Стихи. Вступительная заметка Александра Ревича
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 5, 2010
и убивал слюнявую строку”.
Наум Басовский
Он был на год старше меня. Мы оба из того поколения, которое приняло на себя первый удар в 1941 году. В справочном издании “Писатели Москвы — участники Великой Отечественной войны” об Анисиме Кронгаузе сказано: “В июне 1941 г. — невоеннообязанный с июня 1941 г. корреспондент “Красноармейской правды” — газеты западного фронта”.
Он был с детства болен. Костный туберкулез в тяжелой форме. Обе ноги остались недоразвитыми. Одна короче другой. Хромота на всю жизнь. Естественно — невоеннообязанный, освобожденный от призыва в армию. А как же война? Доброволец, несмотря ни на что пробившийся на войну, как многие недоростки, убегавшие на фронт, прибавлявшие себе года. В этом весь Анисим Кронгауз. Особый характер, невероятная стойкость, способная преодолевать немощь и боль. Он был мистификатором и миротворцем, не затем, чтоб обманывать других, а чтоб поднимать самого себя. Он верил своим мифам, чтоб справиться с постоянным страданием, от которого не помогали ни наркотики, ни крепкие спиртные напитки. Он говорил о себе, как о боксере, свой кулак называл “колотушкой”. А пловцом он был всамделишным, мог очень далеко заплывать. Он был вечным неисправимым мальчишкой, хвастуном, как Николай Гумилев, и если бы имел здоровье и другие возможности, отправился бы в Африку на охоту за слонами и как поэт Владимир Нарбут объявил бы, что женился в Эфиопии на дочери императора. Спасительный романтизм! Отсюда и культ хромого пловца и боксера лорда Байрона. Он писал: “…Не просто увлекался Чайльд-Гарольдом — // Сам Байроном я в восемнадцать был”.
С возрастом пришла мудрость. Зрелый поэт увидел мир не романтическими глазами юнца, утверждающегося трогательной “ложью — во спасение”, а совсем другим трезвым точным зрением разочарованного и парадоксально мыслящего человека. Он проговаривается: “Мы все себе кажемся больше, а может быть, меньше, чем есть”.
И поздние стихи о войне, написанные Кронгаузом, содержат какую-то новую, незнакомую правду, незамеченную прежде никем. Попав в глубокий тыл, он спрашивает: “Интересно здесь какие снятся сны // за пять тысяч километров от войны?” А чего стоят строки об эвакуации, когда в деревню, пока еще знающую войну только по слухам, приходят первые беженцы, которых местные станут расспрашивать о беде. Автор говорит беспощадно точно: “Но что еще можно добавить // к котомке за детской спиной?” Это стихотворение, думаю, в ряду лучших стихов о войне, таких как “Враги сожгли родную хату” М.Исаковского. Эта журнальная подборка написана рукой глубокого, неожиданного и, к сожалению, почти забытого поэта, которому в мае 2010 года могло бы исполниться 90 лет.
Александр РЕВИЧ
Мы все себе кажемся больше
И великодушнее, чем есть.
И все мы бессмертны (о, боже!)
И падки при этом на лесть.
Мы в школе учили склоненья,
Чтоб вскоре от дома вдали
От голода или раненья
Склоняться до самой земли.
Нам свадебный блеск был неведом:
Взаимен подвенечных цветов,
Дарили мы нашим невестам
Тушенку из скудных пайков.
А если задумают встречу
Моих одногодков-ребят,
Немного придет их на вечер —
Курганы построятся в ряд.
Куда приезжают туристы,
Где нынче рекламы зажглись,
Изранены и неказисты,
Ребята шагали без виз.
В местечке каком-нибудь Польши
Погибнуть считали за честь.
Мы все себе кажемся больше, —
А может быть, меньше,
Чем есть.
* * *
Новый город,
Новый воздух,
Новый свет.
