Рассказ
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 6, 2010
Лебедева Виктория
род. в 1973 г. Окончила МИРЭА в 1996 г. (радиоинженер); Литературный институт им. А.М.Горького в 2002 г. (семинар поэзии В.Д.Цыбина). Основные публикации: “Это не я”, стихи, М. 2001; “Тщеславие”, роман, М. АСТ, 2002 г. (премия “Венец”, 2003 г.); “Only Я”, роман, Красноярск, “День и ночь”, 2006 г., № 1—2 (журнальный вариант). Живет в Москве. В “ДН” печатается впервые.
Альбом старый, почти вдвое старше меня, но еще крепкий — даже по углам не обтрепался. И корешок надежный, кожаный. Вечный. Только обложка потемнела — красная обложка в синюю клетку. Теперь она скорее бурая, цвета перегнивших листьев. От времени она кажется промасленной на ощупь, и поэтому мне неприятно до нее дотрагиваться. А мама — мама не замечает. Мама перелистывает альбом и плачет. Вовсе не из-за того, что видит в альбоме, нет. Маме шестьдесят восемь, у нее больные суставы. Врач сделал маме укол и запретил ходить целую неделю. Мама, которая никуда не идет, — абсурд. Мама плачет от абсурда.
Фотографии на первых страницах совсем желтые, в разводах. Точно на них случайно брызнули йодом, а потом стерли. Таджикистан. Ущелье Варзоб, река Зарди. Высота — две тысячи четыреста. Мама гидролог. Здесь, на Зарди, ее метеорологический пост. Под первым снимком подпись: “Робинзон, Пятница и Попугай”. Трое на фоне гор (слева в кадр, обрушая композицию, лезет белый угол какого-то здания). Робинзон, конечно, мама. На ней парусиновые бесформенные штаны, закатанные до колена, разбитые тапочки, армейская рубаха, узлом завязанная под грудью. Волосы забраны в тугой пучок. Робинзон — самый маленький из всех, почти на голову ниже Пятницы. Пятница — тетя Лариса. Она в купальнике. Загорелая дочерна. Это хорошо видно даже на черно-белой фотографии. Выше всех Попугай, Пашка Гладышев. Как и положено попугаю, он одет во все пестрое. Пашкина голова покрыта цветастым платком, поверх платка — белая смятая кепочка. Темные очки в пол-лица, не видно ни глаз, ни бровей. Такие же, как на маме, мешковатые парусиновые штаны. Светлые. Закатана только одна штанина, другая мягко ниспадает в траву. Белая нижняя майка отвисает под мышками, сверху — кухонный фартук в крупный горох. По подолу и по кармашку пущены кружавчики. Мне кажется, что этот фартук обязательно должен быть красным. “Нет, он был синий, я точно помню”, — возражает мама.
Снимок второй — те же, там же. Робинзон на руках танцует на скамеечке у домика метеопункта, Пятница и Попугай аплодируют. У мамы разряд по легкой атлетике. И по волейболу.
На следующей странице: “Вышли таджички на берег арычка”. Три таджикские девчонки в национальной одежде. Лет по десять. Если бы не подпись, я бы, наверное, подумала, что это цыганки. Композиционно это фото — точная копия первого. Девочки выстроились по росту на фоне гор, и даже угол белого здания, уже другого, вылезает с левой стороны кадра. Дальше — панорамные снимки. Варзоб летом, Варзоб зимой, обмелевшая ручная Зарди и Зарди в пору разлива. Страница, еще страница. Белый крутой склон в горах, по снегу карабкается черная точка. Это снимали мама и тетя Лариса. Они думали, что человек, оказалось — медведь-шатун. А Пашка с другими ребятами в это время спускался в Душанбе за продуктами. Повезло, ветер дул стороной, и медведь так и проковылял мимо, не учуял… Страница. Лохматенькая собачка Омар, названная в честь поэта Омара Хайяма, горный гриб с полуметровой шляпкой. Он прислонен к стене метеопункта, у самого порога. Рядом, чтобы ни у кого никаких сомнений, приставлена метровая линейка. Гриб выше ступенек, вросших в землю, выше скамеечки, на которой танцует Робинзон на второй фотографии.
