые, так и приезжие “специалисты”. Собственно говоря, а куда деваться и что делать? Нет теперь ни общей страны, ни общей культуры. К тому же передел востребован новыми элитами внутри стран и “институтами” за рубежом, и за это платят. Вот вам еврейское наследие, вот русское, а вот узбекское, таджикское… Многие из “препарированных” личностей несказанно бы удивились, будь они живы, своей принадлежности к какой-то одной национальной культуре. При жизни они относили себя к советским деятелям культуры, к советской культуре и меньше всего думали о своей этнонациональной или конфессиональной принадлежности. У всех были общая культурная платформа, общее поле деятельности и общий язык культуры — русский. Показателен пример выдающегося узбекистанского искусствоведа Лазаря Израилевича Ремпеля (1907—1992), проведшего многие годы своей активной творческой жизни в Ташкенте и создавшего фундаментальные труды по истории искусства Узбекистана и Средней Азии (его столетие в 2007 г. осталось незамеченным в Узбекистане и в регионе в целом). Незадолго до смерти в частном письме другому ташкентцу — Борису Чуховичу (ныне гражданин Канады) он так выразил свое отношение к ставшим вдруг “актуальным вопросам”: “Вас волнует вопрос о гражданстве. Сознаюсь, я об этом не задумываюсь. Любой национализм мне тошнотворен так же, как и шовинизм. В Ташкенте я в прошлом не ощущал себя ни тем, ни другим. Не могу сказать, что разделял сполна призывы к “интернационализму”, видя в нем род ассимиляции, где преобладает не этнос, а растирание всякой нации в порошок, до полного исчезновения в нем всякого духа, запаха, вкуса. Здесь я попал в другую среду (речь идет о последнем периоде в жизни ученого, когда в начале 90-х годов он переехал из Средней Азии в Москву. — Б.Ч.). Спорят о том, кто затеял драку: национализм (местный) породил шовинизм (великодержавный) или наоборот? Оба хороши! Оба тошнотворны в своей ограниченности. Если уж “наклеивать ярлыки”, то я скорее “космополит”, который в каждой нации ценит ее неповторимость”.
Внутренний передел совпал с двумя прямо противоположными тенденциями — нашествием современной евро-американской суррогатной культуры, охватившей в первую очередь образ жизни и мировоззрение части нового поколения и предоставившей в распоряжение своих адептов джентльменский набор “духовных” ценностей масскультуры. Другая тенденция — для “широких масс” коренных народов — свобода обрядов и ритуалов, архаизация и мифологизация сознания. Эти две тенденции местами даже странным образом переплетаются, и объединены они одним общим началом — самоуверенной стихией не рынка даже, а “рыночного мышления” (все можно купить, на всем поживиться и все продать), размывающей не только всю предшествующую систему культурных и духовных ценностей советского времени, но даже и возрождающихся ценностей исламской культуры. Как говорилось раньше, “новое неудержимо прокладывает себе путь”. Уход “старой культуры” под шумный аккомпанемент нарождающейся “новой системы ценностей” стал для многих ее носителей личной трагедией. Слова Б.Чуховича, сказанные по поводу судьбы ученого Л.И.Ремпеля, можно отнести едва ли не к большей части того поколения людей культуры, а равно и к ее отдельным ярким представителям: “Вскоре жизненная драма ученого завершилась. Драма же культуры, к которой он принадлежал, продолжается”. Целокупное ощущение этой драмы проступает, казалось бы, через внешне частное и глубоко личное, превращаясь в обобщенный образ нашего времени. Вот из последних стихотворений Александра Файнберга (умер в Ташкенте в 2009 г.):
Что мне твой Нотр-Дам? Что мне твой Колизей,
если падает снег на могилы друзей?
Что, красотка, бассейн? Что мне твой лимузин,
если не с кем зайти в угловой магазин?
Что мне сотовый твой в ресторанном дыму,
если некому больше звонить по нему?
Меж крестов я пройду по январскому льду.
С плит холодных я веником снег обмету.
Ты, подруга, езжай. Ты меня не жалей.
Я пешком добреду до берлоги своей.
До двора, где у джипов толпится с утра
с деловитыми лицами рвань-детвора.
Где на голых деревьях собор воронья,
Где берлога — и та уж почти не моя.
Ташкент, май 2010 г.
1 Впервые опубликован в журнале “Дружба народов”, см. “ДН”, 2007, № 7.