Неужели здесь бомбежек даже нет,
Интересно,
Здесь какие снятся сны —
За три тыщи километров от войны?
Сон недолог,
А бессонница длинна,
Неужели
Третьи сутки тишина?
Неужели
В электричестве вокзал —
Целый век я
Светлый окон не видал.
Пропусков не проверяют по ночам —
Целый век я
Ночью встречных не встречал.
Вот бессонница напала на беду —
По привычке я ночной тревоги жду.
Город спит.
Уже росинка на плече.
Сон окутал
Каждый угол,
Каждый дом.
Только я
Да часовой на каланче
Все не спим,
Сквозь ночь глядим,
Чего-то ждем…
* * *
Как горькие вести приходят,
Так мимо ворот и сеней
В деревню на тряской подводе
Приехало восемь семей.
Еще в исступленьи
недолгом
Лишь месяц гремела война,
Здесь люди пока еще толком
Не знали, как она.
С каким-то веселым задором
Спешили на фронт мужики,
Садясь на ходу на платформы,
Бросая вперед сундучки.
Но в утро июльское это,
Впервые до боли ясна,
По улице их к сельсовету
Прошла за подводой война.
Старуха в большой капелюхе
Как девочка в шапке отца,
А девочка взглядом старухи
Глядит на узоры крыльца.
Рассказывать здесь их заставят,
Как пламя вставало стеной.
Но что еще можно добавить
К котомке за детской спиной?!
* * *
Дом шел на снос.
Не рушился,
Не падал —
Разваливался балкам вопреки.
И сразу,
Точно вороны на падаль
За мусором сошлись грузовики.
Пока они площадку расчищали,
Развалины разглядывал народ.
А дом как змей —
Он умирал частями:
Отрубят хвост,
А голова живет.
Жестоко кирпичи разворотило.
Но возле уцелевшего угла
Прорабом пощаженная квартира
До первой мены завтрашней жила.
Не замечая кранов над собою
И тяжести чугунного ковша,
На старенькие пестрые обои
Последнею оседлостью дыша.
Порогом проскрипевшая беспечно,
Когда хозяин двери затворил,
Она в ту ночь
Была и вправду вечна
Среди повисших в пустоте перил.
Она была,
Как рыба от остроги,
Защищена
От смерти,
От руин,
От надвигающейся катастрофы
Спасительным неведеньем своим.
* * *
У балерин измученные лица,
Как у крестьян.
Терпения запас
У балерин, как у крестьян, таится
В неторопливом, ровном блеске глаз.
Им тоже не до спора, не до вздора —
Весну не проленись, не прозевай.
В балете, как и на поле, не скоро
Тяжелый собирают урожай.
Здесь сутками работать не зазорно
И всё труду крестьянскому сродни.
Но только балерины сами — зерна
И всходы тоже — сами же они.
Работающие до исступленья,
Податливы тела, сердца тверды.
Ведь сами же они — произведенья
И совершенства своего творцы.
Для человека нет труднее дела:
Себя посеять и себя взрастить
И собственное тоненькое тело
Стальным, жестоким плугом
Бороздить.
Что с этою работою сравнится.
Никто труда не видывал лютей…
У балерин измученные лица,
Как у крестьян,
Как и у всех людей.
* * *
Строил дом человек,
Сомневался:
Долговечный ли выстроит дом?
Надрывался,
Из сил выбивался.
И — остался доволен трудом.
Чтоб железу и дереву ливень
Неопасен по осени был,
Дважды все человек проолифил
И подкову на двери прибил.
И, сверкая счастливой подковой,
Пятьдесят или более лет
Дом стоит на пригорке, как новый…
Человека полвека уж нет.
* * *
Кукушка куковала за стеной.
Кукушка издевалась надо мной.
А нужно ли так много куковать
И птичьей ложью истину скрывать?
Врачи и те мне правду говорят,
А ты кукуешь сорок раз подряд.