Время проходит, фотографии становятся все менее желтыми, люди — все более взрослыми. Вот тетя Лариса одна. Думаю, здесь ей лет тридцать. Портрет наверняка снят в каком-нибудь фотоателье. Красивая, как артистка. Локоны тщательно уложены, по верхнему веку широкие черные стрелки. Кончики ресниц налезают на брови. В глазах — постановочная романтическая печаль. Тетя Лариса родилась и выросла в Душанбе, поэтому после экспедиции мама уехала, а она осталась. И стала присылать маме письма и фотографии. Вот она уже с дочкой. Сашунька. Белоголовая крепенькая девочка с серьезным, сосредоточенным взглядом. Они приезжали к нам погостить. Однажды, в начале лета. Мне было восемь, а Сашуньке, кажется, шесть. Мы воровали клубнику в соседском огороде, и нам влетело по первое число. Когда все стало окончательно разваливаться, тетя Лариса и Сашунька бежали из Душанбе в Россию. Последнее письмо от них пришло восемь лет назад, под Новый год. Откуда-то из-под Рязани. У Сашуньки уже был сын, а у тети Ларисы — гипертония. Мама очень обрадовалась и сразу ответила, но продолжения переписки так и не дождалась.
Следующие две фотографии отличаются от всех прочих. Они точно и не состарились. Четкое изображение, лаковый глянец. Будто отпечатаны только вчера. На первой — мамина подруга из Таллина, Алтмяе Вальве (Алтмяе — фамилия, Вальве — имя). Они познакомились на теплоходе во время отпуска. Плыли в Астрахань. Или из Астрахани? Потом много лет переписывались. Тетя Вальве выглядит совсем обыкновенной. Простое строгое платье, очки в черной роговой оправе, мелкие химические кудряшки, расплывшаяся фигура. А вот дети ее на соседнем снимке — Артур и Айве — смотрятся совершенными иностранцами. Артуру на этой фотографии пятнадцать, Айве — десять. Казалось бы, ничего такого в них нет особенного, дети как дети, а вот иностранцы и точка. Что-то такое во взгляде, в прическе. Даже в повороте головы. Думаю, их тоже снимали в фотоателье. Хоть сейчас в журнал. Артура я никогда не видела, только на этой фотографии. Айве приезжала как-то летом, с мамой. Честно говоря, мы не очень поладили. По мне, Айве была слишком девчоночная девочка. Юбочки-туфельки-бантики. Спасибо-добрыйдень-приятнопознакомиться. Я нарочно расковыряла разбитое колено, и глаза ее были полны ужаса. В соседский огород Айве со мной не полезла бы, факт. Тетя Вальве и Айве приезжали не одни — с ними еще приятельница с сыном. Не помню, как ее звали. Помню только, что она была из Тарту.
У сына весеннее имя — Март. Он младше меня на целый год. Глаза у Марта синие-синие, волосы — белые-белые. Красивое лицо, как нарисованное, а под
ним — рыхлое сдобное тело. Мне двенадцать, и я бестактна.
— Март, почему ты такой толстый? — спрашиваю я.
— Я тяжелой атлетикой занимаюсь, — отвечает Март без тени обиды и дает потрогать бицепс. Акцент у Марта мягкий и округлый, как он сам, да и бицепс, говоря честно, так себе. Мы вываливаем на ковер коробку с моими игрушками. Это большей частью головоломки и разрозненные детали от конструктора. Игра “Пятнашка” совершенно покоряет Марта. У них в Тарту такое не продается. Март старательно сопит, передвигая цифры. Цифры противно скрежещут о дно пластмассовой коробочки, но он так увлечен, что не замечает этого. Он трудится долго, очень долго. Наверное, целых полчаса. Потом тяжело поднимается с пола и уходит в коридор. Из коридора на вытянутой ладони приносит кубик Рубика:
— Давай меняться!
