Рубрику ведет Лев Аннинский
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 5, 2010
Через 20 лет после Победы написал это стихотворение Алексей Прасолов. В 1965 году. Когда в Празднике памяти, в Дне скорби обнаружилась скорбь, неизмеримая прежними масштабами, и память переокрасилась в горечь, какую праздниками не уравновесишь.
Официально тоже кое-что переменилось тогда: День Победы стал нерабочим. Можно было на досуге поразмыслить над тем, что меняется в душах. Понять глубину и смысл этой перенастройки. Пережить тот новый масштаб, в котором помнится пережитое.
Для этого и нужны великие поэты.
Кажется, впервые тогда о цене Победы вслед за смертниками Державы, вышедшими из огня боев, заговорили во весь голос их младшие братья. спасеныши войны, не попавшие в окопы по возрасту, но попавшие (если не успели эвакуироваться в глубь страны) под “новый порядок” гитлеровской оккупации, — не в огонь немедленной гибели, но в такой леденящий озноб, который для души страшнее огня.
Еще метет во мне метель,
Взбивает смертную постель
И причисляет к трупу труп, —
То воем обгорелых труб,
То шорохом бескровных губ
Та, давняя метель.
Не плакатом, на котором корчится бандит с косым по глазу чубом и усиками, ворвалась война. А взрывом снаряда в огороде, когда ударная волна распахнула дверь… а там — никого. Пусто. Метель.
Десятилетия спустя из этой замети возникают — не фигуры победителей, а штабеля трупов.
Свозили немцев поутру.
Лежачий строй — как на смотру,
И чтобы каждый видеть мог,
Как много пройдено земель,
Сверкают гвозди их сапог,
Упертых в белую метель.
Леденящи эти хорошо подкованные тевтонские сапоги на фоне наших лаптей, опорков и прочей обувки-одежки, в которой надо было воевать. Не строем воевать… а как сподручнее. Немецкий офицер мог отдать честь убитому советскому лейтенанту, найденному в развалинах Брестской крепости; вслед за офицером и солдаты райха могли обнажить головы… Но не такую красивую войну, не рыцарский турнир, проникнутый романтическим духом, принесли к нам с Запада “юберменши”. А тотальное, биологическое, необсуждаемое уничтожение. Надо было браться за толстовскую народную дубину и гвоздить отчаянно, пока не полягут.
И полегли.
А ты, враждебный им, глядел
На руки талые вдоль тел.
И в тот уже беззлобный миг
Не в покаянии притих,
Но мертвой переклички их
Нарушить не хотел.
Как потрясающе найдено это слово: талые. Черт их принес в нашу талость из ухоженной Тюрингии, где каждый колос учтен приходной книгой. Дикость хотели вытрясти из русских? На гармониках пиликали? Теперь лежат смирно, тихо, тало. И память о том, как они жгли нас “Юнкерсами” и слепили “Опелями”, замирает в каком-то запредельном оцепенении.
Какую боль, какую месть
Ты нес в себе в те дни!
Но здесь
Задумался о чем-то ты
В суровой гордости своей,
Как будто мало было ей
Одной победной правоты.
Не праздник правоты — предощущение других, неизмеримо горчайших испытаний заставляет онеметь душу. “О чем-то” задумался пятнадцатилетний юнец, глядя на поверженных врагов. “О чем-то” задумался он десятилетия спустя, соизмеряя ту победную правоту с грядущим, что скрыто за метелью. “О чем-то” задумывается великий поэт, подымаясь над человеческим пепелищем в ледяную бездну, а бездна то ли лечит обожженную душу, то ли добивает ее ясностью, — и легче уж метель, но не угадаешь сквозь нее, где очередной фатальный исторический поворот.
Алексею Прасолову, наверное, в голову не приходило примеряться к роли великого поэта. Он вкалывал рабочим сцены, заведовал хозяйством в местном Доме культуры, мотался газетчиком по районам родной Воронежской области, — пока публикация подборки стихов у Твардовского в “Новом мире” не помогла ему обрести статус профессионального литератора — членство в Союзе советских писателей он оформил в конце мая 1971 года и умер 8 месяцев спустя, едва переступив возраст любимого им Александра Блока.
Осталась в золотом фонде русской лирики — та давняя метель. На будущее.