“Ку-ку, ку-ку, — так сорок раз, — ку-ку”, —
А боль не унимается в боку.
Раскрыл я ставни.
Захотелось мне
Увидеть лес в некрашеном окне
В закатном непогашенном огне,
Где, может, скачет, листьями шурша,
Лесная лгунья —
Добрая душа.
Но там, где свет закатный не потух,
Большим бичом размахивал пастух:
Как рыжую корову на стерне,
Он солнце бил
По огненной спине.
Он был веснушчат и широк в кости,
Не стукнуло ему и двадцати.
И понял я:
Кукушка в тишине
Пророчит долголетие
Не мне.
* * *
В общежитии за ярким балаганом,
Что разбили циркачи на той неделе,
Лилипут себе приснился великаном…
— Теснотища! —
Заворочался в постели. —
Ног не вытянуть,
Не разбросаешь руки,
Стал игрушечным домишко почему-то… —
Все сместилось.
Не отыщете в округе
Человека вы огромней лилипута.
И над ним не насмехаются разини,
Смотрят,
Головы задрав,
На Гулливера.
Нет опять ему костюма в магазине
И ботинок подходящего размера.
Он идет по миру шагом семимильным,
И реке не задержать его разливом.
Лилипута все считают
Самым сильным,
Самым добрым
И, конечно, справедливым.
Этот сон ему казался не обманным,
Только утро
Приближалось по минутам…
Лучше б он себе не снился
Великаном, —
Каково потом проснуться
Лилипутом.
* * *
Я ночью зов бросал в пустыню —
Никто не откликался мне,
Лишь отголосками пустыми
Дразнило эхо в тишине.
Но вспомнилось
Войны начало
(Потом к такому я привык):
От горя женщина кричала
В толпе.
Толпа не замечала,
Не слышала тот страшный крик.
Перрон окутывало дымом.
“У всех война.
Кричит?..
И пусть!”
Как все,
Тогда прошедший мимо,
Я не боюсь быть нелюдимым,
Я не боюсь быть нелюбимым, —
Быть неуслышанным боюсь.
Бегу на улицу, как отрок,
Все начинаю вновь с азов:
Жду, затаив дыханье, Отклик —
Ведь эти строки только Зов.
* * *
Как много открыто слепому:
Он может разглядывать тьму,
И стены тяжелые дома
Смотреть не мешают ему.
Огромные зоркие руки.
В сверкающих кнопок глазки
Он может разглядывать звуки,
Как зрячие —
Красок мазки.
В мелодии солнечной пляски
Он видит на синем снегу
Одни только чистые краски,
Что с детства засели в мозгу.
Он видит всю песню,
Как будто
Не песня она —
Полотно.
А мы только видим, как мутно
Затянуто пылью окно.
И, не рассмотрев из-за пыли
Простор, что ему отворен,
Невольно глаза мы прикрыли,
Чтоб видеть так ясно,
Как он.
* * *
Не просто “руки умываю”,
Как скажут злые языки, —
Обыкновенно умираю.
И это знаем я и ты.
Не нарекут “самоубийца”,
Хоть я себя и не берег.
Теперь тебе самой учиться
Плыть быстриною поперек.
На теле не отыщут рану,
Хоть было б легче —
Наповал!
Я постепенно, постоянно,
Обыкновенно умирал.
Я не сдаюсь, не удираю,
А просто падаю в пути.
Прости меня — я умираю,
Теперь тебе самой идти.
Бумажные кресты
Как любила девочка меня,
Семнадцатилетняя,
С косичками,
Встреченного среди бела дня
В час военный
С мирными привычками.
К отправленью эшелон готов.
Зрение фиксирует невольное:
У вокзала церковь
Без крестов,
Все в крестах бумажных
Окна школьные.
Глубоко, безоглядно…
Как спится в дождь!
Глубоко,
Безоглядно!
Вагоны бесплацкартные полны.