У меня перехватывает дыхание. Кубик Рубика! Настоящий! Не веря своему счастью, выдыхаю:
— Давай…
Бдительная мама больно хватает меня за руку повыше локтя и уводит в общую кухню. Обмену не быть — кубик Рубика стоит три пятьдесят, а “Пятнашка” — копеек двадцать. Я реву. “Пятнашка” совершенно задаром уезжает в Тарту. Кубик Рубика торжественно вручают мне через несколько месяцев — на день рождения. Он не такой, как у Марта. Кубик поворачивается трудно, цветные наклейки начинают отлетать и теряться уже через неделю…
Поворот страницы, всхлип. Еще один, громче, громче. Это очень болезненный укол. Врач предупреждал, что к вечеру станет хуже, чем было. С фото радостно и нагло ухмыляется беззубый мужик в кепке, браво надвинутой на один глаз. У мужика усы щеточкой, в разлет. Кошачьи какие-то. Из-под усов дымит беломорина. На мужике измятый пиджак поверх драной тельняшки — сейчас так одеваются бомжи, а раньше не знаю кто так одевался. Это дядя Нуры, артист. Мамина первая и последняя любовь. Он сфотографирован в гриме. Мама и дядя Нуры познакомились в московском трамвае. Дядя Нуры тогда заканчивал ГИТИС, мама работала в метеоцентре. Им было по двадцать четыре года. Он был у нее первым, и она у него первой. Дико, конечно, по нашим временам. Мы-то к двадцати четырем и огонь, и воду, и трубы медные… Они очень любили друг друга, правда любили. Собирались пожениться. Закончив учебу, дядя Нуры поехал к себе в Чарджоу. Хотел, чтобы по-человечески. За благословением родительским поехал. И не вернулся.
Он появился у нас в доме спустя двадцать один год. Просто неожиданный звонок в дверь, я открыла. Я думала, что это к соседям. А мама как-то сразу побледнела и присела на галошницу, на самый краешек. Они молчали долго. Она сидела, он стоял в дверях, судорожно прижимая к груди коробку зефира в шоколаде… Именно в тот день в мамином альбоме и появилась фотография в гриме. Смешная. И глаза у мужика добрые, хотя играет дядя Нуры какого-то бандита. Дядя Нуры — заслуженный артист Туркмении. У него есть жена (туркменка) и трое сыновей (туркменов). …Я думаю — хорошо, что его родня не разрешила ему жениться на маме. А то была бы сейчас вместо меня еще туркменка. Да и та ненастоящая, а только наполовину.
Моя вторая половина — украинская. Так уж вышло. Мама папу не любила, просто она была ему благодарна. Они в Херсоне вместе в аварию попали, в одной маршрутке перевернулись. И он маму вытаскивал. Папа, царствие небесное, был буровик. От него тоже всего одна фотография сохранилась. Висит папа в строительной люльке на буровой вышке, улыбается. То ли красить собирается, то ли так
залез — попозировать. Мама говорит, что мы с папой на одно лицо. Чтобы вспомнить, что у меня тоже был папа, мне не нужны фотографии — достаточно просто посмотреться в зеркало. Мама за папу замуж не вышла. Она его в Подмосковье жить звала, почти договорилась, чтобы его в метро маркшейдером взяли, но папа ни в какую не соглашался, хотел, чтобы мама к нему в Херсон перебралась, там ведь тоже квалифицированный гидролог всяко пристроится. Мама в Херсон не поехала. Ну и правильно. Вот жили бы мы сейчас на… ой, в Украине, и что? Не люблю я эти революции. Даже если они любимого, оранжевого цвета.
У артиста дяди Нуры тоже есть украинские родственники. Его младший брат, Ана Дурды, на украинке женат, на маминой подруге тете Гале. Ана Дурды учился в Московском институте геодезии и картографии. Он, горьким опытом наученный, к родителям за благословением не поехал, сразу тетю Галю в ЗАГС повел. Ничего, приняли невестку как миленькие, никуда не делись. Приняли и полюбили. Жить Ана Дурды остался в Москве. Сначала в НИИ каком-то работал, теперь, на пенсию выйдя, при том же НИИ вахтером сидит, график сутки через трое. Сколько же он в Туркмении не был? Десять лет, пятнадцать? Сейчас вот собирается. Туркменбаши умер, и у дяди Нуры теперь никаких карьерных неприятностей не предвидится за то, что у него брат на украинке женат. С тех пор туркменские родственники Ана Дурды и тетю Галю с нетерпением в гости ждут. И самолет, говорят, оплатим, и встретим с машинами, только приезжайте. Доедут ли? Не уверена. Болеют оба. Все-таки под семьдесят уже.
…Страница, еще страница. Наша небольшая дружная трехкомнатная коммуналка в полном составе. Я, мама, тетя Катя с Наташкой, дядя Алик. Не хватает только дяди Мити — он, собственно, за камерой. Дядя Митя — не простой украинец, западный. Из-под Львова. Он закончил мореходку и теперь служит здесь, в подмосковном гарнизоне. Дядя Митя добрый и веселый, когда не пьет. Но уж если пьет! Дважды разведен, неряшлив. Воинское звание — мичман. Дядя Митя по-настоящему любит три вещи на свете — футбол, рыбалку и политику. Когда мы с соседкой-Наташкой учим на общей кухне географию, все пятнадцать республик со столицами и промышленным комплексом, он подходит со спины и, перегибаясь через Наташкину голову, тычет в карту Советского Союза. Дядя Митя почти трезвый, улыбается:
— Ерунду, девчонки, учите! Вот пройдет лет пять и увидите: вот здесь и вот здесь тоже все наше будет!
“Вот здесь” и “вот здесь” соответственно Монголия и Афганистан. В Афганистане война, в Монголии моя двоюродная тетка в командировке. С семьей. Уже второй год. Мы не возражаем дяде Мите, он военный, ему виднее.
Ух, как дрючила нас географичка за пятнадцать республик! Мы с Наташкой учили, получали пятерки. Сейчас, чтобы вспомнить — эти страны, эти названия, — мне нужно заглянуть в карту. Школьные знания давно и безнадежно устарели. Другие имена, даже другие столицы. Ах, дядя Митя, где-то вы теперь? Чьей армии служите? В какую сторону направлены нынче ваши геополитические аппетиты?
…Наташкина мама, тетя Катя, в самом центре фотографии. Сама маленькая, а грудь огромная, высокая. Прямо поднос, а не грудь. На такую при желании во время завтрака можно поставить чашку кофе и тарелку бутербродов. Теть Катин сожитель дядя Алик — азербайджанец. Он торгует на колхозном рынке, поэтому в нашей коммуналке всегда свежие фрукты и зелень. Однажды (нам с Наташкой на тот момент лет, кажется, по семь) дядя Алик приносит с рынка загадочную коробочку — длинную, узкую, тщательно закатанную в плотный целлофан. Одна половина коробки красная, другая белая. Сверху надпись не по-русски. Первая “М”, вторая “а”, за ней непонятные две палочки. Мы прыгаем вокруг, путаемся под ногами:
— Дядя Алик, что там? Скажи, что там?
— Жвачка! — заговорщически шепчет дядя Алик. — “Лелики-Болеки”! Со вкла-ды-ша-ми! Вот придет мама Катя, и тогда… — Дядя Алик подмигивает и уносит коробку в комнату, прячет на шкаф.
Несколько часов мы с Наташкой маемся в предвкушении жвачки, а потом дядя Алик, свою шутку давно забывший, вскрывает загадочную коробку и вытягивает оттуда пачку иностранных сигарет. Хитры и коварны азербайджанские мужчины.