На тридцать лет вернувшийся обратно,
На третью полку лезешь —
Как приятно
Уснуть у отопленья у стены.
Как спится в дождь!
Как сны точны и долги.
За кипятком бежит товарищ твой.
Погибшими заполнены все полки.
Ты среди них единственный живой.
Ты можешь спать
И, чтоб не разбудили,
Надвинь ушанку на ухо во мгле.
Спокоен будь: они давно остыли
И больше не нуждаются в тепле.
Почти что тридцать лет вы не видались.
Ах, сколько ты без них уже прошел!
Сон — та же смерть,
Но только — в идеале.
Ты мертв и жив.
В дождь спится хорошо!
Мой Байрон
Ни шага я не делал без усилья —
Мне подпирали плечи костыли:
Над мостовою выгнутые крылья
Меня с вороньим креном понесли.
Я догонял ровесников ночами,
Чтобы утрами отставать от всех,
Размахивая крыльями-плечами
И у здоровых вызывая смех.
Но мое детство
Оставалось детством —
С пиратами,
С поскрипываньем рей.
Я ересью считал, коль не злодейством,
Мысль, что родиться мог без костылей.
От жизни убегал я к разным книгам.
Прочел я в хрестоматии простой
О лорде, одиноком и великом,
Чья хромота считалась красотой.
Четырнадцати лет,
Почти у цели,
Сломал я о колено костыли.
И утюги шли в дело, и гантели,
И, как у лорда, мускулы росли.
Па-де-Кале не находя в России,
Я покорил здесь шесть речных стихий
И сочинил веселые такие
О жутком одиночестве стихи.
Однажды показать
“Чего мы стоим”,
Мне захотел вожак мальчишьих орд.
Но занялся я с ним не мордобоем,
А в подбородок засветил, как лорд.
Я голосом ломающимся, звонким
Читал на вечеринках, горд и мал,
И был уверен:
Нравится девчонкам,
Что я немного, как и лорд, хромал.
Да, был я комсомольцем, а не лордом,
Но, не как все, я Байрона любил,
Не просто увлекался Чайльд-Гарольдом —
Сам Байроном
я в восемнадцать был.
У станционной кассы
Названье станции конечной
Она должна вписать в билет,
Хоть станции такой, конечно,
На свете не было и нет.
Кассирше железнодорожной
Шепчу застенчиво чуть-чуть:
— Билет пробейте, если можно,
Куда-нибудь…
А очереди не до смеха —
Толкает в спину,
Торопя.
Но я кассирше:
— Мне уехать
Необходимо от себя,
Мне и дорога не помеха,
Мне больше ждать нельзя
Ни дня,
Мне нужно от себя уехать
Туда, где б не было меня…
Я падал вверх
Я падал вверх.
Я падал в небо.
И свет земной почти померк.
Быть может, это и нелепо,
Но падал я не вниз, а вверх.
Я ровно восемь дней не брился,
Белок от напряженья ал.
Друзья шептали:
“Опустился.
Ну до чего он низко пал!”
Не ел,
Не покупал я хлеба,
Лишь воду из-под крана пил.
Но падал вверх,
Но падал в небо.
Свое паденье торопил.
“Ну как он низко опустился”, —
Шептали не враги — друзья.
А я трудился,
Оступился,
Но завтра вновь трудился я.
Под небосклонною громадой
Я понял свой короткий век.
Случалось, что и вниз я падал,
Но падаю сегодня вверх.
И вдруг на самой высшей точке,
Минуя молний пересверк,
Я падаю,
И это точно,
Но только вверх
И только вверх.
* * *
Чайку убило прибоем
У ноздреватых камней,
Ветер с торжественным воем
Круг совершает над ней.
И, без согласья, без спросу,
Вот уже более дня
Чайку мотает по скосу
Так, как мотает меня.
Камешки береговые
Сложены в лунки запруд.
Мокрый песок, как живые,
Мертвые крылья метут.