А на этой фотографии — наш второй дом. Когда мне исполнилось шестнадцать, нам с мамой наконец-то дали однокомнатную квартиру. Дом сфотографирован со стороны озера. Поднимается из-за деревьев, нависает над соседними хрущевскими пятиэтажками. Девять этажей, три подъезда. Наш балкон найти нетрудно — он единственный не застеклен. На этом кадре дом похож на рубку подлодки, выходящей на поверхность зелени моря. Как и все другие дома в гарнизоне, он построен стройбатом. Наладить нехитрый быт нам помогают Армен и Сурен. Им скоро на дембель. Армен и Сурен выправляют перекошенную кухонную дверь, чинят розетку и выключатель, ставят новые ручки на шкафчиках в коридоре. Мама их кормит — куриной лапшой, борщом, котлетами, жареной картошкой. Я немного побаиваюсь Армена и Сурена — мне шестнадцать, а про стройбат болтают всякое, и в школу мимо казармы мы с девчонками ходим только вместе, сбившись в тесную стайку. Перед самым дембелем Армен и Сурен заходят попрощаться. Такие разные. Армен — высокий и голубоглазый, у Армена кудри. Из Армена слова лишнего не вытянуть. Сурен маленький и коренастый. Глазки черные, мышиные. Волосы прямые, лоснящиеся аж до синевы. Сурен вечно хохмит. Благодарят маму, шутят. В коридоре густо пахнет казармой. Мама пытается всучить им в дорогу банку варенья. Они отказываются: не надо, мол, мы самолетом!
Через день Армен и Сурен неожиданно появляются снова. У них на родине, в Спитаке, большое несчастье. Сурен бледен и молчалив. У Сурена в Спитаке мама и сестренка. Армену легче, его семья живет в пригороде. Но он все равно напуган, это видно. Землетрясение. Самолеты временно не летают. По новостям — руины и руины. Обратно в часть уже не вернешься. Мама приглашает Армена и Сурена пока пожить у нас. Ночью мне страшно спать, даже несмотря на то, что мы с мамой в комнате, а Армен и Сурен — в кухне, на старых надувных матрасах. Про стройбат болтают всякое. Да мало ли что?! Утром мама уходит на работу, я в школу. Армен и Сурен остаются. Я возвращаюсь первая. Когда открываю дверь, руки у меня дрожат. В коридор вхожу на цыпочках. У меня в комнате над кроватью углем, во всю стену, нарисован рыцарь. Настоящий рыцарь, в доспехах. Он стоит на одном колене, опираясь на меч, и протягивает в пустоту букет цветов.
— Ух ты!!! — восхищаюсь я помимо воли. Я так не умею, хотя рисую лучше всех в классе.
— Армен ведь художник. Настоящий. Знаешь? — объясняет разговорчивый Сурен.
— А ты? Тоже художник?
— Нет, я филолог, — улыбается Сурен. — Сразу после университета и забрали.
Господи, да что же они делают в стройбате?! Не понимаю. Я-то думала, в стройбате бандиты одни.
На следующее утро мама отряжает Армена в Москву за гладильной доской. Подробно чертит план подхода к нужному хозяйственному магазину. Метро “Рязанский проспект”. Сурен уезжает на Центральный телеграф — он не теряет надежды связаться со своими, хотя какая сейчас связь. Вернувшись из школы, не обнаруживаю ни того ни другого. Но от Армена записка. Она лежит на зеркале в коридоре. Первая и, возможно, последняя в моей жизни записка с акцентом: “Уважаемый Валентин Алэксандравна! Я бил там. Доска нэту. Армен”. Конечно, нэту. Откуда бы ей взяться? Уже года два нигде ничего нэту. Даже в гарнизоне, с нашим хваленым спецснабжением.
Следующее утро. Армен еще спит, раскидавшись на всю кухню, так что даже чайника не вскипятить. Сурен шумно умывается в ванной, улыбается. Мама сказала, вроде бы у него какие-то добрые вести из дома.
— Харашо! — Сурен выходит из ванной, утираясь полотенчиком в утятах. — А у нас в казарме, знаешь, узбек один. Я его спрашиваю, ты умываешься, да? А он мне: “Зачэм? Я встал, глаза так сдэлал, да? (Сурен показывает, как “так” — старательно трет глаза кулаками.) И мэне все видна, да? Что взять? Чурка!
Сурен сейчас немного кривляется — на самом деле он говорит по-русски почти без акцента.
Армен и Сурен улетают через пять дней. Узбеки появляются много позже — спустя полтора года. Два совершенно одинаковых, болезненно худеньких мальчика с черными лицами. Они одинаковы вовсе не потому, что для русских все узбеки на одно лицо. Они близнецы. И день рождения у них восьмого марта. Мама находит их на стройке перед домом, где они целый день варят смолу в большой железной бочке. Их лица черны от едкого дыма. Оба мерзнут и кашляют — на улице минус десять, снег. Помогают маме, волокущей через стройку тяжелые сумки. Они такие тщедушные, маленькие. Маме их жалко. С этого дня она их тоже кормит: борщом, макаронными изделиями, гречневым проделом. Иногда варит в алюминиевой кастрюле кривые, лопающиеся, белопенные сосиски. А котлет и куриной лапши мы и сами давно не едим — в магазинах шаром покати, а весь невеликий остаточный ассортимент — по талонам.
Как звали этих братьев — не помню. Они приживаются. Тоже, как Армен и Сурен, иногда помогают по дому. В казарме их до сих пор слегка побивают сослуживцы, поэтому перед самым дембелем они приносят к нам на хранение чемодан с личными вещами и главную ценность — дембельский альбом. Он у них один на двоих. Разрисован фломастерами, расшит какой-то мишурой. Детский сад, честное слово. Соседка напротив пускает по подъезду слух, будто мама берет за хранение вещей деньги, вот солдатики и ходят, ходят… Мама плачет. Маме и раньше случалось плакать от абсурда.
Год девяносто третий. Я возвращаюсь из института и нахожу на коврике под дверью огромную коробку абрикосов. Ни письма, ни подписи. Даже адреса на коробке никакого нет. Нечего делать, стучусь к соседке, может, видела кого. Соседка с поджатыми губками вручает мне крошечное письмо. Всего несколько строк. От Сурена. Был он в Москве проездом, заскочил на минуточку, но не застал. Все у него хорошо, живы мать и сестренка, отстроен в Спитаке новый дом. А Армен в Америку эмигрировал.
Страница, еще страница. Из альбома на пол выпархивает фотография. Мама пытается нагнуться и подобрать, но корчится от боли и откидывается обратно на спинку дивана. Поднимаю карточку. Это я. Интересно, как я здесь оказалась? Все мои фотографии вроде хранятся в моем альбоме. На фотографии мне пятнадцать. День рождения. Я смеюсь. У меня дурацкий хвост на затылке. У меня кооперативные металлические серьги до плеч. У меня в руках три гвоздики. Первые в жизни цветы, подаренные моим парнем. Белоруссия. Мой парень из Белоруссии, из города под названием Городок. Его зовут Сережа. Он тоже здесь служит, но не в стройбате, а при военном госпитале. Сережа — шофер. Номер грузовика 85-36. Мы познакомились на дискотеке. В госпитале дискотеки каждую вторую субботу. Чтобы персоналу и больным — не скучно. Лежит в госпитале в основном молодежь. Это по телевизору в Афганистане войны как бы уже нет, а зайди хоть в шестую травму… Я хорошо помню дискотеку, на которой познакомилась с Сережей. Сначала он долго рассматривал меня с другого конца зала, потом пригласил на медляк, потом еще раз пригласил. Я держала его чуть повыше локтя и отстранялась, он пытался придвинуться поближе — все это шепотом, краснея и стесняясь… И еще, было почему-то очень жарко. А потом афганы из шестой травмы вышли в центр зала, тесно обнялись за плечи, побросали в круг палки и костыли и стали танцевать. Они раскачивались молча, медленно и не в такт, под глупую какую-то песенку, оступались, так что весь круг неумолимо вело в сторону, держали друг друга мертвой хваткой — безрукие и безногие мальчики, калеки. Белые бинты, синие пижамы…
А вот теть Катина Наташка на собственной свадьбе. Едва окончила десять классов, замуж выскочила. Мужа своего тоже в госпитале на дискотеке нашла. Его, по счастью, в Афгане покалечило не сильно. Полпальца только на левой руке оторвало, и пятку переломал, по кусочкам собирали. Но это еще ничего. Выписался он, а потом два года ждал, когда Наташка подрастет и можно будет на ней жениться: письма писал, ездил чуть не каждый месяц. Дождался, женился, на родину увез, а через
год — хлоп, и за границей.
У Наташки на фотографии не фата, а шляпа. Голубая. Гипюр, широкие поля. И платье голубое. Под цвет глаз. Наташка очень худенькая — на тетю Катю совершенно не похожа. Они с мужем сейчас в Молдавии, почти на румынской границе. У Наташки там целое хозяйство — куры, утки, даже, тетя Катя говорила, хряк. И, конечно, огород. Наташкин муж каждую зиму в Москве по стройкам гастарбайтерствует. Тетя Катя их все к себе зовет. Насовсем. Все-таки двое внуков, хочется понянчить, пока не выросли окончательно. Только такое хозяйство разве бросишь?
Мой муж родился в Казахстане — Таврический район, село Привольное. Пять, может быть, шесть домишек в голой степи, ветер. Воля. В Привольном муж прожил до четырех лет. Потом его родители развелись. Они с мамой уехали, папа остался. Муж с отцом больше не виделся, только переписывался. Отец мужа — спасатель. Много завалов разобрал он за свою жизнь. В том числе и в Спитаке, куда не могли вылететь из Подмосковья дембеля Армен и Сурен. Муж говорит, Горбачев отцу за ту спасательную операцию самолично орден к пиджаку цеплял.
До конца альбома совсем немного осталось. В девяностые мы не больно фотографировались — и пленка дорогая, и печать. Вот еще мамины друзья — Нина Сергеевна и Игорь Владимирович Милославские. С ними приемный сын — Милославский Павел Игоревич. Рыжий, вихрастый, сероглазый. Взгляд цепкий, жесткий. Чрезвычайно серьезный юноша, на юриста учился. Павел Игоревич — чистокровнейший грузин. Его настоящие родители, ближайшие друзья и коллеги Валентины Сергеевны и Игоря Владимировича, погибли в автокатастрофе близ города Зугдиди, когда Павлу Игоревичу не было еще двух лет. Уж не знаю, почему его именно Милославские усыновили, а не какие-нибудь грузинские родственники. Может, и родственников никаких у мальчика не было?
Милославские давно уже не в Зугдиди, они теперь в Рошале. Мы с ними в одном подмосковном пансионате познакомились, когда я еще в школе училась.
Предпоследняя страница. Тетушка Вера — мамина старшая сестра. Удачный портрет. Видно, конечно, что бабушка уже, но выглядит все равно отлично, дай ей бог здоровья. Год две тысячи второй, июль. Я только что устроилась в газету корреспондентом. Я толком не знаю, о чем писать, я совершенно не умею брать интервью и приставать к прохожим с вопросами. Поэтому моя первая в жизни статья посвящена тетушке Вере. (Редактор о нашей родственной связи, понятное дело, не знает.)
У тетушки Веры — огромные проблемы с документами. Вдруг, на пустом месте. По всей стране меняют паспорта СССР на российские, а тетушке Вере новый паспорт почему-то не дают. В Москве тетушка Вера аж с девяносто второго, десять лет. Раньше она с мужем, горным инженером, во Фрунзе жила и уезжать никуда не собиралась. Но муж умер, Киргизия отсоединилась, русские потянулись в Россию. Поехала и тетушка — к сыну в столицу. Прописалась, все по правилам, фрунзенскую квартиру продала за бесценок. Жила, как все прочие пенсионеры живут — малую пенсию получала, на выборы ходила, в аптеку за льготными лекарствами. И вдруг — на тебе. Вы, говорят, не наша гражданка, а кыргызская. Ох и помотались мы с тетушкой по ОВИРАМ да по посольствам! Паспорт в итоге выправили. Два месяца на это ухлопав. А уж сколько за эти два месяца потрачено было сил и денег… За каждую ездку — десять рублей, за каждую бумажку — десять баксов. Даже не знаю, как тетушка все эти мотыляния выдержала. Ей ведь уже семьдесят три года было.
Материал, правда, хороший получился, актуальный. Главному понравилось. Только, говорит, ты мне статистику принеси. Мне, говорит, цифры нужны. Сколько за десять лет народу из республик в Россию эмигрировало, да сколько из них русских, да у скольких с гражданством проблемы.
Делать нечего — поехала в миграционную службу.
Но мне в миграционной службе никакой статистики не дали. Вы что, говорят, девушка, не в себе? Кто ж теперь знает, сколько убыло, сколько прибыло? Великое переселение народов, всех разве пересчитаешь? И тогда я для главного другие цифры решила собрать — по посольствам. Сколько народу куда переселилось — кому интересно? И не все ли теперь равно? А вот почем нынче бывшие союзные республики с русских берут, чтобы их своими гражданами больше не считать?
Я целый день обзванивала посольства и вспоминала знакомых из маминого альбома. Тетю Вальве, дядю Нуры, Сашуньку, Наташку… Только в Литве и в Латвии не оказалось у нас ни одной знакомой души. В посольстве Латвии, когда я суть вопроса объяснила, как бы от своего имени, мне очень обрадовались. Сразу перешли на чистейший русский, за справку попросили всего десять долларов, документы оформить обещали буквально за день — только открепитесь. Литовское посольство, напротив, ответило полным нихтфирштейном. Переключили без всяких предисловий на автоответчик, где на ломаном русском запросили уже 20 долларов и срок назначили от десяти дней. И про график работы — ни гу-гу. Открепляться-то открепляйтесь, но помучайтесь сначала. В рублях теперь брали только Таджикистан и Грузия, остальные пошлину в долларах запрашивали. Кто десять, кто пятнадцать, кто двадцать, кто тридцать пять. Дороже всех за это удовольствие Украина брала — от семидесяти до ста тридцати пяти… Нет, все-таки хорошо, что мы с мамой в Херсон не переехали!
Год две тысячи седьмой. Осень. Вечер. Без четверти восемь. Вот, собственно, и конец альбома. Мама уже перестала всхлипывать. Переворачивает последнюю страницу. Там еще целая стопка — вразнобой. Одно неосторожное движение — и ворох фотографий, так и оставшихся невклеенными, вытекает из-под обложки и брызжет на паркет. Вся комната усеяна ими — старыми и не очень, цветными и черно-белыми, удачными и нет. Лица. Улицы. Пейзажи. Морские, городские, сельские, горные. Панорамы и портреты, памятники и застолья, экскурсии, приятели, родственники, турпоходы. Тюхи мы тюхи, почитай, полжизни на пол пролили. Карточки стелются под ногами, тонким слоем между полом и потолком, я опускаюсь на корточки, чтобы подобрать. Последняя страница открыта и пуста, как открытый финал. Мамины слезы высохли. Мама свыклась со своей болью, и, кажется, боль ушла.
Все когда-то уходит. Только абсурд никуда не девается.